Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черная свеча

ModernLib.Net / Современная проза / Высоцкий Владимир Семенович / Черная свеча - Чтение (стр. 23)
Автор: Высоцкий Владимир Семенович
Жанр: Современная проза

 

 


— Навались! — кричит бригадир, дёргая за провисший трос.

Вагонетки со скрипом сдвинулись с места, покачиваясь, покатили по прогибающимся рельсам, круша попавшую под колёса хрупкую землю.

— Вадим! — зовёт Иосиф Гнатюк. — У нас скала вылезла.

— Зови Ольховского. Пусть посмотрит. Обойти пробовали? Валун, может.

— Нянька ему нужна! — Гарик Кламбоцкий дует на окоченевшие пальцы, зажав в коленях кайло. — Хохла легче научить летать, чем думать.

С грохотом возвращаются вагонетки. На борту одной крупными буквами написано мелом «Серякин».

— Мент до вас, Вадим Сергеич, — объявился счастливый Зяма, — поклон ему от нас подземный, если закурить даст.

Бригадир рукавом стёр мел, пошёл, стараясь угодить на твёрдую поверхность деревянных шпал. Светлое пятно впереди приближается медленно, как подкрадывается.

Серякин ждал у входа в шахту, завернувшись в добротный полушубок. И по тому, что первой была его обворожительная улыбка, Упоров понял — ничего худого капитан не принёс. Перевёл дух, как после пережитого страха, сказал:

— Здравствуйте, гражданин начальник!

Серякин протянул руку, сразу заговорил о чём-то интересном:

— Скажу тебе. Упоров, взбалмошную ты подыскал девчонку. Позавчера ей сделал предложение старший лейтенант Глузман. Знаешь! Смазливый такой, в бородке. Она ему — жду жениха и остальное про тебя прямым текстом. Прокурор…

— Прокурору-то какое до нас дело?! — Вадим насупился.

— Как какое? На то он и прокурор, чтобы дела заводить. Пристыдил её Борис Михайлович. Обещался и комсомольскую организацию звонить. За коммунистическую нравственность борется. А бабы — за Натагику!

— Не могли бы, гражданин начальник, передать ей…

— Передам! Нравитесь вы мне, ребята, по-настоящему. Декабристы…

— С них все и начиналось…

— Ну, этим ты себе голову не забивай. Про декабристов забудем. На вашей свадьбе я непременно погуляю. Уже майором.

— Поздравляю, гражданин начальник! А нас, говорят, на место хотят суки поставить?

Серякин поморщился, собрался было что-то сказать, но осёкся и, помолчав в раздумье, осторожно объяснил:

— Они заявили — будут работать лучше. Слова в план не положишь. Хотя поддержка у них солидная.

— Морабели?

— Важа Спиридонович, скорее всего, станет партийным секретарём Управления. Его отдел ликвидируется. Тебя он не любит активно, и постарайся меня больше ни о чём не спрашивать. Сохраните себя в прежнем качестве.

— Силы на исходе, Олег Степаныч…

— Ну, это уже ваши заботы, Упоров!

Сказано, пожалуй, излишне резко, и наладившийся непринуждённый разговор теряет тепло, как тухнущий костёр. Остаётся только горьковатый дым воспоминаний о приятном общении. Он думает о Натали, не держа сердца на новоиспечённого майора, который в запале сказал немного лишнее. Все суета, что не есть любовь.

Его любят. Он улыбнулся Серякину:

— Вечно вам настроение порчу, гражданин начальник.

— Может, я специально сержусь, чтобы ничего тебе не рассказывать. Да ладно уж! Документы на твоих ребят готовят выборочно.

— Бригада, гражданин начальник. Её делить нельзя: большое дело загубим. Всем возможность была обещана…

— Ты меня не агитируй. Партия у нас — ум, честь и ещё чёрт знает что!

— Спасибо, гражданин начальник. Поищем ходы. За нашу скромность не извольте беспокоиться.

— Пока повода не было…

Не попрощавшись, он пошёл к газику, тарахтевшему у штабелей только что привезённого крепежа, а бригадир снова вернулся к лопате. Древко прогибалось под тяжестью мёрзлых комков. Потом опять все выходили из шахты, и вздрагивала земля.

— Тащи крепёж! — кричит Гнатюк.

