А Николай Николаевич, дойдя тем же шагом до скрещения аллей, повернул направо и вскоре увидел поляну, внизу ее мельницу и пасеку на той стороне. В воротах мельницы стоял мельник и чесал голову. Николай Николаевич поглядел мимоходом в лицо ему и остановился. Лицо у мельника было бритое, сонное и круглое, нечесаные волосы висели до плеч, а в светлых глазах было столько уверенности и лени, что Стабесов спросил вдруг, криво усмехаясь:
– Ну как, мельник, насчет Феклуши?
– Какой Феклуши? – ответил мельник, ничуть не удивясь, что его спрашивают. – Их тут много, что Феклуша, что Дунька – мне все одно.
Стабесов оглянулся – пруд и ветла над ним и небо за ветвями теперь были не его. Он слишком понадеялся; просто он чужой здесь, обойдутся и без него. Он опять посмотрел мельнику в глаза и сел на жернов. Мельник поставил тут же босую ногу и спросил:
– Девочками антиресуетесь? Это кому как дано. Про моего брательника Федора слыхали? У него своя мельница, а он постарше меня годов на пять только; да вот еще в городе я на паровой мельнице жил, товарищи некоторые то же самое в люди вышли; ну, которые, конечно, с отсечкой, эти себя алкоголем пользуют, а я, значит, прирожденный для баб, и сам их очень уважаю, и они на меня кидаются непереносно. Терплю, конечно, много через них – и били меня и смеются. Так что, я считаю, это природное.
«Ну конечно, куда ни сунься, у всех у вас это природное», – подумал Стабесов и вдруг спросил злым голосом:
– А что, Георгий Петрович часто ездит сюда? Кто он такой?
– Этот каждый день ездит; они помещики; и вот ведь все у него есть, а баб точно никогда не видал. Как барышня купаться, он в кусты – и смотрит. Стоит, сопит. Вон на той полянке, за деревом, сейчас он обязательно там. Природа у них деликатная, посмотрит – и уж у него руки и ноги отнялись.
Николай Николаевич быстро встал с жернова, сморщился, подумал и сказал:
– А как же она? Да ты заврался, кажется.
– А как? Никак. Он через нее мокнет только, а барышня смеется; она и ругала его и приезжать не велела, а он все ездит, от этакого артиста не отвяжешься, разве ему в ухо дать, чтобы уж память выскочила, а то своего добьется, очень этаких не одобряю. Электричества у них нет.
– Послушай, проводи-ка меня на ту поляну, – хмурясь, резко проговорил Николай Николаевич и пошел по берегу пруда. Темный сонный пруд с купавами, белеющим пушком и сухими листочками где-то вдалеке за поворотом плескался под ударами ног; а девичьи голоса, летя над водой, потревожили утку с утятами, которая выплыла из камыша и беспокойно покрякивала.
– Вон он, вон, гляди, стоит, – прошептал мельник и сел в траву.
Николай Николаевич, быстро подойдя, увидел за разбитой толстой ветлой Георгия Петровича, он действительно, отогнув ветку, глядел, согнувшись, на то место воды, откуда слышались плеск и голоса. Затылок у него был красный, а рубашка под мышкой потная., Николай Николаевич ничего больше не сознавал, кроме одного слова, которое и крикнул, подскочив и со всей силой дернув Георгия Петровича за плечо.
Сомов отшатнулся, в ужасе еще не разбирая, кто его накрыл. Затем они мгновение глядели друг на друга. Стабесов еще раз глухо повторил это слово. Сомов стал наглеть, смелеть и расправил плечи.
– Убирайтесь к черту, – сказал он.
И только тогда Стабесов сознал, что нельзя ни отступить, ни по-человечески окончить свой поступок. Он сжал зубы, стиснул пальцы руки, но не успел. Сомов словно мехом каким выдохнул из себя: «эх», и кулаки его пронеслись над головой Николая Николаевича, опустились на плечи, холодными пальцами он обхватил шею его и опрокинул Стабесова в траву.
