Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черная свеча

ModernLib.Net / Современная проза / Высоцкий Владимир Семенович / Черная свеча - Чтение (стр. 20)
Автор: Высоцкий Владимир Семенович
Жанр: Современная проза

 

 


— Что с солярой? — встревоженно спросил Губарь.

— Все в порядке, гражданин начальник. Просто вольничать не даём. Пусть знают — соляры в обрез.

— И пусть не позволяет себе подобных выкриков, — инспектор был явно смущён своим промахом. — Что это значит — «шевели рогом, начальник»? Вы с ним построже!

У Упорова свело челюсти, но Вадим нашёл в себе силы, чтобы не сдерзить, при этом глаза у бригадира стали какими-то отсутствующими, словно он смотрел в себя.

— Простите, гражданин начальник, но, как я понимаю, заключённый Кламбоцкий не папиросы у вас просил. Заключённый Кламбоцкий болеет за судьбу государственного плана…

— Прекратите, Упоров, — остановил зэка полковник Дочкин.

— Постойте! Постойте! — Пётр Мокеевич обнял Дочкина за плечи. — Пусть продолжает. Вот сейчас я вижу воочию — все происходящее не спектакль, а живое дело. Понимаете, товарищи, — живое! Заключённый болеет за план государства. Он себя не отделяет от общих забот страны.

«Сука скользкая!» — ругнулся в душе Упоров.

— …И ещё я обратил внимание на профессионализм членов бригады. Вы располагаете всеми профессиями…

— Кроме охранников, гражданин начальник.

— Что? Не понял…

— Я сказал — «кроме охранников». Мы же — заключённые.

Полковник улыбнулся, чуть отклонившись назад, похлопал бригадира по плечу:

— Работаете с настроением. Так и продолжайте!

Кстати, что делает в бригаде этот самый? Ну, этот, черт бы его побрал!…

— По всей вероятности, речь идёт об отце Кирилле, — подсказал капитан Серякин.

— О заключённом Тихомирове.

— Совершенно верно. Покажите-ка мне святошу. За него патриарх ходатайствовал. Мракобесие пытается всплыть из небытия… Времена! От него хоть какая-нибудь польза есть?

«Польза?» — вопрос останавливается в сознании бригадира, и он понимает — инспектор спросил его о личном, о том, что никак не разрешается простой житейской формулой: хороший — плохой, а поднимается над пошлой грязной жизнью и требует от тебя поднять голову, взглянуть на небо, как на вечную твою Родину, почувствовать то, что никогда не обретёт словесную форму, ибо оно не выражаемо. Просто присутствует, напоминает о себе с укором, когда необходимо ради дела покривить душой или дать кому-нибудь в морду. Ты всякий раз противишься тому, чтобы странное то чувство не свило в твоей душе постоянного гнёзда, а оно появляется непрошеным гостем — многоболезненное, безгласное… тогда хочется прогнать Монаха, закричать на него со всей страстью озлобившейся или перепуганной души. Но ты молчишь…

Отец Кирилл — твой выбор. Однажды он сказал: «Иуда был призван к апостольству, но выбрал предательство». А ты не спал всю ночь: боялся предать себя, решал, и утром Гнус не попал под «случайный» обвал. Монах разделил тебя жестоко, как ударом меча, на две половины: жаждущая преображения душа не в состоянии принять твоих расчётливых, холодных действий, а ум не хочет спуститься в сердце за советом.

Надо бы прогнать Монаха с глаз, так ведь он всё равно останется при твоей беспризорной душе…

— …Заключённый Тихомиров работает на совесть, гражданин начальник, — Упоров осмотрелся и указал в сторону мастерских. — Вон он, гусеницу собирает.

— Я смотрю — отъелся попик, — сказал инспектор.

И было непонятно: доволен он тем фактом или раздражён.

— На фотографии — прозрачный.

— Прозрачный у нас работать не может, гражданин начальник: рекорды даются сильным.

— А Дьяков? Как тот ворюга трудится?

— Порядок общий, гражданин начальник. Готовит инструмент, таскает башмаки, по возрасту только в шахте работать не может. Хотите убедиться?

