Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь с отцом

ModernLib.Net / История / Толстая Александра / Жизнь с отцом - Чтение (стр. 6)
Автор: Толстая Александра
Жанр: История

 

 


      Слышу ли голос твой
      Звонкий и ласковый...
      Я слушала ее, и мне хотелось плакать. Когда она кончила, я обняла ее.
      - Милая тетенька, - говорила я ей, - ты только не умирай! Что я буду без тебя делать?
      - Нет, нет, - утешала она меня. - Нет!
      А через несколько дней, когда все собрались в столовую к обеду, пришла тетенька, тихо села на диван ждать одного из сотрудников, собиравшегося ехать в Тулу. Вдруг кто-то сказал:
      - Что это с Татьяной Андреевной?
      Я вскочила. Она тихо склонилась на один бок. Ее взяли на руки и понесли наверх, безжизненно болталась правая рука, отнялся язык.
      Через несколько дней она умерла.
      И когда мы выносили гроб из яснополянского дома и слезы помимо моей воли текли по щекам, я вдруг вспомнила: "Таня, а ведь ты умрешь!" - "Вот глупости! Никогда!"
      Исповедь
      Впервые я подошла к отцу, когда мне было пятнадцать лет. Это время я считаю началом моей близости с ним. С годами она все увеличивалась.
      Была шестая неделя поста. По всей Москве слышался звон колоколов, только что отошла всенощная. Несмотря на пост, в воздухе чувствовалось что-то праздничное - и в журчащих вдоль тротуаров ручейках, и в веселом перезвоне, и в заходящем солнце, бросающем красно-желтые отблески на окна дома.
      Я шла от всенощной из небольшой церкви на Пречистенке, где пел прекрасный хор слепых девушек. Пели очень хорошо, особенно одна из них, со светлыми волосами и грустным лицом. От ее голоса было даже немножко жутко, столько печали и тоски слышалось в нем.
      В ранней молодости часто бывает состояние какого-то восторженного умиления, когда кажется, что всех любишь и что ты сам такой добрый, хороший, что и другие не могут не любить тебя.
      Именно это чувство я испытывала, когда шла из церкви. Мне было легко, весело, внутри все пело и радовалось. Рядом со мной в церкви стояла сгорбленная, нищенски одетая старушка с трясущейся головой. Я оказывала ей мелкие услуги - ставила за нее свечи к иконам, приносила стул, помогала сходить с приступок. От черного, позеленевшего салопа старушки пахло затхлостью, и, стоя за ее спиной, я наблюдала, как по желтовато-серым волосам ее и по салопу ползли крупные вши. "А я все-таки, несмотря на то, что она такая грязная и от нее скверно пахнет, люблю ее и помогаю ей, - думала я, все более и более на себя умиляясь. - Завтра пятница, я пойду к исповеди и очищусь от всех грехов". Я старалась припомнить, в чем надо было покаяться священнику.
      Я быстро шла по улице, громко стуча каблуками по высохшему уже тротуару, как вдруг лицом к лицу столкнулась с отцом. Он шел не спеша, с палочкой, в мягкой серой шляпе и расстегнутом пальто, из-под которого виднелась белая полотняная блуза.
      - Ты откуда? - спросил он меня.
      - Из церкви.
      Его серые, глубокие, всепонимающие глаза на минуту остановились на мне. Я внутренне сжалась от этого взгляда.
      - Почему это на тебе такой ярко-красный галстук?
      Я молчала.
      Он еще раз внимательно, точно заглядывая в душу, посмотрел на меня и пошел дальше.
      "Почему на тебе такой ярко-красный галстук? - повторила я. - Ярко-красный, да, очень яркий, нескромный, нехороший галстук". Стало грустно, в сердце что-то сжалось. "Нехороший галстук, а я... хорошая? Нет, нехорошая, нехорошая. Какая-то фальшивая, неискренняя".
      Я шла домой в глубоком раздумье, тело отяжелело и казалось безобразным, неуклюжим. Я была противна самой себе и все старалась понять, что же такое случилось. Не было следа того восторженно-умиленного состояния, в котором я только что находилась. Я бичевала себя, подвергая все свои поступки и переживания самой строгой критике. "А ну-ка, - говорила я самой себе, - отдала ли бы ты все, что имеешь, грязной старушке? Нет? Чего же стоят твои сентиментальные ухаживания, твое умиление?"
      Иногда в душе помимо желания, неведомо для нас происходит сложный душевный процесс, и достаточно самого незначительного толчка, чтобы дать иное направление мыслям, чувствам... Может быть, именно это и случилось со мной? Я не могла уже ни к себе, ни к тому, что меня окружало, относиться просто. Я все замечала, все анализировала.
      В таком возбужденном состоянии я пошла на другой день с матерью исповедоваться. После коротенькой вечерни священник стал вызывать прихожан к исповеди. Мы стояли позади всех. Старушка была впереди. Она опиралась на палочку, переминалась с ноги на ногу, вздыхала, и голова ее тряслась больше обыкновенного. По-видимому, она очень устала.
