Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зверь бездны

ModernLib.Net / Исторические детективы / Веста А. / Зверь бездны - Чтение (стр. 8)
Автор: Веста А.
Жанр: Исторические детективы

 

 


Из выбитых окон и провалов крыш смотрела ее погибель. Мучительно хотелось проснуться. Этот затянувшийся дикий сон не имел продолжения и не имел отношения к ней: красивой, свободной, успешной.

«Это не со мной, – плаксиво ныло что-то трусливое, маленькое, потно-телесное, – это все случилось не со мной…»

«Не бойся. Я не оставлю тебя, – шептал сильный и спокойный голос. – Ты не умрешь, ты не можешь умереть. Верь…»

– Выходи, красотуля, и без дураков. – Рыжий распахнул заднюю дверцу и, схватив за плечо, выволок ее из машины.

Водитель, кривоногий, длиннорукий, похожий на дрессированного шимпанзе, выкатился из машины и помочился на тропу.

Густой ракитник, понурая роща в сером тумане… Сашка резко вырвала руку и, ломая кусты, понеслась сквозь заросли. Все, что было в ней молодого, живого, рвалось к спасению. Влажный воздух холодил легкие. Хлестали влажные ветви. По ходу бега она изменила направление, чтобы попасть к лагерным воротам. Погоня отстала, хруст и треск валежника слышался далеко позади. Она запетляла между высоких куч строительного мусора, и она бы обязательно ушла, как велел ей властный голос спасения, но высокий каблук зацепился за арматуру, и она с разбегу ударилась о бетонные обломки. Ухватившись за край плиты, она поднялась, но даже опереться на ушибленную ногу не смогла. Колено вихлялось, как у сломанной куклы. Она упала на колени и, волоча ногу, поползла в заросли высокой крапивы, но рыжий настиг ее и несколько раз ударил ногой в живот.

Полуживую, ее затащили в комнату, засыпанную битым стеклом, швырнули на голую панцирную кровать и прикрутили проволокой за щиколотки и скованные запястья. Распяленная на ржавой кровати, она не отрываясь смотрела в потолок, пытаясь прочесть будущее в разводах трещин и пятнах гнили. Сознание было абсолютно ясным. Надо было думать о чем-то важном в эти последние минуты.

«За что? Почему меня? – скулил жалкий голос. – Как хороша я была, как красива, как счастлива. За что?»

Она с детства помнила несколько молитв и стала молиться, шевеля губами, вспоминая в молитвах маму, родную Таволгу и почему-то свою любимую учительницу. Когда умолкли молитвы, она стала читать стихи, и сила, дремавшая в ней с рождения: кровная, русская, неизбывная, вставала и распрямлялась, приуготовляя к мукам. Голос дальний, родной, словно бы материн, доносился из темных глубин:


…Не белы снеги да сугробы
Замели пути до зазнобы.
Не проехать, не пройти по проселку
Да во Сашину хрустальную светелку…

Она, закрыв глаза, впитывала далекий замирающий голос.

Облупленный стол у окна был завален закусками. Рыжий с бульканьем глотал водку. Его лицо потемнело, налилось дурной вурдалачьей кровью.

– Выпьем за успех операции. – Он протянул чернявому бутылку.

– Не-е, я за рулем.

Чернявый с собачьей торопливостью уминал жратву.

– Пей с нами, красотуля, или в сухую?

Похабно скалясь, рыжий поднес к ее разбитым губам водку. Сашка мотнула головой, стекло стукнуло о зубы, жгучая жидкость полилась по ее исцарапанным щекам и шее.

– Ах ты, сука… Ничо, щас по-другому запоешь. – Рыжий торопливо распустил ремень.


…Как у Сашеньки женихов
Было сорок сороков.
У Романовны сарафанов,
Сколько у моря туманов!..

– Слушай, Чубайс, а ведь этого в контракте не было, – прочавкал чернявый, вытирая газетой измазанные пальцы. – Договорились: сразу в расход. Во жрак напал!