Рот белый, обесцвеченный. Звук дребезжит в холодной трубе, бьётся о блескучие стены, ломается, точно тонкий ледок.

Ещё когда Гнида был живой, он говорил, сплёвывая под ноги Лысому:

— Какой крепёж?! Мерзлота — она прочнее цемента! Зря тратим на страх силы.

Гнида погиб под самой надёжной, но всё-таки обвалившейся мерзлотой. После чего новый бугор сказал:

— Крепёж — по инструкции. Сам поленья пересчитаю. Кто скроит — тому ребра сломаю!

«Сами не побережёмся, на хрена мы кому нужны?! — думает он, шагая по ледяной дороге в зону. — Им, шакалам, только золото подавай. И того мало! Ещё человеку следует подползти, лизнуть хозяйский сапог. А хозяин уже решит: исправлен ты или следует исправлять далее. Любите врагов ваших…»

Бригадир скрипнул зубами.

— Колонна, стой! — поднимает руку старший лейтенант Барабулько, выполняющий обязанности начальника конвоя. До зоны остаётся метров сто, но там, у вахты, идёт сортировка нового этапа. Это надолго. Этап начинает уплотняться, промёрзшие зэки жмутся Друг к другу. Скопище людей становится похожим на замерзающего монстра, сжавшегося в трясущийся клубок.

— Не раньше, не позже подвалили. Поморозят сидельцев!

Упоров, приплясывая, думает с отчаянным весельем: «Взял бы Господь, наступил, чтоб сразу — без мучений!» Поднял голову, увидел Его огромную, утыканную яркими звёздами пятку. Она, круглая и плотная, мчится к земле, чтобы уничтожить все это безобразие.

Только — чвак! А потом… Взлаяли псы в конце этапа.

Следом раздались возмущённые голоса:

— Куды прёшь?! Лучше других, что ли?!

— Эй, гражданин начальник, мы же первые стояли!

Параллельно замёрзшей колонне, не снижая шага, шла ещё одна — из соседней рабочей зоны.

— Шире грязь — дерьмо плывёт!

— Суки ломятся! У них — свои коны с начальством.

Начальник конвоя, коротконогий капитан с вислыми заиндевелыми усами над улыбающимся ртом, остановил свой этап вровень с первым. Барабулько вытянулся и козырнул:

— Здравия желаю, товарищ капитан!

— Пропусти нас, Барабулько, — не отвечая на приветствие, сказал капитан, — в клубе — оперетта, а сколько ещё здесь проторчишь — неизвестно.

Старший лейтенант неуверенно затоптался на месте Упоров повернулся к офицерам и сказал:

— Люди — замёрзли, гражданин начальник. От нас порядка требуете, а сами…

— Молчать! — заорал капитан и подкатил к зэку на кривых ногах, будто на колёсах. Нос — пикой над усами, глаза сверкают. — Это ты, Упоров?! Все бунтуешь, сволочь!

Но бригадир уже не видит и не слышит капитана… во втором ряду медленно, со значением повернулась в его сторону укутанная башлыком голова. Лицо находилось в полуобороте. Вадим вспомнил, чьё это лицо…

— Зоха, — сказал одним дыханием Фунт, — не стоит заводиться.

Капитан проследил за взглядом Упорова, тоже о чём-то подумал или уже заранее знал, как ему поступить. Перестав ругаться, прошёл вперёд, махнул рукой конвоирам:

— Идите к костру! Проводники с собаками, останьтесь!

Немного погодя, когда силуэты конвоиров замаячили у большого костра, со второго ряда сучьего этапа гортанный голос произнёс, убеждённый — его вопрос найдёт адресата:

— Ты ещё жив, сын шакала?!

Вадим не оглянулся на чечена. Вопрос повис и, кажется, плавает в холодной тьме, дразня хищное любопытство холодных, злых зэков и возвращаясь к нему в уши в многократном повторении: «Ты ещё жив?? Жив…»

Никанор Евстафьевич подвинул Ираклия, встал слева от Упорова, держа правую руку за бортом бушлата.

Фунт наклонился, извлёк из-за голенища распрямлённую в кузнице скобу, а Ключик вытащил забурник. Суки тоже готовились к схватке, явно надеясь на свой перевес в силе и нахальстве. Они знали, кто стоит за их спиной, и могли себе позволить недозволенное.