Бугор блефует. Об этом знали все, кроме московского инспектора, и все разом замерли, рассеяв внимание на другие объекты.

Пётр Мокеевич думал о шубах. Он прозевал общее насторожённое состояние, позволив себе, однако, помолчать для видимого размышления. Упоров слушал отрывистые удары собственного сердца…

— Надеюсь, у вас есть показать что-нибудь более интересное, нежели работающего урку?!

— Хотите взглянуть, как водит бульдозер потомственный грузинский князь?

— спросил Губарь, разобравшийся в хитростях инспектора.

— Князь? Хм… Любопытно. Если он, конечно, не родственник Берии.

— Я же сказал — князь, товарищ полковник.

— Хорошо. Кстати, как-нибудь напомните мне о маленькой просьбе заместителя министра.

— Николая Николаевича? — Дочкин щёлкнул каблуками. — Считайте просьбу выполненной!

— Ох, уж эти мне колымские кудесники! — распахнул пальто Пётр Мокеевич.

— Для них загадок не бывает. Ну, так где ваш бульдозерный князь?

— Ираклий! — крикнул Упоров.

Занятый сборкой гусеницы, грузин отложил в сторону гаечный ключ, распрямился, что-то сказав отцу Кириллу, посмотрел на бригадира. Только на него, мимо золота полковничьих погон, мимо сразу насторожившегося Серякина.

— Покажи, как работает бульдозер.

Грузин ничего не спросил. Повернулся, пошёл лёгкой походкой с тем неуязвимым, доставшимся ему от предков — диковатых властелинов гор — спокойствием, которое возможно получить только по крови. Подошвы кирзовых сапог едва касаются земли, от чего создаётся впечатление почти нереальной воздушности передвижения.

Уже когда зэк стоит на подножке кабины, Упоров вспоминает, что Ираклий тоже видел во сне чёрную свечу, перед тем как по ходатайству рода Церетели Берия заменил ему высшую меру наказания на четверть века каторжных работ.

«Знаешь, — говорил он, не поднимая длинных ресниц, — она стояла передо мной всю ночь, а загорелась только под утро. Чёрную свечу зажёг чёрный человек. Я остался жить. И живу несветло…»

«Ты зажёг свою свечу сам, но тоже живёшь несветло. Её нельзя покрасить в белый цвет: пламя останется чёрным. А белые свечи так беспомощны… они похожи на детей, которых следует беречь, защищать до конца жизни. Такое долгое, долгое детство. Сейчас что-то должно произойти!»


Потом из кабины выпрыгнул Гарик Кламбоцкий.

Он сделал это, как положено цирковому артисту, крутнув сальто над грудой корявых, обглоданных жадным ветром корней.

Бульдозер развернулся куда быстрее, чем это делал Кламбоцкий, не теряя инерции, пошёл вдоль кромки полигона, подхватывая ножом отвала подтаявшие торфа. Нож срезал дёрн у подножия громадного валуна, подтолкнул его так осторожно, что валун плавно покатился по едва заметному склону.

— Мастер! — похвалил инспектор. — Надо всех князей пропустить через зону и научить работать. Мысль?

Ему никто не ответил, потому в что в это время бульдозер поднял отвал, соблюдая предельную осторожность, перевалил борт полигона и покатил прямо на начальство…

Серякин бросил взгляд к Упорову. Тот заметил его вопрос, ничего, однако, не ответил, продолжая смотреть в сторону ревущей машины. Угроза возникла неожиданно, точно летняя гроза, упавшая на землю с ещё недавно сияющего неба. Из-под гусениц ударил плотный град камней, ссекая хрупкую прошлогоднюю полынь. Стоящим в куче людям оставались секунды на то, чтобы увидеть, понять, защититься. Никто, кроме капитана Серякина, ими не воспользовался. Капитан — он всегда не доверял кавказцам — успел сунуть руку в коричневую щель кобуры. Мушка «ТТ» нашла голову Ираклия за замызганным грязью стеклом, разделила прямой чёрточкой тонкую переносицу князя в тот момент, когда он осадил грохочущую машину…

Бульдозер подался вперёд, с натягом потянулся за скрипом рессор, нехотя остановился. Ираклий сделал вид, что не замечает изготовившегося капитана, дружески улыбнулся Упорову.