– …Ничо, разломаем… Зачем добру пропадать… – Рыжий с хлюпаньем высосал остатки водки из горлышка. – Да и ей перед смертью интересно будет, покажем ей «танго смерти»! Дед мой в войну полицаем служил, так он рассказывал, как эсэсовцы акцию проводили. «Танго смерти» называлась. Всех жидов сбили в кучу, согнали в райком и там заперли. Потом отобрали молодых красивых евреек, успокоили их и отвезли на кладбище. А там уже большая яма была вырыта, но бабы ее еще не видели. Осень теплая была, но все эсэсовцы – в блестящих плащах. Так вот, они бабам велели раздеться и выбрали среди них королеву – жидовку красоты неописуемой. Патефон завели с медленным танго. И она, голая вся, на кладбище, танцевала «танго смерти» с их группенфюрером. Долго они танцевали, а все стояли, смотрели. Потом она поняла, что все равно убьют, попросила мужа привезти попрощаться. И что ты думаешь, его привезли, и она с ним прощалась. Потом сама в могилу прыгнула.

Сашка билась в оковах, до конца сопротивляясь надругательству. Рыжий ножом срезал с нее остатки одежды. Все кончено… Она сгорала заживо в безобразной животной открытости, и даже испытала облегчение, когда вонючая туша упала на нее сверху, прикрыв от кого-то третьего, кто все это время холодно наблюдал за ней сверху, кто оставил ее и предал на поругание.


…Уж как лебеди на Дунай-реке,
А свет-Сашенька на белой доске,
Не оструганной, не отесанной,
Наготу свою застит косами…

– Эй, красотуля, не жмись, потрафишь – отпущу, – задыхаясь, сипел рыжий. Он давил, душил, плясал над ней, вминая раздавленное тело в ржавый панцирь. Обезумев от ненависти, она впилась зубами в поросшее рыжей шерстью плечо.


Она не плакала, не просила пощады, лежала окаменелая, темная, страшная. На прокушенных губах стыла кровь.


Виноградье мое, виноградьице,
Где зазнобино бело платьице.
Бело платьице с аксамитами.
Ковылем шумит под ракитами!

Ее молодой силы хватало на то, чтобы не терять сознание и чувствовать все от первой до последней секунды. Измученное, обезумевшее от страха тело взрывалось болью, и в глубине, в остатках телесной памяти, она уже жаждала смерти как милосердного избавления. Рыжий часто сползал с кровати и прикладывался к бутылке. Он дышал сипло, запаленно, ерзал липким животом и наконец, враз обессилев, принялся мелко отрывисто хохотать.

– Ну, скажи, скажи, – скулил он, по-собачьи принюхиваясь к ее шее и истерзанной груди.

Она глядела в потолок расширенными безумными глазами. Они были полны слез, но ни одна не пролилась.

– Скажи, что тебе нравится…

Малохольный все еще возился за столом.

– Иди, поработай, – приказал рыжий.

– Чо, не получается? – Он сочувственно почмокал губками. – Не, начальник… не по моей части… Молчит?

– Молчит, сука…

– Сейчас заорет.

Чернявый раскурил сигарету и ткнул тлеющий огарок в восковую, мертвенную щеку. Сашка молчала. Чернявый палил спички на ее груди и животе. Мозг взрывался болью и долго пульсировал алыми волнами. Она молчала.


…Напилась с поганого копытца.
Мне во злат шатер не воротиться!..
Тело девичье когтем мечено,
С черным вороном перевенчано…

Увидев кровь, рыжий «завелся», глаза его заволокло пустыми бельмами. Он саданул бутылкой об угол стола, в его руке осталась только зазубренная «розочка». Жаркая тупая боль растеклась изнутри, щупальцами хватая сердце. Все, что было до этого в ее или теперь уже не в ее жизни, сгорело, стертое алой вспышкой, и она наконец-то впала в милосердное забытье. Сквозь розовую пелену мелькнул свет. «Мамочка, родная… Прости…»

Над ней глумились всю ночь, выдумывая небывалые казни. Нет, уже не над ней, давно бесчувственной, а над непорочным пречистым светом, который все еще сочился от ее окровавленного тела, и, не понимая природы этого свечения, они мстили Тому, Кто наделил ее этой силой и влекущей, как бездна, красотой.


Протрезвев, коротышка, повис на руке рыжего.

– Все, давай заканчивать.

– Что с нее просили-то, помнишь?

