Он знал, что именно теперь люди особо восприимчивы к ученью, при этом в большинстве не готовы к бедам и тяготам, которые сулит им плаванье. Не будет ли его, Лазарева, задачей обрести не только новую землю, но и неслыханный еще на флоте по выучке экипаж? Важно не настроение одного дня или месяца, а настроение, становящееся складом мышления, перерастающее в свойства характера. Размышляя об этом, он вспомнил разговор свой с Торсоном в первые дни после выхода в море:
– Наш иеромонах отец Дионисий назвал на молебне корабль «деревянным вместилищем надежд, на коем господа-помещики и крепостные в одной божеской усадьбе заняты одним боголюбивым делом!» – посмеивался Торсон. – Не кажется ли вам, Михаил Петрович, не для богословских споров будь сказано, что хотя и помещики мы, и царские слуги, но в корабельной усадьбе нашей на сей раз можем не держаться крепостных порядков?..
Лазарев засмеялся и не дал ему докончить:
– Безусловно, Константин Петрович, а коли найдется среди нас, офицеров, помещик с таким норовом, трудно будет ему самому!..
Сейчас, вспоминая разговор, Лазарев подумал, что помещик такой, кажется, сыскался… в лице лейтенанта Игнатьева, который приходил к Беллинсгаузену с донесением о «вольных» порядках на «Мирном»: Симонов-де рассказывает офицерам о Пнине, о Попугаеве, а в беседах за столом спорят о правильности установления Венским конгрессом новых границ европейских государств, будто вправе они, офицеры, судить о делах государевых!
Беллинсгаузен нашел нужным сообщить Лазареву об этом донесении лейтенанта Игнатьева сказав:
– Я выслушал его внимательно и указал ему на одну его странность… на собственную его несмелость в споре: «Вот сами бы и возразили за столом!»
Лазарев сидел в своей каюте и, не замечая того, усмехался кончиками губ. Он отложил корабельный журнал, который только что заполнял, и в задумчивости водил циркулем по гладкому листу бумаги. Луч солнца, проникая сверху сквозь стекло в люке, дробясь, светился на белом мраморе небольшой чернильницы, на зеркальце у двери и серебряном эфесе шпаги, висевшей над койкой, застланной серым суконным одеялом. Тень паруса закрывала порой доступ этому солнечному лучу, как бы пробивающемуся сюда вместе с усыпительно мягким рокотом волн. Мысленно Михаил Петрович восстановил в памяти и другой свой разговор с Беллинсгаузеном: речь шла о маршруте, официально давно принятом, но еще не разработанном во всех подробностях.
– Важно правильно использовать каждое время года, – говорил Фаддей Фаддеевич. – Хитрость, кажется, не велика, а сколь многое зависит от того, чтобы в удобный час оказаться на месте. Погода – капризная спутница, ее надо уломать. Когда тепло – двигаться к цели, а как станет холодно – изменить курс, пойти на северо-восток, к Австралии. – Рука его потянулась к карте. – В нынешний год отсюда будем штурмовать полюс, а в будущем году пойдем с другой стороны, найдем ворота во льдах. В теплые дни будем готовиться к зиме, а зимой – к лету.
Лазарев не прерывал его. Весь опыт Беллинсгаузена подсказывал именно этот, никем еще не хоженный путь. Только очень уверенным в себе и способным людям он может быть под силу. Легко сказать: «Использовать каждое время года». Сколько непредвиденного встанет на пути!
Лазарев ответил ему тогда:
– Я понял вас, Фаддей Фаддеевич. Понял и другое, что следует из сказанного. Команды кораблей не должна трепать лихорадка… Я не о болотной говорю, я говорю о лихорадке ожиданий. Два отборных экипажа, проходящие на море обучение, – вот чем должны быть наши корабельные команды!
– При таком положении и непрерывные работы по обмеру глубин или температуры воды не будут команде в тягость! – подтвердил Беллинсгаузен. – Гумбольт, как известно, считал, что слои холодной воды в глубинах малых широт сами по себе уже доказывают существование подводных течений от полюсов к экватору, ну, а в высоких широтах как?.. В числе задач, стоящих перед наукой, крайне важная задача установить, как распределяется температура на глубинах. Коцебу на «Рюрике» много интересного сделал. А чтобы сравнивать одни наблюдения с другими, нужно запастись терпением и уметь не скучать. При мне спорили, кому терпения более нужно – химику для исследований или моряку?.. Многие видят в нашем деле только эффектную его сторону и военную, да еще почести первооткрывателей. Ведь и вы, Михаил Петрович, – добродушно прищурился он, – предпочитаете тяжести штормов тяжесть научного «водокопания», разрешу себе употребить выражение Сарычева… А то, что вы говорите об учении команд, приемлю с радостью.
Вспоминая сейчас этот разговор, Лазарев благодарность к начальнику экспедиции за прямоту, с ко торой тот говорил о нем, Лазареве, и о том, что представляется ему наиболее трудным в самом характере плавания. Что это – предупреждение? Михаилу Петровичу самому доводилось встречать моряков отменно храбрых выносливых, но совершенно равнодушных к науке: например, почему вдруг в тропиках обнаруживаются в водных глубинах холодные течения. А не это ли рождает заманчивое и простое предположение о течениях из полярных стран к экватору? И не разгадкой ли тайн этих течений, цвета и прозрачности морской воды, жизни морского дна увлечены архангельские рыбаки из стариков-старожилов? Торсон рассказывал в кают-компании, как сельский попик вынес однажды с амвона и передал ему рукопись какого-то старика с наблюдениями из «водной астрономии». Умирая, старик передал эту рукопись на хранение церкви с надписью: «О том, что мучило меня в море и что может служить примером того, какие муки вызывает в человеке незнание им окружающей его природы».
Он вновь начал заполнять корабельный журнал. В каюту постучал вахтенный офицер:
– Копенгаген виден! – доложил он.
Лазарев вышел на палубу. «Благонамеренный» и «Открытие» – их называли «северянами» – уже стояли на рейде.
Алексей Лазарев первый подошел к «Мирному» на ялике и поднялся на борт. Коротко рассказав брату о том, как прошли путь, он признался, что надумал вести дневник.
– Только начни. Потом во вкус войдешь и до конца жизни не бросишь! – весело ответил Михаил Петрович. – Сколько наблюдений, могущих впоследствии прославить морскую науку, теряется из-за лености к записям. А после приходится пользоваться сообщениями иностранцев, которые зачастую не что иное, как повторения.
Вахтенный офицер прервал их разговор. Беллинсгаузен вызывал к себе командира «Мирного».
В Копенгагене к экспедиции должны были присоединиться натуралисты Мертенс и Кунце. Адмиралтейство еще полгода назад получило их согласие идти в плаванье. Теперь посланник барон Николаи сообщил Беллинсгаузену об их отказе. Фаддей Фаддеевич просил поискать «добровольца» в самом Копенгагене.
Но нелегко было найти здесь такого смельчака. Посланнику смогли указать лишь на одного молодого натуралиста из недавно окончивших университет. Барон встретился с ним в малозаселенном купеческом квартале Копенгагена, возле кирхи, много лет назад разрушенной англичанами и теперь вновь отстроенной. Статуи работы Торвальдсена украшали тёмнокрасную невысокую кирху, более похожую на ратушу.
Молодой натуралист стоял, кутаясь в плащ, одинокий, с видом дуэлянта, ожидающего своего противника.
– Вы согласны? – коротко спросил его посланник, внимательно оглядывая юношу.
– Но я так и не знаю точно, куда идет ваш корабль? – заволновался натуралист.
– Разве вам не сказали? К Южному полюсу! К земле, побывать на которой – значит вознаградить себя за все лишения и неудачи в жизни.
– Но есть ли этот южный материк, и можно ли к нему пройти? Вам известно мнение Кука? Англичане всецело поверили ему и отказываются от поисков…
– Что же, мы проверим Кука и ваше… мужество, юноша.
– Есть ли смысл следовать туда кораблю? Это вызывает сомнения. Впрочем, я согласен.
Молодой человек решительным движением подал барону свою визитную карточку.
– Вот мой адрес. Буду ждать вашего посыльного завтра утром.
Прибывший наутро по указанному адресу офицер с «Мирного» долго стучал в дверь старенького приземистого дома, пока из окна не высунулась всклокоченная голова слуги.
– Не слишком ли я рано? Кажется, еще спят? – спросил офицер.
– Нет, поздно! – добродушно ответил слуга. – Ночью к нам прибыли родственники моего хозяина и увезли его за город на время, пока у причала будет стоять ваш корабль.
Офицер «Мирного» вернулся в порт и доложил начальнику экспедиции о случившемся. Собрав у себя офицеров, Беллинсгаузен полушутливо-полусерьезно спросил присутствующего здесь астронома Симонова:
– Иван Михайлович, скажите, астрономия не соседствует с науками о земной коре и о мире животных?
– Астрономия или ученый, овладевший этой наукой? – переспросил Симонов, сообразив, к чему клонит начальник экспедиции. – Вы хотите спросить, Фаддей Фаддеевич, сумеем ли мы обойтись без натуралиста? И надобно ли ожидать, пока Петербург командирует сюда нужного нам человека? Полагаю, что общими усилиями и при помощи справочников мы сможем определить главное из того, что встретим в пути. Не Ломоносов ли оставил нам любопытнейшие, равно относящиеся к жизни в Океании, мысли свои о Севере?
– А как думаете вы, Михаил Петрович? – обратился Беллинсгаузен к Лазареву.
– Согласен с мнением Ивана Михайловича! Люди наши в естественных науках сведущи. А Иван Михайлович, – он пристально поглядел на ученого, – только по скромности не считает себя осведомленным в науке о природе. Право, без этих господ мертенсов, коли ими владеет трусость, лишь спокойнее будет на кораблях.
На этом предложении остановились, не преминув выругать Адмиралтейство, чересчур расположенное к иноземцам. Не засильем ли иноземцев в Адмиралтействе объясняется то, что к участию в экспедиции не привлекли отечественных ботаников? Они-то с охотой разделили бы тревоги и радости экспедиции. Ведь просились.
– Плохо, что ученые сами не сочли возможным вступиться за своих коллег, – сказал Торсон.
– А, пожалуй, вы не правы, мой друг, – возразил Симонов. – Разве не живой мысли наших ученых обязаны мы нашим путешествием? Не отечественные ли ученые побудили правительство представить на утверждение государя маршрут нашей экспедиции?
Вскоре датский натуралист, увезенный родственниками, мог возвратиться домой – русские корабли покинули Копенгагенский рейд.
В этот день Симонов, доканчивая письмо родным, приписал:
«В пловучем лицее сем отныне я не ограничен задачами астрономическими, а скорее уподоблен Колумбу в природоведении, ибо то, что должен увидеть и засвидетельствовать, ново не только для моряков, но, боюсь, и для меня!.. Уже и естественник, ботаник. Не правда ли, очень скоро?»
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Десятью днями позже корабли «южной» и «северной» экспедиций встали на якорь в Портсмуте.
Велика была радость участников экспедиций, когда на Спитхетском рейде, уже подходя к Портсмуту, увидели они возвращающийся из кругосветного путешествия русский шлюп «Камчатка». Отсалютовав ему флагами, «Восток» и «Мирный» тотчас же бросили якоря рядом с ним.
Михаил Петрович, отдав распоряжения по кораблю, хотел было спуститься в ялик, чтобы подойти к «Камчатке», но заметил лодку, отошедшую от «Благонамеренного», и решил ее подождать.
С «Камчатки» нетерпеливо махали платками, фуражками и что-то кричали. Был полдень, и на всех военных кораблях, стоявших на рейде, отбивали склянки.
В лодке, торопившейся к «Мирному», был Алексей Лазарев. Легко поднявшись по трапу и ответив на приветствие вахтенного начальника, он быстро подошел к брату.
– Там ведь Головнин! – сказал он, запыхавшись, указывая взглядом на «Камчатку». – Есть ли у нас на флоте более интересный человек? Кто не мечтал служить у него? Там же на «Камчатке» Матюшкин и мичманы Литке и Врангель.
Двух последних Алексей помнил по корпусу, вместе были на выпускном вечере уже офицерами.
– Знаю Матюшкина. Понафидин мне о нем говорил. И встречал его, помню. Какой, впрочем, моряк из лицеиста!
Михаил Петрович замялся, лицо его приняло знакомое брату выражение вежливой настороженности.
– Может быть, любовь к морю переделывает человека, – добавил он.
Еще издали братья увидели на палубе «Камчатки» могучую, немного грузную фигуру Головнина и офицеров, стоявших возле него. Лазаревы считали долгом представиться Головнину, не дожидаясь, пока он выйдет к ним навстречу, – этого требовал этикет и признание старшинства. Но, кажется, Головнин спустился к себе…
«Хорошо, что Головнин ушел с палубы, – думает Алексей Лазарев, – в каюте, не на людях, легче знакомиться».
Мичман Матюшкин, вахтенный офицер, еле удержался, чтобы не обнять их, встретив у трапа, покраснел, развел руками, сказал радостно:
– А мы в Россию!..
Михаил Петрович заметил смущение «моряка из лицеистов» и его манеру говорить слишком независимо и по-детски доверительно, и то, как он прятал назад руки с короткими пухлыми пальцами. Однако виду не подал, а четко представился и пошел вместе с братом Алексеем за ним следом, чувствуя на себе внимательные взгляды матросов.
Мичман привел их в каюту командира и, откланявшись, вышел. Головнин усадил гостей в кресла и, не ожидая расспросов о Российско-американской компании, тут же сказал Михаилу Петровичу:
– Баранов-то умер. Думаю, через неделю сюда «Кутузов» придет под командой Гагемейстера. Везли они правителя, да не довезли, скончался старик, перед тем болел долго…
Это сообщение ошеломило Лазарева. С правителем земель Российско-американской компании он крупно повздорил три года назад, командуя «Суворовым», и по возвращении писал на него жалобу. О ссоре их было широко известно в кругах, близких к Адмиралтейству. Баранов казался ему «двужильным», крепким, выносливым. Упрекая Баранова в своевольничанье, подчас в жестокости к тем, кто ему не повиновался, Лазарев отдавал должное бескорыстию его и преданности делу. И вдруг – смерть!
– Что же, похоронили Баранова? – спросил Лазарев глухо.
– Да, похоронили, как моряка, в море. В Петербург только кое-какие вещи его придут и письма, но передавать их некому. Семьи у Баранова не было. Племянник, говорят, жил с ним, и тот умер. – Помолчав, Головнин рассказал о том новом, что произошло за последнее время в колониях Российско-американской компании. В письменном столе он держал только что составленное им, по требованию министра, донесение о ее деятельности. Для этого и ходил туда на «Камчатке».
Все это живейшим образом интересовало моряков. Головнин говорил едко, изредка поглядывая на Алексея Лазарева. В настороженном, почтительном внимании, с которым слушал его молодой лейтенант, Головнину что-то не нравилось. Под конец он спросил Алексея:
– А вы что расскажете?
Узнав о том, куда идут корабли, весь преобразился. Он молодо вскочил с кресла и, позвав матроса, велел пригласить к себе мичманов Литке, Врангеля и Матюшкина.
