– Да…
Алексей любил стариковские рассказы и осторожно вызывал старика на откровения. И Егорыч забывался и молодел, едва касался памятью своей военной юности.
– А ты любил кого-нибудь, Егорыч, так чтобы единственную, и на всю жизнь?
– Любил и сейчас… люблю. В сорок третьем это было. Попали мы с командиром моим в один прифронтовой город. Командир предложил мне переночевать у него на квартире, вблизи Приморского бульвара. Там у него была хозяйка, чудная такая женщина. Он о ней часто вспоминал. Сидим. Часов уже восемь вечера, стемнело.
– Как-то не симметрично получается, – со значением говорит командир.
– А не позвать ли нам Екатерину Андреевну? – вторит ему хозяйка и подмигивает.
Тот одобряет.
– Вот сейчас вы увидите прекрасную женщину!..
А мне двадцать два, в этом возрасте все прекрасными кажутся. И приводит хозяйка женщину красоты изумительной. И бывают же такие! Умная, благородная, поверишь ли, с первого взгляда она очаровала меня. Царица да и только! От одного звука ее голоса, от смеха все во мне шевелилось… До нее я болтал без умолку, был в ударе, но пришла она, и я умолк. Ну командир, конечно, не упускает повода подтрунить:
– Что-то вы, старшина, совсем язык проглотили с приходом Екатерины Андреевны.
Короче, кончился ужин, и я проводил ее на верхний этаж, и все.
Следующий день я весь в огне, голову потерял. Командир в последнюю минуту и говорит:
– Может быть, пойдем и сегодня ко мне. Тебе ведь негде.
Я с радостью принял приглашение. Был снова вечер. На этот раз я осмелел. Молод я был и прежде ни одной юбки не пропускал, а тут робею, как в первый раз… И был у нас прекрасный день и еще одна прекрасная ночь. О ней я не забуду всю жизнь, так она была хороша, эта ночь. И я ушел в поход.
Месяц меня не было вблизи, но все не мог я забыть ту ночь на Приморском. Ее лицо так и стояло в моем сердце. Наконец правдою и неправдою я добился увольнительной. В первую очередь в баню, в парикмахерскую, к чистильщику…
Взял для нее подарки, не от вульгарности взял, а от души, и со свертком медленно поднимаюсь к ней. Перед дверью постоял, чтобы сердце унялось. Наконец постучал. Молчание. Еще раз. Молчание. Тогда я ударил что было силы. Слышу – шаги. И вот она появилась у двери, накинув шаль. Прекрасная, сказочная стояла, но таким холодным странным взглядом смотрела, что я обмер.
– Ну что же вы стоите, Иван? Заходите, если хотите…
Представь, Алешенька, каково мне было… Куда деть сверток, куда деть себя, свои руки. Отказаться – нет сил, и я вошел, в темной передней бросил подарки в угол. Сел на диван. Она перебирает скатерть, переставляет графин.
– Ну, как живете?
– Как видите.
Я протянул руку, взял ее ладони. Руки ледяные. Она не выдергивает рук и вяло садится рядом со мной. Такая красивая! Мы в комнате одни. Я ее поцеловал в губы крепко-крепко. И вдруг вижу, что тело ее в моих объятиях тяжелеет, валится. Зубы стучат. Я испугался – что делать? Понес ее на кровать. Схватил было графин с водой, но у нее озноб. Решил согреть, укрыл одеялом.
Понемногу она пришла в себя, открыла глаза. Я снова ее поцеловал – долго-долго… Вспоминаю; слезы подступают к глазам. Она едва ответила мне.
– А вам не холодно целовать… голодную женщину…
А ведь сколько раз я хотел предложить что-нибудь, но я боялся обидеть ее.
Я тотчас бросился в город, отыскал друзей, денег она не взяла бы. Я достал и сахар, и муку, и крупу и со всем этим послал к ней товарища.
После этого я бывал много раз у нее. Но ни разу – веришь ли – не остался ночевать. Не мог! Мне казалось, что она будет отдаваться мне из благодарности, за продукты. И мне будет казаться, что я ее купил…
Егорыч умолк, переминая губами. Слеза застряла в седой щетине.