– Кольцо с зеленым камнем.

Рыжий стянул перстень со скользкого от крови пальца, посветил зажигалкой, разглядывая камень.

– Тысяч на пять баксов тянет, да за такие деньги…

– Не жмотись, Чуб, тебе больше заплатят, – напомнил чернявый.

– Бабе – кранты, одно мясо. Завернем ее в линолеум и зароем.

– Вот сучка живучая, дышит еще…

– Ты глянь, сколько кровищи нахлестало, сдохнет по дороге.

– Кто ее заказал-то?

– Я так и не понял, звонок был через посредника. Таких обычно «папики» заказывают, если с охранником спуталась или вообще достала. Товар-то скоропортящийся…

Поддев кусок вспученного линолеума, рыжий оторвал его от стены до стены. На линолеум бросили тело.

– В багажник не влезет, – ворчал малохольный.

– Раньше влезало и теперь влезет…

Глава седьмая

Азбука любви

Чем дольше человек смотрит на пламя, тем глубже уходит в древнюю, полузвериную память, и еще дальше: в исток, огненное средоточие жизни. Огонь и человек – два брата, два давних свидетеля рождения мира, два путника в пучинах мрака и холода, и всякий огонь – отражение жизни по ту сторону вечности.

Алексей сидел у полыхающего печного устья. Он весь подался вперед, протягивая к огню окаменевшую от холода ладонь. В эти минуты он забывал обо всем и растворялся в реве пламени. Он привык подолгу смотреть на огонь, это было его единственным развлечением и отдыхом за день. За стеной плескал дождь, предвестник свирепых осенних ливней, что сбивают яркий осенний цвет с кленов, размывают в липкую жижу сельские дороги, ломят с веток поздние яблоки. После такого потопа не прогреться, не оправиться земле.

«Дождь – душа трав, снег – откровение воды, а снежинки можно читать. Читать можно все: рисунок ветвей, черты и резы берез, струи ручья, цветы, мох, тени на песке, муравьиные тропы, полет птиц и кресты паутины…» Он тяжело вживался в лесную жизнь, не понимая ее примет и тайных знаков. Поначалу он был глух и слеп и, как малый ребенок, не умел охватить разумом огромное благое существо, окружавшее его заботой и любовью, но рос и расправлялся от этой любви.

Лес принял его пустым, обожженным, с кровоточивым осколком, засевшим в памяти, и подарил милосердное забвение. Исцелил шумом зеленых приливов, напитал духовитым пестроцветьем, огладил прохладой ручьев. Лес делился с ним дыханием пугливой жизни, таящейся в корнях и кронах, в дуплах и норах, в нехоженых заломах и болотах. И Алексей научился читать прописи звериных троп и слушать биение сердца, рассыпанного на тысячи малых сердец. Каждый день он просыпался почти счастливый и, наскоро позавтракав, спешил на обход, вернее, на свидание с лесом.

Лицо схватило близким жаром. Пламя с треском вгрызалось в сухие поленья. На печи парила брезентовая куртка. Ранним дождливым утром он кое-как доволок Егорыча до трассы. Самым коротким путем от заимки до шоссе получалось километров пять. Потом под моросящим дождем они долго ловили попутку, и лишь к вечеру старик приютился на свободной коечке в коридоре местной больницы. Врач, принимавший Егорыча, уверил, что при первой возможности ветерана переведут в палату. Да Егорыч и здесь не жаловался. За всю свою лесную жизнь он так и не обвык в одиночестве. Душа его тянулась к людям. А здесь в больнице и сестренки молоденькие, еще не очерствелые на тяжелой и скудной своей работе, и есть с кем словцом перемолвиться: вот, живу еще, и лечат меня, и о хворях выспрашивают… Значит, кому-то на земле еще нужен Егорыч. Алексей пообещал старику навещать ежедневно.

Алексей поставил на печную конфорку чайник. Чувствуя колючий озноб во всем теле, добавил к заварке мяты, клюквы и сушеный земляничный лист. Нельзя ему болеть, никак нельзя; лесник – власть и оборона лесу от обнаглевших шарашников. До сих пор спасал он лес ежедневными обходами, а случись незадача, за один день бензопилами половину Тишкиной пади снесут. Валили в основном березу, но забирали только середину стволов, а широкие комли и вершины оставляли догнивать поверх болота. Когда обходил он места диких порубок, чудилось: не деревья лежат, а людские тела, вповалку, в темных обгнивших одеждах.