Белая потная рубашка, лист лопуха сбоку, ветка, кусок облака, синее небо медленно поплыли в темноту; Николай Николаевич последним усилием ударился коленками в жирный бок, хотел вздохнуть и потерял сознание.
Наташа купалась на этот раз до ознобу, до синих губ, и все же не вернулись к ней ни ясность духа, ни спокойствие, она только постукивала зубами, одеваясь, и прямо с пруда прошла к себе. Возни в кустах она не услыхала.
Расчесывая перед туалетом волосы, она рвала их гребенкой, швыряла по столику банки и пузырьки, глядя в зеркало, думала: «Дура!» Наконец, бросив гребень на пол, облокотилась, закрыла лицо и проговорила скеозь слезы:
– Зачем ляпнула, кому это надо было, – жених! Хорош жених! Ох, боже мой, конечно, теперь все кончено. Все тетка виновата. Уговорила. Кому могла глупость такая в голову прийти —.позвать, объявить его женихом.
Сейчас же она решила, что из комнаты этой не выйдет больше никогда. И пускай тетка сама разговаривает с Георгием Петровичем. Сама же Наташа не только не выйдет, но ляжет еще на постель и будет реветь, пока что-нибудь не случится.
Затем она поспешно закрутила волосы, заткнула их шпильками и сбежала вниз.
Ни в дому, ни на кухне Варвары Ивановны не было. Кухарка посоветовала кинуться на погребицу, и Наташа сошла с черного крыльца на заросший двор, обстроенный бревенчатыми службами. К ней подошла овчарка и стала лизаться, и, в густой до колен траве, под полуденным солнцем, решила Наташа, что упустила великое счастье, что Николай Николаевич, увидев ее такого жениха, и встречаться не станет, и уедет, и скажет, конечно, что она просто скверная, глупая, лгунья.
На погребице тетки тоже не оказалось. Проходя по задам к скотному двору, Наташа увидела вдалеке мельника и Феклушу, которая ударяла себя по бедрам, очевидно дивилась, мельник же крестился и тыкал через плечо большим пальцем на пруд; затем оба они куда-то убежали. Наташа вошла на пустой скотный двор; под поветями, подняв юбки от блох, прохаживалась Варвара Ивановна, в старой шляпке пирожком и с перышком; она оглядывала требующие починки постройки и покачивала головой, очевидно думая о постороннем.
– Тетка, я очень несчастна! – крикнула ей Наташа.
– Юбки, юбки подбирай, ах, какая ты неосторожная, – сейчас же ответила Варвара Ивановна. – Ну, что еще случилось?
– А то случилось, что я ваших советов слушать не хочу, навязали мне толстого идиота, любите сами.
И Наташа рассказала, какое ужасное впечатление на Стабесова произвели ее слова: он в одну минуту стал чужим человеком, Георгий же Петрович до того обрадовался и обнаглел, что едва не попал ей в лицо мячиком, и вообще она его ненавидит, как только возможно.
– Да, я действительно ошиблась, плохо сообразила, – проговорила Варвара Ивановна, весело глядя на девушку, – ты уж меня, пожалуйста, прости; ну где же мне сообразить, когда ты так меняешься, вчера еще другим человеком была; уж очень вы скоро живете, вот что; за вами не поспеешь.
И, обнадежив, что она поговорит и все устроит, тетка повернулась к забору, поковыряла палочкой прогнившие доски и сказала:
– Вот в позапрошлом году только переменили, опять гнилье; послушай, Наташа, а он тебе очень нравится?
– Кто это? кто? – всполохнулась Наташа. – Ах, не знаю, о чем спрашиваете. Я сама не своя… Откуда это вы взяли! Ну, конечно…
Николай Николаевич ощупывал голову, шею и бока, сидя в траве; все тело очень ослабло, но поломки нигде не было; он сообразил, что жив, и подумал: «Теперь добраться домой и лечь», – с трудом приподнялся, встал на ноги, сделал несколько шагов и остановился.
– Вот что вышло, – проговорил он вслух, – так, так, значит надо его найти.
