Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в 10 томах (№2) - Собрание сочинений в десяти томах. Том 2

ModernLib.Net / Толстой Алексей Николаевич / Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Чтение (стр. 37)
Автор: Толстой Алексей Николаевич
Жанр:
Серия: Собрание сочинений в 10 томах

 

 


– Преглупая вещица, скажу тебе, – покачиваясь в коляске, говорил Волков дочери. – Не понимаю, о чем кричат, я даже вздремнул. А тебе, душа моя, не надо бы волноваться. Ты не устала?

– Нет, нет, папочка, – сжимая незаметно руки, ответила Катя. – Только мне не хочется ночевать в городе, поедемте домой.

– Ты прямо, Катя, без ума! Нас тетка Ольга с ужином ждет. Как можно обидеть старуху? Ну-ну, не волнуйся, перекусим, извинимся делами какими-нибудь и уедем. Ах, Катенька, не понимаю я теперешней молодежи. Суета у вас в голове, вертуны. Раньше проще жили.

<p>2</p>

Недаром упомянул о «вертунах» Александр Вадимыч, или «вертиже», как выражалась тетка Ольга. Туго пришелся Волкову этот год. Катенька прохворала всю зиму, а едва поправилась, как проговорился ей нечаянно Кондратий, что доктор утонул тогда в полынье, и у Катеньки в голове начался «вертиж». Александр Вадимыч даже уйти хотел одно время к черту, до того стало ему это несносно.

По ночам Катенька, полураздетая, приходила к отцу, дрожала, вглядывалась в темные углы, садилась на диван, подбирала ноги и не двигалась, уставясь на свечу. Потом по лицу ее проходили судороги, и она начинала биться, стиснув зубы, и рассказывала отцу в сотый раз все, что случилось в ту ночь. Чтобы как-нибудь сдвинуть ее с этих рассказов, Александр Вадимыч придумал и сказал дочери:

– Григорий-то Иванович не сам, по-моему, погиб, и ты тут ни при чем: так ему было назначено, обречено.

– Что ты говоришь? – словно вся затрепетав, спросила Катенька. – Обреченный? Значит, он – жертва?

И вдруг она успокоилась. И однажды заговорила о князе, просто, с одною горькой усмешкой на губах. Александр Вадимыч выругался. Она разговора не продолжала, но, должно быть, много думала, догадывалась о чем-то. Настала весна. Александр Вадимыч сказал однажды:

– Катюша, а съездим, друг мой, к тетке Ольге, Катенька только пожала плечиком:

– Поедемте…

По-другому отозвалось несчастье это на Саше. Когда Григорий Иванович уехал с княгиней, Саша поняла, что он не вернется. А если и приедет, то чужой. Поняла она также, что ее жизнь с доктором была неверной и еще тогда, на огороде, надо было не поддаться и уйти. Лежа за перегородкой, она думала, как наденет старушечий сарафан и побредет по дорогам, прося Христовым именем. Саша чуяла, что не в страсти будет она жить, как теперь, а в постоянном этом умилении перед небом, перед землей и перед людьми.

На рассвете в дверь постучались. Саша вся задрожала, как осиновый лист, оправилась и пошла отпирать. В избу вошел отец Василий, взглянул строго и сказал:

– Утоп он, утонул, Григорий-то Иванович. Саша наклонила голову, молвила:

– Господи помилуй, – перекрестилась, села на лавку – ноги не сдержали.

Отец Василий рассказал все, что ему передал колыванский мужичок, выручавший вместе с княжескими рабочими княгиню из полыньи. Саша выслушала все спокойно и сказала под конец:

– Вот тебе, отец, деньги, отслужи панихиду по рабу Григорию, не утоп он, а его утопили.

Всю зиму прожила Саша в избе, так же ходила за скотиной, смотрела, чтобы все было чисто и в порядке, по вечерам присаживалась к столу и глядела на книжки, которые любил Григорий Иванович. Когда очень сильно свистела вьюга на крыше, сдвигала Саша брови, – казалось, не вьюга это воет, а плачет непокаянная душа Григория Ивановича.