– Знаете ли, куда снаряжены корабли? – громко, с сияющими глазами, удивив Михаила Петровича живостью движений, спросил он, едва офицеры вошли в каюту. – Россия-то-матушка на какой подвиг решилась. Вот бы, Федор Федорович, вам туда, да и вам, Федор Петрович, – обратился он к Матюшкину и Литке. И усмехнулся, повернувшись к братьям Лазаревым: – Вот оказия – три Федора, изволите видеть, у нас на «Камчатке»: Фердинанд Врангель тоже в кадетском корпусе Федором себя нарек. Три святителя! Самые молодые на корабле и ревностные моряки. Так вот, господа, – заключил он деловито, обращаясь к мичманам, – прошу сегодня чествовать на «Камчатке» гостей с «Востока» и «Мирного», а будет возможно и с двух других кораблей офицеров к нам пригласить. Я же отправляюсь с визитом к Фаддею Фаддеевичу Беллинсгаузену и тотчас явлюсь от него, как только испрошу разрешение на задуманное нами.
До вечера братья Лазаревы пробыли на «Камчатке», послав отсюда коротенькие записки на свои корабли. И первому мичману из лицеистов, чего еще не ведала морская история, пришлось рассказывать гостям о всем виденном им в странах Нового Света.
Астроном Симонов осторожно спросил Матюшкина, действительно ли он учился в лицее и знает юного поэта Пушкина. Лейтенант Торсон мимоходом осведомился о брате Пушкина, Левушке, которого приходилось ему встречать. Вечер на Спитхетском рейде провели за ужином в беспрерывных расспросах. Фаддей Фаддеевич не явился. Вскоре после свидания с Головниным он сошел на берег и направился в Лондон, куда вызвал к себе через день и Михаила Петровича…
Матюшкин конфузился и не знал с чего начать. Ему казалось, что офицеры не меньше его знают о Камчатке. И почему так повелось, что именно его Головнин при встрече с моряками выставляет рассказчиком? Да и верно ли, что в столичных журналах еще ничего не писалось о русских колониях? И только по рапортам и донесениям досужие люди могут узнать, что делается там. Что же рассказать? Может быть, о Людмиле Ивановне Рикорд, жене начальника области? Экая была бы нелепость! А именно к ней до сих пор устремлены его чувства. А почему бы и не почтить ее на этом вечере добрым словом, столь необычную в Новом Свете, русскую женщину, которую бы, наверно, вывел в своих романах, если бы знал ее, Вальтер-Скотт…
Матюшкин оглядывается и, пользуясь тем, что гости отвлечены Алексеем Лазаревым, рассказывающим о Северной экспедиции, собирается с мыслями. Нет, он все-таки упомянет о ней, Людмиле Ивановне, и пусть те, кто будет на Камчатке, передадут ей…
И в мыслях рисуется недавнее.
Людмила Рикорд и Федор сидят в беседке над взморьем. Здесь же караульный пост и маяк для кораблей.
– У нас во всем странности или помехи, – рассказывает Людмила Рикорд. – Путешественникам запрещается объявлять свету о своих открытиях, описи же открытий представляются местному начальству, которое держит их втайне и тем лишает славы своих мореплавателей. Муж извелся в хлопотах. Морское министерство равнодушно к его докладам.
Она хочет представить Матюшкину обстановку их жизни, взаимоотношения с населением. Федору это особенно интересно потому, что Головнин поручил ему объехать дальние селения, ознакомиться с бытом и нравами жителей.
– Видите, милый Федор Федорович, важно не только открыть землю, но и сохранить ее за собой, – говорит Людмила Ивановна. – И право же, Россия сама не ценит своих богатств и своих людей. Из Петербурга пишут, например, обо мне: «Дама-патронесса с истинно-русским добрым сердцем отдает себя невежественным людям…» Где же тут понимание долга?.. Ведь то, что мы с мужем здесь делаем, не только человеколюбие, а, повторяю, наш долг. И вот обязанность Головнина помочь нам! Поймите, Федор Федорович, Камчатка нуждается не в подачке государства, а в ревности, в том, чтобы сюда перенести центр управления для изыскателей, для мореплавателей, для ученых, для всех русских людей в Новом Свете…
Она грустно заключает:
– Поэтому наша работа здесь действительно похожа на благотворительную возню. Но я стараюсь не думать об этом. Меня ведь ни о чем не просил ни бесконечно важный Сенат, ни столь занятое путешествиями Адмиралтейство. Никто, кроме собственной моей совести, не руководил мною, когда я создавала здесь оранжерею и учила жителей огородничеству.
Федор слушал молча, почти все, рассказанное ею, было для него ново.
– Мужу моему большие тяготы в управлении Камчаткой! – призналась она. – Споры с чиновниками бесконечны, врагов много себе нажил, и дел – конца краю не видно!.. Известно ли вам, Федор Федорович, что в Государственном Совете еще в 1808 году министр коммерции приготовил проект о дозволении селиться на землях Российско-американской компании не только всем людям свободным, как купцам, государственным и экономическим крестьянам, отставным солдатам, но и крепостным, конечно, с согласия помещиков. И что же? Совет увидел в этом проекте «несообразность дворянским интересам». Вдруг-де все крепостные от помещиков уйти захотят на Камчатку. И вот приходится по старому правилу на семь лет нанимать помещичьих людей. Правда, нелегко бывает их потом вернуть в срок, тут они все на одинаковых правах с вольными и «полупай» им выделяют. Домой, в неволю, их не тянет, поэтому они совсем не горюют, если корабля долго нет.
Федор навсегда запомнил эту женщину, смелую и резкую во взглядах и вместе с тем такую нежную и мягкую в обращении.
В селениях, где бывал Федор, он увидел у одного из чукчей похожую на игрушку, только что выстроганную им из смолистой северной сосны, маленькую фигурку с белой приклеенной к голове выцветшей травою.
– Она, – сказал Федору чукча, показывая в сторону дома, где жили Рикорды, и пояснил: – Желтоволосая, добрая, от нее попутный ветер в дороге!
Федор понял: речь шла о Людмиле Ивановне. Видимо, чукча решил как-то изобразить эту понравившуюся ему русскую учительницу. Он не поставил сделанную им фигурку своим божком в доме, нет, она не божок, и Федор без труда приобрел ее у него.
И камчадалы и русские старожилы знали и любили Людмилу Рикорд. Она побывала во всех поселениях, о которых было известно в канцелярии правителя Камчатки.
– Пока Рикордиха здесь, не пропадем, – говорили поселенцы.
Смущаясь, Матюшкин показал деревянную фигурку. Головнин весело смеялся:
– Придется доложить Адмиралтейству о том, в какой славе жена Рикорда.
Торсон сказал в задумчивости:
– Федор Федорович, от вашего рассказа повеяло чем-то очень родным!
Лазарев знает места, о которых идет речь, но не прерывает лицеиста. Втайне ему интересно, с какой долей преувеличения и лицейского поэтического домысла расскажет Матюшкин о Камчатке.
Лазарев знает селения, где чтут Людмилу Ивановну Рикорд: селения, где ноги вязнут в опилках, как в песке, – столь много строят на этой обетованной земле. Звон пил стоит в воздухе, и, кажется, эти звуки идут отовсюду, от синезеленого леса и из влажной, пахнущей брагой земли.
Нет, лицеист ни в чем не погрешил против истины, и как просто и хорошо рассказал он об этой земле! Именно сейчас, на пути «Востока» и «Мирного» к Южному полюсу, особенно уместен этот его рассказ!
…Утром в почтовом дилижансе, запряженном пятеркой одномастных вороных коней, офицеры выехали в Лондон. Там, на Страндской улице, в гостинице, поджидал Лазарева Беллинсгаузен. Разделившись на две группы, офицеры направились осматривать город. Братья Лазаревы, а с ними Матюшкин и Головнин посетили Вестминстерское аббатство и долго бродили по строгим бульварам города.
Хлопанье бичей, стук качающихся на ветру вывесок, крики разносчиков утомляли. На бульваре было спокойнее. Дремали няньки, отпустив детей бегать около себя и, словно «на стойке», как сказал Михаил Петрович, недвижно и чопорно упершись взглядом в землю, сидели старички в черных цилиндрах.
Моряки подходили к мягким зеленеющим, как лужок, берегам Темзы и невольно искали в мутно-холодном отсвете реки, в оживленном перестуке топоров, в криках грузчиков, доносившихся сюда с пристаней, что-то привычное, петербургское.
На моряков оглядывались прохожие, узнавая в них русских по форме и по спокойной естественной выправке, менее присущей другим иностранцам. Круглые позолоченные эполеты и высокий стоячий воротник с рисунком якоря на нем привлекали внимание. Моряки слышали, как о них говорили: «Наверное, они будут гостями на празднике при королевском дворе».
Лондон был многим морякам не в новинку. Некогда Головнин, служа на английском флоте, подолгу останавливался в Лондоне. Бывало на Портсмутском рейде приходилось ему даже участвовать в корабельных спектаклях, играть роль Короля Лира… Теперь об этом Василий Михайлович не мог вспоминать без смеха:
– Хорош же я был актером. По молодости согласился. Но должен сказать: Англию знаю!
И спросил Михаила Петровича:
– Кому-нибудь говорили здесь, что идете… проверять Кука?
– Разве только нашему посланнику. Говорят же: «Не хвались на рать идучи». Англичане позже узнают, Василий Михайлович, о нашем пути. А впрочем, в секрете не держим!
– А если бы знали, куда идете, как думаете, помогли бы или оскорбились? – рассуждал вслух Головнин. – Будь не мы, а французы, – от преждевременной славы некуда было бы деться. На берегу толпились бы монахи и купцы, провожая их. Ну, а русские собственной доблести не привыкли удивляться.
– А почему вы монахов и купцов помянули, Василий Михайлович?
– Монахи, видите ли, Михаил Петрович, в случае неудачи экспедиции, скажут, что церковь своего благословения не давала и этим попытаются укрепить веру в божественное провидение. Ну, а купцы, те из корысти…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Англия – страна почт и экипажей. Это мнение о ней путешественников нельзя не разделить. Беллинсгаузена веселил вид фуры, запряженной четырнадцатью лошадьми. Казалось, передвигали дом и улица расширялась по мере того, как уходила фура. Безотчетно веселил важностью своей и почтальон в цилиндре, колокольчиком извещавший о своем появлении. К нему несли письма, и он, церемонно раскланиваясь, опускал их в громадную, висевшую у него на боку сумку.
Моряки хотели побывать в Гринвичском инвалидном доме, в Британском музее и в «Водяном театре», единственном в своем роде, где подмостки и сцену заменял большой бассейн и где разыгрывали трафальгарское сражение, войны с пиратами и открытия новых земель. Действие таких пьес тянулось по четыре часа, корабль попадал в штормы, терпел крушения и вновь оказывался на нежно-голубой, одного цвета с небом, бирюзовой глади. Несколько пловцов, «артистов бурь», ныряя создавали подобие смерча, дергали вниз легкий, из тонких досок сооруженный корабль, они же попеременно представляли лоцманов и горделиво-спокойного капитана на мостике. И здесь «искали шестой материк», поминали Кука и утешались выловленным где-то за мысом Горн, у южной оконечности Америки, таинственным сундуком, в котором хранились дневники неизвестного погибшего капитана. Головнин утверждал, что в «Водяном театре», или, как называли его здесь, в театре «Садлены колодцы», всегда полно зрителей, среди которых много бывших моряков и сам король нищих, лицо в городе именитое и властное в своей среде не менее, чем полиция.