— Что ещё будем показывать, Вадик?

— Ничего. Спасибо, Ираклий. Впрочем, обожди. Покажи фокус.

Бригадир прикинул расстояние и подумал:

«Этот дикарь сумел бы раздавить нас даже с простреленной башкой. И ты мог оказаться в одной каше с чекистами. Интересно, что бы сказал Дьяк?»

У потерявшего дар речи инспектора мелко вздрагивал остренький кадык на вялой шее. Наблюдая за ним, бригадир додумал ответ за Никанора Евстафьевича: "Дьяк бы сказал: «Сука, умереть не мог по-человечески! Лучше бы в говне утопился!»

Затем все ждут, пока Серякин спрячет пистолет, вынет из подмышки журнал учёта горных работ и бросит его перед бульдозером. Машина зашевелилась, медленно подалась назад. Дочкин отступил в сторону, инспектор, сохраняя на лице тень жалкой улыбки, последовал за ним. Остальные остались стоять на прежнем месте.

Отвал клюнул вниз, замер у самой земли, уверенно двинув зазубренное жало ножа вперёд, перевернул картонную обложку журнала.

— Есть намерение пожать вам руку, бригадир.

Рука инспектора была влажной, протянутой через нежелание. Пётр Мокеевич поднял голову, слезящимися глазами прочитал над теплушкой новенький лозунг:

«Коммунизм неизбежен! В. И. Ленин».

И сказал:

— Вдумайтесь! Когда это почувствует ваш Дьяков, артист, забыл его фамилию…

— Кламбоцкий, гражданин начальник!

— Неважно! И Князь на бульдозере, тогда мы оставим позади кичливую Америку. Ну, что ж, — он уже говорил для своей свиты. — Расчёт партийной организации, руководства оказался в целом правильным. Заставить тянуть одну упряжку князя, вора и попа! Интересно! Эй, гражданин поп!

Инспектор несколько возбудился после перенесённого шока, старался вести себя раскованно, как человек, успевший обо всём забыть.

Отец Кирилл вопросительно взглянул на приближающегося к нему полковника:

— Да! Я к тебе обращаюсь! Как ты, бывший раб культа, относишься к гениальному предвидению Ильича?

Монах проследил за жестом Петра Мокеевича, поправил на голове шапку и ответил:

— При коммунистах коммунизма избежать невозможно…

— Мыслишь вроде бы правильно… — полковник рассматривал Монаха с большим сомнением, — но доверия у меня к тебе не возникает. Ленина читать надо, тогда и о Боге своём забудешь.

— Читал. Потому с покорностью приму свой жребий.

— Ну и дурак! — подвёл итог беседы столичный гость. — Прямо так и передам патриарху. Пойдёмте, товарищи!

Упоров ощущал, как постепенно его покидает напряжение, но вдруг увидел такое, отчего свело челюсти, и он бессильно прошептал:

— Кажется, влип. Будь ты трижды проклят! Бес, старый бес!

Начальство почти миновало теплушку, когда на крыльцо, возможно, не без умысла, а может, и просто из глупого любопытства, вышел чистенький, в аккуратной вельветовой курточке поверх русской косоворотки Никанор Евстафьевич. Рука вора лежала на уютном животике, он был какой-то домашний, мирный, будто святой в аду.

«Зараза! — сжал кулаки бригадир, — Всех спалит, сука!»

Папахи замерли, и Упоров не выдержал, закрыл глаза. Он ждал окрика, после которого будет принято решение, угодное полковнику Оскоцкому: Игра окончена. Ты попал в западню, сооружённую собственной хитростью.

У него кончилось терпение. Открыл глаза, чтобы увидеть… как столичный инспектор улыбается опрятному вору, а тот в свою очередь отвечает ему улыбкой милого деревенского пройдохи.

«Уф! Нашли друг друга, мазурики, — отчаянье сменил смех. — Может, поцелуетесь? Ну, что вы там — давайте! Одного же поля ягоды…»


Две бордовые ладони знакомого призрака ласково гладили их по головам. Но этому он уже не удивлялся.