Он двинулся в другую сторону; рассудок его работал быстро, почти бессознательно, он вылил еще одну фразу:
– Что же поделать, не бежать отсюда, в самом деле.
В это время появились страшно любопытные мельник и Феклуша; Николай Николаевич круто повернул к теннису; чем дальше он шел, тем яснее становилось, что жизнь его свелась ко второй встрече с Георгием Петровичем, ни обойти ее, ни увернуться было нельзя, только перешагнуть или погибнуть.
Он заглянул на теннис, обошел цветник, качели, балкон, нижние комнаты дома, спустился во двор, – все точно провалились на усадьбе, только за отворенными дверями конюшни, у ворот, слышались голоса и топот. Вдруг из темноты конюшни, стуча копытами по съезду, выехал верхом на рыжем мерине Георгий Петрович. Он повернулся в седле, пристально поглядел на Стабесова, ударил мерина плетью и рысью выкатил за ворота.
– Подожди! – не своим голосом закричал Николай Николаевич, кинулся было вслед, но сейчас же стал и глядел, как над толстым задом лошади подпрыгивает враг его в раздувающейся рубашке, в голубом картузе.
Если бы Георгий Петрович догадался прямо из ворот нырнуть в кусты, а Стабесов не глядел бы ему в угон, то жизнь Николая Николаевича повернула бы, может быть, с этой минуты но другой колее. Убегать, все время на виду, очень опасно, и еще опаснее глядеть убегающему в спину, – просыпаются заглохшие инстинкты, и спокойному даже человеку хочется пуститься, догнать и свалить.
Николай Николаевич вбежал в конюшню, сорвал со стены узду, накинул ее на первого от него вороного жеребца, который только что хотел пошутить – словит» вошедшего губами, вывел на двор; жеребец был племенной, черный, как крыло; Стабесов вскочил верхом, жеребец дал свечу, кинул задом и вылетел за ворота; сорвало шляпу, ветер зашумел в ушах, промелькнули кусты, избушка, и навстречу понеслись, словно дребезжа, березовые стволы подъездной аллеи…
Едва удерживаясь, Николай Николаевич вылетел в поле и в полуверсте увидел во ржах подпрыгивающую белую спину.
Стабесов не робел больше, не думал; дикая радость погони, свистящего ветра, лошадиного запаха захватила дыхание. Жеребец, мерно сгибаясь и разгибаясь, настигал, опустив морду, ударяя копытами в пыль.
Георгий Петрович настолько приблизился, что стало видно его оборачивающееся, испуганное лицо. В десяти шагах жеребец наддал, Николай Николаевич поравнялся и тут только подумал: что делать дальше? Сомов молча, со страхом и недоумением поглядел в глаза. Николай Николаевич поднял руку, жеребец проскочил; Стабесов стал осаживать, опять поравнялся и, быстро вытащив из заднего кармана револьвер, зажмурился и выстрелил.
«Не то, не то, гадость, нельзя», – подумал он тотчас и увидел, как исказилось лицо Георгия Петровича на шарахнувшемся мерине. Сомов казался слишком толстым и живым, чтобы его можно было убить. Да и убить кого-то в мыслях, с разбегу, не глядя – еще понятно, но поднять револьвер и, видя живое лицо, выстрелить в него и знать, что оно запрокинется, упадет в пыль и само станет пыльным и уж нечеловеческим, – было немыслимо.
– Эй ты, мерзавец, – сказал Николай Николаевич, – я тебя убью!
– Нельзя, нельзя, не стреляйте, – быстро ответил Сомов.
– Молчи. Я тебе приказываю молчать.
– Что вам от меня нужно?
– Я тебе покажу, что нужно, поверни назад. Некоторое время они скакали молча. Вдруг из-под горы появилась мельница, красные крыши, деревья и впереди всего каменные ворота сомовской усадьбы. Облака снежными темными громадами поднимались из-за края земли и прикрыли солнце. Оно выпустило из-за них три широких луча, а далеко внизу над квадратами полей опустилась косая борода дождя.