На вытертой овечьей шкуре, уткнув нос в ржавое охвостье, грелась у печки старая овчарка Велта. С самой войны Егорыч не любил немецких овчарок, но Велта прибилась к избушке по чернотропу, впереди было самое холодное и бескормное время. Собака доползла до крыльца и улеглась на дощатых, вымытых дождями ступенях. Трудно взять на себя заботу о собаке тому, кому и самому есть нечего, но и выгнать псину перед зимой – последнее дело.

По всем статьям сука была породная и, видимо, выброшенная хозяевами сразу после того, как сдала план по щенкам.

– Гляди, что городские с собакой сделали, – пробурчал Егорыч, тыча концом костыля в исхудавшее, истомленное родами, обвисшее брюхо с изгрызенными в кровь сосцами.

Велта прижилась в хозяйстве, хотя оказалась докучливой и по-городскому бестолковой.


Глухими ударами изнутри закипел чайник. Алексей насыпал в чугунок крупы, залил крутым кипятком и поставил на плиту допревать. Велта проснулась, повела носом. Тряхнув шкурой, потрусила к двери и заскребла лапой в изодранный коленкор.

Алексей выпустил собаку на двор, постоял на крыльце. В луже у крыльца плескался дождь. Стыло и неуютно в эту пору всякому живому существу.

Он впервые остался в этих стенах без старика. Старинная лампа-коптилка не разгоняла темноты, и по углам шевелился угрюмый полумрак. Алексей долго тер ладонью лицо, словно сдирал с него налипшую паутину. Эта свирепая тоска обычно приходила по вечерам. Приближение припадка, «черной вспышки» он не успевал ни угадать, ни предотвратить. Начиналось все с внезапной слепоты. Алексей закрутил головой, чтобы стряхнуть морок. Привычный мир: печь, кровать, стена с деревенским ковром, фотографии в рамке – все разлезалось и трещало по швам. В прорехах зияла тьма, и беззвучный ослепительный взрыв стирал все, и время, как кинолента, начинало крутиться вспять. Он видел все в болезненно ярких красках, с запахами и режущими звуками: черные трупы, выложенные в ряд на белом снегу. Над трупами в упор – стрекот кинокамер, вспышки блицев. Репортеры в ярких спортивных куртках снимают то, что осталось от захлебнувшейся в минометном огне атаки. Тела русских и чеченцев уже остыли, снег не тает на лицах, глаза замерзли и побелели. И он в бешенстве бьет прикладом по черным снарядам камер, вбивает в грязь осколки объективов и беззвучно кричит, выплевывая проклятия, мышцы изуродованного лица немеют, с разбитых костяшек на снег капает кровь.

Алексей очнулся на полу, посреди избы. Велта толкала его мордой под выстывший бок. Лапы ее были в ошметках желтой глины. Алексей поднялся и перелег на кровать Егорыча, но собака не унималась. Она подпихивала мокрый измазанный глиной нос под его ладонь, заглядывала в глаза, тоскливо взлаивала.

Ближе к осени вокруг избы и во дворе расплодились хори. Они извели курятник, съели трехцветную кошку. Велта безуспешно воевала с захватчиками, но хори были всепроникающи и безжалостны. Едва Алексей уходил на обход, звери скопом пробирались в кухонку и на глазах беспомощного старика шурудили в мешках и банках со съестным припасом.

– Фу, Велта, место! – попытался прикрикнуть Алексей.

После припадка его все раздражало. Казалось, даже дождь лупит не в стекла и крышу, а по гулко гудящему черепу. Он через силу встал, вывалил в миску распаренную гречку и отдал собаке. С облегчением добрался до кровати, завернулся в одеяло и замер, набирая тепло. Одеяло впитало запах избы, каши, собачьей шерсти и печного дыма. Он задремал, но Велта упругими рывками тащила с него одеяло.

– Ну что, что случилось? Кто там ночью бродит. Сохатый, что ли? Так пусть гуляет…

Собака жалобно скулила, стучала хвостом, припадала на передние лапы и косыми прыжками звала за собой.

Алексей поднялся, влез в сырые бахилы, набросил плащ-палатку и вышел под дождь. Велта бежала впереди, белея во тьме светлыми очесами на задних лапах.

Вода поднялась. Пляшущий фонарик высвечивал смятую осоку вдоль утонувшей тропки. Алексей погасил фонарик, с таким светом все равно ничего не видно, а вот его видно издалека. Собака уводила его вглубь болота, куда он и днем старался не заходить, все еще плохо зная местность. Насчет этого болотца местные отмалчивались. Егорыч осторожно замечал, что место тихое, но бывает и блазнит…

Внезапно Велта прибавила ходу и пропала в камышах. Напрягая зрение, Алексей всматривался во тьму. Что-то светлое мелькнуло впереди по-над тропой, перелетело травяные заросли и вновь замаячило на пути. Размытое пятно манило в чащу. Это походило на детскую рубашонку, мотавшуюся на сквозняке. «Пастушок…»

Мальчика в белой долгой рубашонке изредка видели в этих местах. Последними встретили его «белые следопыты» из поискового отряда «Дружба», и если бы не маленький белоголовый пацаненок в белой распоясанной рубахе, лежать бы им в здешней лесной балке. Каждую весну земля «рожала», выгоняя почерневшие кости и военный металл. Рыскавшие по здешним чащам «черные следопыты» зарыли под костровищем подарок «белякам»; несколько противотанковых и противопехотных мин, еще вполне боеспособных. Рвануло крепко. С комлем выворотило из земли соседние ели, а в широкой воронке по плечи вмещался взрослый человек. В тот самый вечер, мелькая облаком в сумеречном ельнике, вздрагивая зыбкой «болотной свечой», Пастушок уманил поисковиков от костра за несколько минут до взрыва.

Не забывали Пастушка и местные богомолки. Они задабривали непонятное духовное явление на Пасху куличами и яйцами, а в Дмитровскую субботу, канун Куликова Поля, оставляли на лесных прогалинах горящие свечки.

Алексей впервые видел Пастушка. А может быть, усталое, напряженное зрение рисовало пляшущий блик. Велта вынырнула из кустов и теперь чинно шла впереди, часто оглядываясь, поджидая, пока он проберется через разлившиеся протоки. Изредка она задирала морду и тоскливо подвывала в темноту.

Алексей понял, что прошел болото насквозь и вышел к заброшенной «военке», дороге специального назначения, рассекающей лес пополам. Собака метнулась под насыпь и принялась раскидывать лапами глину. Осветив фонариком рыхлый, отекающий глиной холм, он догадался, что перед ним свежая могила. В таком могильнике мог быть зарыт и человек, и падшая от болезни корова. С одного конца холм был подрыт лапами Велты. Собака щетинилась и рычала во тьму.

– Дура, ты, Велта, – со злостью сказал Алексей. – Понимаю, для тебя это важно, а я больше в это не играю…

Виновато виляя хвостом, Велта лизнула его руку и вновь принялась раскидывать глину. В тусклом свете фонарика летели косые брызги. Водяная пелена стелилась низко над землей. Кусок старого линолеума был свернут трубой, и с него торопливо сбегала глина. Среди грязевых потеков Алексей разглядел тонкую женскую руку с длинными перламутрово-блестящими ногтями. Рука выступала из-под коросты линолеума, и дождь успел обмыть ее до прозрачной белизны. Алексей осторожно потрогал руку, она была ледяная и хрупкая. Велта вновь принялась крушить холм. Встав на колени, Алексей отгребал глину одной рукой, пока не отрыл округлый кокон.

Вдвоем с собакой они вытянули рулон из-под осевшего холма. Батарейки в фонаре сели и в мерклом свете он разглядел только жуткую кровавую маску и голое, зверски искалеченное женское тело. Резаные раны слезились от дождя. Из измученного тела торчал осколок бутылки. Не помня себя, он вынул бутылку, и кровотечение сразу усилилось. Кровь показалась ему теплой на ледяном дожде. Он сбросил и расстелил дождевик, перекатил на крепкий брезент тело, и поволок на заимку. Велта, поджав хвост, трусила за ним. Рука немела до самого плеча, и каждый шаг по болоту давался ему с трудом. Он часто останавливался, отдыхал. На привалах собака деликатно вылизывала сочащуюся сквозь плащ кровь, и он не прогонял ее. Мысли его метались и сводились к одному, что никаких лекарств в избушке нет.

