В то время они вели светскую жизнь. Их часто приглашали в американское посольство на просмотры фильмов, конференции и банкеты: эта элегантная, интеллигентная пара всегда оказывалась в центре внимания. Они часто бывали во МХАТе. В знаменитом театре Станиславского и Немировича-Данченко, где в 20-е годы имел огромный успех спектакль „Дни Турбиных“ по произведению, входящему в первый роман Булгакова „Белая гвардия“, идут репетиции пьесы, посвященной Мольеру. Вскоре состоится премьера спектакля. Пьеса будет встречена резкой официальной критикой и снята с показа: одно из многих унижений, отравляющих жизнь писателя, всякий раз возвращающих его к реальности. А красивая светская жизнь внезапно оборвется и начнется лагерная. Спускается ночная тишь, и Михаил Афанасьевич садится за письменный стол. Из-под пера рождаются реальные и фантастические московские персонажи: дьяволы, обыватели, говорящие коты и Маргарита, прекрасная женщина, похожая на Елену, являющуюся главным действующим лицом романа, опубликованного только через 25 лет после смерти Булгакова. Действие этого романа разворачивается в другой квартире: в десятиэтажном доме на Большой Садовой, которая опоясывает центр Москвы кольцом садов. Там в 20-е годы Булгаков жил со своей второй женой. Но теперь в воображении автора в этой квартире живет сюрреалистическая банда во главе с дьяволом – Воландом.
Этот дом и сейчас продолжает оставаться культовым местом: у входа в здание барельеф, указывающий на его значимость для русской литературы XX века. На стенах лестниц, ведущих в квартиру, множество сделанных поклонниками надписей и рисунков, изображающих бессмертные образы Мастера и Маргариты.
Уже глубокая ночь, но писатель все еще за работой. Над ним витает ангел: прекрасная и сильная женщина. Быть может, не просто ангел? В 30-е годы она лишь вела дневник, изданный после ее смерти. Елена Сергеевна Булгакова, третья жена писателя, была той, что в трудные 30-е годы до самой его смерти в 1940-м оставалась рядом. Преданная подруга с упорством и настойчивостью боролась за то, чтобы произведения ее мужа публиковались. Прежде всего – за „Мастера и Маргариту“. Может, она была его гарантом в Кремле? Нежная надсмотрщица? Связующее звено между домом Булгакова и политической полицией?
Существует легенда о том, что Елена Сергеевна была любовницей Сталина. Но это еще не всё. Мариэтта Чудакова, известная исследовательница жизни и творчества писателя, в биографическом очерке, открывающем новый Меридиан Булгакова, романы и рассказы, опубликованные издательством „Мондадори“, так пишет о 36-м: „Иногда они подолгу никого не принимали. Власть в то время запрещала любые не контролируемые контакты с иностранцами, прежде всего, дипломатами. Вопрос о том, кто информировал органы, остается открытым, и ответ на него может оказаться зловещим: возможно, жена Булгакова докладывала полиции Сталина о работе писателя“.
В ходе телефонного разговора Мариэтта Чудакова, находящаяся в Москве, говорит: „Конечно, Елена Булгакова должна была быть в определенной степени связана с органами. Ее присутствие рядом с писателем было гарантией. И это совсем не означало, что она скверно поступала по отношению к писателю. Совсем наоборот, таким образом она его спасла. В 30-е годы Булгаков мог исчезнуть в ходе чисток, как исчезали многие. Вполне вероятно, Елена Сергеевна еще до встречи с Булгаковым, в конце 20-х, имела контакты с НКВД. В 35–36 гг. было абсолютно невозможно принимать у себя дома иностранных дипломатов без наблюдателей из органов“.
Ужасная реальность делает образ этой женщины еще более значимым и драматичным. Правомерно ли в таком случае сравнение Елены с Маргаритой?
„Да, – отвечает Чудакова, – Елена – прототип Маргариты. И Маргарита в романе связана с силами зла. Булгакова была женщиной без предрассудков. Я могу об этом говорить с уверенностью, потому что я была с ней знакома. Она была удивительной, сильной, интересной и очень корректной. Но она сама мне говорила: 'Мариэтта, чтобы Миша печатался, я отдамся любому'“. И это делает образ Булгаковой еще более сложным. Возможно, именно с этим связана легенда о том, что Елена Булгакова была любовницей Сталина. „Эти гипотезы выдвигались не русскими исследователями, – уточняет Чудакова. – Но кто бы ни интересовался моим мнением на этот счет, я всегда отвечала: если бы вдруг возник подобный слух об Анне Ахматовой, я бы отмела его сразу, но так как речь шла о Елене Сергеевне, я бы ответила по-другому. Я бы сказала: если бы вдруг представилась возможность улучшить положение писателя, став любовницей Сталина, она бы не задумалась ни на минуту. В те времена многие женщины пошли бы на это, некоторые даже мечтали о связи со Сталиным“» [135].
Не станем придавать значения фактическим ошибкам иностранного журналиста (улица Фурманова никак не может находиться на Старом Арбате, Булгаков никогда не жил со
второйженой в десятиэтажном доме на Садовом кольце, которое уже несколько веков как не опоясывает центр Москвы садами, он не носил в 1936-м монокль, фраза «они часто бывали во МХАТе» смешна, ибо Булгаков в этом театре попросту работал, и уж совсем непонятна, абсурдна донельзя сентенция по поводу обрыва светской и начала лагерной жизни писателя после 1936 года – может быть, это трудности перевода?), в целом сеньор Тромбетта достаточно верно отразил приметы булгаковского быта в середине 1930-х годов. Но куда интереснее здесь мысли М. О. Чудаковой, высказываемые либо в заграничном издании, либо в специальных узконаучных и малотиражных сборниках, и совершенно никак не отраженные в классической книге «Жизнеописание Михаила Булгакова», не афишируемые в своем отечестве во время теле- и радиопередач, например, в связи с показом сериала «Мастер и Маргарита».
Итак, самая известная и авторитетная исследовательница биографии Булгакова убеждена: Елена Сергеевна с самыми благородными целями сотрудничала с органами, охраняя от угрозы репрессий своего супруга. Доказательств на сей счет нет никаких, есть предположения, есть догадки, версии, есть, наконец, научная и женская интуиция Мариэтты Омаровны, которая хорошо Елену Сергеевну знала и в нескольких своих работах именно применительно к Булгакову и его супруге цитировала поговорку: «Первая жена от Бога, вторая от людей, а третья от дьявола». Можно ли в данном случае этому присловью, а также чутью той, кто так щедро и многозначительно его использовала, доверять, – вопрос открытый и далеко не праздный.
Самая упрямая вещь в мире – это не факты. Самая упрямая – убеждения и предубеждения. Когда в 1998 году М. О. Чудакова опубликовала в «Тыняновском сборнике» статью «Материалы к биографии Е. С. Булгаковой», где создала замечательный по яркости и противоречивости портрет своей героини, то она высказала в целом не слишком одобрительное к ней отношение. По ряду причин Елена Сергеевна была, по мнению автора статьи, не слишком политкорректна в еврейском вопросе («…слова и интонации Е. С. в наших беседах 1969–70 гг. не раз оказывались на грани выражения неприязни к евреям. Но эта грань – при подлинной артистичности Е. С. и ее виртуозном владении обертонами голоса и интонации – никогда не переступалась» [137; 623–624])
; в 1960-е годы она лавировала между «интернационалистами» и «русской партией» и в большей степени склонялась ко второй, чувствуя в ней большую силу, а также создавая себе в глазах властей репутацию патриотки, благодаря чему ее выпускали за рубеж и не обыскивали на таможне (именно таким образом Елена Сергеевна сумела вывезти на Запад и продать «Собачье сердце», купив на эти деньги меховое манто); вдова Булгакова охотно принимала у себя идейных противников М. О. Чудаковой П. В. Палиевского и В. В. Петелина, саму же Мариэтту Омаровну, по словам С. А. Ермолинского, раскусила и, видимо, в чем-то не очень ей доверяла. Но все это, повторим, убеждения, которые, несомненно, как и всякие убеждения и принципы, заслуживают уважения, а также свидетельствуют о полной идеологической, а еще больше психологической несовместимости Елены Сергеевны и Мариэтты Омаровны, однако фактами не являются.
А если исходить из фактов, то они говорят о несомненности того, что – да, в 1930-е годы Елене Сергеевне безумно нравилась светско-заграничная жизнь, да, она не без тщеславия отмечала, что они с мужем одни из немногих, кто присутствует на закрытых вечерах и просмотрах, да, ей льстило, что их обласкивает дипломатический корпус, она с удовольствием описывала, в чем одета, с кем танцевала (некоторые из этих подробностей при редактировании дневника Елена Сергеевна опустила, но первоначально они были: «Днем я в парикмахерской… Одевала меня портниха. <…> Нас принимали очень приветливо, я танцевала со многими знакомыми. Отношение к Мише очень лестное» [21; 496]), что едят и что пьют… И опять же можно ее за этот внешний блеск сколько угодно осуждать, можно было бы, продолжая булгаковские автопараллели с Хлестаковым, сказать о том, что в характере его Маргариты было нечто от жены Городничего Анны Андреевны Сквозник-Дмухановской, когда бы той вдруг удалось добраться из уездного городка до Санкт-Петербурга (в нашем варианте из Риги в Москву), можно Елену Сергеевну откровенно недолюбливать за отсутствие принципиальности и за страсть к красивой жизни – но делать на этом основании вывод о фальшивом содержании, о том, что жена следила за мужем и, пусть даже из благих пожеланий, писала донесения и оперативки в НКВД?
«Но главное, конечно, – совершенно исключительное положение Булгакова в отношении постоянного „контакта с иностранцами“… Кто-то должен был давать постоянные сведения об этих контактах, а не эпизодические, как Жуховицкий или Штайгер, которые далеко не всегда были свидетелями этих встреч Булгакова с работниками посольств…» [137; 640–641] – предположила Мариэтта Омаровна в вышеупомянутой статье. Разумеется, если отбросить за ненадобностью презумпцию невиновности и с легкостью объявить ее факультетом ненужных вещей, можно предположить что угодно, да и кто может запретить серьезному ученому высказывать серьезную научную гипотезу? Только что уж там грешить на одну Елену Сергеевну, давайте будем последовательны – муж и жена одна сатана: завербовали обоих и оба докладывали куда надо о своих контактах и беседах с иностранцами, да и вообще обо всем, что вокруг происходило. Такого рода версии как естественное продолжение научных изысканий высказываются с опорой на мнение не называемых по имени исследователей.
Журналистка Алевтина Рябинина в статье «Тайны булгаковской Маргариты», ссылаясь на уже цитировавшиеся нами в предыдущей главе суждения Дзидры Тубельской, написала:
«Существует еще одна догадка по поводу связи Елены Сергеевны со спецслужбами: донесения НКВД она составляла при участии, а иногда под диктовку мужа. Исследователи и по сей день гадают над их тончайшим психологическом расчетом, благодаря чему даже такой беспощадный человек, как Ягода, наложил на них свою знаменитую резолюцию: „Надо дать ему работать“.
Булгаков был карточным игроком, причем играл не в „подкидного“ и не в преферанс, а в „винт“. Это не столько карточная, сколько психологическая игра. Ход мыслей в донесениях Елены Сергеевны слишком рискованный, не женский, поэтому значительная часть исследователей полагает, что без участия Булгакова здесь не обошлось. Согласно этой „версии“, получается, что Елена Сергеевна была двойным агентом: Лубянки и собственного мужа. Со стороны опального писателя было весьма логично иметь „своего агента влияния“ в недрах спецслужб. Высший пилотаж для любой контрразведки! И если это так, то таким пилотажем Булгаков овладел неплохо. Но это все только догадки. Секретная папка Булгакова и по сей день под семью замками» [116].
Догадки догадками, папки папками, исследователи исследователями, а замки замками, только никакие донесения Елены Сергеевны на Лубянку, написанные под диктовку Булгакова или нет, – доподлинно неизвестны хотя бы по той причине, что агентурные сведения воспроизводятся в открытой печати даже много лет спустя анонимно. Следуя принципу «бритвы Оккама»
, логичнее признать иное: во время встреч с американцами Булгакова под присмотром Жуховицкого и Ко использовали для пропагандистских целей: он был призван продемонстрировать, что в СССР есть и такие писатели и драматурги, что идут и такие пьесы, как «Дни Турбиных», которые ставят и в Советском Союзе, и в США, их приветствуют и советский, и американский послы, а талантливый автор имеет возможность свободно общаться с иностранцами. В этом была роль нашего героя в спектакле, срежиссированном на Лубянке, об этой роли и об истинном заказчике он не мог не догадываться, но все же открыто вербовать ни его, ни Елену Сергеевну у НКВД скорее всего нужды не было – эту работу выполняли другие.
В воспоминаниях Сергея Александровича Ермолинского воспроизводится монолог Булгакова о посещении им американского посольства. Как уже не раз говорилось, ручаться за достоверность такого текста, когда мемуарист вкладывает в уста своего героя прямую речь, никоим образом нельзя, но и совсем игнорировать его было бы неразумно. Ермолинский описывает разговор между Булгаковым и Ильфом, который вернулся из Америки в очень мрачном расположении духа, но мрачность эта была вызвана не американскими впечатлениями, а размышлениями соавтора «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» над тем, что происходит в СССР и как тут жить-выживать. И вот в ответ Булгаков рассказывает следующую историю.
«– Вы не думайте, мне тоже удалось показать себя на международной арене, – говорил он, подзадоривая гостя. – Я был недавно в числе приглашенных на прием в американское посольство. Должен сказать, что сначала поежился – стоит ли пускаться в столь опасное путешествие? Вообще я иностранцев побаиваюсь. Они могут окончательно испортить мне жизнь. Послушайте, ну что они там про меня пишут? Будто я арестован, замучен в Чека, помер… Голубчик мой, хоть вы объяснили бы, что так нельзя! А вы заметили, что они приходят в возбуждение не от литературы нашей, а лишь от тех писателей, которые у нас хоть чуточку проштрафились. Эх, эх. Вот и за меня схватились. Не нравится мне это, Илья Арнольдович. Но, знаете ли, в американское посольство я пошел. Я нарочно пошел! Мне хотелось доказать, что я жив и что я необыкновенно хорошо воспитан – готов к светской беседе и не растеряюсь перед любым набором ножичков и вилочек – знаю, за какую взяться. Словом, я был во всеоружии (это был как бы мой ответ вашим заграницам), но светская беседа меня все-таки подвела. Любезный советник Наркоминдела представил меня некоему полноватому, краснощекому немцу и исчез. Немец, приятнейше улыбаясь, сказал:
– Здравствуйте… Откуда приехали?
Вопрос был, как говорится, ни к селу ни к городу, но немец говорил по-русски, и это упрощало дело.
– Недавно я был в Сухуми, в доме отдыха.
– А потом? – спросил немец, совсем уже очаровательно улыбаясь.
– Потом я поехал на пароходе в Батум. Мне хотелось показать жене те места, в которых я бывал в молодости.
– А потом?
– Потом мы поехали в Тбилиси.
– А потом?
Я с некоторой тревогой взглянул на немца.
– Потом по Военно-Грузинской дороге мы приехали в Орджоникидзе, раньше он назывался Владикавказ.
– А потом?
– Потом в Москву.
– А потом?
Въедливая назойливость немца решительно мне не нравилась, я оглядывался с беспокойством.
– А потом? – с той же интонацией повторил немец.
– Потом… вот… я в Москве и никуда не собираюсь.
– А потом? – продолжал немец.
Но тут, к счастью, промелькнул советник из Наркоминдела, я не дал ему улизнуть и схватил его под локоть.
– Послушайте! – начал я возмущенно.
– А! – вскричал наркоминделец. – Я совсем забыл! Он ни черта не знает по-русски, кроме двух-трех слов. Плюньте на него! – И потащил меня от немца, который стоял, по-прежнему нежнейше улыбаясь, с застывшим вопросом на губах:
– А потом?
Ильф слушал с коротким смешком, неотрывно следя за рассказчиком, а затем перестал смеяться, опустил голову и произнес хмуро, повторяя интонацию немца, как только что делал это Булгаков:
– А потом? – И, посмотрев на него, добавил другим тоном: – Что все-таки потом, Михаил Афанасьевич?
Булгаков комически развел руками.
– О чем вы говорите, Ильф? Вы же умный человек и понимаете, что рано или поздно все станет на свои места» [44; 72–73].
Это был показ, спектакль. Это был очень рискованный спектакль, и, согласившись принять в нем участие, Булгаков ходил по краю. Он был не единственным представителем театральных кругов, с кем встречались в середине 1930-х знатные иностранцы, и Буллит в их числе. Для Наталии Ильиничны Сац, например, эти встречи закончились куда печальнее. Вот что она писала в своих мемуарах о допросе на Лубянке как раз в связи с американским посланником:
«– Вы были у них на жалованье?
– У кого „у них“?
– У наших врагов.
– За что они должны были платить мне?
– Изменники Родины знают за что.
– Среди моих знакомых изменников Родины не было. Это были талантливые и прогрессивные деятели культуры.
– Ну, это как сказать. Вы забываете, что за вами черным по белому числится американский посол Буллит. Он не раз бывал в вашем театре. И вообще… Отвечайте без всяких уверток, какие были у вас отношения с Буллитом?
– Первый посол США в СССР Уильям Буллит действительно по приезде в Москву, еще на вокзале, сказал члену коллегии Наркоминдела товарищу Довгалевскому: „Конечно, прежде всего я хотел бы встретиться с Иосифом Виссарионовичем Сталиным, но меня очень интересует как журналиста встреча и с Константином Сергеевичем Станиславским и с… Наталией Сац“.
Прищуренные глаза следователя ничуть не сбили меня с правдивого ответа, и я продолжала:
– После смерти Джона Рида, как известно, Буллит женился на его вдове. Она очень восхищалась нашим Московским театром для детей, мечтала стать „американской Наталией Сац“ и перед смертью взяла с Уильяма Буллита – ее тогдашнего мужа – слово, что, если когда-нибудь он окажется в Москве, он придет в наш театр с их дочерью, тогда уже семилетней Энн…
Следователь не преминул сделать грязные предположения о моих отношениях с американским послом. Но могла ли я так отплатить его покойной жене за интерес и уважение к своей работе?! Кроме того, вся Москва того времени прекрасно знала фамилию актрисы, с которой Буллит был очень дружен и отнюдь не скрывал их отношений.
Следователь был очень разочарован, что у него не появилось никаких оснований „включить“ Буллита в мое так называемое „дело“» [119].
В этих сильно беллетризованных мемуарах скорее всего тоже много недоговоренного и неточного, но то, что Наталию Сац могли о Буллите спрашивать, сомнений не вызывает. В похожем разговоре гипотетически могли бы принять участие и Булгаков, и Елена Сергеевна. Могли бы. Но – насколько это известно на сегодняшний день – не принимали. Ни в качестве подследственных, ни в качестве свидетелей, ни в качестве информаторов.
Единственный из доступных документов, который косвенно может быть истолкован в пользу версии о сотрудничестве четы Булгаковых с НКВД, М. О. Чудакова привела в лаконичном материале с неброским названием «К статье „Осведомители в доме Булгаковых“», опубликованном все в том же «Тыняновском сборнике» в 1998 году. Исследовательница цитирует служебную записку из архива ФСБ, суть которой заключается в том, что в конце марта 1933 года в доме британского подданного Сиднея Бенабью состоялся вечер в честь «приглашенного им драматурга Булгакова». И далее: «О проведенном вечере и присутствии БУЛГАКОВА БЕНАБУ старается никому не говорить, предупреждая об этом своих знакомых. Просьба сообщить, имеются ли у Вас какие-либо компрометирующие сведения о БУЛГАКОВЕ; его связи и окружение, а также не является ли он Вашим с/с» [137; 899].
«„Связи“ с Сиднеем Бенабью стали главным обвинением, предъявленным в 1937 году в стенах Лубянки Э. Жуховицкому, – прокомментировала эту записку Чудакова. – Имя Булгакова в протоколах его допроса не фигурирует (как и в допросах К. Доброницкого
), что не может не наводить на размышления. <…> Очевидно, что при жизни Булгакова в допросах людей, до ареста ходивших в его дом с определенной целью и, скорей всего, регулярно поставлявших информацию, эта „атмосфера“ абсолютно игнорировалась (а между тем в своих показаниях они вряд ли могли ни разу не упомянуть о столь часто посещаемом ими доме)» [137; 899].
Понимай сей загадочный пассаж как знаешь, но скорее всего так: либо Булгаков сам, либо Елена Сергеевна, либо они оба сотрудничали с НКВД, были, так сказать, с/с, и по этой причине их личности на допросах не обсуждались или же эти обсуждения не заносились в протокол. Утверждение это, на наш взгляд, довольно сомнительное. Принадлежность к секретным сотрудникам не гарантировала советскому человеку ничего, как доказали судьбы и Штайгера, и Жуховицкого, и Доброницкого, и тысяч других сексотов, и уж тем более не выводила за скобки во время допросов лиц с ними связанных – скорее наоборот. Логичнее предположить, что в НКВД знали о покровительстве Булгакову со стороны Сталина и поэтому боялись самостоятельно трогать этого человека, превращая его в фигуру умолчания.
Разумеется, точку в данном вопросе может поставить лишь ФСБ, и если когда-нибудь это ведомство предаст гласности всё, что имеется в его архивах о Булгакове, и вдруг выяснится, что бдительная М. О. Чудакова была права, – то трижды хвала ее проницательности, но, с точки зрения реальной, а не вымышленной, в биографии нашего героя самое главное – не умозрительные построения и снисходительные по форме, но безжалостные по существу обвинения либо намеки и недомолвки, построенные по принципу «sapiens sat»
. Самое существенное, что встречи с иностранными дипломатами никоим образом не повлияли ни на театральную, ни на литературную, ни просто на человеческую судьбу писателя и драматурга Михаила Булгакова: они не ухудшили и не улучшили его положения, что опять-таки косвенно свидетельствует о том, что Булгакова использовали втемную. Передавала или нет жена информацию о своем муже и его гостях, добиться того, чего Булгаков так хотел, Елена Сергеевна не смогла, и никогда в ИНО Мосгубисполкома не были выписаны заграничные паспорта на имя гражданина Михаила Афанасьевича Булгакова и его жены Елены Сергеевны, и никогда Булгакову не приходилось возвращаться на родину в том тягостном расположении духа, в каком он нашел Илью Арнольдовича Ильфа. Это не может служить доказательством неучастия его и его жены в делах НКВД, но может быть неким доводом, резоном, симптомом.
Последний раз Булгаков попросил о загранпаспортах весной 1935 года.
«
11 апреля.…М. А. показал свои фотографии и сказал, что подает прошение о заграничных паспортах. Жуховицкий подавился. А американцы нашли, что очень хорошо, что ехать надо» [21; 83].
Упоминание о загранпаспортах и, соответственно, о тех проблемах, которые у советских граждан возникали в связи с их получением, в иностранной аудитории, да плюс к тому же в присутствии человека, который не раз призывал писателя «высказаться… показать свое отношение к современности», на что Булгаков отвечал: «Сыграем вничью. Высказываться не буду. Пусть меня оставят в покое» – тоже говорит само за себя. Булгаков шел ва-банк, и скорее всего от отчаяния, от исчерпанности всех внутренних возможностей. Хотя повод поехать в Париж весной 1935 года у него был. Во французском театре «Vieux Colombier» («Старая голубятня») уже который год готовилась к постановке пьеса «Зойкина квартира», история с переводом которой едва не свела ее автора в могилу если не в прямом, то в переносном смысле слова, хотя могла свести и буквально. Во французский текст с целью его оживить были вставлены имена советских вождей Ленина и Сталина, причем в довольно ироническом контексте:
«У меня в чемодане десять колод карт и несколько портретов Ленина. Этот славный Ильич, он мне спас жизнь! Это ему зачтется». Или: «О! Я сказал это вежливо Сталину! Аллилуйя: Сталину?.. Этот парень гениален» [13; 351].
«Этого ни в коем случае не должно быть <…> Ни слов „Ленин“, ни слов „Ильич“ у меня нет <…> Слова „Сталин“ у меня нигде нет, и я прошу вычеркнуть его. Вообще, если где-нибудь еще по ходу пьесы вставлены имена членов Правительства Союза ССР, я прошу их вычеркнуть, так как постановка их совершенно неуместна и полностью нарушает мой авторский текст» [13; 350], – возмущался Булгаков в письме автору перевода роковым летом 1934 года и с тем же самым обращался к брату Николаю, которому поручил представлять во Франции свои интересы: «Прошу тебя со всей внушительностью и категорически добиться исправления неприятнейших искажений моего текста, которые заключаются в том, что переводчик вставил в первом акте (а возможно, и еще где-нибудь) имена Ленина и Сталина. Прошу тебя добиться, чтобы они были немедленно вычеркнуты. Я надеюсь, что тут нечего долго объяснять, насколько неуместно введение фамилий членов правительства СССР в комедию. Так нельзя искажать текст! Я был поражен, увидев эти вставки с фамилиями в речи Аметистова! На каком основании?» [13; 359]
«Абсолютно недопустимо, чтобы имена членов Правительства Союза фигурировали в комедийном тексте и произносились со сцены, – писал он в мае 1935 года. – Прошу тебя незамедлительно исполнить это мое требование и дать мне, не задерживаясь, телеграмму – по-русски или по-французски – как тебе удобнее, такого содержания: „твое требование вычеркивания исполнено“» [13; 373].
Характерно, что никогда не живший в СССР Николай брата замечательно понял и его интересы отстоял. Необходимые изменения были внесены («Брат сообщил мне, что те исправления, о которых я просил, в переводе „Зойкиной“ сделаны. Очень благодарен Вам»), но постановка пьесы затягивалась, и хотя еще летом 1934-го, после тогдашнего отказа, Булгаков писал брату – и соответственно посылал сигнал в НКВД – о том, что ему нужно быть в Париже, чтобы показать все мизансцены и дать «не только авторское, но и режиссерская толкование», за год мало что изменилось.
14 апреля 1935 года старший брат писал среднему:
«На днях я подаю прошение о разрешении мне заграничной поездки, стараюсь приноровить ее к началу осени (август–сентябрь, октябрь, примерно). Я прошу тебя теперь же обратиться в театральные круги, которые заинтересованы в постановке „Зойкиной квартиры“, с тем, чтобы они направили через Полпредство Союза в Наркоминдел приглашение <для> меня в Париж в связи с этой постановкой.
Я уверен в том, что если кто-нибудь в Париже серьезно взялся бы за это дело, это могло бы помочь в моих хлопотах.
Неужели нельзя найти достаточные связи в веских французских кругах, которые могли бы помочь приглашению?» [13; 368]
Это был тоже новый мотив: разочарованный в помощи покровителей внутри Союза ССР и ободренный вниманием к себе важных иностранцев в Москве, Булгаков полагал, что влиятельные внешние силы помогут ему и из-за границы; он, если угодно, попытался интернационализировать, вывести на международный уровень проблему своего «невыезда» за рубеж, но за границей им в ту пору интересовались мало, хлопотать за него никто не собирался (для сравнения можно вспомнить, что как раз летом 1935 года, под давлением европейских писателей в Париж на Конгресс сторонников мира отправились известные в Европе Борис Пастернак и Исаак Бабель), а советская власть в отношении Булгакова по-прежнему стояла задом, как избушка Бабы-Яги, и разворачивать свои курьи ноги не собиралась. Елена Сергеевна отмечала в дневнике:
«
4 июня.Ходили в Иностранный отдел, подали анкеты. Анкеты приняли, но рассматривать не будут, пока не принесем всех документов» [21; 91].
«
15 июня.Ездили в Иностранный отдел, отвезли все документы. Приняли. Также и 440 руб. денег. Сказали, что ответ будет через месяц» [21; 92].
«Я считаю, что мое присутствие в Париже, хотя бы на сравнительно короткий срок, в связи с постановкой „Зойкиной квартиры“ было бы необходимо. Я подал заявление о разрешении мне совершить поездку во Францию в сопровождении моей жены. Ответ должен последовать примерно через неделю» [13; 408], – писал Булгаков Марии Рейнгардт в том же самом письме, где благодарил ее за исправление неточностей перевода и в который раз давал понять не ей, но ответственным советским инстанциям, сколь необходима его поездка, но…
Отказали и на этот раз. В отличие от прошлого, 1934 года Булгаков, похоже, пережил отказ спокойнее. «В заграничной поездке мне отказали (Вы, конечно, всплеснете руками от изумления!), и я очутился вместо Сены на Клязьме. Ну что же, это тоже река» [13; 390], – с замечательной иронией писал он Вересаеву в июле 1935 года. Никаких писем Сталину он сочинять больше не стал и за заграничным паспортом никогда больше не обращался, хотя тоска по загранице в его письмах и словах иногда все равно сквозила. В 1937-м, когда Булгаков уже во МХАТе не работал и театр поехал на гастроли в Париж, Елена Сергеевна записала: «Больное место М. А.: „Я узник… меня никогда не выпустят отсюда… Я никогда не увижу света“» [21; 126].
Однако отказ в поездке за границу – это еще полбеды, важнее всего то, что и внутренние, театральные дела Булгакова складывались трудно, и эти трудности оставались такими же постоянными, неизменными и верными спутниками его судьбы, как и на рубеже 1920–1930-х годов, и более всего свидетельствовали о том, что автору не доверяли и не считали своим. Да он своим и не был.
Глава пятая
СТРАШНАЯ МЕСТЬ
В 1935–1936 годах в жизни Булгакова-драматурга параллельно развивались несколько многообещающих театральных сюжетов. Первый из них был связан с постановкой «Мольера» во МХАТе, второй – с написанием пьесы «Александр Пушкин» для театра Вахтангова, третий – с переделками «Блаженства» для Сатиры, но оказались они один горше другого, и ни один не принес своему создателю ничего, кроме потерь и разочарований. Да и не только ему, а каждому, кто попадал в булгаковскую орбиту. К середине 1930-х наш герой сделался вестником несчастья и причиной многих раздоров…
Ключевым, самым пространным и печальным в его театральной судьбе в тридцатые годы был сюжет мольеровский, мхатовский, хотя формально он был доведен до конца и в феврале 1936 года состоялась премьера.