– Вот мы подъехали, заедемте к нам, поговорим, – сказал Георгий Петрович. Стабесов кивнул головой, ему вдруг показались ничтожными и обида, и месть, и предстоящий разговор; он сделал все, что требовала в нем возрожденная сила, и даже переступил грань: после выстрела он почти с удовольствием глядел, как Сомов, живой и толстый, скачет на лошади; выстрел словно опалил Николая Николаевича, сказал: стой, здесь конец, есть иное – глубже, лучше, сильней.
Рысью они проехали ворота и соскочили с коней у крыльца. Георгий Петрович вошел в дом первый, странно и внимательно оглянувшись. Николай Николаевич одернул панталоны, вздохнул и последовал за ним через просторные сени в гостиную.
У окна с кресла навстречу вошедшим поднялся багровый полковник на деревяшке.
– Ба, ба, ба, то-то я вижу знакомое лицо, вот где пришлось свидеться, – воскликнул он, раскинул руки и, сыкидывая деревяшку, совсем было подошел обнять Стабесова, но Георгий Петрович, резко отстранив отца, воскликнул, задыхаясь:
– Подожди, папа. Вот этот мерзавец дал мне пощечину и сейчас в меня стрелял.
Мельник видел, как Георгий Петрович насел на Стабесова; мельник завизжал, чтобы распугать врагов, потом все это рассказал Феклуше, которая сбегала на пруд, увидела Николая Николаевича не в своем виде и оттуда кинулась к Варваре Ивановне и Наташе. Из рассказов Феклуши стало ясно, что молодые господа издушили друг дружку, переколотили в кровь, и без убийства никак не обойдется.
Наташа, прослушав все до конца, сказала: «Вот, я вам говорила», – и хлопнулась на пол. Варвара Ивановна облила ее из графина водой, отнесла на диван и укрыла пледом, а Феклушу послала искать молодых господ. Девушку на дворе поймал кучер и велел доложить барыне, что Стабесов угнал вороного жеребца. Так все узналось. Варвара Ивановна расспросила подробно, приказала заложить тройку, надела шелковое платье и поехала в усадьбу к полковнику Сомову.
Феклуша подряд пять раз рассказала Наташе все, что слышала от мельника. Наташа пришла в неописуемое смущение и ничего не поняла; то ей казалось, что «он» нарочно, из презрения к ней и мести, избил «жениха», то было очевидно, что «он» решил силой завладеть ее любовью.
Каждую минуту она посылала Феклушу узнавать: нет ли вестей, не едут ли? Когда же солнце склонилось над парком, Наташа решила, что «он» погиб и ей ничего не остается, как только написать предсмертное письмо. Она так и сделала: села к столу, за которым тридцать лет тому назад умер старый Томилин, разыскала среди бумаг чистенький почтовый листик и написала:
«Милая тетя, я никого не виню, я одна во всем виновата, передайте всем, что я очень хотела любить, но все надо мной смеялись, говорили, что это очень несовременно и нужно трезво смотреть на вещи. Вот, милая тетя, до чего меня довел трезвый взгляд, для меня в жизни нет никакого утешения. Мой долг, – это слово она подчеркнула, – умереть вместе с ним. Я умираю, потому что внезапно, неизвестно почему, ужасно, ужасно захотела умереть от любви. Если бы вы знали, тетя, как я его сейчас люблю. Для себя я бы ничего не хотела, я бы хотела, чтоб он, милый, нежный, красивый, был счастлив. Я бы глядела ему в глаза, гладила бы волосы и руки, я была бы ему верной; пусть он не думает, что если я девчонка, такой бы и осталась, – нет, женского во мне очень много. Если бы осталась жить, я бы, я бы…»
Но дальше Наташа не могла продолжать, частые слезы закапали на письмо, и буквы его расплылись.
Варвара Ивановна тем временем подкатила к сомовской усадьбе и решительно вошла в дом, еще издали слыша странные разговоры.