— Тебе говорят, Фартовый, — голос стал жёстким, — Тебе — жалкая тварь.

Вадим почти физически ощущал, как его топчет уверенный в своём превосходстве Зоха, и знал — молчание есть начало конца: ты не можешь достойно ответить на оскорбление. Ты — никто! Тебя просто нет среди этих людей, преклоняющихся перед большой силой и большой подлостью. Здесь христианские заповеди не работают.

В голове — как насмешка: «Любите врагов ваших» и как приговор — «он тебя убьёт…»

— …Менжанулся, гнида! Очко склеилось у комсюка! Раздвинем, как изловишься!

Это кричит тощий плюгавенький зэк с запавшими губами, в обрезанной солдатской шинели и больших калошах поверх валенок.

«Тут втёмную не проканаешь. Драться надо, парень».

Он развязал верёвочки на ушанке, осторожно намотал на правый кулак носовой платок. Расслабленно встряхнул плечи. И говорил без рисовки, как будто обыкновенному порчаку объяснял, кто он есть на самом деле:

— Ты — гнойное существо. Иди сюда, звериная рожа!

— Теперь он тебя заделает глухо, — прошептал без сожаления Гнус. Ответить ему не было времени, да и не хотелось.

Обнажив кинжал, Зоха поманил к себе Упорова.

Кинжал был тот самый, каким он проткнул насквозь в карантинном бараке Заику. Каторжане образовали плотный круг. У него ещё оставалась маленькая надежда — охрана остановит драку. Но когда Гарик Кламбоцкий сунул ему в руку скобу, Вадим оставил надежду, понял — выбирать не из чего.

И мелькнула в голове какая-то рифма, строчка стиха, сочинённого в детстве, ко дню рождения отца. А ещё было просто страшно и не хотелось умирать… Всего так много, что и не понять: как оно все уместилось в такие короткие мгновения. Потом — чувство бессилия, тайное раскаянье, чад чёрной свечи. И он делает решительный шаг вперёд.

«Любите врагов ваших…»

Перед ним стоял убийца, окаменевший в безнаказанности палач. Не разминёшься, не отступишь: ударит в спину так, что кончик лезвия кинжала выйдет под левым соском… Надо драться!… Окончательное решение принесло равновесие и трезвость, но внешне Вадим выглядел немного растерянно.

Они начали.

Держа кинжал у колена, Зоха шагнул вперёд. Упоров не шевельнулся. Чечен сделал ложный выпад, тогда он отпрыгнул, потому что тут же последовал настоящий удар, снизу. Зоха двигался на него, утрамбовывая огромными ручищами воздух. Вадим ударил и промахнулся. А промахнувшись, знал — сейчас последует ответный тычок без замаха. Он изогнул кошачьим движением тело, оттолкнувшись от того места, куда должен дёрнуться кинжал. Лезвие било именно туда. Оно, как масло, проскочило бушлат, хватив скользком по ребру, и, протащив на себя тело зэка, уронило на землю.

— Поднимайся, козёл! — потребовал Зоха. Он стоит над ним, подпирая головой небо, предвкушая торжественный миг мести.

Упоров вскочил. Холодный воздух прёт сквозь дыру в бушлате, а тёплая струйка крови бежит по животу в пах. Так уже было…

Мир сузился до размеров человеческого круга, и только в твоих силах раздвинуть его или остаться посредине, лёжа с распоротым животом.

«Пусть будет так, но пусть дрогнувшим будешь не ты!»

Зоха ударил. Кинжал ещё раз прорезал бушлат, ещё раз вильнул, подобно рыбе, избежавшей встречи с острогой. Горящий взгляд палача толкал его спиной на сучью стенку, а губы бормотали что-то неясное, должно быть, горец читал приговор.

Следующий выпад он засёк своевременно. Левой рукой сбросил с головы шапку в лицо Зохи, как во вспышке, увидел белое лезвие, убрал живот в сторону, скрутив в развороте позвоночник, и со всего маху, при обратном раскруте, опустил скобу на проскочившую мимо цели опытную руку убийцы. Железо согнулось, захлестнув широкое запястье. Нож он увидел ещё раз, лежащим на земле. Уже в осознании собственного спасения, в восторге уцелевшей жизни бьёт левым крюком в искажённое болью лицо соперника. Хак! Кулак прорвался сквозь что-то твёрдое.