      Вышел священник. Старушка двинулась вперед, но священник обошел всех и подошел к моей матери.
      - Пожалуйста, графиня, - сказал он, почтительно кланяясь и пропуская нас вперед.
      Старушка покорно попятилась назад. "И это священник, служитель Божий!" подумала я с возмущением.
      Когда я пошла на исповедь, я уже не чувствовала, что священник может освободить меня от грехов. Я видела в нем обыкновенного, грешного человека, такого же, как все. Мне было противно отвечать на его вопросы: бранила ли я кого-нибудь? врала ли? слушалась ли старших? "Какое ему дело?" - думала я, односложно отвечая: грешна, батюшка, грешна.
      Я пришла домой в еще более смутном состоянии. Здесь меня ожидало большое огорчение. Когда я вошла в комнату, меня сразу охватило ощущение пустоты. Я взглянула на клетку - она была пуста. Куда же девался мой чиж? Он был ручной, летал по всей комнате и нередко затягивал свою песенку, сидя у меня на плече или на голове. Где же он?
      В комнате я его не нашла и пошла к горничной спросить, не видала ли она чижа. За ширмами я услыхала хруст, на кровати сидела серая кошка Машка и блаженно мурлыкала, доедая остатки моего чижа. По одеялу были разбросаны желтенькие перышки.
      Я схватила палку и в исступлении начала бить кошку, носясь за ней по всей комнате. Я убила бы ее, если бы она не ухитрилась шмыгнуть в форточку.
      Злоба спирала дыхание, сердце учащенно билось. И вдруг я вспомнила, что только что исповедовалась. "Вздор, пустяки все!" Но на душе стало еще мучительнее, еще нестерпимее. Я упала ничком на подушку и зарыдала.
      На другой день на меня надели белое платье и мы с матерью отправились в церковь причащаться. Когда мы вошли, церковь была уже полна народу. Мы с трудом пробрались вперед. Началась обычная длинная служба.
      С критическим вниманием следила я за ходом обедни, ловила каждое слово священника. Его выходы, движения, громкие возгласы, чтение Евангелия, в котором ничего нельзя понять, - все возбуждало во мне сомнение.
      Во всем этом я видела что-то фальшивое, неискреннее. "Вот и причастие, кто больше положит на тарелку, тому дают больше вина и просфоры", - думала я.
      В вербную субботу, когда мать крикнула, чтобы я собиралась с ней в церковь, я сказала, что не пойду. Она не сразу меня поняла.
      - Почему? Ты нездорова?
      - Нет, я здорова, а в церковь больше не пойду.
      - Да почему же?
      - Не хочу. Не нужно, фальшиво все это.
      Мам? была так потрясена, что сразу не нашла, что мне ответить. Мое заявление было для нее страшным ударом. Две старшие дочери уже давно отошли от церкви, проникшись учением отца. Меня мать старалась воспитать в православии, часто водила в церковь, она надеялась, что хоть одна из ее дочерей не собьется с истинного пути и останется православной. В раннем детстве она сама учила меня Ветхому завету и радовалась, что я хорошо занимаюсь. А меня очень забавляли истории Иосифа, Давида, Голиафа и Ионы, которого проглотил кит, хотя и тогда уже я знала, что отец считает Ветхий завет сказками, в которые нельзя верить. Помню, рядом с нашим домом за высоким забором был клинический сад для душевнобольных. Сидя на высоком заборе, болтая ногами, я философствовала с сумасшедшими на религиозные темы.
      - Вот пап? говорит, что Ветхий Завет - глупости, я думаю, что он прав. А вот он еще говорит, что мясо есть нельзя. Этому я не верю, мяса, по-моему, можно есть сколько угодно.
      Больные, улыбаясь, смотрели на меня.
      - А я и в Бога не верю, - сказал один из них.
      - Нет, я верю! - ответила я.
      По-видимому, взгляды отца в какой-то примитивной форме уже коснулись моего детского сознания, но мам? не подозревала этого. Теперь, когда я отказалась идти в церковь, она решила, что отец говорил со мной и повлиял на меня.
      Мам? тотчас же пошла к нему в кабинет объясняться. Они говорили долго. Когда она, шурша шелковой юбкой, спустилась вниз, щеки ее горели, а глаза были красны от слез.
      - Тебя отец зовет! - сказала она.
      Я побежала в отцовский кабинет.
      Он сидел за круглым столом в большом кожаном кресле с книгой в руках.
      - Ты что же это мать огорчаешь? - спросил он, строго и пристально глядя мне в глаза. И снова, как и тогда при его вопросе о красном галстуке, я почувствовала, что он все видит и понимает. - Почему в церковь не хочешь идти?
      - Не могу! - сказала я, чувствуя, как слезы подступают к горлу.
      - Не плачь, - сказал он мягко. Но я заплакала. - Прежде чем бросать старое, - сказал он, - надо твердо знать, есть ли у тебя что-нибудь новое, чем ты можешь заменить. Есть у тебя это?
      - Не знаю.
      - Тогда почему же ты мать огорчаешь, не идешь с ней в церковь?