Николай Николаевич сидел, откинувшись на диване, бледное лицо его на минуту вспыхнуло при виде Варвары Ивановны, затем он опять опустил глаза.
Полковник Сомов не допустил, чтобы сын искалечил Стабесова, хотя Георгий Петрович в первую же минуту, обезоружив Николая Николаевича, грозил, хотел вышибить из него дух кулаком из-за отцовской спины.
Полковник Сомов правильно рассудил, что дело это уголовное и что можно или прямо закатать Стабесова подальше, или взять с него куртаж, что вполне допустимо при теперешнем экономическом строе и подтверждается примерами западных государств, где один велосипедист, переехав на улице барыню, заплатил ей тридцать тысяч франков за одно беспокойство. Поэтому полковник послал верхового за понятыми, написал письмо приятелю своему, земскому начальнику, Борода-Капустину, и принялся за предварительный допрос.
Николай Николаевич только пожал плечами и отвечать отказался: ему сейчас было глубоко безразлично, что с ним сделают и чем все это кончится; он слишком близко подошел к убийству, к тому краю, где кончались ясные мысли, радостные желания, где захлопывалась дверь на весь свет и оставался человек один, с одною мыслью. Переход был легок и мгновенен и тем от этого страшнее; и как бы в избавление от него, в напоминание иного бытия, ему было видение солнца, неба и дождя.
Перед приходом Варвары Ивановны старик Сомов, отставив деревяшку и помахивая пальцем, говорил:
– Я еще на пароходе заметил, что с вами нужно держать ухо востро, милостивый государь; вы анархист, я вас военному суду предам. В человека стрелять, это не в картошку, да-с. Мне все равно, что это мой сын, мне важна идея; посидите да подумайте об этом. Много таких стрелков развелось; я сам военный, сам людей убивал, но никогда не думал, что они – картошка.
Георгий Петрович сидел у стены, на стуле, курил и глядел, как кот, горящими глазами на Стабесова, иногда замечая отцу:
– Брось, пожалуйста, болтать.
Варвара Ивановна прямо подошла к Николаю Николаевичу, пальцем указала на пол около себя и сказала:
– Не позволю.
Георгий Петрович вскочил. Полковник уперся в бока и начал было:
– Постой, постой, матушка моя.
– Я тебе не матушка, старый безобразник… ты лучше молчи. Да я твоего сына сама высеку. Да знаешь ли, зачем он к нам ездил?
– Позвольте, Варвара Ивановна, – перебил было Георгий Петрович.
– Не позволю. Я – Варвара Ивановна Томилина, я не позволю, чтобы этот щенок ездил подсматривать на мою родную племянницу! Молчать! Он этим только и занимался. И племянница моя, Наталья Юрьевна, формально ему отказывает. В обмороке лежит. Пойдем из этого дома.
Это последнее слово относилось уже к Стабесову, которого она, взяв за руку, вывела из комнаты, все еще с высоко поднятой головой, на крыльцо и сказала кучеру: «Пошел, дурак», хотя кучер был вовсе не глуп.
Николай Николаевич покорно влез в коляску, оглянулся вокруг, потом поглядел на Варвару Ивановну и вдруг засмеялся.
– Спасибо, – сказал он, – большое вам спасибо, Варвара Ивановна; правда, в какое я глупое положение попал, я теперь и сам не соображу, как все это связалось.
– Сам виноват, – ответила Варвара Ивановна отрывисто: в ней еще ходила ходуном томилинская кровь. – А зачем жеребца угнал? Напьется жеребец – пропадет. Стой! – крикнула она кучеру. – Отстегни пристяжку, скачи назад, за жеребцом.
И когда кучер поскакал верхом на пристяжке обратно в Сомово, Варвара Ивановна сама взяла вожжи, тронула лошадей и после некоторого молчания проговорила уже иным голосом:
– Бедная моя Наташа, вот что. Вся томилинская порода такая несчастная в любви; видно, и Наташе не суждено.