В середине пути тропу перегородил разлившийся ручей. Туго увязав скомканное тело в плащ, он закинул его за спину, как гамак, и, по колени увязнув в размытом грунте, перешел ручей вброд.

Глубокой ночью он вернулся на заимку. В избе засветил скудную коптилку. Пока он тащил женщину по болотам, ее кровь обмыло дождевой водой, и теперь в тусклом свете лампы он вновь испугался этого изуродованного, найденного в могиле тела. «Господи, разве такое возможно… Как жить, если такое возможно…» Он старался реже взглядывать на ее лицо: распухшее, синюшное, в крупных ссадинах, волдырях и глубоких язвах от ожогов. Видимо, ее последнее пристанище, кусок линолеума, пытались поджечь. Волосы ее почти выгорели, и осыпались с головы хрупкой блестящей коркой. Он завернул ее в простыню и перенес на кровать. В сенях нашелся припрятанный Егорычем спирт, в подсумке – аптечка, привезенная из госпиталя. В кармашках позвякивали ампулы, лежало несколько одноразовых шприцов.

Он обмыл глубокие раны спиртом, сделал несколько уколов лекарства, которым когда-то лечился сам. Порывшись в шкафу, нашел чистую рубаху Егорыча и, распустив ее на бинты, перевязал где смог. Велта подошла и принялась зализывать глубокую рану на желтоватом бескровном бедре. Понимая, что лекарств не хватит, чтобы обработать все раны и сделать необходимые инъекции, Алексей вновь доверился собаке. Внутреннее кровотечение остановилось, и сразу сухо заблестели порезы и раны, запали вены. Алексей разогнул ее руки, дивясь тонкости сочленений, потрогал пульс. Запястье было недвижным и тяжелым. Женщина была мертва.

Он принес таз с дождевой водой, плеснул в воду уксусом, обтер тело и промокнул насухо. На белом полотнище еще оставались размытые следы крови, но женщина уже не дышала. Страшась коснуться содранной кожи на хрупких позвонках, отер спину: ровно загорелую, летнюю, золотистую. С невольным укором он подумал, что она совсем недавно загорала голой, где-нибудь на южном пляжике. Под затылком темнел значок-татуировка: маленькая зубчатая корона, похожая на посвящение в сан. Он остриг обгорелые ошметки волос на ее голове и бросил в печь. Взяв иглу, нитки, из старой, но крепкой льняной простыни стачал длинную рубашку и обрядил покойницу. Из уголка простыни сделал косынку и туго обвязал изувеченную голову подобием платка. Лицо умершей ежеминутно менялось: опухоль и отеки сбежали со щек. Синяки и багровые следы ударов посветлели. Алексей, не отрываясь, смотрел на высокий лоб, правильно округлый, как чаша, на проступившие собольи хвостики бровей. Заострившийся нос, бескровные щеки стали почти прозрачными. Короста содранной кожи и волдыри на губах обмякли и больше не искажали лица.

Алексей все еще не мог, вернее, страшился узнать ее. Трясущейся рукой поднес коптилку: это была она! Он упал на колени, уткнулся лицом в ее сложенные крестом ладони и замер, окаменел в напряжении. Все его существо обратилось в огненный смерч. Бездомным духом метался он в мироздании: вечным, бессмертным существом в темном вихре. Вокруг него рассыпались и вновь возникали звездные миры, вставали и рушились горы, высыхали и вновь вскипали волнами моря и реки. И его лес, как непрочитанная хартия, коробился в огне времени. Деревья свечками вспыхивали в огне цветения и замирали обгорелым рассыпающимся трутом. В этом мире все сущее перетекало из одного облика в другой, жизнь струилась по стеблям растений, жилам животных, по руслам ручьев и каменным полостям, и только его дух-свет оставался неизмененным свидетелем этой мистерии. Он молил без слов, угрожал и требовал, присягал в вечной верности и рабстве Тому, кто вернет ему эту единственную жизнь.

Сколько ночей в этих темных от старости стенах он безнадежно мечтал о ней. Он придумал ее, вернее, призрачную девушку с ее лицом и телом. Он научился вызывать ее в своих редких любовных снах. Неужели это он своей волей, древним колдовством и заклятиями вырвал ее с корнями из прекрасной, яркой жизни, или Всемогущий властитель не нашел другого способа снизойти к его мольбам? Что это было? Жестокая месть человеческому муравью, досаждавшему просьбами, или прощальное милосердие?

«Живи! Живи!» – он латал, соединял надорванные нити, сращивал разлетающиеся частицы ее души и принуждал вернуться в пустеющее тело. Лицо его перекосило от беззвучного крика, так что закровила давняя спайка с левой стороны головы.

Воздух вокруг остывающего тела сгустился и стал твердым, как лед. Весь мир обратился в тьму, и в этой тьме светились огненные письмена: его молитвы о ней.


Дождливое пасмурное утро постепенно разгулялось, в избу просочился по-осеннему блеклый солнечный луч, из лесу залетел посвист синиц.

Алексей встал с затекших колен и, наглухо прикрыв полотном лицо покойницы, вышел из избы. За избушкой был вырыт ледяной колодец-студенец, на дне его даже в Петровки ведро постукивало об лед. Рядом темнела купель для омовений, такой же ледниковый колодец, только без сруба. Алексей каждый день с головой окунался в твердую, яростно холодную воду. Он разделся и ухнул в купель, чуя сладостный ожог во всем теле. Морок бессонной ночи отступил, и он почти забыл о пустом, мертвом теле в темной избе.

Выглянуло высокое, умытое солнце, и лес вздрогнул, закурился в его горячих лучах. В этом ясном солнечном мире не было места горю и смерти. Алексей подставил грудь солнцу, глубоко, до сладкой боли, вдыхая запах леса.

Упругое дуновение коснулось его плеча. Он вздрогнул: Гриня, вытянув румяные губы, сдувала с него капли. Темные глаза с яркими синеватыми белками смотрели с шутливой покорностью. Ее точеная головка была туго обвязана белым платочком. Не по погоде плотная кофточка наглухо скрывала смуглую шею. За спиной, на широких лямках болтался туес для ягод. Он вспомнил, что обещал сводить ее на болото. Клюква была еще блеклой, однобокой, но ярынские аборигены торопились набить кадки.

– Нет, Агриппина, не сегодня, прости… – бормотал он и тряс головой.

Гриня состроила страдальческую гримаску и показала несколько быстрых нервных знаков руками.

– Завтра… Нет, послезавтра приходи. – Алексей проводил ее по заглохшей тропке, что петляла по сосновой роще до берега Прорвы и через мосток и заглохшее поле вела в Ярынь… – Ягод наберем, грибов, если попадутся… – предательски шептали губы.

Боязливо, боясь стукнуть дверью, он вернулся в избу. Воздух здесь был тяжел и неподвижен. Он отогнул угол простыни и в свете дня посмотрел на ее лицо, сжатое складками платка. Дневной свет безжалостно обнажил ее увечья. Алексей плотнее завесил окно рогожей и сел рядом, глядя в пол.

Вечером на краю старого сада он выроет могилу. Место хорошее: в Покров первый снег выбелит холм, весной густо заметет его яблоневый цвет. Они всегда будут рядом; он никуда не уедет из этих мест, потом ляжет в ту же землю. От этих мыслей нестерпимая боль в душе стихла. Он осторожно взял ее ладонь, расправил тонкие, влажные пальцы. Переплел их со своими; горячими, живыми, заскорузлыми от лесной жизни.


Он никогда не запирал свою избушку, но на этот раз накрепко привязал Велту у двери, и заложил вход жердью, взяв во дворе лопату, он отправился через болото к взрытой могиле. Тупо смотрел на «розочку» с остатками ее крови, потом положил в пустой рулон, зарыл, и оправил глиняный холм, поискал следы. Болотный мох местами был содран, значит, «трубу» волокли от «военки». На уложенных в ряд бетонных плитах не осталось никаких следов. Яростный дождь смыл все до последней песчинки.