– После войны я не стал ее разыскивать. Забыть хотел. Да вот так и не смог. И если мне бы кто-нибудь сказал, что жива она и где ее искать, я бы на коленях к ней пополз.
На заимку Алексей вернулся в густых сумерках. Велта кубарем слетела с крыльца, ударилась в колени и, едва не сбив с ног, серым снарядом метнулась обратно, и уже на крыльце, встав на задние лапы, принялась яростно скрести дощатую дверь. Алексей вытащил из скобок разбухшую жердь, и на подгибающихся ногах шагнул в темную избу.
В избушке ничего не изменилось. Алексей потрогал платок и холодный лоб покойницы, склонился над ее лицом и, почти коснувшись губами ее губ, ощутил слабое движение воздуха. Он развязал узел смертного плата, огладил ее лицо, и сжал ладонями влажные виски.
В пляшущем свете коптилки на ее щеках подрагивала тень от сожженных ресниц, в уголках измученного рта шевелились едва заметные морщинки. Встав на колени, он долго смотрел в ее лицо. Под ресницами влажно поблескивало, там копилась живая слеза.
Он растопил печь, вскипятил чайник и приготовил травяной настой, густо замесив его медом. Егорыч звал этот живительный напиток «сыть». По капле вливал в ее рот теплую густую жижу, но не рассчитал и нечаянно залил сразу всю ложку. В горле ее что-то булькнуло, и она сделала едва заметный глоток.
Он не отходил от нее несколько дней, боясь, что оставшись одна, она оторвется и вероломно уплывет от него. Он напрочь забыл о старике, о Грине, не ходил в лес, не ел и не спал.
Он лелеял и вынашивал эту драгоценную жизнь. Он обладал этой жизнью, он имел на нее все права и как скряга берег каждую ее минуту. На второй день он заметил, что ее раны мокнут и гноятся, и, не имея под рукой ничего кроме лечебных трав и листьев, он обкладывал раны зеленой жеваной кашицей, и раны стали подживать, затягиваться новой, блестящей кожей, выровнялись ссадины, сползли иссиня-черные синяки. Девушка не открывала глаза, но он чувствовал, что она спит, и от этого зачарованного сна быстрее заживают ее увечья. Всякий раз руки его тряслись, как у вора, когда он поднимал самодельную рубашку в пятнах присохшей крови, менял повязки, обмывал и заново пеленал ее, и эти мгновения младенческой открытости и беспомощности наполняли его искалеченную душу ослепительным, греховным блаженством. Из скользкого стыда рождалась чувственность, пробуждалась, судорожно раскрывалась, как новорожденная бабочка, и он больше не был кастратом, тихим блаженным скопцом, он чувствовал и желал.
Когда на пятый день к вечеру он обошел заказник, было уже поздно. Березовая роща, подковой опоясывающая болото, была вырублена. Поникшие, жухлые кроны устилали землю. В сумерках белели округлые спилы. Пни отекали густым млечным соком.
– Дорвались, звери, – прошептал Алексей.
Он выстрелил несколько раз, пугая птиц, словно салютовал на братском кладбище. Весь прошлый год они с Егорычем ежедневно проверяли угодья. Браконьеры знали, что ни с Егорычем, ни с «подголоском» Егорыча нельзя договориться.
Алексей и в армию пошел все из-за той же принципиальности и наивной донкихотской уверенности, что жить надо по правде. Когда пришла повестка, не стал искать отмазки. Таких рослых, статных и развитых ребят на комиссии было немного. Алексей был приписан к войскам специального назначения, прошел Омский учебный парашютно-десантный центр и через год оказался в Чечне. Он учился воевать, как учился бы любой другой работе. Не боялся трудностей, не подставлял товарищей, был справедлив и надежен, а когда стало жарко, за жизнь не цеплялся, но воевал умело. Как ни странно, там он был почти счастлив. «Кому война, а кому мать родна». Там он был нужен, и нужно было все, что было в нем: и то, что перешло в него по родовому коду, и то, что успела прочувствовать и накопить его душа. Он быстро разучился жалеть врагов, когда насмотрелся на солдатские трупы, подброшенные к расположению федералов, и как большинство втянутых в эту кровавую мясорубку, он запретил себе думать о причинах и целях этой войны. Он просто мстил за убитых друзей, не находя более высокой и возвышенной цели.
С войны он принес непоправимое увечье, и даже матери с сестрой после госпиталя не показался. Еще на больничной койке написал им, что завербовался на Север, на буровую. Чтобы скоро не ждали. Тайком он все же приехал на родину, издалека посмотрел на своих, оформил инвалидную пенсию в четыре тысячи рублей и перевел на мать. Он был уверен, что земля его прокормит, а в городе – хана, только людей своей харей пугать, проедать жалкие крохи или ползать червяком по порогам разных фондов, выпрашивая деньги на лечение. Он простил долги своей неласковой Родине, ушел из родного города пешком куда глаза глядят и с тех пор каждый день доказывал самому себе право жить. Старый егерь развалившегося охотхозяйства взял его нештатным помощником. Алексей прижился на заимке, уже через неделю ловко рубил дрова, носил воду из студенца, да и старику веселей стало коротать глухие снежные зимы, осеннюю распутицу и долгую, стылую весну.
И было утро, когда Сашка впервые открыла глаза. В ее зрачках еще плавала белесая муть, и она почти сразу прикрыла веки.
Алексей был на обходе. Под окном взлаивала и подпрыгивала привязанная Велта. Собака отчаянно ревновала хозяина к Сашке, и, заслышав слабое движение в избушке, принялась нервно повизгивать и заглядывать в окно.
Через несколько часов Сашка окончательно очнулась. Руки не слушались, как после долгого наркоза. Она облизнула губы: грубые от ожоговой корки, но сладкие как мед. Подживающие раны засаднили.
Уронив с кровати исхудавшую руку, она вновь задремала, проснулась, скомкала рубашку, ощупала живот, опавшие груди в шрамах, потрогала в паху и беззвучно заплакала.
Теперь Алексей старался не отходить от нее. Каждый день он менял ей повязки с лечебными травами, секрет которых выспросил у Егорыча. Внутреннее воспаление, которого он боялся больше всего, отступило под силой деревенского самогона. К рубцам и спайкам он прикладывал испеченные до мягкости луковицы. Снадобье пахло резко и приторно, но действовало безотказно; жесткие шишки и рубцы сходили с Сашкиного побелевшего, потерявшего смуглоту тела.
Теперь он кормил девушку хлебом, размоченным в воде пополам с медом, и отварами из лесных ягод. С каждым днем ее лицо светлело и нежно обновлялось, опаленные ресницы отросли и загустились, робко зарозовели губы.
– Кто ты? – От сухого шепота по спине Алексея прошел озноб. За окнами хмурилось небо, блеклый октябрьский рассвет так и не разгорелся. Завывал ветер в печной трубе. Сашка, закрыв глаза, слушала позвякивание посуды, разговор Алексея с собакой и шелест за окнами. Избушка была крыта щепой-дранкой, и пробегая по ребристому краю, ветер ерошил осыпающиеся щепки. Сознание окончательно вернулось к ней, и вместе с сознанием пришла безобразная, кровоточащая память.
– Алексей я, лесник. Не волнуйся. Мы на заимке, в лесу, – заученно проговорил Алексей. Он давно готовился, думал, что скажет ей, чтобы не испугалась, не замкнулась.
Она долго молчала, собираясь с мыслями.
– Здесь есть зеркало?
– Нет. – Он уже давно выбросил маленькое треснувшее стекло.
– Достань мне зеркало.
– В город поеду, куплю.
Алексей подошел к ее постели, чувствуя неловкость. Он привык ухаживать за ней, привык к мягкой покорности ее пахнущего страданием тела. Этот мертвый взгляд и бесчувственный, сухой голос пугали его.
– Расскажи все, – приказала она.
Он с дурацкой усмешкой, рассказал ей про Велту, про тяжелый переход в дожде по болотам и про то, как даже собрался хоронить ее…
Она долго молчала, собираясь с мыслями.
– Сколько времени прошло?
– Ровно сорок дней.
Сашка отвернула лицо к стене, чтобы он не видел ее слез, бегущих по щекам на подушку.
– Запиши адрес… Завтра поедешь в Москву, пусть меня заберут…
– Нет! – твердо сказал Алексей. – Никуда я не поеду. Поправишься, сама поедешь. А вечером я тебя в баню отнесу.
Он поднес к ее рту ложку теплого куриного бульона, но она крепко сжала изуродованные губы. Ложка дрожала, капли падали на подушку. Чтобы достать эту половину курицы, он весь вечер и начало ночи, уже при свете дворового фонаря, колол дрова Купарихе. Теперь рука ныла и отваливалась от плеча. Ему хотелось сказать ей что-нибудь обидное, злое. Бессильно распластанная на мокром матрасе, она пыталась сломать его своей ледяной волей и жестью в голосе.
– Что с лицом? – равнодушно спросила она.
– В горах мина накрыла…
– А… бывает…
Сашка больше не заговаривала с ним, не шевелилась, и несколько часов пролежала, уткнувшись в бревна стены. Когда приспела баня, Алексей взвалил ее на плечо и поволок на вечерний воздух.
Банька топилась по-черному и долго выстаивалась от горького дыма. Изнутри парная обросла густой пушистой сажей. Но только в черной бане живет терпкий бархатистый дух и настоящий сухой жар. Едва глотнув этого волшебного воздуха, человек оживает и бесстрашнее и веселее смотрит в будущее.
Алексей распарил в кадушке березовые веники пополам с мятой и чабрецом, добавил ядовитого чистотела, зная, что эта трава изгоняет любую опухоль и надсаду.
В предбаннике он разорвал на ней зашитую у горла смертную рубаху, бросил тряпье в печь, и задохнулся от плеснувшей в глаза белизны. Еще вчера он знал ее всю на ощупь, а сегодня она уже недоступно сияла, как белая крепость. Она сильно исхудала. Но тугая, обтягивающая худоба только вызывающе подчеркивала ее красоту в глазах Алексея. Сам он остался в застиранных подштанниках, стесняясь обнажить увечное тело. Он уложил ее животом на жаркий полок, расправил руки вдоль тела. Не касаясь подживших ран, обмахнул веником. Под сладким паром отмокли болячки, короста сошла с розовой обновленной кожи. Священнодействуя веником, он каким-то из сердца идущим приговором изгонял пролившуюся в нее скверну. Бормоча заклинания, как волхв-волшебник, он выжигал из ее растерзанной души и тела память обо всем, случившемся с нею. С замершим сердцем он растер ее медом, возвращая ей силу земли и неба, обмыл тремя водами на трех заветных травах. Окурил ее подмышки и пах дымком можжевельника по тайной знахарской науке. Он думал, она будет стыдиться, и от этого сам внутренне дрожал, но она словно не замечала его, и это было мучительно. Напоследок он обтер ее мягкой ветошкой и обрядил в стариковскую рубаху с треснувшими пуговками. Снова по-больничному обвязал платком и отнес в избу. В небе светились первые звезды, от их горячих тел поднимался кудрявый пар.
Потом долго хлестался сам, ухал как филин, и распаренный в банном горниле, нырял в ночную Прорву.
Когда поздним вечером он вошел в избу, она уже спала. Лицо поблескивало от испарины. Яркая молодая кожа быстро забыла боль.
На рассвете, стараясь не будить дремлющую Сашу, Алексей уехал в больницу к Егорычу. Подошло время стариковской пенсии, и заранее болея душой, он собирался спросить у Егорыча разрешения потратить его пенсию и жалованье.
Старик сильно ослаб, но бодрился в глазах Алексея, бережно выспрашивал про лес, про одинокую и безнадежную борьбу с порубками. На обратном пути на заимку Алексей заглянул к ярынским цыганам. У старой усатой «шовихани» он купил теплый свитер, комплект женского белья, черные брючки и дешевые матерчатые тапочки. В таких в осеннюю распутицу разве что в сени выйдешь. «Ничего, подморозит, валенки найдем», – подумалось бесшабашно и почти весело.
В избушке весело пощелкивала дровами печка, с порога веяло сушеными грибами и душистыми травами.
На новую одежду Сашка даже не взглянула, отвернулась к стене да так и пролежала до вечера. Алексей заметил, что когда его не было в избушке, она вставала, подкладывала дрова в печь, пила чай, ела моченую клюкву и хлеб. Теперь он стал чаще оставлять Сашку одну. На остатки стариковской пенсии закупил в ярынском продмаге сыра, колбасы, масла и шоколада, чтобы ей было с чего поправляться. В чайнике вяли целебные травяные настои.
Домашний обиход он справлял на рассвете, пока она спала, потом уходил на обход, навещал старика и возвращался уже ночью.
Но непоправимое несчастье все же произошло. Сашка возненавидела его и мстила ему полным отсутствием женского стыда, словно его и не было в избе рядом. Но он ни в чем не мог винить ее. Волею случая он оказался свидетелем ее беды, и всякий раз, когда Сашка видела его, она вспоминала не о том, что он спас и вынянчил ее, а вновь и вновь погружалась в пережитый ею ужас.
Однажды вечером, вернувшись из больницы, Алексей увидел в сенях обляпанные грязью резиновые бахилы и старый ватник Егорыча. Не помня себя, он влетел в избу, в лицо пахнуло табачной вонью и перегаром. Сашка сидела на кровати, широко расставив голые колени, и пьяно смотрела на него сквозь сизый дым.
– Где ты была? – с порога заорал Алексей, хотя все случившееся уже стояло перед ним во всей своей мерзости: пока его не было, Сашка, накинув ватник Егорыча, и его сапоги, ходила в Ярынь, к магазину, где местные пьянчуги подпоили ее и дали на сигареты, а может быть, и чего похуже.
– Ну, говори. – Он схватил ее за подбородок и затряс.
– Не понукай. Не запряг. А будешь орать, выйду на трассу и плечевкой до Москвы доберусь. Мне что, вечно гнить в твоей халупе?
– Ну почему гнить? Почему гнить. Жить! Здесь природа хорошая, она душу лечит…
– Жить? Ты это называешь жизнью? Так даже черви не живут. В дерьме копошитесь и это жизнью называете… Ты настоящей-то жизни никогда и не нюхал, урод несчастный. В Чечне воевал? Герой с дырой! Да зачем ты туда поперся? Это же подстава была от первого до последнего дня! Дурак, что ли, откосить не мог? Или шибко умный, принципиальный, вот и хлебай теперь…
Алексей стоял, отвернувшись, чтобы не видеть ее кривляющегося рта и злых безумных глаз, но каждое визгливое слово ложилось на его покалеченное лицо, как острая розга.
– Вы все тут прозябаете в собственном идиотизме!
Она выхватила из-под подушки пачку дешевого курева, затянулась:
– Мне надо в Москву. Достань мне нормальную одежду и деньги, или я сама все это достану… – Она до конца использовала свою власть над его душой, откуда-то догадавшись о его любви.
Алексею казалось, что с него заживо сдирают кожу. Губы тряслись как стылое желе, зубы стучали.
– Ведь тебя убить хотели, нельзя тебе в Москву. «Белокаменная смерть!» Слыхала?
– Дурак, ну и дурак… Это была случайность, понял? Этого вообще не было…
И Сашка завыла, упав лицом в подушку. Нет, она не плакала, это был злой сатанинский смех. Глядя, как трясутся ее плечи и ходят ходуном острые, выступающие под свитером лопатки, он не выдержал, подошел и стал гладить ее по колючей щеточке на темени и затылке, по маленькой татуированной отметинке на нежной шее.
– Не плачь, не плачь, Сашенька. Ну, подожди несколько дней… Я все достану.
– Ты откуда мое имя знаешь? – прошептала она, не отрывая лица от подушки.
– Догадался, – бледнея, соврал Алексей.
– Догадался? А может, ты с теми заодно? Одна шайка-лейка?! Отвечай, скотина, мразь!
– Александра, – наконец-то с облегчением выдохнул Алексей ее имя. – Молчал я… Ни к чему вроде было. Увидел я тебя первый раз в госпитале, в «гнойном бараке», когда ты к раненым приходила. И влюбился, да, влюбился… Только не в тебя, а в тот свет, что вокруг тебя летал, я на тебя два года как на икону молился и по ночам плакал. А когда этим летом в Москве тебя увидел, не поверил глазам. Что с тобою эти вампиры сделали! Ты забыла, как по земле ходить. Они тебя своей дурной кровью напоили, опоганили и выбросили…
Сашка исчезла через день, не дождавшись, пока он справит приличную обувь и одежонку.
В то утро выпала первая жемчужная крупка, огрузила серебром блеклую траву, тающим сахаром припорошила тонкий лед. По твердой тропе Алексей добрался до болота и, простегав его насквозь, вышел к осевшему холму. Глина промерзла крупными комьями, вокруг могилы рассыпались лепестки. Ночная буря сбросила с холмика красные и белые розы, и они застыли неопрятным ворохом. В стороне, сдутая в траву порывом ветра, лежала маленькая пестрая картонка, игральная карта со странной, неприятной картинкой.
Алексей поднял, повертел ее в руках, разглядывая черную вязь букв и астрологических знаков, и брезгливо бросил в карман куртки.
Глава восьмая
Танго смерти
По первопутку Сашка добралась до шоссе, надеясь автостопом доехать до Москвы. В подпоясанном ремнем ватнике и высоких резиновых сапогах, с непокрытой головою, коротко стриженная, пугающе худая, она пошатывалась на ветру. Изредка сквозь лобовое стекло она успевала разглядеть веселую шоферскую рожу, которую успело рассмешить чучело в допотопном ватнике.
Фуры, трейлеры, автобусы, легковушки проносились мимо, обдавали грязью. Ручной, ласковый мир больше не узнавал Сашку, он мертво скалился на нее, как собачья падаль на обочине. Ей казалось, что душа ее силою злого волшебства удерживается в чужом, отверженном теле. В середине ее груди, где прежде лучилось маленькое солнце, все пересохло и умерло. Но остатками сожженных нервов она все еще пыталась нащупать дорогу домой, спасительный путь в прошлое. Как зверь в засуху, она шла к священной реке, чтобы глотнуть ее воды и тогда уж умереть. Она верила, что там, в волшебной, сказочной Москве, она оживет и навсегда забудет ржавую кровать в пионерском лагере «Солнышко».
Хмурый день быстро погас. Рубиновая змея, извиваясь, ползла за дальние холмы, туда, где плыло над Москвой воспаленное зарево, как мрачное знамение. Голодная, ослабевшая от долгого пешего перехода, Сашка брела по течению рубиновой реки. «В Москву! В Москву!» – выстукивало в пустоте ее сердце. Облупившийся указатель: «Детский лагерь „Солнышко“ – 4 км» – торчал у дороги, как покосившийся крест.
Свернув на заснеженный проселок, Сашка пошла в глубь лесной полосы. Она шла на место своих мук за новой болью. За этой болью скрывалось что-то неразгаданное, до конца не прочитанное ею, позабытый урок. Она должна была уничтожить этот испорченный файл. Ноги сделались ватными, и каждый шаг давался ей с трудом, но, едва переставляя ноги, она шла туда для закрепления какой-то тайной клятвы и еще, чтобы, сжав кулаки, спросить у безымянного, у Вездесущего: за что зачеркнул душу, как черновой набросок, и как жить ей теперь с такой душой?
Она и сама до конца не понимала, зачем повторяет свой путь сквозь ржавые адские челюсти. Кованые створки со встающим солнцем были распахнуты. В синей зимней мгле Сашка прошла между рядами гипсовых статуй, укрытых снежными шапками. «Мальчик с кроликом» прижимал к груди безголовую тушку, однорукая девочка силилась отдать ему пионерский салют. Эти попарно выстроившиеся мертвецы, как стражники, молчаливо приветствовали ее возвращение.
Дом с обвалившимся порогом пялился в темноту. Сашка толкнула разбухшую дверь, обвела глазами стены и потолок, обрывки тряпок под ржавой кроватью. Из коридора она стащила куски деревянной мебели. С размаху грохнула об пол стул и из обломков сложила пирамиду. Щелкнула зажигалкой. Отсыревшее дерево плохо горело. Она сбивала с пола куски строительного вара и бросала их в новорожденный костер. Она кормила огонь клочками ваты из проношенного ватника. И огонь принял жертву. Когда заполыхал пол, Сашка спрыгнула через окно в снег. Следом повалил густой горький дым. Дощатые стены занялись изнутри. Где-то на крыше ныла жесть, истязуемая очистительным пламенем. Через несколько минут рухнули стропила. Крыша осела вниз, и все строение сложилось как карточный домик. Сашка протягивала руки к огню и не чуяла пламени, словно тело ее было из железа или мертвого камня. Глядя в бешеный, ликующий огонь, она заставила себя вспомнить все, до самых мелких подробностей. Пламя вилось как смерч, вычищая ее память. Огонь долго вылизывал обломки. Из рассыпавшихся углей победно взошла раскаленная железная кровать, она алела в сумерках, как ложе Люцифера. Сашка понуро сидела у огня, пока не изошел последний жар. Широко открытыми глазами она смотрела в огненный колодец: «Тот, кто владеет чашей, не погибнет и не умрет, но получит от Царя все, о чем ни попросит…» Чаша, ее звала чаша. Она выжила, а значит, все еще владела этим сокровищем.
Остаток ночи и весь следующий день она шла уверенно и споро, не чувствуя усталости, отгоняя сосущий голод. Вновь стемнело, когда она добралась до дорожного трактира. Пахло жареным мясом, в темноте тлел мангал с шашлыками. Здесь же крутилась стая поджарых дворняг. Кавказец, орудующий у мангала, протянул ей жареный ошметок. Собаки, завидев мясо, запрыгали, подняли визг. Сашка презрительно отвернулась, слушая, как позади нее собаки с урчанием рвут мясо.
Приметив на стоянке грузовик с московскими номерами, Сашка решительно залезла в крытый брезентом кузов и сжалась на холодном полу. Ей снилось, что она лежит на обжигающем песке Истрии, и Илья бережно втирает в ее кожу ореховое масло для загара. Он рассказывает ей сказку о принцессе, потерявшей платье и превращенной злым волшебником в чудовище, но от этого не преставшей быть принцессой.
Очнулась она от увесистого пинка… Хриплый голос долдонил о документах. В темноте ничего нельзя был рассмотреть. Сашка приподнялась на локтях, в проеме кузова маячили силуэты милиционеров. С треском оторвав ворот ватника, ее выволокли из машины. Это называлось задержанием до выяснения личности. В промерзшем милицейском уазике Сашка окончательно очнулась и принялась оправлять перышки. Через несколько минут милиционеры по телефону свяжутся с Ильей, и он сразу же приедет за ней на их машине… Как же все просто…
Ее отвезли в отделение и определили на ночлег в камере с решеткой вместо стены. На железной лавочке напротив «парилась» задержанная; ее крепкие ноги в блестящих облегающих сапожках перегородили половину камеры. Глаза в слегка смазанном гриме уставились на Сашку с оценивающим прищуром. Девка была еще свежая, румяно-прокаленная на дорожных ветрах и бесшабашно-веселая.
– Ну что, будем знакомы? Я – Светка-Конфетка. А ты откуда? С трассы сняли?
Сашка молча кивнула.
– Плечовка, что ли?
– Нет…
– Да ты не дрейфь, подруга. Часа через два отпустят. Повезло. Я эту смену знаю, на саксофоне сыграем и по хатам. А бывает бац! И вторая смена…
Конфетка достала из сапога заныканную сигаретку.
– Начальник здесь выпендривается… конкурсы красоты устраивает. Голые девки раком полы моют, а эти козлы всем отделением шуточки отпускают. Ой, сегодня же День милиции. А я-то думаю, куда все подевались. Один сержантик шестерит, очко дерет перед своими паханами!
– Это как, «на саксофоне»?
– Ты чего, подруга, с дуба рухнула? Ну ладно, если ты такая правильная, старшой тебе все покажет и расскажет. Он здесь царь и бог.
Часа через полтора за Светкой пришел сержант и под локоток, почти уважительно препроводил куда-то.
Сашка осталась одна. Изредка мимо нее мелькали тени, на миг загораживая волшебное действо, творящееся прямо среди вонючей и выстуженной дежурки. Экран телевизора помаргивал и вздрагивал. Звук был выключен, чтобы не мешать треску и нытью милицейского матюгальника. В сиреневых вспышках мелькали яркие напомаженные лица. Острая зудящая судорога прошла вдоль ее позвоночника, отдалась в коленях и пальцах рук, Сашка впилась глазами в экран.
Щурясь от вспышек фотокамер и сияния мощных юпитеров, Илья резво поднимался по ступеням мраморной лестницы. При крупных планах его лицо поблескивало от пота, и было заметно, что черный фрак немного узок в плечах. В руках Ильи подрагивал букет алых и белых роз. На вершине мраморной пирамиды его ожидала ослепительная блондинка в голубом искрящемся платье…
Почти теряя сознание, Сашка смотрела в яркую бездну экрана.
– Чего расселась, давай на выход, горюха… Подруга за тебе похлопотала…
– Я никуда не пойду, пишите протокол задержания.
– Пойдем, пойдем, там тебя уже и адвокат дожидается. Кому сказал?
Милиционер приподнял Сашкину голову за подбородок и присвистнул. Был он добродушный и весь мягкий, как растаявший пластилин. И руки у него были мягкие, липкие, пластилиновые.
– Первый раз, что ли? Тогда понятно… Эх, горюха ты, горюха…
Сашка на заплетающихся ногах двинулась за милиционером по коридору, туда, куда увели победно улыбающуюся Светку.
Она узнала их сразу: дебелого, грязно-рыжего хряка и черного, похожего на обезьяну, ординарца-водителя. Оба сидели в креслах рассупоненные, красные. На полу между кресел стояла ополовиненная бутылка водки.
– Повернись лицом к столу.
Сашка медленно повернулась.
– Лицом на стол! – скомандовал рыжий.
Сашка уткнулась лицом в сброшенную на стол портупею. Кобура была приоткрыта. Холодно блестела вороненая сталь.
– Ниже!
В Сашкину щеку до боли твердо уперлась рукоять пистолета, она чуяла запах сыромятной кожи и оружейной смазки.
– А со спины ничего, да и спереди можно, если рожу ширинкой прикрыть.
– Давай раздевайся. «Строевой смотр»! Ать-два! – пьяно лыбился чернявый.
– А может, «танго смерти»? – Она резко, до хруста в позвоночнике развернулась, передергивая затвор табельного ПМ, чуя во всем теле упругую дрожь. Пистолет оказался неожиданно тяжелым, дуло плясало из стороны в сторону.
Она видела, как медленно поднимается из кресла рыжий «начальник», белея плоским лицом, и как от сухого, оглушившего ее щелчка оседает обратно в кресло, и из круглой дыры посредине лба толчками выплескивается черная и розовая жидкость. Чернявый вжался в кресло, цепляясь лапками за подлокотник, он стал маленьким и неопасным, как игрушечная обезьянка, и она дважды прошила пулями его вздрагивающую грудь. Она еще два раза выстрелила в рыжего, утопив пули в его животе. Ни сладострастия мести, ни испуга, ни бешеной кровожадной радости… Она не чувствовала ничего.
В дверь заглянул бледный конвойный и заметался по коридору, щупая на бегу пустую кобуру. Сашка под дулом отвела его в дежурку и заставила запереть самого себя на висячий замок в «обезьяннике». С чувством нерушимого покоя она вернулась в кабинет начальника, достала у чернявого водителя вымазанные кровью ключи от машины, вынула из кобуры запасной магазин и вышла во двор. Она не спеша завела знакомую машину, ту самую, белую с синими буквами, вырулила на шоссе и, погасив в салоне свет, понеслась к столице.
Выстрелы и кровь не разбудили ее. Даже простой страх погони мог бы вернуть ей чувство жизни, но внутри было пусто.