– Варвара Ивановна, милая, мне кажется, все эта глупости я наделал потому, что… – проговорил Николай Николаевич, глядя на облака, – потому, что… я люблю Наташу…
Варвара Ивановна живо обернулась:
– Молчите, молчите. Боже мой, как это ужасно, страшно. Нет, нет, не мне, не мне, вы ей это скажите… Такие слова нельзя произносить вслух.
– Идите, идите, она обрадуется, – прошептала Варвара Ивановна и осталась за дверью. Николай Николаевич вошел в кабинет. Наташа сидела у письменного стола, положив на него руки, а на них голову; закатное солнце сквозь пыльное окно заливало светом старый, темный кабинет, волосы девушки просвечивали и казались горячими, легкими, полными этого света. Николай Николаевич наклонился, Наташа спала, и на щеке ее еще остались следы чернил и слез. Зайчик с медной чернильницы прыгнул на глаза Стабесову, который наклонился еще ниже и прочел письмо. Потом он поглядел на палец, измазанный в чернилах, на чернильное пятно на щеке, на двигающиеся во сне ресницы, на огорченный рот и позвал: «Наташа».
Девушка пробудилась, приподняла голову, потерла глаза и только тогда оглянулась. Она сейчас же встала, все лицо ее задрожало испуганно.
– Я заснула нечаянно, – проговорила она; и видя, что Николай Николаевич продолжает улыбаться, она потянулась к нему, положила руку на его рукав и сказала: – Я вас люблю очень.
Потом, не дожидаясь ответа, засуетилась, ища платок, присела, нашла его под столом и, не глядя, вышла из комнаты.
Николай Николаевич продолжал стоять, прислушиваясь. Он не ожидал такой встречи: он вошел объяснить, что сам не знает, почему так стремительно налетели на него страсти и буйство; он хотел осторожно начать таинственный этот разговор; обернулось же так неожиданно и по-простому, что только сердце могло ответить на все. Под частым, гулким его биением возникло невидимое облако вокруг Николая Николаевича, исчезли все предметы и с невиданной силой почувствовал он, что одно прекрасно – тихий голос Наташи, глаза ее, милые изменения лица. И словно через эти простые, всегда виденные, в первый раз понятые им земные знаки – голос, глаза и лицо – вступил он в чудесные селения, где все, как на земле, но все иное. Для него селения эти были волшебными и носили имя —. Наташа.
Иные – Форель, например, и гимназисты – называют их половым инстинктом, люди попроще – любовью, поэты – влюбленностью. Феклуша сказала бы, что он соскучился. Для Николая Николаевича селения эти были волшебными и носили имя – Наташа.
Прошло два дня. Старики Стабесовы до того взволновались задним числом, что у Марьи Митрофановны отнялись ноги, а у Николая Уваровича испортился желудок. Они настаивали, чтобы Николай Николаевич уехал обратно в Москву. Действительно, со стороны Сомовых известия шли не особенно приятные: полковник решил подать на Стабесова в суд, Варвару же Ивановну привлечь как соучастницу; и хотя все это были только еще разговоры, но земский начальник Борода-Капустин через письмо посоветовал молодому Стабесову скрыться от греха. К тому же пришло из Москвы известие, что только что оконченный Николаем Николаевичем доходный дом дал трещину и строительная комиссия требует перестройки. Николай Николаевич уезжал завтра утром. Варвара Ивановна обещалась в конце месяца быть с Наташей в Москве.
Варвара Ивановна словно омылась в трех росах, до того помолодела, и даже бросила курить. Словно над ее угасающей жизнью ударил колокол: она полюбила в первый раз, полюбила влюбленность Наташи и Николая Николаевича, и она и он равно были ей близки н понятны, и, даже не видя их, она знала все изменения их чувства; это было то, чего ждала всю жизнь, и уже не сухим грибом, а пылающей розой представлялось ей на сердце.
Николай Николаевич и Наташа были словно окутаны ее чувством: через нее любовь казалась им важной, огромной, мировым событием. Остаток вечера и весь следующий день до полдника они провели в саду, на качелях, на теннисе и на пруду. Быть может, они совсем и не говорили друг с другом, только глаза их, встречаясь, проникали друг в друга, вбирали немые, оглушающие волны. И, конечно, настала в их медленном дне одна минута, которая могла оказаться роковой.
