Лазарев ничего не ответил астроному, но задумался. Начальник экспедиции и Михаилу Петровичу все более раскрывался в неожиданно мягких, осторожных, но властных проявлениях своего характера. И надо ли понимать как «вразумление» слова его о том, что докладывать Адмиралтейству следует не обо всем?.. Хочет ли сказать этим Беллинсгаузен, что рапорты следует писать в рамках положенного, не удивляя и не тревожа тем, что ввели нового на корабле? А что нового? Ну, прежде всего, конечно, отношение к матросам. Лазарев тут же мысленно подтвердил себе, что такое именно отношение к служителям необходимо и даже спасительно при аракчеевском режиме для всего российского флота и что он, командир «Мирного», ввел бы порядок по подобию своего шлюпа и на других кораблях, будь это ему поручено! Но ведь Беллинсгаузен отнюдь не во всем единомышленник с ним и с Торсоном. Он попросту не хочет конфликтов с Адмиралтейством. Не советует, к примеру, сообщать ни о больных, ни тем более об Игнатьеве. Вот и за это спасибо! Он совсем не хочет выслуживаться. Симонов прав: любит подчас говорить намеками, то ли из деликатности, то ли из желания дать больше свободы своим подчиненным, то ли испытывая их. Любит, чтобы понимали его с полуслова, а политические воззрения оставляет каждому на его совести, сам не столь остро интересуясь тем, что волнует Торсона или хотя бы его, Лазарева.
Думая обо всем этом, Лазарев не мог не признать, что с официальной стороной дела, с рапортами и отчетами, при таком положении обстоит легче. Иначе бы не миновать объяснения с начальством, а то, не приведи господь, специальных докладных о поведении и образе мыслей каждого. А тогда «взыграл бы» всеподданнейший отец Дионисий. В какую унылую тягость превратилось бы тогда плаванье!
Лазарев давно уже выработал в себе привычку трудиться и требовать труда от других независимо от того, простирается ли в океане снежный покой или надвигается буря. Он знал, сколь расслабляет человека незанятость ума и, думая о болезни матроса Берникова, винил себя в том, что не сумел во-время отвлечь человека от тяжелых мыслей и одиночества. Последнее же – самое изнурительное в плаванье. Не в защиту ли от одиночества бытует на Севере явление, когда человек повторяет, кричит что-либо в пространство, радуясь звуку собственного голоса, когда беспрестанно повторяет свое имя, – это называется имеречением и кажется со стороны безумием.
С утра Лазарев проходит по кубрику, остановится как бы невзначай у койки и по тому, как заправлена она, как висит полотенце, а кое-где иконка в изголовье, угадывает о состоянии матросов. Барабанщик Леонтий Чуркин и флейтист Григорий Диаков да еще квартирмейстеры должны бы, казалось, быть самыми свободными людьми на корабле. Но и те, и другие давно уже исполняют на обоих кораблях не вписанные им в артикул обязанности: латают и перешивают паруса. А на досуге барабанщик и флейтист, собрав матросов в кружок, заводят песни, и не только матросские, выученные в экипаже, но с разрешения господ офицеров и свои, крестьянские, среди них «Весняночку» и «Выходила младёшенька».
Лазарев знает, кое в чем люди берут пример с него самого, а некоторые, странно сказать, привыкнув за два года к своему командиру, даже бессознательно подражают его голосу и походке. Они не могут знать, какая порой закрадывается тревога и в его «командирскую душу», когда, выйдя на палубу и в тысячный раз оглядев даль, увидит лишь пышный лунный столб впереди себя, – привычный отблеск южного полярного сияния, вероятно похожего на тот, подшучивает Лазарев над собой, который вел волхвов к колыбели Христа.