«Теперь не встанет, — устало думает он, переступая хрипящее тело. — Ты не сдался, а ведь хотел…»

Стоящие по кругу лица скованы общим недоумением, пока он надевает шапку, ещё никто не верит в произошедшее, только чуть погодя капитан-осетин кричит:

— По местам! Конвой стреляет без предупреждения!

«Они все видели, — зэку хочется плакать от злости, — свиньи! Свиньи, они все видели! Они надеялись на твой конец…»

Начальник конвоя наклонился над Зохой, поднял голову, спросил, дёргая кончиком носа:

— Чем ты его ударил, Упоров?!

— Спектакль вам сорвал, гражданин начальник? Думали — убьёт меня?!

— Молчать, негодяй! Шагай за мной! — командует капитан. — Сейчас тебе будет спектакль, бандитская рожа. Человека изувечил!

Все это выглядит уже комично, однако Упоров на всякий случай пятится от капитана,…в спину упирается дуло автомата. Он останавливается… Кто-то отталкивает солдата, кто-то задёргивает его в строй, и Вадим уже среди своих, возбуждённых нежданной победой бригадира, каторжан.

А очередь над головами: тра-та-тата-рата-та!

— Ложись!

Натянув поводки, взревели продрогшие собаки, у костра — ни души, лучи прожекторов накрыли оба этапа.

Барабулько бежит, придерживая на ходу расстёгнутую кобуру:

— В чем дело?! Что произошло?!

Старший лейтенант старается не смотреть на лежащего чечена, в глазах мелькает задиристое озорство.

— Заключённый Упоров искалечил человека. Он — бандит!

— Кто пострадавший? — спрашивает почти весело Барабулько, хотя все видит сам и не может скрыть своей мальчишечьей гордости: «Знай наших!»

— Какая разница?! — капитан уже не на шутку рассвирепел. — Какая вам разница?! Совершено преступление! Ведите это дерьмо на вахту! Там разберёмся.

Руки сами нашли себя за спиной. Его ведут к вахте сквозь одобрительные и угрюмые взгляды зэков. Он пытается отвлечься от всего, ни о чём не думать. Барабулько — чуть в стороне, шагает по его косой и острой тени на затоптанном снегу. Он чувствует тяжесть шагов лейтенанта. «Надо же, падла, на голову наступил» Голова сплющилась. Похожа на плоскую грушу…

В помещении вахты было жарко. Дежурный капитан Зимин, вернувшийся после осмотра пострадавшего, спросил, протирая очки мягкой бархаткой:

— Чем вы его ударили, Упоров?

— Гирькой, — потянулся заспанный старшина Страшко, — чем ещё такое сотворишь? Гирькой. Рысковый ты хлопец, моряк.

— Не вас спрашиваю, Егор Кузьмич. Ну, так чем?

— Рукой, гражданин начальник. По-другому не дерусь.

Капитан изобразил на лице что-то неопределённо кислое. Прошёлся вдоль скамьи, притоптывая сапогами, после чего иронично уставился на Упорова:

— Они тоже говорят — вы его рукой. Мне не верится. Врут.

— Люди рядом были, гражданин начальник.

— И я не без глаз. Кость раздроблена. Если бы такое сделала лошадь — поверил.

— Прызнайся честно — куда гырьку спулил? — просил Страшко. — За такое дело карцером обойдёшься.

— Капитан Алискеров требует начать следствие… Я вынужден вас отправить в БУР.

— Нет моей вины, гражданин начальник.

— Так все говорят. Полная зона безвинных.

— Вас не убеждает? — Упоров обнажил кровоточащую рану на боку.

— Положите на стол предмет, которым вы воспользовались при самообороне, — капитан ему симпатизировал, это было очевидно.

— Да рукой я…

— Лжёте! Мне неприятно от вас…

— Лгу?! — зэк защемил зубы. — Может, вас это убедит?

Он резко выбросил кулак и снёс угол печки. Страшко одобрительно ойкнул, не дыша смотрел, как из образовавшейся дыры выползает дым.

— Ты… психа не справляй. Надо бы полегче его.

Такая дыра, здесь — дыра. Похожи, правда, капитан.