У Фунта была плавающая походка воспитанного лакея и тихий, вежливый голос, которым он пользовался в исключительных случаях, когда оказывалась бессильна скупая мимика изуродованного лица. Кроме того, он был одним из тех воров, кто рискнул сказать на сходке строгим хранителям тёмных законов воровского мира:

— Нынче я — фраер. Делайте со мной, что хотите…

Он был готов ко всему, и все об этом знали Фунта отпустили с миром. За ним было безупречное прошлое, в котором тонкий взломщик Евлампий Граматчиков, будучи честным вором, содержал клановую репутацию в непорочной чистоте. Кроме того, он вернулся с Того Света… По этому поводу даже не надо шутить, ибо так оно и было.

История его первой смерти началась на Мольдяке, январским утром, в такую стужу, когда на лету замерзают птицы. Воровской этап пригнали по особой разнарядке. Наверняка с особой целью. Стоял туман, собаки рвали поводки, и солнце плавало в молочной луже неба. Десяток сук блатные зарезали в течение нескольких минут, прежде чем под вой сирен в зону ворвались автоматчики. Ножи зэков со свистом рубили раскалённый воздух, утопая в телах врагов. И мягкий тёплый парок струился над свежими покойниками. Старый майор, от старшины дослужившийся до своего чина (такого разве удивишь кровью?}, зябко поёжился, скомандовал:

— Огонь!

Трупов стало гораздо больше. Среди них нашлось место телу Евлампия Захарыча Граматчикова.

Неторопливый сержант стрелял ему в затылок с близкого расстояния. Зэк, не ойкнув, доской, о землю — гэп! Голова — в чёрной дымящейся луже, и никаких признаков здоровья.

Перешагивая тело, сержант всё-таки успел подумать: «Что-то мозгов не видать. Странно…» Но через секунду уж целил в другую голову. Так, за спешностью сего и не проверил отсутствия мозгов у покойника.

Позднее, когда совсем разъяснело и слегка помягчал мороз, тот же сержант привёл из подвала семерых чумазых педерастов. Они побросали убитых в кузов грузовика, который отвёз их на лёд Лебяжьего озера с таким расчётов что по весне трупы отправятся в вечную темень холодных глубин, а над ними поплывут огромные белые птицы — лебеди. И все будет красиво.

Фунт пришёл в себя к первой звезде. Зимой колымские звезды торопливы: чуть за полдень, они уже все на своих местах.

Лежащие сверху покойники успели подморозиться, окрепчать. Чужие смерти цепко держали слабые остатки его жизни. Неизвестно, что помешало ему смириться.

Зэк почувствовал себя абсолютно лишним в груде мёрзлого мяса, и чей-то, даже не напоминающий собственный, голос крикнул ему: «Уходи!»

То был не голос, то был Глас, облегчивший самый трудный, самый первый шаг действа, отлучающий человека от смерти.

Человек принял Волю, разогрел ладонями кровь, приморозившую его к нижнему трупу. Расколотая пулей челюсть отозвалась робкой болью, но он едва не упал в обморок. Переждал, когда вернутся силы, упёрся в нижнего покойника, свалил с себя двух хрустящих верхних.

Медленно, подчиняясь все той же требовательной Воле, обмотал ноги кусками снятой со своего друга Живицы байковой рубахи. Со звериным рыком заломил руки седому адыгейцу, стащил с него большой бушлат, замотал гудящую голову полой телогрейки, после чего прислонился к мёрзлой куче бывших людей.

Он был свободен… Абсолютно свободен! Внезапная свобода не рождала восторга. Один среди моря холода.

Куда ни шагни — мёртвая тундра. Без колючей проволоки и прожекторов. Жизни оставалось так много, что её возвращение показалось ему насмешкой… Но она была возвращена, и он слышал Глас! Значит, кто-то судил иначе, предоставляя возможность продолжать существование. Тогда человек понял — в нём умер вор, и перестал бороться с собой. Придерживая слабыми руками расколотую челюсть, побрёл в сторону лагеря. То был медленный поход странного существа, в котором не сразу возможно распознать человека, особенно когда зэк пытался двигаться на четвереньках, стараясь не потерять челюсть.