Однако в этот день театр был закрыт, и Головнин привел своих спутников в Дрюриленский театр, где играл знаменитый артист Гаррик. Он недавно умер. Сейчас здесь ставили русскую оперу «Наренский», или «Дорога в Ярославль». Они увидели на сцене влюбленную чету из простонародья, осчастливленную неким молодым рекрутом, который пошел в солдаты вместо своего брата, увидели предсказательницу – хмурую цыганку с трубкой во рту, разгульного ямщика, нелепо орущего песни, деревенского старосту в парике, одетого под бургомистра, и возле пошатнувшейся избенки сосну рядом с пальмой. Именно эта пальма довершала несуразность всей постановки и свидетельствовала о дурном знании российского климата.
Михаил Петрович, потупясь, будто стыдясь, глядел на эту пальму и уже не слушал, о чем говорили на сцене. Не досмотрев пьесу, русские моряки вышли и, наняв фиакр, отправились в Британский музей. Они попали туда к закрытию. Голубоглазый седенький старичок в мундире, этакий сказочный хранитель кладов, провел их в залы, отведенные Куку. Здесь было все: от тростей и башмаков Кука, от его морских коллекций до страусовых яиц, якобы собранных им на землях дикарей, и отлично набитых чучел зверей и птиц. Были и рисунки, изображавшие плаванье Кука в поисках южного материка, но ни одного слова о Форстере, как и вообще о его спутниках.
– А ведь еще живы те, кто ходил с Куком! – нерешительно сказал Беллинсгаузен. – Их, кажется, трое: почитаемый в Англии знатный моряк Джозеф Бенкс и рядовые матросы, из них один в Гринвичском инвалидном доме…
– К нему бы съездить! – предложил Лазарев.
– К кому? – не понял Фаддей Фаддеевич.
– К матросу.
– Но для чего, собственно? Из уважения к тому плаванью? Или оставить подарок матросу? Может быть, хотите пригласить с собой? – заинтересовался Беллинсгаузен. – Что и говорить, было бы замечательно иметь на корабле такого моряка. Если он, впрочем, действительно моряк. А то ведь к странностям в Англии принадлежал, если помните, обычай – приводить впервые на корабль в кандалах тех, кто взят на морскую службу. Чаще всего так поступали с рабами. Может быть, и этот матрос, служивший с Куком, не любит море? Впрочем, мы ведь хотели побывать в инвалидном доме, – поедемте. Помнится мне, Петр Великий бывал там, приезжая сюда из Денефорда, и любил говорить с ветеранами… В инвалидном доме не меньше истории, чем здесь, в музее.
Тот же фиакр отвез их к берегу Темзы, к большому с колоннами замку коринфского ордена. Здесь помещался инвалидный дом. Дорическая колоннада, площадь со статуей Георгия Второго открылась перед ними. И пока они шли по площади к корпусу, где жили инвалиды-матросы, Головнин, не раз бывавший здесь, рассказывал о куполе здания, расписанном живописцем Теоргелем. Там висит «самый верный в Англии компас», окруженный лепными аллегорическими фигурами, изображающими гостеприимство, великодушие, храбрость. Там же стоит катафалк, на котором везли тело Нельсона в Лондон для погребения в церкви Святого Павла.
В помещении, где жили матросы, названного Беллинсгаузеном человека не оказалось.
– Он умер год назад! – сказала прислужница вся в белом. Здесь прислуживали только вдовы матросов, не моложе сорока лет. И добавила обстоятельно: – Вдовы его тоже нет в живых, она умерла в этом году. Обоим было под восемьдесят. Кто, кроме них, интересует вас, господа? И почему, простите, к простому матросу приехало столько русских офицеров? Я должна сообщить духовнику!..
– Он был матросом у Кука!.. – коротко сказал Головнин.
Прислужница склонилась в поклоне.
– И у сэра Джозефа Бенкса, – добавила она, как бы желая напомнить о другом сподвижнике Кука, которого чтут в инвалидном доме.
Офицеры молчали. Из глубины здания тянуло холодом. Где-то бил колокол. Какой-то одинокий старик на деревяшке, держа в руках миску с кашей, проковылял кормить голубей.