По весне она ушла из села, подвязав по-монашечьи ситцевый черный платок. С тех пор никто ее не встречал.

<p>3</p>

Сколько отец ни подмигивал круто, а тетка Ольга ни уговаривала, Катенька настояла, чтобы сейчас же после ужина ехать домой. На рассвете она уже сидела в своей постели, разбитая и переволнованная, дожидаясь, когда придет Кондратий, прибиравший Александра Вадимыча ко сну.

Катеньке всегда казалось, что князь еще устроит ей какую-нибудь последнюю обиду, она ждала этого и готовилась к защите. В ее представлении он всегда появлялся издевателем, она – безвинно обиженной. Вернейшая защита была, конечно, – высказать равнодушие, презрительное, «ледяное» спокойствие при встрече. Но сейчас все эти глупые выдумки никуда не годились.

Князь, оборванный, несчастный, худой смутил ее воображение, разжег любопытство. Он был не торжествующий, не издеватель, а просил милости, умолял, словно ее взгляд был для него жизнью или смертью.

Так ей казалось теперь. И сердце разрывалось от горя. И всего страннее, что не чувствовала Катенька – хотя и хотела – злой, как прежде, обиды.

Наконец пришел Кондратий, притворил осторожно дверь и спросил таинственно:

– Что угодно-с?

– Кондратий, я видела князя. (Кондратий только кашлянул.) Я ничего не понимаю… Он просил милостыню. Несчастный, худой… Убил он, что ли, кого-нибудь?.. Почему скрывается?

– Очень просто, и убил, – сказал Кондратий.

– Ради бога, ничего не говори папе. Сейчас же поезжай в Милое или в город… куда хочешь… – На минуту голос ее оборвался. – Увидишь его, не говори, что я послала… Ах, все равно – скажи, что хочешь… Только бы не мучил он больше меня.

Кондратий ушел. Катенька сидела на кровати, глядя, как солнце сквозь листву положило отблески на старый паркет. В саду, за раскрытым окном, свистела иволга, грустил голубь, чирикали воробьи, сад был еще в росе, пышный и зеленый. В комнате о верхнее звено окна, не догадываясь опуститься ниже, билась глупая муха. Мухе казалось, должно быть, что голубое небо за ее носом, скользящим по стеклу, и деревья, и белые, как цветы, бабочки, и птицы, и роса – только сон, куда проникнуть можно, лишь забившись головой до смерти.

– Как надоела муха! – сказала Катенька, соскользнула с постели и, полотенцем ударяя по стеклу, выгнала муху в сад, потом заложила руки за спину и принялась ходить.

В ее памяти прошел весь этот тяжелый, страстный год жизни. Все было безотрадно. Но сейчас ни безнадежности, ни боли не чувствовала она, вспоминая. Словно все, что было, завершилось и отошло в туман, в сладкую печаль. Осталось чувство свободы и той необъяснимой радости, которая бывает еще у очень молодых, сильных и страстных людей.

Катенька крепко провела ладонями по лицу и по глазам, встряхнула головой и вдруг с необычайной ясностью заглянула в самую глубь души.

А заглянув, забылась, нежно усмехнулась, ясная и свежая.

– Ну, что же, – проговорила она. – Я готова.

<p>4</p>

В Милом вся прислуга княжеского дома собралась на кухне, слушая, как лакей Василий рассказывал о его сиятельстве князе, неожиданно прибывшем этой ночью неизвестно откуда.

– Вижу я, – бродяжка лезет в дом, я ему: куда, небритая морда? А он кланяется: «Здравствуй, говорит, Василий. Ну, что у нас – все благополучно?» Обмер я – вижу, он. А на нем одежда хуже, как у нашего пастуха Ефимки. Ну-с, повел я его наверх, в спальню, Он на кресло показывает: «Здесь, спрашивает, барыня сидела?» – «Сидела, отвечаю, везде сидела». А он на кресло глядит, будто оно – баба. Я едва со смеху не лопнул. «Теперь, говорит, уйди, я сам справлюсь, да приготовь ванную». А я в щель вижу – вот до чего он дошел: лег на барынину кровать и подушки обнимает. Наголодался. Общипали его в городе разные мадамки, Сейчас спит, суток двое проспит, если не будить. Да-с, жил я на многих местах, а таких чудес – не видал.

Василий одернул жилет с двумя цепочками, достал княжеский (дареный), портсигар, закурил и завернул ногу за ногу.

– Как он теперь с княгиней разделается – не знаю. Очень будет ему трудно. Большие будут чудеса.

На кухне всех грызло любопытство. Прибегали и из людской слушать Василия. А князь все спал. И вдруг с черного хода появился Кондратий, в пыли, хмурый, и спросил отрывисто:

– Князь приехал?

– Приехать-то он приехал, – ответил Василий, – да будить не приказано.

– Ну нет, придется разбудить.

Кондратию пришлось долго покашливать около двери в спальню, постукивать пальцем. Наконец князь проговорил спросонок:

– Что? Встаю, да, да… – И, должно быть, долго сидел на постели, приходил в себя, потом иным уже голосом сказал: – Войдите.

Кондратий, поджав губы, вошел. Алексей Петрович несколько минут смотрел на него, соскочил с постели, подбежал, усадил его на стул и так побледнел, так затрясся, что старый слуга забыл все обидные слова, какими хотел попотчевать его сиятельство, отвернулся, пожевал ртом и сказал только:

– Княгиня приказали спросить о здоровье. Сами они едва по зиме не померли. А вас видеть не желают нипочем.

– Кондратий, она сама тебя послала? – Князь схватил его за руку.

– А вы сами понимайте. Мне нечего вам отвечать, когда поступили бесчестно. Приказано спросить о здоровье и больше ничего.

Князь долго молчал. Потом, облокотясь о столик, заплакал. Сердце перевернулось у Кондратия, но он все-таки сдержался.

– Вот, все-с. – И попятился к двери.

– Не уходи, подожди, – проговорил князь, потянувшись через столик, – я напишу.

И он, брызгая ржавым пером, – принялся писать дрожащими буквами:

«Милая Катя… (он зачеркнул). Я ничего не прошу у вас и не смею… Но вы одна во всем свете, кого я люблю. У меня был спутник, он теперь в тюрьме, он научил меня любить… Когда я думаю о вас – душа наполняется светом, радостью и таким счастьем, какого я никогда не знал… Я понимаю, что не смею видеть вас… Все же – простите меня… Если вы можете простить… я приду на коленях…»

<p>5</p>

К вечеру в Волково приехал Цурюпа (он частенько стал наезжать за это лето), прошел прямо в кабинет к Александру Вадимычу и, ужасно возмущенный, стал рассказывать о князе. Но Волков обрезал гостя:

– Знаю все-с, считаю большим несчастьем и сам даже поседел, а о стрикулисте прошу мне больше не напоминать-с. – И, подойдя к окну, перевел разговор на сельское хозяйство.

В это время на двор въехал Кондратий на двуколке. «Куда это старый хрен мотался?» – подумал Волков и, перегнувшись через подоконник, закричал:

– Ты откуда?

Кондратий покачал головой и, подъехав к окну, объяснил, что привез письмо для барыни. «Угу!» – сказал Волков и, закрыв окно, пошел к дочери.

Цурюпа впал в необыкновенное волнение, догадываясь, что письмо от князя.

Но не прошло и минуты, как вбежал Волков, тяжело дыша, красный и свирепый.

– Чернил нет! – закричал он, толкая чернильницу. – Куда карандаш завалился? – И, схватив быстро подсунутый карандаш, с размаху написал: «М. Г.» – на том листе бумаги, где на оборотной стороне год назад были нарисованы заяц, лиса, волк и собачки, потом откинулся в кресло и отер пот.

Цурюпа спросил осторожно:

– Что случилось? Посвятите меня, не могу ли помочь?

– Ведь это наглость! – заорал Александр Вадимыч. – Нет, я отвечу. Вот пошлый человек! «М. Г., не нахожу слов объяснить столь дерзкий поступок», – написал он. – Понимаете ли, просит извинения, письмецо прислал, будто ничего не случилось! Вот я отвечу: «Моя дочь не горничная, чтобы ей посылать записки. Не угодно ли вам действительно на коленях (он подчеркнул) прийти и всенижайше под ее окном просить прощения…»

– О, не слишком ли резко? – сказал Цурюпа, с моноклем в прыгающем глазу, читая через плечо Волкова. – Хотя таких нечутких людей не проймешь иначе. Я бы посоветовал передать дело адвокату. А что с Екатериной Александровной? Расстроена она?

– Что! – заорал еще шибче Волков. – Плачет конечно. Да вам-то какое дело? Убирайтесь отсюда ко всем чертям!

Но Катенька не плакала. Ожидая, когда вернется Кондратий, она то стояла у окна, сжимая руки, то садилась в глубокое кресло, брала книгу и читала все одну и ту же фразу: «Тогда Юрий, полный благородного гнева, поднялся во весь рост свой и воскликнул: – Никогда в жизни». Откладывала книгу и повторяла про себя: «Нужно быть твердой, нужно быть твердой». А мысли уже летели далеко, и опять она видела электрический шар, под ним на мокром асфальте жалкого человека я его глаза – огромные, безумные, темные… Катенька закрывала ладонью лицо, поднималась и опять ходила, брала книгу, читала: «Тогда Юрий, полный благородного гнева…» Боже мой, боже мой, а Кондратий все не ехал, и день тянулся, как год.

Наконец по коридору раздались грузные шаги отца, дверь с треском распахнулась, и вошли Кондратий и Александр Вадимыч с письмом.

Катенька побледнела как полотно, сжала губы. Отец разорвал конверт и сунул ей листик. Она медленно стала читать. И, не дочитав еще до конца, поняла все, что чувствовал князь, когда царапал эти жалостные каракули. На душе у нее стало тихо и торжественно. Она передала письмо отцу. Он быстро пробежал его и спросил пересмякшим от волнения голосом:

– Сама ответишь?

– Не знаю. Как хочешь. Все равно…

– Ну, тогда я отвечу, – рявкнул Александр Вадимыч. – Я ему отвечу… Пускай на коленках ползет-Хвалится – на коленках приползти… Ползи!

– Его сиятельство не в себе-с, – осторожно вставил слово Кондратий. – Они весьма расстроены.

– Молчать!.. Я сам знаю, что делать! – заревел Александр Вадимыч, сунул письмо князя в штаны н выбежал из комнаты…

Катенька крикнула:

– Папа, нет, я сама… Подождите! – И побежала было к двери, но остановилась, опустила руки. – Все равно, Кондратий, пусть будет что будет.

– Приползут, на коленях за тобой приползут, – сказал Кондратий. – Они в таком состоянии, что приползут-с.

Письмо отправили князю на другой день, чуть свет. Катенька знала, что написал отец, но сердце ее было спокойно и ясно.

<p>6</p>

С утра поползли серые, как дым, облака на Волкове, от хлебов и травы шел густой запах, вертелись по дорогам столбы, уходя за гору, погромыхивал гром, поблескивало, а дождь все еще не капал, собираясь, должно быть, сразу окатить крышу, и сад, и поля теплым ливнем.

В мезонинном окне барского дома над крыльцом, за ветками березы, сидел Александр Вадимыч с подзорной трубкой и, закрыв один глаз, глядел на дорогу.

Дворовые мальчишки залезли на крышу каретника и глядели туда же, где дорога, опоясывая горку, пропадала между хлебов.

В раскрытых воротах каретника стоял серый жеребец, запряженный в шарабан. Кучер сидел тут же у стены на бревне, похлопывая себя по сапогу кнутовищем. Скотница, выйдя из погреба, поставила ведро с молоком на траву и тоже принялась всматриваться, сложив под запоном руки.

Приехал мужик на телеге, снял шапку, поклонился барину в окошке и слез, стоял неподвижно. Все ждали.

Катенька., одетая, лежала на постели, зарывшись головой в подушки. Нарочный, возивший в Милое письмо, прискакал с ответом, что князь уже пополз.

Часа три назад навстречу ему выехал Кондратий. Сейчас, по расчету Александра Вадимыча, князь должен был взлезать на песчаную гору, откуда начинаются прибрежные тальники и куда даже лошади с трудом втаскивают экипаж.

Вдруг мальчишки на крыше закричали:

– Идет, идет!

Волков, шлепая туфлями, поспешил к дочери. Но Катенька была уже на крыльце. Косы ее развились и упали на спину. Держась за колонну на крылечке, она пронзительно глядела на дорогу, вдаль.

Мужик, стоявший у телеги, спросил скотницу:

– Тетка, губернатора, что ли, ждут?

– Кто его знает, может, и губернатора, – ответила баба, подняла ведро и ушла.

На дороге из-за горки появился пеший человек, и мальчишки опять закричали с крыши:

– Женщина, женщина идет, нищенка…

Тогда Катенька оторвала руку от колонки, сошла на двор и крикнула:

– Скорее лошадь!

Серый жеребец с грохотом вылетел из каретника. Катенька вскочила в шарабан, вырвала у кучера вожжи, хлестнула ими по жеребцу и умчалась – подняла пыль.

Облако пыли долго стояло над дорогой, потом завернулось в столб, и побрел он по полю, пугая суеверных, – говорят, что если в такой бродячий вихрь бросить ножом, столб рассыплется, а на ноже останется капля крови.


На песчаной горе, поднимающейся из тальниковых пусторослей, на середине подъема, стоял на коленях Алексей Петрович, опираясь о песок руками. Голова его была опущена, с лица лил пот, горло дышало со свистом, жилы на шее напряглись до синевы.

Позади его, держа за уздечку рыжего мерина, который мотал мордой и отмахивался от слепней, стоял Кондратий, со вздохами и жалостью глядел на князя.

Слепни вились и над Алексеем Петровичем, но Кондратий не допускал их садиться.

– Батюшка, будет уж, встаньте, ведь горища, – говорил он. – Я на мерина вас посажу, а как Волкове покажется, опять поползете, там под горку.

Алексей Петрович с усилием выпрямил спину, выбросил сбитое до запекшихся ссадин колено в разодранной штанине, быстро прополз несколько шагов и вновь упал. Лицо его было серое, глаза полузакрыты, ко лбу прилипла прядь волос, и резко обозначились морщины у рта.

– А ползти-то еще сколько, – повторял Кондратий, – садитесь на мерина, Христом-богом прошу!

С тоской он взглянул на песчаную гору – и обмер.

С горы, хлеща вожжами серого жеребца, мчалась Катенька. Она уже увидела мужа, круто завернула шарабан, выпрыгнула на ходу, подбежала к Алексею Петровичу, присела около и торопливо стала приподнимать его лицо. Князь вытянулся, крепко схватил Катеньку за руку и близко, близко стал глядеть в ее полные слез, изумительные глаза…

– Люблю, люблю, конечно, – сказала она и помогла мужу подняться.

ЕГОР АБОЗОВ

Любовь, любовь, небесный воин,

Куда летит твое копье?

Кто гнева дивного достоин?

Кто примет в сердце острие?

Наталья Крандиевская
<p>1</p>

Девятого сентября в трех столичных газетах появилось объявление: «Вышла и поступила в продажу первая книга журнала «Дэлос». Сегодня при помещении редакции вернисаж. Фонтанка, против Летнего сада».

Больше не сказано было ничего. Характер журнала и имена сотрудников разумелись сами собой. Объявление это с большим удовлетворением прочли три тысячи человек, те три тысячи изысканных любителей красоты, которых секретарь редакции с точностью предугадал в Петрограде.

Это были: крупные чиновники; денежные тузы, покровители искусств; утомленные молодые люди из общества; писатели, художники и артисты; человек полтораста присяжных поверенных и врачей; личности без профессий, но покупающие брик-а-брак, и, наконец, эстетический кружок под названием «Пудреница Эли-норы».

Заметки о «Дэлосе» появлялись еще с прошлой весны. Многие ждали журнала, как ключа студеной воды в пустыне. Вокруг еще не рожденного дела ходили слухи, сплетни и злословия. Говорили, что в первом выпуске будет напечатан неизвестный поэт, превзошедший остротою стиля даже александрийцев; что видели будто бы в редакционном столе неизданные рукописи Казановы; кружок «[Пудреница][3] Элиноры» ожидал обнародования фресок сомнительного содержания, открытых на юге Крита; иные утверждали, что издатель «Дэлоса» – Абрам Семенович Гнилоедов – просто сильно нажился на валенках в японскую кампанию и теперь «делает бум», чтобы задавить совесть и толки; в одной гостиной ручались за подлинные слова Абрама Семеновича, будто фамилия Гнилоедов ничуть не хуже фамилии Грибоедов, все дело во вкусе, а при помощи золота ее можно прославить и не меньше; и, наконец, те из петроградцев, у кого с закатом солнца сильно начинает чесаться язык, поминали в связи с «Дэлосом» имя Валентины Васильевны Салтановой, но здесь уже начиналась путаница и нелепые догадки.

Словом, девятого сентября с двух часов пополудни к старинному дому на Фонтанке покатили гужом автомобили, кареты и простые «изво», и парадная комната редакции, завешанная картинами по серому холсту, стала наполняться народом.

Первыми явились три рецензента, в перчатках, визитках и причесанные на пробор. Боясь, чтобы не подумали, будто они оделись так из подобострастия к богатому журналу, рецензенты повели себя развязанно: тыкали карандашами в картины, нюхали букетики фиалок, расставленные на деревянных панелях вдоль стен, и, встряхивая свежими номерами «Дэлоса», говорили не без иронии: «Посмотрим, увидим, пока еще темна вода во облацех». «Темной водою» они намекали также на странную картину молодого художника Белокопытова, висящую на печке, направо от входа.

Затем вошли один за другим молодые люди из общества; они были тоже в визитках и проборах, но без перчаток; журналисты поглядели, замолчали и подались в угол.

Прибыли дамы. Они наполнили комнату запахом духов и тоненькими голосами; большие шляпы и перья заслонили произведения искусств; в ту пору хорошо было быть худой, и дамы в черных и темно-лиловых платьях казались едва живыми, едва держащими в руках муфты и меха. Рецензенты записали: «Среди присутствующих мы заметили графиню А., баронессу X.». А самый остроумный из них обещал пустить слух, будто редакция нарочно забыла послать толстым женщинам билеты на вернисаж.

Появился кружок «Пудреница Элиноры», Это были молодые, люди в пиджаках. Рецензенты записали: «Среди пестрой, щебечущей, душистой толпы выделялись изысканно одетые господа такие-то, члены небезызвестного кружка. Кстати, в нынешний сезон пиджак окончательно вытесняет визитку до заката солнца».

В комнате становилось теснее и жарче. Появились красные и зеленые генералы, с раздвинутыми бородами, внушающими почтение и страх кому нужно, или со щеками, как у легавых собак. Стали называть имена денежных тузов. Вплыла пожилая дама в шляпке с вороньим пером и в старомодном платье; она подняла лорнет и посмотрела вялыми глазами поверх голов; перед нею почтительно расступились. Рецензенты узнавали знаменитых писателей; они пробыли недолго и скрылись за дверью. Художники были прижаты толпой к своим картинам и, наслышась всякого, красные и раздраженные, протискивались вслед за писателями в кабинет секретаря.

Наконец среди гудков, топота копыт за окнами раздался громкий и простуженный кашель. Это был всем известный автомобиль с чахоточным гудком, только что входившим в моду. Гнилоедов с улыбающимся и перепуганным лицом пробежал в прихожую. Прибыл сам князь.

Рецензенты сняли перчатки и царапали карандашами уже на обложках «Дэлоса» и на манжетах. Все шло отменно, хотелось только еще скандальца для остроты.

В дверях появилась высокая фигура князя. Он был в военном сюртуке, у бедра держал фуражку и каталог. В ответ на приветствия на его худом лице выдавилась улыбка. Гнилоедов, выглядывая из-за княжьего локтя, торопливо говорил о чести, которой удостоился, и о служении искусству. Рецензенты записали: «Не можем не отметить слишком патриотическое вдохновение некоторых членов редакции».

Князь, не дослушав, подошел к небольшой картине знаменитого художника Спицына. Она изображала гуляющих вольно маркиз и хватающих их маркизов с курносыми и развращенными лицами.

– Что это? – громко спросил князь.

В дверь секретарской высунулось толстое лицо Спицына и тотчас скрылось. Гнилоедов доложил:

– Это на сюжет эпохи Людовика Пятнадцатого. Вольное подражание Буше.

– Хорошо, – сказал князь, повернулся к печке, на которой висело странное произведение Белокопытова, и все увидели, как на худом его лице дрогнули вдруг и мигнули веки несколько раз.

И тут только понял Гнилоедов и содержание картины и что сам сделал промах, повесив ее на виду. Белокопытов изобразил на лужку двух купальщиц; они вылезли из воды и делали что-то нехорошее; за прудком из красной, какой не бывает, мельницы высовывались две рожи с подзорными трубками. С боков на деревьях сидело по амуру, из облака вылетал третий амур и держал над всем этим венок. Картина была написана явно на скандал.

– Странная штука, – проговорил князь.

В толпе хихикнули. Гнилоедов зажмурился, понял, что погиб, и пробормотал, разводя руками:

– Мы это для курьеза повесили. Яркие краски, молодой автор. Вещь скорее для прихожей. Я уже говорил ему, к чему здесь амур с венком?

Тогда из толпы отделился юноша, небольшого роста, в сюртуке и замшевом жилете. Он рванул дверь в секретарскую и скрылся.

– Белокопытов, – сказали в толпе.

Князь проследовал дальше. Рецензенты протиснулись к сразу нашумевшей картине и записали: «Вернисаж, как и следовало ожидать, закончился легким скандалом».

За дверью секретарской в это время послышались громкие голоса спорящих.

<p>2</p>

Было еще совсем светло, но слуга, похожий на обезьяну с баками, занавесил в секретарской окна и включил электрическую лампу. На минуту разговоры затихли, и несколько человек подняли головы к матовому полушарию под потолком, откуда исходил яркий белый свет.

Стало Слышно позвякиванье ложечек о чайные стаканы. У стола, где под паром кипел серебряный самовар, пили чай знаменитости: романист Норкин и его жена; художник Спицын; непомерно известный драматург Игнатий Ливии, и с краю стола два поэта Шишков и Сливянский держали друг друга за пиджаки, с яростью споря о символизме.

В глубине комнаты у секретарского бюро и на кожаной тахте сидели «молодые». Было жарко и накурено. Как улей, гудел вернисаж за стеной. На минуту шум увеличился – это Спицын приоткрыл дверь. Вернувшись к столу, он сказал:

– Приехал князь.

На это ответил Норкин:

– Хорошо. Сам князь приехал. Успех будет журналу. Хороший журнал, и самовар серебряный, и ликеры хорошие, и торты хорошие.

Норкин был умный и весьма упитанный человек с подстриженной русой бородой. Говоря, он потрогал холеными пальцами рот, прикрывая улыбку. Его жена проговорила с гримасой:

– Толпу хотят удивить. Я потолкалась там пять минут, меня чуть не стошнило.

И она продолжала прерванное занятие – с ненавистью щуриться через круглый лорнет на врага своего и мужниного, поэта-мистика Шишкова.

Он отвлекся от символизма и воскликнул:

– Я приветствую общество, идущее к живому источнику.

Тогда Игнатий Ливии, чистивший спичкой ногти, встряхнул густыми волосами, лезущими на глаза, и заметил:

– Я бы с удовольствием обошелся без этого стада. Он был под запретом у символистов и демагог. Сидевший на подоконнике лирический поэт Градовский вдруг засмеялся, точно проснулся только что и услышал, что говорят. Сливянский обернулся к нему с восхищением и засмеялся тоже. Игнатий Ливии сломал под ногтем спичку и сказал: «Тэкс!»

Дверь резко распахнулась, появился Белокопытов с дерзким, бледным от волнения лицом; он пробежал в глубину комнаты, где его сейчас же обступила молодежь.

– Возмутительная наглость! Вы знаете, что произошло? – воскликнул он слегка хриплым голосом и обвел злыми глазами друзей. Вокруг него стояли – новеллист Керженский, бледный юноша в бархатной блузе, и поэт. Горин-Савельев, кудрявый и матовый, как метис, и голенастый беллетрист Волгин, и начинающий писать толстый юноша Иван Поливанский, с детским лицом и прической, как у кучера, и критик Полынов, похожий на Зевса в велосипедном костюме; художник Сатурнов; поэтесса Маргарита Стожарова и еще человек шесть уже менее известных поэтов и художников.

Это была партия «молодых». Она хотела всего, ждала славы и власти. Белокопытов рассказал, что произошло между Гнилоедовым и князем. «Молодые» заволновались. Он продолжал:

– Итак – меня здесь вешают для курьеза. Покупают для прихожей. Точно так же они поступят со всеми. Всех молодых талантов здесь будут затирать. От этих людей ожидаю всего!

– Возмутительно! – точно из глубины живота проговорил критик Полынов. От кружка отделился Велиеградский – композитор, сонный, с впившимся в толстый нос пенсне; он подошел к столу знаменитостей и задумчиво воткнул ложку в торт.

– Что возмутительно? Кто возмутительно? – вертя маленькой головой, спрашивал Горин-Савельев. Белокопытов продолжал:

– Молодых поэтов и беллетристов пригласили только перед подпиской. Без нас, художников, они бы не могли открыть вернисажа. У них у всех пятнадцати квадратных аршин не найдется. Что они на пустое место повесят? Штаны?

– Что ты горячишься, Николай, по совести, твоя вещь на печке такая, что прямо растеряешься, – сказал его друг художник Сатурнов, скривил на сторону рот и махнул, как деревянной, рукой по воздуху – сверху вниз, – ты говори дело, чего нам надо.

– Хорошо. Я ставлю такое требование… Но мне нужно согласие всех…

В это время двери опять раскрылись, и вошел сам Абрам Семенович Гнилоедов, вытирая платком череп и довольное свое лицо. Сзади держался секретарь, высокий человек, подслеповатый, с портфелем и в крупных веснушках.

– Поздравляю, господа, от души поздравляю, друзья и сотрудники, – повторял Гнилоедов, пожимая руки, кланяясь, кое-кого похлопывая по плечу. Затем взял стул, сел у самовара, оглянул хозяйственно яства и питья и сказал:

– Как говорится – двинули. Теперь надо ехать. Предлагаю выбрать председателя, и начнем пока здесь, а когда залу очистят от публики, перейдем туда.

Знаменитости сели полукругом у стола: «молодые» расположились поодаль. Председателем выбрали Норкина. Он позвонил в колокольчик, проговорив не спеша:

– Кто сочувствует, пусть скажет приветствия новому журналу.

Фраза эта была бестактна. Некоторое время все молчали. Первым встал Шишков, вынул портсигар, дрожащими пальцами закурил папироску, выпустил три струи дыма и, глядя на Норкина, начал говорить высоким голосом, который перешел затем в пронзительный:

– Конечно, во всяком начинании найдется недоброжелатель. Он постарается воздвигнуть призрак раздора в обители муз. Он бросит семена бури на Пелион. Дэлос! Священный остров. Храм Аполлона. Мы, пришельцы, возлагаем каждый на алтарь свою молитву. Не место вражде на острове Циклад. Мы не гунны, чтобы сжигать Дельфийский храм. Я приветствую «Дэлос», как приветствуют форму. Довольно молчания. Мы выходим из пещер, неся свои факелы (он покосился на Игнатия Ливина). Теперь не демагоги, а мы заговорим с народом, облеченные в царские одежды, в виссон и пурпур…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46