Ему повезло. Начальник конвоя остановил вскинувшего автомат конвоира: «Не торопись, Уткин!»

Этап смотрит на человекоподобное существо, которое держит в руках развалившееся лицо.

— Фунт! — сказал тот, кто опознал наколотый на шее крестик.

— Эй, начальник, он сдаваться пришёл. Не стреляй, начальник!

— Вор пришёл сдаваться… Разве это вор?!

— Куда бежать? Гольный мундряк!

Начальник конвоя подошёл сам, дулом пистолета поднял надвинутую на глаза шапку. Что уж он там в них увидел, неизвестно. Но смотрел с сожалением, как если бы выжил по его собственной вине.

— Вот вы, двое, — на этот раз ствол пистолета указал на двух бандеровцев, — ведите труп в зону. Там разберёмся.

Через два месяца Евлампий Граматчиков выписался из больницы, после чего пришёл на сходку, чтобы оповестить всех о своём отречении.

В бараке воцарилась тишина, стоящие по бокам бывшего вора исполнители скрестили на груди безработные руки.

— Прощай, Евлампий! — сказал Дьяк, провожая строгими глазами целованного смертью человека. Тот поклонился сходке, прошёл сквозь молчание своих лихих товарищей, и сам Львов распахнул перед ним двери.


В бригаду Фунта взяли за его золотые руки, которые могли оживить любой механизм и отличались неимоверной силой.

Сейчас в руке был зажат нож, с ним Граматчиков направлялся к теплушке.

Фунт поднялся на нижнюю ступеньку крыльца и стал одного роста со стоящим на крыльце Дьяком.

Они смотрят друг на друга, но бригадир видит только ядовитую рассудочность в глазах Никанора Евстафьевича.

«Скорее всего, он проткнёт Дьяку брюхо, — Вадиму показалось, что в левом паху его побежала тёплая струйка крови из чужой раны вора, — ох, не ко времени нам такой труп!»

— Семь воров ставили столбы на руднике, Никанор, — произнёс Евлампий, как всегда, вежливо, — они их поставили, ты пришёл и сказал: «все работаете на ментов».

— Да, — подтвердил с рассудительной готовностью Никанор Евстафьевич. — Сказал. В среду.

— Позавчера они спилили все столбы, вчера троих их кончили. Это сучий поступок, Никанор.

Дьяк долго всматривался в изуродованное лицо Евлампия с настроением, которое бывает на пороге тихой, дружеской улыбки. И улыбнулся он именно так, спросил:

— Чо припёрся, Фунтик, резать меня? Торопись, не то сквасишь желание.

Упоров подмигнул Ираклию, и они поймали Граматчикова за локти.

— Беспредела не будет, Евлампий. Хочешь с него получить — уходи.

— Отдай руки, — попросил фунт, не напрягаясь.

Шрамы на лице стали яркие, точно нарисованные кровью, — Не за тем пришёл. Твой нож, Никанор! Ты дарил его моему брательнику.

— Порода у тебя вся воровская: Санька — вор добрый…

— Саньки больше нет. Держи!

Никанор Евстафьевич принял нож левой рукой а правой размашисто перекрестился. Фунт смотрел на него через головы бригадира и Ираклия со спокойной серьёзностью. А когда пошёл к полигону, держа голову чуть внаклон на простреленной шее, Никанор Евстафьевич со вздохом сказал:

— Сам-то неплохой — голова деревянная. Пулю должно быть, не извлекли: она по мозгам и колотит. На что Ираклий ответил:

— Извини, генацвале, я бы тебя за брата убил.

— Ты не вор, Ираклий, никогда не сумеешь меня угадать.

Он был уже другой, не ехидный, и не злой, а какой-то усмирённый, продолжая говорить в спину удаляющегося Евлампия:

— Ну, как я, грешный, все в себе ниспровергну отпущу от нашего дела сразу семерых? Они же по несмышлёности в стахановцы могли угодить Воры без воровского достоинства. Так не бывает!