Наташа сидела, охватив колени, в густой траве под косогором, на берегу узкой речонки, бегущей издалека, из-под мельницы; Николай Николаевич лежал навзничь. Легкий ветер волновал метелки травы, а высоко в темно-синем небе, там, где кончались вершины сосен на бугре, плыли белые облака; они выплывали из-за леса в синюю высоту, и казалось, что лес, и земля, и Наташа, и сам он уносятся навстречу облакам.
– Посмотрите наверх, у вас закружится голова, – проговорил Стабесов. Наташа подняла глаза и лицо, горло на открытой ее шее задрожало от легкого напряжения; Николай Николаевич, глядя на ее горло, повернулся, и невольно ноздри его раздулись, он знал, что почувствует, если прикоснется к ее шее губами; он опустил глаза; ее ноги в черных чулках были прикрыты юбкой только до колен; из-под холщового края было видно кружево белья; на одно мгновение пропало Наташино лицо, он забыл ее всю, словно между ним и ею провели черту, сквозь которую можно только прорваться силой; и вслед за этим из какого-то завалющего угла памяти появился Тверской бульвар, мутный свет и в американском пальто сутулый незнакомец, бежавший за тростью вокруг… и все, что было далее… «К чему это, какая мерзость», – подумал он и поднял голову. Наташа глядела на него умоляющими глазами, полными слез; он понял: она ни в чем не могла отказать, лишь просила, чтобы он не уходил из ее волшебных селений, не покидал ее… Николай Николаевич встал на колени, она соскользнула с травы, поднялась, закинула руки ему за шею и, вся вздрагивая от радости и нежности, поцеловала его в губы и глаза.
– Будь нежным, будь ласковым, будь милым, – шептала она, – сейчас еще не время, мы еще сильнее, еще глубже должны полюбить.
НАТАША
Старая тетка Варвара Ивановна решила, что Наташу, ставшую невестой, нужно строго охранять. От чего понадобилось охранять молодую девушку – тетка не знала хорошенько, но в разговоре ее появилось множество врачебных советов и практических замечаний, В этом поддержали родители жениха, старики Стабесовы, Марья Митрофановна и Николай Африканович, снимавшие у Томилиных в лесу дачу.
Так, они прочли брошюру о малярийных комарах и прибежали однажды спозаранку, крича еще с балкона:
– Ради бога, где у вас комары?
Николай Африканович стал в зале на стул и принялся считать комаров на потолке, пока у него не закружилась голова. Тогда Варвара Ивановна завела длинную палку с навернутым на конце полотенцем и повсюду уничтожала ею вредных насекомых.
В Наташиной спальне окно забили сеткой и один раз даже прыскали особой жидкостью, чрезвычайно плохо пахнущей.
Была выписана книга – «Гигиена молодой женщины». Из чтения ее выяснилось: нельзя поднимать тяжестей, сильно нагибаться, вредно есть квашеную капусту, пить в жару холодный квас и т. д. и т. д…
Купаться позволяли пять минут, – опять-таки по книге. В полдень в солнечном свете оказалось чрезмерное присутствие ультрафиолетовых лучей, действующих на органы. На закате легко было поймать крапивку. Роса, чудесная утренняя роса, по которой Наташа любила бегать босиком, была признана безусловно вредной. Когда, задумавшись над недопитой чашкой чая, прислонялась Наташа к кирпичной стене террасы, Варвара Ивановна говорила поспешно:
– Не облокачивайся, прошу тебя. Схватишь ревматизм. Подожди, приедет Николай – сиди, где хочешь.
При этом она с удивительной ясностью проникала в тайны Наташина организма. И тогда как старики Стабесовы упирали исключительно на книги, тетка искала главную причину в наследственности.