Вернувшись, он растопил печь, вскипятил чайник и заварил настой из секретных травок Егорыча: крапивы, чабреца и плоских листков копеечника. Выпил сам крепчайшей горькой заварки, остатки слил в бутыль. Егорыч просил привозить настойку как единственно желанный гостинец. Уложив в заплечный мешок бутылку и банку с клюквой, Алексей отправился по тропинке к поселку.

На войну ушел Ванька Мокрый, а пришел Иван Морской, шутил старик. С войны Иван Егорыч Поддубный вернулся победителем; в тельняшке и бескозырке, трижды простреленный, но ярый и полный мужского озорства. Прожил он всю жизнь бобылем, хотя и не монахом. «Вот, скажем, женюсь я и по семейному обряду с одной жить буду, а за что других бабочек обижать?» Оказывая посильную помощь безмужним и вдовам, он у многих был желанным гостем. По праздникам наигрывал на гармони, пока его кумушки танцевали шерочка с машерочкой. «Мужеская» должность Егорыча не тяготила, но молодки его старели, да и сам Егорыч уже давненько захаживал к «своим бабкам» лишь на чаек, а вскоре уж и заходить-то стало не к кому. «Глядишь и хоронить будет некому, ко всем исправно ходил, а ко мне, стало быть, никто», – без печали балагурил старик.

– Что с тобой, паря? – Егорыч с тревогой оглядел осунувшегося Алексея. – Хвораешь?

– Егорыч, я сегодня ночью Пастушка видел.

– Да… Он теперь редко выходит…

– А давно он бродит здесь?

Легенда о белом Пастушке

– Слышал я, что и до войны Пастушка встречали. Будто бы он еще татар, а не то ляхов, а может, и французов в трясину заманил. А наши-то ярынские говорят, что был он пионером, помнишь еще кто такие пионеры-то? В сорок первом это было. Немцы деревню заняли, а утром выходит их герр на крыльцо, глядь: на церкви красный флаг. Сорвать его нельзя, купол очень ветхий, только ребенку подобраться. Палили в знамя из автоматов, да все без толку. Мол, нет вашей власти и все тут! Обозлились немцы и решили церковь сжечь. А ночью флаг пропал. Схватили одного мальца (он в пионерской дружине заводилой был) и запытали на глазах у матери. Говорят, смотрели они друг на друга и молчали. Мальчонку, еще живого, немцы в трясину бросили, да только зверства их напрасными оказались. Флага красного так и не нашли. Никто не знал, что мать его в тот флаг обернулась, плащом прикрыла, и стояла как каменная. Она и вымолила сыну вечную жизнь.

Приезжали тут к нам умники «феномен изучать». Сказали, что с войны тут много железа закопано, оттого и всякие свечения среди болот возникают. И Пастушка нашего нет, одно мечтание. Только ты никому не верь – есть Пастушок!


Старик умолк, скорбно вздыхая, но Алексей, пряча глаза, снова приступил:

– Егорыч, а Егорыч!

– Ну что?

– Самогон, что в сенях стоял, я использовал. У тебя больше нет?

– Использовал? За мое здоровье али для храбрости? – оживился Егорыч. – Хотя храбрости тебе не занимать. А чего это тебя, паря, на самогон потянуло, не знаю. Женился бы ты. Это крепче прихватит.

– Да мне, Егорыч, нельзя жениться-то. Я после ранения на племя не гожусь, доктора меня приговорили. Только они меня не спросили на что мне жизнь, такая нужна… Вот ты, Егорыч, уж за восемьдесят, а все мужик. Бывает: стар, да петух! А молод, да протух.

– Нехороша пословица. Я другую знаю: «Что телу любо, то душе грубо». Любовь-то, паря, не там гнездится, а этажом выше. Вот послушай, что тебе расскажу про любовь-то. Я в войну всякого насмотрелся. Война она и сватья, и разлучница. Однажды ночью в госпитале не сплю, рана как скважина буровит. А на полу у печки боец умирает на руках у сестрички. Вот слышу, он и просит сестру грудь ему напоследки показать. Сестра кофтенку расстегнула, а грудка махонькая, еще девчоночья. Вот он кладет руку ей на грудь и спокойно умирает.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19