— У тебя слишком много свободного времени Никанор Евстафьевич, — Упоров не очень скрывал своего сочувствия к Евлампию и подчёркивал несогласие с Дьяком. — Я так думаю: это у тебя от безделья…

Заметно расстроенный Никанор Евстафьевич поморщился, словно от зубной боли, а после усмехнулся краешком толстых губ:

— И ты — дурак, Вадька. Завтра с утерка в зону явится новый начальник участка. Вольняшка. Он на материке засадил полторы штуки директору дома культуры. Должок на меня перевели…

Упоров пожал плечами, но промолчал. Что тут скажешь — Никанор Евстафьевич своё отработает.


— Заключённый Упоров — подъем! Быстро! Быстро!

Зэк сел на нары, прислонившись спиной к стене, из щелей которой торчали пучки сухого мха. Кричал старшина. Настоящий. Вадим встречал его в штабе. Сытого, но какого-то не очень приметного или слишком будничного. Он ещё подумал: «С такой рожей вору хорошо — на всех похож». Старшина тогда сидел в комнате связи и срезал с розового мизинца на ноге мозоль опасной бритвой. Потому и запомнил.

Упоров вытер сонные губы и спросил:

— В чем дело, начальник?! Я вас не приглашал.

— Одевайся, Упоров. Некогда!

Старшина ему все больше не нравился. Ночные затеи, должно быть, не нравятся никому. Поднимают, волокут неизвестно куда. Утром будет чай с хлебом, может, горбушка попадёт — о горбушке мечтают все. Сегодня непременно будет горбушка, а старшина к доброму не уведёт. Вон рожа какая бдительная. Карацупа!

Твой рот мою пайку съел. Нет, на такое лучше не подписываться. Лучше резину потянуть, глядишь, чего и скажет по делу.

— Вот что, гражданин начальник, пока не скажешь, зачем зовут, не пойду. Вызывай наряд.

— Мент с утра — это к дождю, — просипел снизу Зяма Калаянов.

— В комендатуру зовут. Ясно?!

— Не будите людей, старшина, — Ольховский натянул на голову одеяло, — придут, нашумят!

— Сучьи рожи, — подпел ему Зяма.

— Как ты сказал, мразь обрезанная?! Это я сучья рожа?!

— Извините — оговорился. Вы, конечно же, из блатных будете.

— Оставь его, — прикрикнул на Калаянова Упоров, натягивая сапоги. — Ираклий, если задержусь — веди бригаду на развод. Пока, ребята!

— Вадим Сергеевич, не поленись, выясни, из каких старшина будет. Може, он политический и тащит вас к анархистам?

— Ты крыльцо почини. Вернусь — проверю!

— Господи! Неужели вернётся?!


Люди шагали в темноте. Спина старшины колыхалась перед глазами большим сбитым комом, над которым мотыльками порхали два белых уха.

За вахтой его уже конвоировали автоматчики. Сапоги солдат рубили тишину ночи, выбивая из серой, похожей на старую, застиранную рубаху дороги серебристую в лунном свете пыль. Травы вдоль дороги были охвачены стеклянным трепетом предчувствия утра. Он слышал их голоса и видел впереди тоненькую, как ниточку, полоску открывающегося утра. Ему почти хорошо…

— Заключённый Упоров!

Старший лейтенант ткнул в грудь пальцем. Весь он какой-то злой и нервный, как отставший от поезда пассажир.

— Не надо на меня кричать, гражданин начальник. Я ещё ни в чём не провинился!

Лейтенант скрипит зубами и кричит ещё громче:

— Заткнись, мерзавец! Руки — за спину! Вперёд и без фокусов!

Перед ним распахнулись дверцы «воронка», а старший лейтенант с поразительной ловкостью застегнул на запястьях наручники.

«У них все идёт хорошо», — успел подумать он, прежде чем его поймали за лицо и ударили сапогом по позвоночнику. На заломленных к голове руках втащили в «воронок», там лицом о железный пол — шмяк! Ещё один пинок, на этот раз в бок, и поехали.

Сознание он не потерял, но на всякий случай затаился, чтобы осмотреться. Машину подбрасывает на ухабах, а руки — за спиной, и смягчить удары о железный пол сложно.

— Чой-то он лежит? — спросил рядышком глухой, невыразительный голос. — Должно, привычный, а может, памятки отшибли?

— Сколь себя помню, столь и валяюсь по таким постелям, — отвечает другой.

— Давно воруешь?

— Как сказать — «воруешь»? — человек вздохнул. — Освобожусь, погуляю. Лепень возьму, бока иногда, селёдку. По сельской местности работал, где такой, как в городе, бдительности у сторожей нету. Увлечёшься, глядь — решётка перед глазами. Баловник я. Малопрактичный. Вот вы… другое дело! У вас — брульянты, металл благородный…

— Какие нынче брильянты?! На весь магазин два камешка найдёшь, тому и радуешься. Еду, а душа болит…

— Раскололся кто?!

— Не, мы этих дел не понимаем. Подельник мой, Егорка Лыков, знаешь, наверное, — Ливерпуль кличка. Был просто Ливер, Зяма — одесский шпанюк, «пуль» приставил: прижилось. Егор человек серьёзный. Вор, но домашний: с собственным домом и семьёй. Не совсем, значит, вор. Блатовать не больно любит. Оно ему нужно? И как нет кстати: получает с материка малявку.

— Воровской базар?

— Кабы так! Сын его, единственный наследник — уже втыкал немного, сам себя прокормить мог. Вдруг — на тебе: в комсомол вступил!

— Иди ты! Може, для отмазки?

— Чо там, «для отмазки»! Курванулся мальчишка на полный серьёз. Вожаком в ихней банде стал.

— Ну и чо? Подумаешь! Я вон парторга знал. Кошельки таскал за милую душу. Мы с ним один люкон гоняли: базар — вокзал. Всегда при селёдочке и рожа под член застругана, как у настоящего парторга. Он меня потомака, правда, сдал. Но это уж у них в крови, обижаться нечего…

Машину опять затрясло на кочках.

— Слышь, Ерофеич, давай проявим милосердие: посадим фраера в уголок. Чо ему мордой пол колотить?

— Жалко пол, что ли? Ну, давай.

Зэки подхватили Упорова под руки, усадили на железную лавку в угол.

— Ха! Фраер-то никак из серьёзных. Дьяка приятель.

— Фартовый? Не избежал, выходит, влияния…

— Ты удобнее усаживайся, парень. Дай-кось я тебе морду вытру. Так что с тем комсюком, Ерофеич?

— Ничего. Ходит себе по собраниям. Брюки дудочкой носит. Ещё грозится Егора в родной дом не пустить. Отец горбом наживал…

— Воспитал агрессора!

— Ливерпульчик какие сутки тоскует. Сидит на нарах, шпилит в стос с Гомером. Рубашку играет заграничную и часы с запрещённой музыкой. Как это… щас вспомню. А! «Боже, Царя храни!»

— Куда везут, мужики? — спросил несколько успокоенный их мирной беседой Упоров.

— Во бьют суки! Сознание из человека вытряхнули? Куда ж всю жизнь подследственных возят? В тюрьму. Фунт, говорят, беса погнал. Верно али брешут?

— Он в порядке.

— Злобствуют люди, а зачем, сами не знают. Ну, не дострелили по недосмотру администрации. Он-то тут при чем? Нет, надо ещё человека и грязью полить. Это у нас, у русских, правило такое. А возьми тех же цыган. Они своего замотать не дадут. Небережливые мы, русские, понятие о Боге утеряли. Сказано…

От немудрёной крестьянской рассудительности зэка веяло покоем, душевной благоустроенностью, будто везли его не в тюрьму, а в церковь, где ему надлежало пошептаться с батюшкой о своих грехах и получить полное отпущение.

Сквозь крохотное оконце «воронка», даже не оконце, а просто зарешеченную щель для поступления воздуха, был заметён наступивший рассвет. Он всегда думал, что нет ничего красивее моря, но незаметно для себя самого стал припадать сердцем ко всякой красоте, даже в её скромном северном проявлении, улавливая чутким ухом голоса птиц, прорывающиеся сквозь рокот бульдозеров, или первое дыхание утра. Иногда ему казалось — мир говорит с ним восторженным голосом крылатых пришельцев, парит на их лёгких крыльях, чтобы обнаружить своё настоящее существование, а тот, грубый мир, что терзает его душу, роет землю и гноит за проволокой миллионы люден — ненастоящий, придуманный пьяным, злым гением коллективного разума бесов, которые живут без ясной цели, одурманенные животным желанием идти встречь миропорядку.

Робкий свет разбавил темноту «воронка», зрение уже различало лица спутников: одно тяжёлое, с трудными мыслями в слегка выпуклых глазах, другое покрыто глубокими морщинами, придающими лицу неудачника некоторую степенность.

— Слышь-ка, Фартовый, ты на чём раскрутился?

— Ещё не знаю…

— Тогда серьёзно!

Напоминание о собственной судьбе, разрушило наладившийся было покой. От догадок и предположений заломило виски, ещё немного брала зависть к определившимся собеседникам. Люди при деле. Тюрьма для них что-то вроде общественного порицания за разгильдяйство и плохую работу. Никакой тебе душевной суеты или раздвоения, просто живут свою цельную грешную жизнь, которая по вынесении приговора становится материально беднее. У тебя же — одни сложности.

Всегда были, всегда есть. Словно ты — машина для их производства. С ума сойти можно!

Упоров, ничего другого ему не оставалось, попытался рассуждать о чём-нибудь другом, не безнадёжном.

Ведь вроде дело ладилось, даже присланный из Москвы инспектор улетел, всем довольный. Дьяк, и тот ему, балбесу, приглянулся! Инспектор спросил:

— Почему не работаешь?!

Вор, глазом не моргнув:

— Хвораю, гражданин начальник. Занимаюсь уборкой помещения.

Пётр Мокеевич оглядел приятного на вид каторжанина, довольный его ответом, объявил смущённой свите:

— Сознание у человека работает. Это хорошо!

И опять процитировал Ленина. Серякин не мог вспомнить, что он говорил капитану. Спецуполномоченному в тот момент не до Владимира Ильича было.

Ладилось вроде… Тут на тебе — мордой о железный пол, и вся игра попёрла втёмную!

Дверцы «воронка» распахнулись в ограде тюрьмы.

В узком небелёном коридоре их обыскали. Лейтенант забрал блокнот и авторучку. В журнал регистрации внёс только блокнот.

«Шакал поганый!» — подумал о нем зэк, однако бузу не поднял.

— Упорова — в третий кабинет, к Морабели, — говорит лейтенант, рисуя на полях журнала золотым пером авторучки забавных чёртиков. Судя по довольному выражению лица, она ему понравилась.

— Браслеты снимать? — интересуется, приподнимаясь с лавки, сонный старшина.

— Полковник сам решит. Веди!

— Кругом! Шагай прямо!

Гниловато — приторный запах тюрьмы вызывает тошноту. Кажется, все здесь обмазано прогорклым человеческим жиром и потом покойников. Скользкое, болезненное ощущение сомкнувшегося на душе замка мешает сосредоточиться. Тело уже покрыто испариной, пропитано тюремной тухлятиной, а лагерь вспоминается санаторием ЦК КПСС, куда он однажды провожал с танцев работающую там повариху. Шикарно!

— Здравствуйте, заключённый Упоров!

Полковник поднял большие кровянистые глаза в мягком обрамлении дряблой кожи. Он постарел какой-то серой старостью, как стареет мнительный пациент, на которого плохо посмотрел лечащий врач.

— Здравствуйте, гражданин начальник!

— Старшина, снимите наручники. Можете быть свободны.

Старшина вышел, но полковник продолжал молчать.

Дымок зажатой в волосатой ладони папиросы печально тянется к засиженному мухами низкому потолку кабинета. Полковник выглядел погруженным в себя нищим на паперти нищего храма. Зэк ещё успел заметить — у него состарились даже глаза. Он помнил их острыми глазами хищника.

«И вам несладко, гражданин начальник», — от этой мысли стало немного легче соображать, появилась крохотная надежда — он должен тебя понять.

— Садись, Вадим. Давно, брат, не виделись. Тебя тоже, гляжу, седина не обошла.

Указательный палец бьёт по мундштуку папиросы потрескавшимся ногтем, стряхивая пепел в деревянную пепельницу и в рукав кителя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29