Наташин желудок, например, оказался томилинский, крепкий; почки пошли в дядьев с материнской стороны; печень же со всеми ее капризами долго оставалась загадочной. Однажды, в позднее время, тетка вошла со свечой в Наташину спальню, села на кровать и после тяжелого вздоха открылась:
– Был гусар Нащокин, твой дядя троюродный. Чрезвычайно тучный человек. Вспыльчив – чистый порох. Вот, Наташа, откуда у тебя твоя раздражительность, – и строго посмотрела поверх очков.
– Что вы, тетечка, когда же я раздражаюсь?
– Ну, позволь мне об этом судить. Завтра же, мать моя, посылаю в город за ящиком боржома. Я не могу сдать тебя с такой печенью на руки жениху.
– Тетка, если вы еще раз скажете «жених», я намочу голову и всю ночь просижу на окошке.
Тетка ответила:
– Фу, фу, фу! Распетушилась, горячка, – и разговор прекратила.
Наташа просила не говорить слов: «жених», «нашим молодым», «свадебка», – и просила также не слишком часто поминать имя Николая Николаевича, потому что думала о нем все время напряженно, иногда со страхом, но чаще с нежностью. Он был близко, у самого сердца, и совсем не хотелось, чтобы н его также наградили печками.
Пробовала она протестовать против «Гигиены молодой женщины», но в этом тетка оказалась как кремень. И понемногу девушка начинала чувствовать себя особенно хрупкой, боялась ушибиться и перестала даже громко смеяться, не то что раньше, когда была – ничья.
Стояли в это время сильные жары и близилось полнолуние.
Наташа лежала в качалке. От солнца затеняли ее плотные кусты акации. Рассматривая свою руку, она думала лениво: «Какая странная вещь – рука. Почему пять пальцев, а не шесть, и отчего это красиво?»
И вдруг точно всю себя почувствовала со стороны, тоненькую, в белом платье, длинноногую, синеглазую, хрупкую. Над головой тихо треснул стручок акации, и на колени упал бобик, зеленый с красными жилками. Тогда Наташе стало казаться, что живет она в каком-то высоком хрустальном доме, чистая и печальная от своей чрезмерной чистоты. А очень еще недавно играла в теннис, читала с упоением современные романы и презрительно не верила в любовь. Что это было такое? Ноги и руки остались теми же, и голова, и даже сердце, а сама она – другая. И отчего грустно ей даже от таких пустяков, как упавший на колени бобик?
Наташа стала припоминать. Она гуляла с Николаем Николаевичем за парком, у пчельника на гречишном поле, цветущем желтыми кистями. Было жарко, пахло медом, и летали пчелы. Подходя к этому полю, Николай, помахивая палочкой, курил, болтал вздор. Наташа искоса поглядывала на него, думала: «Красив-то – красив, только слишком развязен». Но когда они вошли в гречиху, осыпавшую им платье до колен желтой пылью, и Наташа наклонилась, чтобы нарвать кистей, а Николай, бросив папиросу, задумался, – с этой минуты их обоих заволокло медовым запахом цветов и непросохшей после дождя земли, и казалось странным, как могли они еще пять минут тому назад болтать непринужденно. Это чувство застенчивости и легкого головокружения не прошло даже тогда, когда вернулись домой, а на следующий день только усилилось.
Затем Наташа и Николай словно одичали: встречаясь, не смотрели в глаза, говорили мало понятные вещи; уходя гулять, бродили по межам, по кошнине, мимо копен, залезали в степные овраги и не замечали, когда наступал вечер. Ноги не болели от таких прогулок, и все – сердце, ум, воля, чувства – было молчаливо напряжено.
Наконец оба они провели ночь без сна; Наташа проворочалась в постели и напугала тетку, напоившую ее гофманскими каплями, а Николай пробежал от дачи до Спасского и обратно – всего шестнадцать верст. Что думали они в эту ночь, неизвестно, но уже в восьмом часу оба явились на теннисную площадку с такими измученными лицами и блуждающими глазами, что глядеть было страшно. Николай взял мяч, внимательно осмотрел его, закинул для чего-то в пруд и сказал: