Председатель тут же рассказал ему во всех подробностях о сегодняшней встрече с мужиками на лесопилке. Поведал о грядущих переменах, которые сулит запуск заводика и стабильное выполнение плана по переработке леса.
– Хорошее дело задумали, – похвалил старшина. – Значица, ты таперя, Платон Игнатьевич, в новом качестве получаешься. Был охотником, а стал работником. Справишься с мужиком нашенским?
– Да ён йих как тот лом свернет! – заверил председатель. – Ты ба видал, Кузьмич, как ён железяку на лесопилке выгнул!
– Ох, робяты, – покачал головой изрядно захмелевший старшина. – Человек – ён не железяка. С йим по-другому надо-тить.
– По головке, что ли, гладить? – насмешливо спросил Устимыч.
– Нет, я не против строгости. Но и о понимании не забывать. К человеку с душой надотить, чтоб ён заботу твою почул, сам к табе потягнул. Тады и дело сладится.
– Ну ты прям как поп! – развел руки Устимыч. – Тока рясы и не хватат!
– Ты, председатель, попом каким не обзывайся. А людёв любить надотить. В каком ба какчестве ни ходил. Хучь председатель, хучь участковый, а хучь ба дажа вона, – он кивнул на сидящего рядом Соленого, – бригадир артели…
* * *
– Моя зона «воровской»[30] не будет! – решительно заявил при утреннем разводе на работы начальник колонии майор Загниборода. – И не надейтесь, ублюдки! Как была «красной»[31], так и останется…
Справедливости ради надо заметить, что эта исправительная колония как раз «красной» не была никогда. При внешнем соблюдении режима и худом ли, бедном ли, но все же выполнении производственного плана бал здесь правили личности типа сбежавшего Соленого, Барсука и Лелика. А потому всех немало удивило заявление кума[32]. Серьезность своих намерений майор Загниборода подтвердил еще и тем, что выгнал на развод всех без исключения блатных. Даже неприкосновенного Лелика перетащили из лазарета – комфортного, по лагерным понятиям, убежища – в общий барак. И стало понятно, что администрация принялась закручивать гайки. Лагерный народ воспринял бы все происходящее с известной долей скептицизма и равнодушия – «мужикам» по-любому пахать в поте лица, а блатные лазейку найдут даже там, где ее нет, – если бы меры по наведению порядка не принимались столь жестким образом. ШИЗО был переполнен. Пресс-хата функционировала практически круглые сутки. Нормировщики, закрывающие наряды по выполнению плана, зверели не по дням, а по часам. А оперативная часть колонии была вдвое увеличена. Кроме того, на две трети заменили надзирателей и контролеров. Среди уволенных и отправленных к новому месту службы оказались и подкупленные зеками.
Воровские группы активизировались. Были предприняты попытки получить хоть какую-нибудь информацию с воли. Туда, за колючку, малявы[33] уходили. И обратно шли. Но если раньше из пяти перебросов удачными были два, то теперь каждый пакет, переброшенный с той стороны забора, перехватывался патрулями по периметру или оперативниками внутри колонии. На территории промышленной зоны – там, где заключенные валили лес и выкорчевывали пни, – как грибы, выросли полевые городки внутренних войск. Солдаты были с собаками и вооружены до зубов. «Глаза» установили чуть ли не за каждым осужденным.
Загниборода своим решением урезал обеденную норму и запретил выдавать печенье-конфеты-сигареты в лагерном ларьке. В лазарете применяли лишь два вида медикаментов: мазь Вишневского и зеленку.
Зеки начали тихо звереть. Вскоре эта тихая озверелость перешла в неприкрытую. Участились случаи нарушения режима. Кровавые побоища стали обычным делом даже в среде «мужиков» и «чертей». Спокойные и заморенные, тяжкой работой, они обычно не влезали ни в какие конфликты и разборки. Теперь же цепляли друг друга по мелочам, раздражались по малейшему поводу и готовы бьши перегрызть ближнему глотку лишь за не понравившийся взгляд. Был бы повод.
Кого-то из провинившихся «случайно забыли» в камере штрафного изолятора, и он умер там от голода и холода. Поговаривают, что орал как бешеный и долбился в окованные железом двери. Но у охранников словно уши заложило. Умершего похоронили на лагерном кладбище под литерным номером, да и дело с концом.
– Хоть все тут передохните! – говорил перед строем на разводе майор Загниборода. – Землицы хватит – похороним. А нет, так в топках сожжем.
Командиру батальона охраны досрочно присвоили звание майора внутренней службы, а Загниборода стал подполковником. Численность солдат увеличилась с трехсот до пятисот. В срочном порядке провели перевооружение. Неплохие в обшем-то АК-47 заменили на еще более усовершенствованные – АКМ[34]. Каждый взвод солдат имел теперь в штате снайпера, вооруженного СВД[35]. Из техники, чего раньше не наблюдалось, в парке появились бронетранспортеры с крупнокалиберными пулеметами в башнях.
– Всю блатату с корнем выдеру! – торжественно обещал подполковник внутренней службы Загниборода.
Вторая звезда на погон, похоже, прибавила ему служебного рвения. Так думали зеки. Они были не в курсе, что начальник колонии лезет из кожи по другой причине. В Главном управлении исправительно-трудовых учреждений МВД СССР его заверили, что в случае удачного проведения готовящейся секретной операции на территории вверенного ему хозяйства он будет переведен из таежной глуши в Хабаровск или Новосибирск на штабную должность. Кому ж не охота! Сидеть в теплом кабинете, имея нормированный рабочий день и пятидневную трудовую неделю всегда приятнее, чем без выходных шастать по баракам и нюхать зековскую парашу. А уж на старости лет – тем более. Глаза б его не видели эту зону…
– Повторяю в последний раз! – объявлял Загниборода на утреннем разводе. – Поднимете выполнение до ста пятидесяти процентов – восстановлю пайку и открою ларек. В лазарет можете не соваться. Закон такой: лучше работаем – лучше живем. Точка.
Уже через несколько часов после развода Лелик беседовал с Барсуком. Было это в промзоне, на лесоповале.
– Я носом чую недоброе, – сокрушался Лелик. – Что-то менты задумали.
– Кто знает, что у них на уме… – неопределенно ответил Барсук. Он сидел на толстом пне и покуривал самокрутку. Сигареты и папиросы, некогда в избытке водившиеся у блатных, были до единой изъяты контролерами по приказу начальника колонии.
Лелик восседал на расстеленном прямо на мшистой почве ватнике и тоже курил. Завидев приближающегося сверхсрочника с овчаркой на поводке, он встрепенулся.
– Хватай топор. Не ровен час кобеля спустит.
Они дружно подхватили свой инструмент и принялись лениво бить по стволу растущего рядом дерева. Не рубили, а лишь так, для порядка, тюкали. В отличие от них, все зеки, выведенные на работу, пахали до седьмого пота. Ну разве что Монах позволял себе не усердствовать.
– Прибаев! – грозно окликнул Лелика сверхсрочник. – Увижу, что расселись, не работаете, маму вашу так сделаю!
– Так мы ж работаем, гражданин начальник! – попытался оправдаться Барсук.
– Захлопни помойку!!! – вызверился надзиратель. Овчарка с бешеным лаем кинулась на них, готовая растерзать заживо. Тот еле удерживал ее на широком брезентовом поводке.
– Свою маму делай, – тихонько проговорил Лелик, когда сверхсрочник был уже далеко. – Оборзели твари, дальше некуда. Нет, ну что творится, а? Блатных на пахоту загнали!
– Рвать надо ментов… – риторически высказался Барсук.
– Порвешь их, как же! – возразил ему Лелик. – Видел, сколько понагнали?
– Да уж не слепой.
Тайга гудела от перестука топоров и рева бензопил. То и дело с треском и скрежетом валились здоровенные сосны. Подъезжавшие лесовозы нагружались до отказа и увозили распиленные и обтесанные бревна в леспромхоз «Чегдомын».
Кешка Монахов, отставив в сторону бензопилу, подошел к Барсуку и Лелику.
– Курнем? – спросил он, вытаскивая из кармана ватника папиросу, забитую анашой.
– Откуда? – оживился Лелик, давным-давно привыкший к этому наркотику.
– Старая нычка, – ответил Монах, довольный тем, что сумел угодить своим предложением.
– Ну, кореш, ты даешь! – одобрительно произнес Барсук и полез за спичками.
Они залегли за могучим стволом поваленного дерева. Растянули косяк[36] на троих. Дурман развязал языки. Первым «протащило» Барсука. Лоб его вспотел, а кожу лица покрыла нездоровая бледность. Глаза при этом лихорадочно заблестели.
– Я говорю, Монах, че мы сидим тут, как овцы, говно жуем? Менты над нами измываются как хотят. И все им с рук сходит. Поубивал бы!
– Гасить их надо, – вяло произнес Кешка, старательно изображая «растащившегося». – Но мне что? Я – пустое место…
– Не скажи, – возразил Барсук. – Раз мы с Леликом тебя признали, значит, и другие признают.
– Сопляки, – еле шевеля языком, выдал Лелик, обратившись одновременно к Барсуку и Монаху. – Не хавали вы той зоны, что я оттоптал в двадцатые годы при гражданине Урицком. Оттого и быстрые… как понос.
– Конечно, тебе все по барабану! – неожиданно взорвался Барсук. – Ты и на покой из зоны уйдешь. А нам жить еще хочется! Не подыхать же здесь!
– Тогда не косите под блатных, сявки мокрожопые…
Такого оскорбления Барсук вынести не мог. В руке его блеснула финка. И быть бы Лелику покойником, и не докурить бы ему только что растянутый косяк, не перехвати Монах руку, занесенную над грудью лежащего на спине авторитета.
Лелик, казалось, не отреагировал никак. Он лишь вынул изо рта двумя пальцами косяк, который курили по кругу, и отдал его Монаху. Затем взглянул мутными глазами на обоих и небрежно обронил:
– Наплачетесь…
Подхватил свой топор и пошел прочь. Ветхая и сгорбленная его фигура вскоре исчезла за деревьями. Зеки продолжали валить лес. Надзиратели подгоняли их окриками. Овчарки злобно из-рыгали лай, роняя пену на светлый весенний мох.
Барсук сделал последнюю затяжку и повернулся к Монаху.
– Слышь, кореш, ты че за Лелика врубился?
– Тебя предостерег от глупости, – спокойно ответил Кешка.
– Где тут глупость? Он оскорбил меня. Да и тебя – тоже. Сявкой назвать – все равно что в парашу головой воткнуть! Я б ему перо всадил, а ты подтвердил бы на «правилке», что Лелик мною порешен за дело.
– Не в том беда, – сказал Кешка. – Ты его в горячке замочишь, а менты за Лелика ползоны на землю положат. За ним всегда присмотр особый… – Последнюю фразу Кешка произнес с не которым нехорошим намеком.
– Что ты имеешь в виду? – насторожился Барсук.
– Лелик «на связи». Пристяжной.
– Горбатого лепишь![37] – побелел пуще прежнего Барсук, и глаза его налились кровью. – Я злой на Лелика – спору нет. Но напраслину не возводи! Сам на перо сядешь!
– Я за свои слова отвечаю, – проговорил Монах. Голос его едва заметно дрогнул. – Лелик – ссученный[38].
– Не верю!
– Пока я в лазарете кантовался, к нему мент повадился. И базланчик[39], что в палате Лелика между ними состоялся, я прослушал внимательно.