Опять распахнулась дверь, ругаясь, вошёл Алискеров.

— Входите, полюбуйтесь: бунт! Отказываются идти в барак. Разбаловали бандитов!

Капитан Зимин надевает очки, говорит строго, но спокойно:

— Свободны, Упоров. Объясните людям — ваша невиновность установлена. Идите!

— До свидания, гражданин начальник. Печку когда чинить?

— Старшина распорядится. Идите, вам сказано!

Зэк прошёл мимо озадаченного Алискерова, глянув на него без торжества остатками не исчерпанной в поединке ярости. Толкнул дверь вахты, а оказавшись на широком, скользком крыльце, увидел согнутых ветром, сжавшихся от долгого ожидания людей. Они качнулись к нему все вместе.

— Ура! — грянуло над Кручёным.

— Отставить выкрики! — забеспокоился Барабулько.

— Будет вам, гражданин начальник, — успокоил его Иосиф Гнатюк, — мы порядок не нарушаем.

— Я что? Я ничего. Руководство может подумать…

— Руководство уже подумало, сказало: «Вин не виновен!»

Фунт молчал. Почти уже целый час смотрел в одну точку и слушал невыразительный, без всякого живого чувства рассказ пожилого вора Сосульки, который по полной своей старческой изношенности возвратился с Золотинки на Кручёный после двухлетнего отсутствия.

Известно было — возвращаются с гиблого места лишь раскаявшиеся да вот такие не пригодные к общественному труду крахи с готовым билетом на Тот Свет. Других не выпускали, выносить — выносили, но с обязательной дыркой во лбу и вперёд ногами.

День уже позевывал, тянулся к вечеру, кутаясь в спокойные, длинные сумерки.

Зэки сидели рядышком на низкой скамейке, прислонив спины к нагретой майским солнышком стене. Один молчал с полным ко всему безразличием, а другой полушёпотом изливал душу, по-стариковски незлобно и занудливо. Временами его рассказ прерывался. Он закусывал золотыми зубами нижнюю губу, качал грязной головой, глядя на Граматчикова:

— Смотрю: вроде бы — ты! В то ж время подменный какой-то. Чужой. Да… нехорошо получилось. У нас тоже шибко хорошего мало было. Должно, наполовину в первую зиму вымерли. Сторожа наши за все пулей расчёт вели. Мы их тоже сокращали, но не в том количестве. Перезимовали худо-бедно. Потесней бы жить, покрепче вору за вора держаться. Куды ж там?! Пожаловал этапчик с Широкого, в ем — полный комплект беспредела. Как полагается — резня началась. Ментам такое мероприятие на руку, плановое оно. Усмирить не успели тех лихих людишек, за своих принялись. Ржанникова знал?

Фунт кивнул, склонив вбок изувеченную шею, а после снова преклонил стриженный тупыми ножницами затылок к серым тёплым доскам.

— Дружил он с Конотопом. Кажись — хохол, но определённо трудно сказать. Прыщеватый такой, злой. Грех и порок в нём сошлись родными братьями. Кто прознался за его сучьё прошлое, ума не приложу. Сдаётся мне — с Ванино за ним характеристика пришла. Взяли мальца без хипиша при картёжных делах, допросили чин по чину, приговор вынесли. Сидит, буркалы выкатил, немой, будто пень. Повели кончать в баню. Я ещё пожалел стервеца, зарезать хотели. Ну да там такие исполнители были: пока до живого доберутся — вымучают человека. Давай, говорю, повесим паренька. Хряк рылом закрутил, но потом согласие дал — повесить. Петля — орудие проверенное. Ею святых на Соловках кончали, чтоб кровя не пускать. Как ни кровожадны большевички были, а святой крови стеснялись…

— Гони больше — «стеснялись»! — пробурчал с ухмылкой Фунт.

— А чо?! — возмутился Сосулька. — Не все ж они из бандитов. Мужики обыкновенные среди них тоже встречались. Со мной сидел один на пересылке, человек — человеком. Да и Гаранин в Пасху не расстреливал.

— Рассказывай! — перебил Граматчиков.

Сосулька шмыгнул тонким носом, улыбнулся закатному краешку солнышка, уплывающему за горбатую спину сиреневого хребта.

— Глянь, Фунтюша, какая красота на свете живёт! В одном человеке её нету. Ну, так доскажу. Приладили мы верёвку в надёжной балочке. Подвёл я напоследок к двери сучонка и говорю: «Поклонись свету белому, когда теперь увидишь».

— Жалостливый ты человек, Сосулька…

— Ты дале слушай. Он, падла, белей снега, но улыбается и кричит, совестью сучьей клянётся — Жора одного с ним сучьего племени. Петля — на шее. Разве можно в петле сбрехать?! Засомневался я, поначалу хотел уж вести обратно для дальнейшего разбора. Посовещались. Повесили. Ему что, сукину сыну, висит себе, язык нам кажет, мы мозги ломаем: сообщать — не сообщать?! Решили — промолчим. Так Хряк, он же своего личного закона отродясь не имел: с пелёнок блатным пользовался. Вложил! Снова — сходняк. Сом на нём верховодит и бочком — бочком Жорку под нож толкает. Народ заключённый, каждый справедливости требует, а понятие о ней не имеет. Революция сплошная! Безголовая революция, а не сходка. Вот когда за Никанора Евстафьевича…

— О нем не надо, — холодно обрезал Фунт.

Сосулька поднял жидкую бровь, вынул из кармана расшитый бисером кисет, сыпанув на ладонь табачку, затолкал в каждую ноздрю понемногу. Чихнул с громадным удовольствием, рассуждая сам с собой, сказал:

— Надо — не надо. Никанорушка бы такой смуты не допустил. Плохо у нас там правительство гулеванило: до власти жадность большая, уважения нету. Они на один день вперёд не глянут. Вспомни, Фунтик, как четверо воров из побега перед вахтой лежало, а Чеснок был живой, только под наркозом состоял. Решили на него мента списать. Все — за! Один Никанорушка — против. Чуял! Природа в нём волчья, потому и нюх такой.

— За Жорку не договорил…

— Так нож ему прописали.

— Мрази кровожадные!

— Истинно так. Приговор есть, но грех на душу никто брать не хотел. Мне поручают исполнителей назначить, а у меня, веришь — нет, от такой несправедливости язык отнялся. Тогда Георгий встаёт и произносит: «Наговор ваш начисто отрицаю, но против опчего мнения ходить не могу». Взял нож. Сом сразу поплошал на глазах. Георгий сходке поклонился. Сому в рожу — тьфу! Сам — раз! И будьте любезны — по самую рукоятку в грудях. Тут-то разлад и зародился на полный серьёз. Ржанников ещё ногами сучит, покойником, можно сказать, себя не признал, а Шмакодявка, кручёный такой лепило, все бой клеил колотый, как застонет бабьим голосом: «Не прощу себе Жоркиной смертушки!» Блядва двурылая!

— Сам-то за что голосовал, Пафнутич? — спросил Фунт и повернул к Сосульке строгий взгляд.

Пафнутич ещё разок нюхнул табачку, не убирая, однако, слезливых стариковских глаз.

— Сам, как все. Дальше слушай. Жорку обмыли, одели во все чистое. Побрил я его. У фраеров нары на гроб разобрали и похоронили в зоне. Менты только этим годом вынуть заставили… а так все искали. Думали — рванул. Сом после такого поворота почуял неладное к себе отношение, побег стал готовить. Два месяца делали подкоп, землю на чердаке прятали. Вымотались. Поскреби-ка её, каменную, целую ночь! Меня старшина Веркопуло спрашивает: «Что вы, подлюки, худеете? Кормят вас, охраняют, воспитывают. Дрочите, чи шо?» Но так никто и не догадался, пока однажды к нам самолично Оскоцкий не пожаловал. Что тебе за того мента рассказывать?! Така прокоцана шкура — хрен обманешь. Зашёл, зыркнул на лаги — те провисли, как вымя: тяжесть такая на них схоронена. Усе ему ясно стало. Но понтоваться не начал, потому как, сам понимаешь, за несостоявшийся побег орденов не дают. Факт нужон. Факт они в свой праздник получили 10 ноября. Пятнадцать рыл вышло из зоны. Всех скосили до единого. У них не забалуешь. Привезли на плац, сложили рядком.

Оскоцкий пальцем тычет в покойничков, кричит от дрянности своей весело: «Я вам — баню! Вы мне — побег! Я вам — кино! Вы мне — побег! Таперича — в расчёте!» Чо к чему кричал, раз в расчёте — непонятно.

— Кто у вас нынче на верхних нарах устроился?

— Вишь, беспокоят тебя наши дела. Душу, Евлампий, попортить трудно…

— За мою душу, Николай Пафнутич, не страдай. У руля кто стоит в воровской зоне?

— Водяной. Кешка Водопьянов. Самостоятельный вор, тихий, до крови не жадный. Уже побег сколотил, с полпудика золота на материк ушло. Старается паренёк. Жаль, в слове слабоват, на одной ловкости мужицкой держится. Сам не помышлял возвернуться? Примут тебя непременно…

— То ушло навсегда. Жалости не осталось…

— Как знаешь… Оно, может, и правильно: бригада ваша знатная. И бугор ваш, рыбина скользкая, у начальства в почёте.

— Бугра оставь в покое. Не сел на воровской крюк, уже и рыбиной стал?!

Фунт поднёс своё татуированное шрамами лицо к высохшему лицу Сосульки:

— Я сразу понял — зачем ты пожаловал, с червей ходить не стоило. Говори только о деле, иначе ухо оторву!

— Офраерился ты, Евлампий, донельзя, — вздохнул Сосулька, — запамятовал: вор, как нож, везде пролезет.

— Не грозишься ли, Николай Пафнутич? — на этот раз вкрадчиво спросил Фунт и как остановил все звуки: такая вдруг вокруг них образовалась плотная тишина.

Дед сглотнул слюну, голос стал ломче, но не задрожал:

— Придержи злобу — со старым товарищем говоришь по прошлому своему ремеслу. Верно толкуют — нрав у тебя дурковатый образовался. Лучше на ус мотай: откуда туда грязь плывёт.

— От Дьяка!

— Т-с-с… торопишься! Думай — какая выгода Никанорушке с того?

— Тогда менты.

— Такое же мнение имею. Хитрости имя не занимать. Да и вам тоже. Не лупись. Знаю — бригадой перед поселковым советом деревца сажали. Для свободных граждан старались. Думать без смеху не могу: Дьякушка, злодейчик всероссийский, как Ленин, улучшает ихнюю жизнь. У других зэков все по-людски: вышел, заглотил банку спирта, поймал бабу посговорчивей, в рожу менту дал и прямым ходом — в БУР. У вас благородно получилося. С чего бы, Фунтик?

— Замочи один рога — всю бригаду спалит. Воры выносят решение, и все ему подчиняются…

— Не туда гребёшь. У воров всегда опчая выгода, а у вас бугор пенки снимает…

— Дьяков керосин! Не отпирайся! Жалею — горло старой жабе не порвал!

— Опять ты к чужой глотке тянешься. Разве можно за фраера — бугра на уважаемого вора руку поднимать? Стыд-то какой! Тебя самого, когда выписывали из воров, с миром отпустили. Могли иначе постановить…

Николай Пафнутич глубоко вздохнул, высморкался, старательно вытер ладонь о голенище яловых сапог.

Чахлая полоска заката, переливаясь, умирала в слезливых глазах Сосульки, огорчённого поведением Граматчикова.

— …Стал бы тогда твой час последним перед вечностью. Кто понять сумел, нужное словцо замолвил? Молчишь. У Никанора Евстафьевича и грех, и доброе дело душа спрятать может. Он для тебя в ней добро нашёл. Помягчай к нему, парень. Просьба наша такая. Ещё ответь мне, Фунтик, кто это догадался партийного крикуна на картине намалевать? Опять бугор ваш?!

— Хоть бы и я!

Николай Пафнутич дышит с тяжёлым присвистом: или смеётся про себя, или возмущается, не поймёшь.

Но говорит ровно, не говорит даже, а выговаривает, как нашкодившему мальчонке:

— Ты — нет. Ты можешь «медведю» брюхо распороть, грохнуть кого по запарке. Далеко думать тебе не дано. Длинные, змеиные мозги для такого дела нужны. Особенные, я бы сказал. Бугор, получается… Хорошую сеточку плетёт фраерок, чтоб золотую рыбку выудить. Для себя…

Искалеченная улыбка, сменившаяся короткой судорогой, тронула лицо Граматчикова. Он примерился к Сосульке тем же невыразительным взглядом, от которого многим становилось неуютно ещё до того, как Евлампий вынимал нож. Он сказал:

— Делить нас пришёл. Не по-вашему у нас скроено? Но, благо, нету у тебя такого клина. Одно ботало, и то поганое. Его оторвать можно. Инструмент — при мне.

— Старость смертью не напугаешь, Фунтик. Ты же не бандит с большой дороги, не потерявший совесть комсомолец. Сурьезный вор… в прошлом.

— Тогда не вози по сухому пузу мыло. Говори — с чем пришёл? Кроишь, мозги наизнанку выворачиваешь. Завязывай!

Сосулька пошевелил губами, поглядел на Граматчикова, почесал грязную голову:

— Неправду с тобой играть не стану. Рушится наше дело. Дорога в тропку выродилась, а тропка повела честных воров к кладбищу. Колымские блатные постановили беречь тех, кто всю жизнь жил и живёт по нашим законам. Меж пальцев у ментов прокрался Сосулька, чтобы передать тебе лично их низкую просьбу. Должны вы с бугром твоим кручёным вывести на свободу в целости и сохранности Никанора Евстафьевича. А коли кто из вас раньше его по ту сторону образуется… извиняйте.

— Кончай! Фраерам жевать надо, мне и так ясно, что дело тёмное. Буду с Вадимом толковать.

— Осторожненько только…

— Учишь?!

— Зачем? Совет даю. По старости разума, слава Богу, не лишён. И на меня, в крайности, не цельтесь: во мне проку мало. Другие есть головы вашу судьбу решать.

— Шкуру бережёшь, Николай Пафнутич?! Береги. Кому она только нужна? Крови в тебе тоже не осталось: одна жёлчь с хитростью пополам. Тоскливый ты человек. Муторный. Ответ получишь после нашего разговора.

Граматчиков встал, потянулся, медленно растворяясь в темно — сиреневых сумерках, направился к бараку.

Николай Пафнутич поёжился, запахнул телогрейку, опустил у шапки уши. Кровь почти не грела, потому так приятно было спрятаться в старую, но добротную одежонку.

Вор, одиночество, ночь. Наконец-то их оставили в покое…

— Иди сюда, Евлампий! — позвал Граматчикова бригадир, когда, выпив кружку воды из стоящей у порога деревянной бочки, тот начал стаскивать сапоги. — Послушай, что придумал Убей-Папу.

— Вадим Сергеевич! — заломив руки, воскликнул успевший обзавестись остренькой бородкой почтальон и культработник. — Это не я придумал. Общелагерное мероприятие. Плановое! Распоряжение спущено руководством колонии. Я обязан проводить его в жизнь. Самодеятельность есть форма выражения личности в искусстве, развитие коллективной культуры масс.

Граматчиков сел на нары к бригадиру, спросил:

— Что-нибудь доброе?

— Самодеятельность хочет организовать. Песни, пляски, читать стихи. В общем, кто на что способен.

— А пахать за нас кто станет!

— После работы за счёт личного энтузиазма.

— Добровольные идиоты, значит?

— Но участвовать будем…

Упоров собирался ещё что-то сказать, однако с ближних нар склонился к столу Зяма Калаянов, улыбнулся культработнику и спрыгнул на пол. Раскинув руки, он прошёлся петухом вокруг гостя, громко объявил сиплым голосом:

— Вальс — чечётка с храпом на животе! Начали!

Куды идёшь?! Куды идёшь?!

Куды шкандыбаешь?!

В горком — за пайком!

Хиба ж ты не знаешь?!

— В БУРе шесть раз бацал на «бис».

— А без храпа и без слов можно? — спросил Серёжа Любимов. — Просто вальс — чечётка в исполнении члена передовой бригады…

— Обворовываете искусство! Весь смак в храпе и народных словах.

— Пиши Калаянова, — распорядился Упоров, — будет бацать без храпа и молча.

— Насилие, — вяло протестовал зэк, — искусство этого не терпит. И музыки нет.

— Музыка найдётся, — Ольховский поднял подушку, достал отливающую зеленоватым перламутром губную гармошку. Протёр рукавом инструмент и поднёс к губам со словами: — Что предпочитаете?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29