Наклонишься над бортом, и, словно тень воспоминанья, мелькнет на фоне льда образ женщины, когда-то близкой, мелькнет солнечным видением Петербург с его пустынными в снегопад улицами и редким, призрачным, как здесь зо льдах, светом фонарей, пригрезится Маша в заброшенном отцовском поместье, и вдруг покажется, будто корабль остановился… Усилием воли Михаил Петрович выводит себя из этого состояния и радуется теплу кубрика и разговору с матросами, хозяйственному и во всем ощутимо привычному, как ощутима земля. В такие минуты его утешает и запах утюгов в кубрике, и легкий скрежет натачиваемых ножей, и мельканье иглы в спокойных матросских руках.
Он набирается бодрости в общении с матросами, а они не знают об этом. А может быть, и знают.
Впрочем, такое состояние душевной усталости приходит к нему не часто. И помогает Лазареву преодолеть это его состояние не только кубрик, но и стиль им же заведенной жизни в кают-компании, беседы с Торсоном о Монтескье и Руссо, с Симоновым о явлениях природы, беседы, чудесно поднимающие дух… над льдами, над тяжкой обыденностью плаванья.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Андрей Лазарев совершил нелегкое плаванье к Новой Земле и, вернувшись глубокой осенью, по пути домой заехал к Захарычу.
В Кронштадте третьи сутки лил дождь. В туманной мгле недвижно высились мачты кораблей, из складок парусов, словно по желобам, стекала вода.
Мастер Петр Захарович Охтин, выйдя на стук в дверь, ее сразу узнал лейтенанта Андрея Лазарева, а узнав, провел его в свою рабочую комнату.
– Присаживайтесь, ваше благородие, – сказал он, растягивая последние слова, словно играя ими, как делали это подчас простые, независимые и знающие себе цену люди. – Что-то рано вернулись!
Он помнил, куда направлялся и откуда пришел каждый стоявший в порту корабль.
– Чтобы описывать берега, а в этом была наша цель, надо было подойти близко… А сейчас льды не пустили.
Отложили на весну. Не слышали о братьях? Говорят, «Камчатка» застала их в Портсмуте?
– Верно! – подтвердил мастер. – У Василия Михайловича Головнина б гостях я был. Рассказывал он мне об этом. Что сейчас делать думаете?
– В отпуске я сейчас. Думаю во Владимир к матери поехать.
– Дело. А то поехали бы со мной в лес, – сказал мастер неожиданно. – Скучать да бездействовать моряку не пристало…
– С вами, Захарыч? – Андрей удивленно поднял на мастера усталые глаза. – Куда же?
– По Руси, за судовым лесом. Русь-матушку посмотрите. Или ни к чему вам?
– Да ведь осень, Захарыч, октябрь! И Русь-то, – он замялся, боясь вызвать неудовольствие старика, – разве только там, в лесах? Петербург-то что, по-вашему?
– Ныне, перед заморозками, самая красота в лесу. Вот Василий Михайлович женится, а то бы с ним поехали. Он лес знает, любит и на охоту пойти, и сосну на мачту облюбовать… И брат ваш, Михаил Петрович, тоже на отдых в деревню бывало удалялся. Хаживали мы с ним по лесам.
– Но ведь осень, Захарыч, распутица. Коляска на дороге завязнет, – говорит лейтенант в свое оправдание.
– Осень стоит золотая! Вы на Кронштадт не глядите. – Охтин кинул взгляд в окно. – Эх, сударь, как же кругосветное путешествие совершать, ежели своей земли не знаете? Немного довелось мне видеться с Барановым, по-купецки крут характером, зато в деле расторопен. Справедливо сетовал на морских офицеров: «Их бы в Уналашку, в Русскую Америку, – говорил бывало, – каждого на годок-другой. А то въелась, гляжу, в иных молодых офицеров лень. Своей Твери не знают, Мещерских озер не видели, а подавай им Сандвичевы острова!»
И давая волю охватившему его раздражению, продолжал:
– Коляска завязнет!.. А мы верхами. К матросам поедем, кои лесниками служат в департаменте лесов. Стало быть, скучаете? Ну, а я скуке не подвержен. Как станет невмоготу от лисьего этого царства – кронштадтских цирюльников да писарей, досаждают они мне, – пойду к бригу, что строю, своей же работе поклонюсь, и легче мне! Я бы корабль на гербовых бумагах печатал. И бездельников портовых карал бы именем корабля!