– Что за базлан? – Пальцы Барсука продолжали сжимать финку. Монаха сей факт очень даже волновал, потому как за отпетым уркаганом дело не заржавеет. Всадит он сейчас ему перышко меж ребер, и – привет семье.
– Ты перо не свети[40], – севшим голосом вы говорил Монах. – А то срисует[41] кто, и не успею я тебе ничего рассказать.
Барсук нехотя опустил нож в карман.
– Ну цинкуй[42], – нетерпеливо сказал он.
– Что за мент приходил, не знаю, врать не буду, – начал Монах. – Но говорил ему Лелик о том, что для тебя две дачки[43] с воли пойдут перебросом. Лелик и время назвал, и место. На территории четвертого поста. Два месяца назад. В одиннадцать утра и в шесть тридцать вечера. Так?
– Та-а-ак… – Потрясению Барсука не было предела. – Откуда знаешь? – спросил он скорее машинально, потому что только что Кешка поведал ему об источнике информации.
– Я уже сказал откуда. Ты ведь обсуждал с Леликом этот вопрос?
– Ну… – обалдело кивнул в ответ тот.
– И ты говорил ему, что морфин тебе девочка из «вольной» лепильни[44] пришлет. Что надо будет эти ампулы по отрядам рассосать, деньжат наварить. Говорил?
– А как же?! – удивился Барсук. – Такие дела без положенца в зоне не проходят!
– Морфин – это утренний переброс. А вечером тебе должны были бабки с общака перекинуть. На подогрев[45] корешей. Сумму назвать?
– А ну назови! – запальчиво вскрикнул Барсук, зная о том, что количество денег известно было только троим: ему лично, Лелику и казначею общака на воле, который эти деньги и передавал. Когда договаривались о размере, даже вслух цифру не произносили. Лелик начертил ее на клочке бумаги, а затем этот клочок разжевал и проглотил.
– Тысяча двести пятьдесят, рублей, – с надменной полуулыбкой отчеканил Монах. – «Косарь»[46] корешам, а двести пятьдесят на разживу вертухаю, который на время марафет приямит[47].
– Ты не мог этого знать… – словно в бреду, произнес Барсук.
– Не мог бы, – согласился с ним Монах, – если б не слышал.
– А я-то, дурак! – хлопнул себя Барсук по лбу. – Думаю-гадаю, что там случилось на воле, почему дачки сорвались? И менты, как по заказу, под колючкой стоят, перебросов ждут! Ах, Лелик! Ну, сука подлая! Убью!!! – Барсук выхватил из кармана финку и готов был бежать следом за удалившимся Леликом, чтобы свершить задуманное прямо здесь и прямо сейчас. Но Кешка вновь удержал его.
– Качумай![48] Ничего ты пока не сделаешь. За Леликом всюду менты ходят, охраняют. В зоне надо. В бараке.
– И то правда. Теперь понятно, чего он так к покорности нас призывал. Ты слышал? Я ж ему говорю: поубивал бы ментов, рвать их надо! А он мне: сявка! Падла ссученная! Ну погоди ж ты у меня…
Где-то вдалеке за деревьями, на самой окраине промышленной зоны лесоповала, зазвонили в рельсу, что означало конец рабочего дня. Все осужденные обязаны были собрать инструмент и инвентарь и сдать их каптерщику на месте общего сбора. Затем будет построение, подведение итогов и отправка в лагерь. А там не за горами ужин и вечерний развод, после чего зеков разведут по баракам.
Неведомым образом слух о том, что один из авторитетных воров оказался ментовской сукой, расползся по отрядам еще до того, как их привели в жилую зону. Случается такое очень редко и, как правило, влечет за собой страшные последствия. На воле, в воровских «малинах», начинаются неизбежные иерархические перестановки и чистки рядов. Мало-мальски скомпрометировавших себя убирают без жалости. Воровской общак подвергается тщательной ревизии. В общем, наступает пора массовой внутренней грызни.
Так вот, слух слухом, а имени ссученного не оглашалось, что придавало ситуации еще большую пикантность, если вообще это определение здесь уместно. Напряжение возросло до наивысших пределов. Администрация колонии между тем делала вид, что ничего особенного не происходит. Подполковник Загниборода был предельно собран, но никакого беспокойства не проявлял.
В промзоне, перед самой отправкой осужденных в лагерь, появился начальник оперчасти. Он приехал на своем «газике» и сразу же отыскал на лесоповале Загнибороду.
И между ними состоялся диалог, абсолютно ничего не говорящий непосвященному:
Загниборода: Как?
Нач. оперчасти: Порядок.
Загниборода: Не сорвется?
Нач. оперчасти: Не должен.
Загниборода: Я своих подключил. Все на контроле.
Нач. оперчасти: И войска готовы.
Загниборода: Отставной?
Нач. оперчасти: Созрел.
Загниборода: Сменщик?
Нач. оперчасти: Включился.
Загниборода, облегченно: Ох, Отставной…
Нач. оперчасти, с нескрываемой иронией: Земля ему пухом…
…Псевдоним Отставной был присвоен Лелику в плане проведения готовящейся секретной операции. И он, как нельзя более точно, соответствовал реалиям действительности. Как тайный осведомитель, завербованный и отказавшийся работать, Лелик уходил в отставку. Вне своей тайной миссии он в этой жизни становился лишним. Сменщиком нарекли Иннокентия Монахова, которому и суждено было заменить старого вора на поприще тайного агента…
* * *
Савелий, откомандированный председателем Ургальского сельсовета в Хабаровский краевой комитет КПСС, вернулся скоро. И доложил, что с поставленной задачей справился. Будут-таки запчасти! Будет госзаказ!
Чегдомынские райкомовцы пошумели было, что Устимыч обратился аж в крайком, прыгнув через их голову, но потом поутихли. В Уставе КПСС не сказано, что руководитель первичной организации не имеет права обращаться в вышестоящий орган, минуя местное руководство. Сказано как раз наоборот: есть такое право у коммуниста любого звена и ранга. А коли так, то и взятки с Устимыча гладки. Главное – конечный результат. А он был, как говорится, налицо. Лесопилка заработала. И начальствовал в той артели золотой мужик, работяга на все сто – Платон Игнатьевич Куваев.
Поперву на лесопилке работало всего восемь человек. Пока не прибыли из Хабаровска все запчасти, была запущена одна производственная линия, выпускающая необрезную доску. «Горбыли» не отгружались в план. Их оставляли для переработки в опилки с далеко идущими перспективами – прессовать деревоплиту. Но до той поры нужно было еще дожить. А пока довольствовались малым. Нагонять сюда людей со всего поселка не имело смысла, и две смены по четыре человека вполне справлялись. Соленый был девятым.
Он неплохо знал дело и имел среди работяг высокий авторитет. Получив первую партию оборудования из столицы края, бригадир артели собственноручно смонтировал его и запустил. Мужики лишь помогали ему в качестве чернорабочих. Вся подготовка к запуску заняла не более недели, и каково же было удивление ургальцев, когда затарахтел на сопке генератор и заработали первые протяжные ленты и плечевые тяги к пилам, резцам и остружным машинам! На вспыхнувшие электролампы смотрели как на неземное чудо. В Ургале до сих пор пользовались керосинками и фитилями на медвежьем сале. Пресловутая «лампочка Ильича» обошла верхнебуреинскую глушь. Пленных же японцев, тогда выдающих план с лесопилки, электрификация Ургала не заботила. А паровоз, который вперед летит до желанной остановки в коммуне, мчал где-то в стороне. Прогрессивные социалистические идеи доходили сюда лишь в виде теории. И Соленый, то бишь Платон Игнатьевич Куваев, сразил всех наповал, протянув от генератора электропровод к зданию сельсовета. Теперь и здесь горела лампочка. Правда, только днем, во время работы артели. На хрена она была нужна при свете солнца, никто особо не задумывался. Интересен был сам факт: СВЕТИТ! А раз в сельсовете светит, то и в избах вскоре должна засветить.
– Инженер! – восхищенно произнес кто-то из мужиков, глядя на Соленого. Из уст недалекого сибиряка это была наивысшая похвала и лучшее подтверждение признания Соленого незаурядной личностью.
Потиху-помалу резали доску. На действующую лесопилку приходили во все глаза смотреть даже бабы из поселка. Никто не мог поверить в то, что после убытия отсюда пленных японцев этот заводишко вернется к жизни. Но – тем не менее. Да будет свет!
* * *
…Рабочий день подходил к концу. В цехе плотно завис ароматнейший и неповторимый запах свежераспиленной древесины с примесью машинного масла, сосновой смолы и трудового пота.
Работяги приводили в порядок инструмент и проверяли исправность оборудования перед тем, как его выключить. Где-то в стороне на взгорке истово тарахтел дизель-генератор, снабжающий лесопилку энергией. Но и он вскоре заглох – отработал свое на сегодня, в последний раз ухнув натруженным поршнем в опустевшую камеру внутреннего сгорания, словно оповестил всех: «Ба-аста-а! А-атдыха-ать!»
Мужики присели отдохнуть. Савелий в первые же дни сколотил в подсобке крепкий широкий стол и несколько табуретов к нему. С тем расчетом, чтобы места хватило всем.
Всем и хватило. Расселись, постелили тряпицу. Выложили из сумок припасы: кто крынку с икрой, кто банку груздей с брусникой, кто жбан самогону. А как же!
Соленый не зашел в подсобку. Он не спеша обходил цех, проверяя станки. И делал так ежедневно. Мужики в работе старались, спору нет. Но опыта у них было недостаточно. К тому же предшествующая бездельная и разгульная жизнь развратила их. И, даже отрабатывая смену под строгим присмотром бригадира, они вечером напивались в стельку. Многие оставались ночевать прямо в подсобке, не в силах дотащить свои бренные тела до изб. Пьянство же всегда влечет за собой неприятности. Соленый это знал, а потому проверку оборудования не доверял никому. Сам держал все под контролем.
Савелий тем временем разливал по кружкам самогон.
– Платон Игнатьич! – позвал он Соленого, выглянув из подсобки в цех. – Идёма-косъ на чарку! С устатку-то завсегда мило буде!
– Я опосля, мужики, дома, – ответил Соленый, явно не желая усаживаться за общий стол. – Машины проверить надо.
К слову заметить, бригадир всячески избегал хмельных компаний, в которых после кружки-другой непременно начинались разговоры за жизнь, воспоминания о прошлом и, что самое неприятное, расспросы типа «а как там, в Тырме?», «а че-то ты молодо глянешься для своих годов?» и всего такого прочего. Вот и теперь отказал, сославшись на проверку станков. Домой, а Соленый временно квартировал в избе сельсовета, не уходил с лесопилки до тех пор, пока мужики не упьются. Кто к жонкам на печку, кто в подсобке под стол – их дело. Главное – убедиться, что все дошли до кондиции. Так спокойнее.
Оградить их от пьянства он не мог. Все без исключения коренные народности Севера и Сибири знамениты и грешны именно этим недугом, безжалостно сводящим на нет их древние генеалогические ветви. Позорный ход истории, взявший начало еще с позапрошлого века, когда посланники царя-батюшки выменивали у аборигенов десяток бесценного соболя на бочку водки стоимостью в двугривенный, не миновал и двадцатый век. В том же Ургале каждый пятый младенец рождался на свет дебилом, а каждый шестой умирал на первых неделях жизни. И к этому уже все привыкли.
Пьянка в подсобке стремительно набирала обороты. Мужики расшумелись, мечтая о том, как вскоре разбогатеют и заживут «не хужача в тех Москвах!»…
– Да брось-кась ты, Платон Игнатьич! – настаивал Савелий. – Ходи к нам за общий стол! Али брезговашь?..
– Не приставай, – беззлобно огрызнулся Соленый. – Некогда.
– Ох-ох-ох! – хмельно выкрикнул вдруг Савелий. – Некогда яму! Брезговашь, так и кажи. В инженера заделался, нос задрал. А сам-тить хтой? Промысловой[49] – велика птица!
– Охолони, Савелий, – принялся его успокаивать кто-то из мужиков, сидящих за столом. – Не дергай бригадира. Пьешь – и пей себе.
– А ты меня не зачапляй! – взвился неугомонный. – Ну кажи, хтой ён таков супротив нас, робяты? Да ён каторжный! Врагом народа на Соловки ходил, а таперь тута верховодить! Можа, ён и до сих пор враг?..
Гомон поутих. Из местных с Савелием никто старался не спорить. У того язык что бритва. И всем известно, коль понесло его – уже не остановишь.
Тут в подсобку ввалился Соленый. И лицо его не предвещало ничего хорошего. Воцарилась тишина, которую принято называть гробовой.
– Ну че зенки выпучил? – вякнул Савелий, от пары кружек выпитого потерявший всякую осторожность. – Я завсегда правду-матку говорю! Хтой ты, кажи людям?
– Молчал бы ты, дурак, – только и произнес Соленый, сжимая свои кулаки-кувалды. Огромного труда ему стоило сдерживать себя. Внутри так все и кипело. Хотелось одним ударом размозжить череп сварливому придурку, чтоб навсегда избавить себя от его длинного языка.
– Я – дурак?! – взвизгнул Савелий. – А ты – сука лагерная!
У Соленого помутилось в голове. Такого оскорбления он простить мужику не мог. Понятия зоны навечно зарубились в его сознании, как в мозгах верующего «Отче наш». И слово «сука», ставшее во всех колониях страны именем нарицательным, резануло слух беглого зека раскаленной добела бритвой.
– А ну иди сюда, паскудыш! – дико заревел бригадир и сгреб Савелия в охапку. Да так, что у того затрещали кости.
Мужики повскакивали со своих мест и бросились их разнимать.
– Охолони, Савелий!..
– Платон Игнатьич! Брось-кась ты его!
– Да дурак – ён и есть дурак! Чё с его за-мать-тить?[50]
В пылу потасовки стол перевернули, табуреты попереломали, еду и выпивку затоптали ногами. Но никто на это не обращал внимания. Важно было выдрать перепугавшегося до смерти Савелия из железных лапищ бригадира, который готов был задушить неосмотрительного в своей наглости ур-гальца.
– Па-а-ашли во-он, сявки драные!!! – орал Соленый и продолжал душить зарвавшегося работягу.
Лицо Савелия уже посинело, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит, а руки и ноги мелко затряслись в предсмертных конвульсиях. Мужики висли на руках Соленого, тянули его за волосы и даже били, чтобы отвлечь на себя внимание и ярость. Но – ничего не помогало.
Неукротимая дикая сила перла из бригадира. Похоже, Савелий был приговорен отдать Богу душу.
Один из работяг бросился из подсобки в цех и вскоре вернулся оттуда, держа в руках увесистую дубину. Он, как мог, растолкал односельчан, пробираясь к Соленому, а затем со всего маху саданул того дубиной по спине.
Толпа ухнула от удивления, потому что бригадир не обратил на удар никакого внимания. Словно и не били его. А изо рта Савелия уже показалась розовая пена. Жить ему оставалось совсем недолго.
Замахнувшись второй раз, мужик приложился уже по голове Соленого. И лишь тогда, потеряв сознание, Тот рухнул на засыпанный опилками пол. Рядом с ним повалилось и тело Савелия.
Оба они были без чувств. Но тому и другому плеснули в рот чудом сохранившиеся остатки самогона из опрокинутого алюминиевого бидона. Соленый лишь вяло мотнул головой. Савелий глубоко закашлялся, выхаркивая из легких зеленоватую слизь, разомкнул набухшие веки, но ничего и не видел, а только ошалело поводил налитыми кровью глазами.
– Живы, скаженные! – радостно высказался один из работяг.
– Уф-ф! Напужали донельзя… – с облегчением сказал другой.
Соленый еще был в беспамятстве, когда Савелий окончательно оклемался. Он присел на полу и долго тер отдавленное горло. Потом хрипло попросил:
– Брусниковой[51]…
С донышка бидона ему нацедили немного в кружку. Этого хватило, чтобы побитому полегчало.
– Хтой его забил? Неужто я? – спросил Савелий, глядя на лежащее рядом тело бригадира.
– Как жо?! – усмехнулись мужики. – Ты!
– Живой ён, слава Богу! Без сознаниев…
– Ты аккурат как цыпленок в его лапах трепыхался!
– Сейчас ба помёр, коли ба бригадира не охолонили…
Соленый начал подавать признаки жизни. Он застонал. И всеобщее внимание переключилось с Савелия на него. Он попытался оторвать голову от полу, но у него ничего не вышло. Видать, удар дубиной был хорош. Стон повторился.
До Савелия начало доходить, что он натворил. Безудержно мотая взлохмаченной головой, он приговаривал:
– Ой, дурак я! Ой, дурак!.. Ой, бестолочина дуболобая!..
– И то правда, – укоризненно глядели на него мужики.
– Зазря человека обидел.
– Пороть табя надо-тить, Савелий, кажен день…
– А кажну ночь головой дурной в отхоже место окунать, штоба ума набирался…
Тем временем Соленый очухался. Он так же, как Савелий, приподнялся и сел на полу. Глянул вокруг и потер пальцами виски.
– Здоров, однакось, бригадир! – восхищенно загудели вокруг.
– А-а, – посмотрел тот на Савелия, трясущегося от страха. – Живой?
– Ты тогой, бригадир, – залепетал Савелий. – Не серчай на меня… Сдуру я… По брусниковому недогляду… Меньша надо ба пить ее, заразу-то…
– Дошло наконец, – сухими губами выговорил Соленый.
Все были рады благополучному исходу потасовки. Ни у кого не вызывал сомнений тот факт, что, не останови они вовремя бригадира, был бы сейчас их односельчанин покойником. А так – ну помахались мужики, ну повздорили! Чего в жизни не бывает? Как поссорились, так и помирятся. Все ж люди-человеки! Вон и бригадир, сразу видно, зла не держит. Даже улыбнулся.
А Соленый и впрямь скривил губы в усмешке:
– Умнее будешь…
– Буду, Платон Игнатьич! – с готовностью пообещал Савелий. – Буду!
– Давайте-ка по хатам, – еще сидя на полу, скомандовал бригадир. – На сегодня праздник отменяется.
Все с ним молча согласились и начали расходиться, горячо обсуждая происшедшее. Каждый считал, что это именно он предотвратил братоубийство.
Через несколько минут в подсобке остались только бригадир да Савелий.
– Слышь, Игнатьич, – обратился Савелий. – Ты на меня зла-то не держи. У меня завсегда язык наперед головы бегёть…
– Оно и видно.
– Ну ты подумай, чавой мне не хватало? Сидели, пивали. Ан нет жа, придралкася к табе сненароку! Я с рождениев глупый такой…
– Да ладно, – примирительно отвечал Соленый. – Я не сержусь.
Он, как мог, успокоил себя, решив дождаться удобного случая, чтобы как следует отомстить Савелию за нанесенное оскорбление. Внешне совершенно спокойный, Соленый в душе весь кипел. Но вспыхнувший пожар страстей сдерживал трезвый рассудок.