Подобные рассуждения Андрей Лазарев уже слышал от мастеровых в порту; однажды при нем матрос сказал полицейскому: «Ты орла на пузе носишь, на бляхе, а моряк – и сам орел».
Андрей Лазарев подумал: где-то в Тверской и Рязанской губерниях обучаются морские экипажи. Там же и леса рубят для верфей. В Адмиралтействе охотно пошлют его туда на ревизию. Брат Михаил как-то ездил…
– Пусть будет по-вашему, Захарыч, поеду с вами, – сказал Андрей.
Уйдя от мастера, он в тот же день подал рапорт начальству и стал готовиться к отъезду.
А через несколько дней Андрей Лазарев, мастер Охтин и с ними служащий департамента лесов, хилый, богобоязненный чиновник, тряслись в почтовой карете, направляясь к Твери.
Путь лежал по каменистому тракту, стиснутому лесами. Лес наступал со всех сторон, казалось, карета вдруг упрется в глухую лесную стену. Но неожиданно показывались свежевырубленные просеки, и в их сумрачную душистую тень бойко вбегали кони.
По тракту брели коробейники, закрывая холстиной свои ларцы с товарами, куда-то плелись крестьянские возы и мирно вышагивали солдаты с поклажей на спине, роняя, как вздохи, слова песни.
Когда подъехали к Твери, небо заголубело, заискрилось. Леса стояли березовые, чистые, и, казалось, кругом белят холсты.
Чиновник, до того уныло дремавший в углу кареты, потянулся и сказал: «Никак лето держится!»
Путники переночевали в Твери, а к вечеру следующего дня оказались на большой лесной делянке, называемой здесь «корабельный куст».
Делянка занимала двадцать десятин леса и упиралась в барскую усадьбу. На помещичьей земле второй год жили матросы-новобранцы в ожидании, пюка их доставят на новые, еще строящиеся корабли. Офицер, присланный к ним, не давал им лениться. Прошлой зимой он приказал матросам вылепить из снега большой корабль. Старые, поблекшие портьеры из барского дома пошли на паруса. «Белый корабль» высился в деревне среди покасившихся избушек и угрожал барскому дому ледяной «пушкой». Матросы, припадая к земле и карабкаясь по «реям», учились приемам. Барин подсмеивался, выходя на прогулку, скучающие дочки его робели: «Ужель будет война?»
Теперь матросы работали в лесу; на месте снежного корабля стояла болотистая черная вода. Морской офицер жил сейчас в лесной сторожке, среди мешков с провиантом, карт и морских книг.
Андрей Лазарев тотчас по прибытии навестил его, имея поручение от Адмиралтейства «ревизировать порядки и жительство тамошней морской части». Вместе с Лазаревым к офицеру пошел и Охтин. Моряк назвался лейтенантом Арбузовым, встретил приезжих без тени опаски, заявил им, что житьем своим «премного доволен».
Рассказывая Лазареву и Охтину о своей жизни здесь, он обронил: «Вот так и живем в поселении-то нашем».
Захарыч поймал его на слове и спросил:
– А ведь в военных поселениях ныне и матросов будут готовить. К тому идет! Хорошо ли это, ваше благородие?
– Матросов как не готовить? Говорят, сотни новых кораблей скоро флаги поднимут?
– До чего дожили, – с горечью усмехнулся мастер. – Поселение! Браки по приказу фельдфебеля, работа на государеву барщину, мужиков с бабами в казарму! К нам в Кронштадт военный чиновник от Аракчеева прибыл за рабочими надзирать и определить, кого из них на юг, на жительство, кого в деревню… Государев план, мол, поселения нужными людьми заполнить, а новых мастеров, тех, что из иноземцев, в Кронштадт поселить! Вот и толкуют в народе, будто землю открыли, куда можно бежать…
Только теперь понял Лазарев, чем так взволнован был мастер в день, когда он посетил его в порту. Аракчеевские порядки дошли до Кронштадта.
В лесу гудело. С треском валились подрубленные матросами деревья.
Лейтенант Арбузов разговорился, и Лазарев, слушая его, только теперь постигал, что происходит на поселениях, в деревнях и в «корабельных кустах».
Пришел прибывший с Лазаревым и Охтиным адмиралтейский чиновник, разговор о поселениях прервался.
Чиновник примостился у краешка стола и долго перечислял Арбузову, где лес порублен зря, где не расчищен, где «пущен на недомерки» без пользы для нужд департамента.
Мастер угрюмо молчал, равнодушно поглядывая на чиновника. Потом, проводив его в деревню на отдых, офицеры и Охтин пошли в лес.
Осень в лесу таила обманчивую свежесть красок, отдавала свое накопленное за лето тепло. Опавшие листья устилали землю плотным, прибитым дождями покровом, словно хоронили это тепло. Рябина пылала огнем среди белых берез, а в низинах светились маленькие озерца, заполненные невесть откуда взявшейся мелкой рыбешкой.
Лес был глухой и, как сказал о нем Захарыч, «разноплеменный». Рвущиеся к небу золотистые сосны одиноко высились на пригорках, как маяки; здесь могли они расти на воле, призывая на себя грозу. Кое-где их верхушки уже были отсечены бурей, но они снова тянулись вверх.
Мастер облюбовал два дерева и сделал на них зарубки. Лазарев не понял, почему именно здесь нашел Охтин нужное дерево.
В чаще у обрыва горел валежник. Мастер определил направление ветра, поглядев на огонь, мерными движениями наломал и набросал перед огнем небольшую груду сухих ветвей. Лазарев удивился: «Почему попросту не загасить огонь?» Мастер ответил: «Так вернее будет». И сказал Арбузову:
– Вели матросам посмотреть за ветром!
Долго еще бродили они по лесу. Охтин часто делал отметины на деревьях, понравившихся ему. Сумрак настиг их на обратном пути к дому.
«Экипаж безымянного корабля» выстроился в лесу на поверку. Лейтенант Арбузов прошел вдоль матросской шеренги, проверил и отпустил матросов на отдых.
Небольшая, пахнущая сосной, казарма походила на склад. Мастер и офицеры беседовали с матросами.
– Ныне из поселения одна баба сбежала, – сообщил один из матросов.
– Кто такая?
– Фамилии не знаю. Оказывают, моряцкая жинка или там невеста. Сам летом далеко ушел, должно, вокруг света.
– Куда же она убежит? – сказал Арбузов. – Бежать-то ей некуда.
– К нам, сказывали, сюда сбежала.
До военного поселения было не больше двадцати верст. Арбузов знал это обнесенное невысоким тыном место: дома там и пристройки управитель выкрасил в казенный желтый цвет.
Арбузов болезненно поморщился и, ничего не сказав, вышел из казармы.
На рассвете Лазарев, выглянув из сторожки, увидел вблизи молодую статную женщину. Бледное лицо ее было красиво, и во всей фигуре чувствовалась какая-то напряженная решительность.
Лазарев вглядывался в ее лицо и старался вспомнить, где он видел эту женщину.
Она низко поклонилась и певуче спросила:
– Петр Захарыч не встали еще?
И тогда Андрей Лазарев сразу узнал в ней одну из двух женщин, которых он видел в доме мастера в ночь перед уходом братьев в вояж.
– А я знаю тебя! – сказал он ей, словно чему-то обрадовавшись. Лицо ее тревожно дрогнуло.
– Знаете, так не выдавайте. А только откуда вам знать, барин?
– Сейчас я позову Захарыча, сейчас, – заторопился Андрей, почувствовав ее тревогу.
Мастер вышел заспанный и оттого казался еще более, чем обычно, угрюмым.
Женщина повалилась в ноги, заплакала:
– Выдают меня, Захарыч, выдают! Кучер один, Савелием зовут, приставлен ко мне в мужья…
– Приставлен! – повторил мастер. – Да ты встань. Как звать-то, забыл?
– Дарья.
– Так, Даша! Помню.
– Как же, Петр Захарыч? Хорошо, видели вас тут крестьяне, и матросы сказали, что вы здесь, а то к кому бы идти?
– Убежала?
– Ну да, Петр Захарыч, беглая я теперь!
– Ну входи, Даша, входи сюда. И слезы-то вытри. – Он втолкнул ее в сторожку и представил:
– Матроса Киселева невеста. Киселев неведомо где сейчас, а ее выдают замуж аракчеевские устроители.
– Ведомо, Петр Захарыч, ведомо, где Егор-то… – радостно поправила она его и вытащила откуда-то из складок платья письмо.
– Почитайте, барин, – доверчиво сказала она Лазареву. – Он-то на какой подвиг пошел, не могу я его не ждать…
– Грамотная? – спросил Лазарев, принимая от нее письмо.
– Дьячок немного научил, спасибо!.. – И тут же спросила робея: —А если Егор на той новой земле останется, коли найдут ее, могу я к нему?..
– Эх! – сказал с горечью мастер. – А ведь, кажется, не глупа!
Часом позже было решено: Дарье ехать с мастером в Кронштадт, там дело ей найдется. Одного из матросов решили в село послать – одежду купить Даше, полушалок цветной, да побогаче, под приказчицу нарядить.
– Чиновник с нами поедет, кроме молодого офицера, – сказал ей Захарыч, – ему скажем – тверская ты, незнакомая, упросила свезти…
…С отъездом заспешили. Не так-то просто увезти с собой молодуху. Сделав нужные распоряжения, вечером выехали. Чиновник сразу уснул в карете.
Лес все мрачнее придвигался к дороге. Мастер озорно поглядывал на Лазарева и Дарью, как бы желая сказать: «Ну разве не молодцы мы?»
– Не жалеете, ваше благородие, что в лесах побывали? – спросил он Лазарева.
– Нет, Захарыч, не жалею.
– То-то, глянули, как люди живут. Да то ли еще увидите! Брату-то вашему, Михаилу Петровичу, много предвидится дела!
– О чем вы, Захарыч? – не понял Андрей.
– О его будущих заботах, – медленно оказал мастер, и Лазарев не мог догадаться: из-за чиновника или по другой причине старик не хочет выразиться яснее. – О кораблях, о матросской жизни, – продолжал старик. – Такому моряку, как он, до всего дело будет: до учений, до портовых служб, ну, и до порядков на флоте. Трудно придется ему, Михаилу Петровичу, не по нему многое!
И, помолчав, почему-то сказал:
– В океане сейчас люто, темно, льды кругом. Каково морякам сейчас с пути не свернуть? А ведь оно главное, пожалуй: с пути не свернуть! В честь них хоть одно доброе дело ненароком свершили!..
Чиновник пошевелился, приоткрыл глаза. В окошко кареты чуть просачивался мглистый вечерний свет. Всходила луна.
Кони бежали весело. Кучер то и дело стегал их длинным и тонким, похожим на удочку, бичом.
– У нас в городе ныне во многих домах поварих ищут, и я бы не прочь к себе взять!.. – продолжал старик.
Даша благодарно улыбнулась, поняв, к чему он клонит…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Беллинсгаузен ночью перечитывал взятые с собой копии донесений Коцебу с «Рюрика», потом, отложив бумаги:, большим плотничьим ножом принялся вырезать из небольшой доски диск. На столе горели в тяжелых шандалах две свечи, от их ровного неяркого света в каюте казалось уютнее и спокойнее, чем днем. Железная чашка с питьевой водой, заправленной эссенцией, и кусок пирога – остаток ужина, тут же на столе полузакрытая книгами бутылка бургундского.
В каюте было прохладно, Беллинсгаузен сидел в легкой меховой куртке поверх нижней рубахи и, работая ножом, мысленно спорил с Коцебу.
Если бы ему встретится капитан второго ранга Коцебу, он сказал бы:
– Вы глубоко ошиблись, приняв глубину, на которой уже не видны погруженные в воду деревянные диски за предел прозрачности. А выдумка с дисками принадлежит вам, вы пишете о ней, вы первый прибегли к этому средству наблюдения прозрачности воды…
Беллинсгаузен знал, не глядя на висящий возле койки барометр, что крепчает мороз – брызги волн не скатывались с бортов, а, мгновенно застывая, покрывали его прозрачной ледяной корой. Лед стал ломкий, и в гуле, с которым рушились вершины айсбергов, чудились раскаты грома.
Горизонт тревожно темен и как бы замкнут недвижной грядой льдин. Уже не радует сияние в небе обманчивой своей теплотой, не успокаивают и редкие залпы корабельных пушек по стеклянным куполам айсбергов, – лед их пресный заменяет воду. Все труднее становится отыскивать путь, пробираясь на малых парусах по узким, свободным от льда разводьям. Кажется, только чувство долга и вера людей в себя спасают от пагубного ощущения заброшенеости среди льдов. И разве теперь время думать о наблюдениях над прозрачностью годы и спорить с Коцебу? Но он уже рисует себе другое: покатый берег бухты, как бы огороженный от моря пальмами, томительное беззвучие стоянки, пряный дурман разомлевшего дня, солнце, слепящее глаза… Там, на этой стоянке, опустит он вырезанные сейчас диски, прикрепив их перпендикулярно к линьку, один диск, выкрашенный красным, другой – золотым. Какой из них глубже достанет солнечный луч?
Впервые прозрачность воды измерял ученый Гугер, пределом проникновения света в воду он считал глубину около двухсот десяти метров.
Но не только прозрачность воды, цвет и сверкание ее, так же как распространение звука, принадлежат к загадкам природы. Беллинсгаузен знает о намерениях Симонова проводить в Австралии опыты, по определению причины, отчего светится вода. Обладает ли она этим свойством или содержит в себе светящиеся бактерии? В Петербурге много толков о таинствах воды, о «жизни воды», образовании кораллов, о Саргассовом море. «Трудности открытия южного материка и опасности плавания не должны нас отвлечь от задач исследовательских», – говорил Фаддей Фаддеевич офицерам.
Ночью, вырезая диски, он думал о том же. Пусть бушуют штормы, впереди ждет отдых, и опять, опять то же!..
До ближайшего порта около пяти тысяч миль—расстояние, которое может стать непреодолимым. На совете офицеров Беллинсгаузен определил дальнейший путь кораблей. Идти с запада на восток к порту Джаксон[6], но идти отдельно – «Востоку» севернее пути, исследованного Куком, «Мирному» – южнее пути лейтенанта Фюрно, его сподвижника.
Пространство в океане, еще не исследованное никем и не привлекшее внимания Кука, должно стать, наконец, известным. Кораблям предстоит путь в Австралию, в тропические моря, в океан, названный почему-то Тихим, – он отнюдь не такой.
Беллинсгаузен кончил работать – вырезанные им диски спрятал под койку, разделся, задул свечи. О борта тяжело били волны. Засыпая, он продолжал все тот же разговор с Коцебу. Казалось, они вовсе не отделены друг от друга тысячами миль. Коцебу да и Сарычев как бы сопутствовали ему в этом плаванье, – не странно ли, старых своих товарищей он представлял себе находящимися где-то вблизи себя. Конечно, он никому об этом не говорил, и как скажешь?
Днем он еще раз собрал у себя офицеров.
– Если «Мирный» отстанет далеко от «Востока», если, идя разными маршрутами, отдалимся сверх срока, не потеряемся ли?.. – Он говорил об этом предупредительно, тщательно подбирая слова, и ждал возражений.
Лазарев не посмел его прервать и понял: начальник экспедиции не заверений ждет в мореходной выучке, а предложений, как обезопасить путь кораблей, каждого в отдельности.
– Предполагаю так, – сказал Лазарев, – если в порту Джаксон один из кораблей не дождется другого в течение суток, пойти навстречу.
Беллинсгаузен согласился.
Корабли разлучились по сигналу флагмана. Семь пушечных залпов были приказанием разойтись.
Вскоре «приблудный», как прозвали его, неожиданный в эту пору шторм нагнал корабли. «Мирный» закрутило волной. Косые паруса порвало в клочья. Михаил Петрович приказал поставить новые, еще не испытанные, взятые с собой из Кронштадта штормовые паруса, но поставить не все. Они принимали на себя и словно отбрасывали порывы ветра, скользящей, похожей на лопасть, поверхностью. Формой своей они походили на кривой нож, как бы вспарывающий волну.
Взмыв вверх, корабль нырял затем глубоко среди волн, и тогда парус ловил внизу ветер и обращал его сорванную уже силу себе в помощь. Волны ударялись о наглухо задраенные люки, по грудь окатывали моряков, стоящих на палубе. В какие-то мгновенья паруса оказывались совсем близко от моряков, рулевые, прижимаясь друг к другу, силой нескольких рук держали руль. В оглушающем гуле воли приказания командира передавались по шеренге матросов, державшихся за леера.
Когда, наконец, две ночи и два дня единоборствуя с морской стихией, моряки заметили, что шторм слабеет, и увидели просинь неба в разорванной ветром пелене туч, они удивились собственной силе. Лазарев подошел к рулевым и, сам едва превозмогая страшную усталость и боль во всем теле, сказал:
– Спасибо, братцы, выручили! Старший из рулевых улыбнулся:
– С вами и мы не оплошали!
Вскоре «Восток» стал виден на горизонте, он шел к мысу Джаксон.
Мичман Новосильский обстоятельно записал в своем дневнике о дальнейшем следовании: «…Пришли на параллель острова Компанейского, держали по ней к востоку. Над шлюпом летали какие-то желтобрюхие толстые птицы, эгмондские курицы, как их называли, и хватались за флюгарку… Находясь в той самой точке, в которой по карте Арроусмита назначен Компанейский остров, легли в дрейф… С рассветом продолжали плавание, но острова Компанейского, пройдя 2Ѕ° далее по этой параллели, не встретили: из этого следует, что и в широте его должна быть значительная погрешность. Дальнейшее искание его на этой параллели было бы бесполезно, и потому мы направили путь прямо к юго-западному мысу Вандименовой Земли. Остров Тасмания, который увидели прямо на восток».
Карты явно обманывали, поэтому и Новосильский, говоря об островах, обозначенных на карте, употреблял слово «назначен». Беллинсгаузен все больше убеждался в том, что осуществлению цели экспедиции мешают не только трудности плаванья, но и неточность, а временами и неправильность показаний английских моряков; карты этих мест были составлены с их слов.
В порту Джаксон, едва улеглась радость встречи двух кораблей и тревоги пути сменил отдых в тени «кораллового архипелага», Лазарев сразу же сообщил Беллинсгаузену и Симонову об ошибках в картах. Лазарев считал эти ошибки «оскорблению подобными», столь нетерпимо было, по его мнению, допущение морским офицером какого-либо вольного или невольного обмана, могущего повлиять на последующие путешествия.
Разговор об этом происходиш в палатке Симонова, прозванной «обсерваторией». Бананы мягко закрывали своими большими листьями белый купол палатки. Из ближнего леса на караульного пристально глядел островитянин-австралиец с деревяшым копьем в руке и подражал его движениям; матрос наклонил вправо ружье, пропуская в палатку Новосильского, и австралиец тоже отставил от себя копье.
Астроном сидел полуголый среди карт, прикрепленных иголками к холстине. Офицеры, расположившись на цыновке, приготовились его слушать.
– Нельзя не воспользоваться случаем, – говорил Симонов, – и определить здесь прямые восхождения неподвижеых звезд южного неба. Француз Лакайль последним, пятьдесят лет назад, произвел эти вычисления. Нельзя не решить и другого: когда мы были в тропиках, я записывал наблюдения за барометром через каждый час, днем и ночью, и теперь прихожу к выводу, что давление воздуха можно различать в его колебаниях два раза в сутки, и причина этого в лучах солнца, действующего как источник теплоты на упругость воздуха. Таким образом, определять высоту тор, исходя из этих расчетов, можно при помощи барометра.
Показывая исправленную им карту, астроном продолжал пояснять:
– Проходя в тумане, легко не заметить остров, тем более по английским картам. Путь же, который предстоит нам дальше, ведет туда, где совершены уже открытия русскими людьми. Года два назад Коцебу на бриге «Рюрик» открыл множество островов в тихоокеанских водах, они названы именами Шипимарева, Свиридова и других наших славных людей. Мы увидим некоторые из них и будем идти, проверяя уже наши, а не английские карты!
Австралиец подошел совсем близко к палатке и сквозь вход ее увидел, как вновь прибывшие люди то и дело дотрагивались до карты. Он подумал, что они молятся. Боясь помешать им, он быстро скрылся в лесу и оттуда, притаившись, опять в мучительном недоумении следил за моряками.
Он видел, как сушили трюм. Команде выпало немало работы. Мастер Стоке, строивший «Восток», обнес люки «а палубе слишком низкими комельцами, – из-за этого там бывало мокро. Мастера, сами не плававшие в морях, не могли не впасть в какую-либо ошибку, а Стоке дальше взморья не выходил. Теперь Май-Избай, пользуясь хорошим австралийским лесом, переделывал ком ельцы. Беллинсгаузен, выслушав Симонова, спросил:
– Вам не кажется, что главное—это свести вместе все наши наблюдения за воздухом, океаном, сушей, имея в виду то, чем мы располагаем в наших знаниях. Не боюсь открыться вам – ничто так не увлекало меня, – он замялся, как бы остерегаясь самого слова «увлекало», – как изучение мирового океана, занимающего, как мы знаем, почти три четверти земной поверхности. Мировой океан – распорядитель всей жизни земного шара: от него влага, питание, климат… Не кажется ли вам, что само изучение причин приливов может сделать человека поэтом? Ньютон, объяснивший его законами тяготения, сделал великое открытие, но также породил им другие, обращенные к природе вопросы…
– Я не видел еще вас таким, Фаддей Фаддеевич, влюбленным в… мировой океан! – тихо, словно не желая, чтобы его слышали другие, заметил Симонов. – Я боялся, что всякая подобная «влюбчивость» присуща только нам, людям, которых часто обвиняют в странностях, рисуют этакими отвлеченными людьми, презревшими покой и славу ради пустяковых, как иные думают, открытий. Ну, а вам ли быть романтиком – маститому мореходу? – Он изобразил на своем лице надменную важность. – Вам ли, воину, возиться с нашими рукодельными инструментами, терзаться в догадках, которые через сто лет станут понятны каждому школьнику и даже не вызовут к вам признательности. Так ведь было…
– Подождите! – прервал его Беллинсгаузен, поднявшись и испугав стремительностью движения наблюдавшего за моряками австралийца. – Подождите! – повторил он. – Сейчас я вернусь и продолжим разговор.
Он вынес астроному приготовленный им в каюте деревянный «измеритель прозрачности морских глубин».
– Вы помните об опытах Коцебу? – спросил он, держа на плече, как весло, длинный, складывающийся линек с дисками.
Офицеры привстали, австралиец в тревоге поднял копье.
– Вот он, «рукодельный инструмент», самое время испробовать его. Не так ли?
– Когда же это вы… изготовили, Фаддей Фаддеевич? – не мог скрыть своего удивления Торсон.