      - Ложь, фальшь там одна, не могу! - выкрикнула я сквозь душившие меня рыдания.
      Лицо отца еще больше смягчилось, глаза стали ласковыми, добрыми.
      - Вот как. Да ты не плачь, голубушка.
      Почувствовав его ласку, я поняла, что должна все рассказать ему. И, запинаясь и захлебываясь, я рассказала про слепых, про старушку, про свое умиление, почему оно кончилось, рассказала про священника, про чижа, которого съела кошка.
      Отец казался взволнованным. Он уже не сидел, а ходил по комнате, засунув руки за пояс, а я следила за ним, ловя выражение его лица.
      - А все-таки пойди с матерью в церковь сегодня, можешь? - спросил он и ласково и вместе с тем многозначительно, как на взрослую, взглянул на меня.
      Я поняла его взгляд.
      - Хорошо.
      Он нагнулся и поцеловал меня в лоб. Глаза его весело сияли. Я быстро сбежала вниз, оделась и, к удивлению и радости моей матери, сказала ей, что иду ко всенощной.
      С этого дня отец уже никогда не был для меня недоступным, чужим...
      Крым
      Через год я должна была держать при округе экзамены на домашнюю учительницу. Больше всего меня пугал закон Божий. Надо было знать наизусть весь катехизис, богослужение, а я никак не могла их зазубрить. Говорили, что меня, дочь отлученного от церкви, будут особенно строго спрашивать и придираться.
      Но я напрасно волновалась. Экзамена держать мне не пришлось.
      Летом 1901 года отец опасно заболел, у него началась лихорадка и грудная жаба. При низкой температуре пульс доходил до 150-ти. Съехалась вся семья. Мам? и Маша по очереди ухаживали за ним. Вызвали врачей - Щуровского, Бертенсона. Они посоветовали ехать в Крым.
      Графиня Софья Владимировна Панина, узнав о решении врачей, предложила свой дом в имении Гаспра на южном берегу. Отец был так слаб, что страшно было его везти. Один из его последователей, служивший на железной дороге, обратился к своему начальству с просьбой предоставить отцу для поездки директорский вагон. В Крым с отцом поехали мам?, сестра Маша с мужем, Б. и я. Пианист Гольденвейзер, усиленно искавший близкого знакомства с отцом, в Харькове присоединился к нам. Из служащих с другим поездом ехали: повар Семен Николаевич, Илья Васильевич и портниха мам?, молодая девушка Ольга.
      Курьерский поезд выходил из Тулы около трех часов утра. До вокзала 17 верст ехали на лошадях. Тьма была кромешная, грязь, особенно скверно было по проселочной дороге до шоссе. Филичка с факелом провожал нас. На Тульском вокзале от суеты, от утомления отец почувствовал себя настолько плохо, что поднялся вопрос, не вернуться ли обратно. Но Б. доказывал, что возвращаться было бы безумием, вагон прекрасный, удобный, а о том, чтобы опять ехать на лошадях, страшно было и подумать. Вагон действительно оказался превосходным, не только у каждого было свое спальное купе, умывальник, но был прекрасный салон с мягкими креслами, с большим обеденным столом, пианино. Здесь действительно можно было прекрасно отдохнуть.
      На другое утро, когда проехали Курск и стало уже по-южному тепло, отец почувствовал себя лучше, пробовал работать, но не мог. Мы с сестрой Машей смотрели в окна и радовались на малороссийские белые мазанки, на пирамидальные тополя и меловые горы. Иногда присоединялся к нам и отец.
      В Харькове собрались обедать, но когда поезд подошел к вокзалу, мы увидали на платформе громадную толпу, почти сплошь состоявшую из студентов. Я сразу догадалась, что готовится встреча отцу. Стало жутко: "Приветствия, речи, волнения, не выдержит сердце!" - мелькало в голове. Мы повернули обратно, об обеде и думать было нечего! И действительно, толпа хлынула к нашему вагону.
      Отец взволновался, услышав, что студенты собрались приветствовать его и просят принять от них делегацию. Он весь как-то сжался, точно ему хотелось спрятаться. Лицо выражало страдание, почти отчаяние. Депутация стояла у окна и ждала. Я сочувствовала отцу, мне было тяжело смотреть на его волнение, хотелось оградить его. "У них простое любопытство, - думала я, - а отцу это может стоить жизни". Казалось, и Маша разделяла мои чувства, но мам? и Б. заразились общим возбуждением, они стали уговаривать отца принять делегацию. Отец согласился. Он делал громадные усилия, чтобы отвечать на приветствия, пожелания, - говорить было не о чем. После первой делегации пришла вторая, а на платформе гудела толпа.
      - Попросите Льва Николаевича подойти к окну! - кричали студенты, умоляем, на минутку!
      - Он не может, он болен... - отвечали мы из вагона.
      - Ради Бога, на минутку, пусть только покажется...
      Перед третьим звонком отец подошел к окну. Головы обнажились.
      - Уррррра! - вдруг загремела толпа, - урра!!
      Поезд медленно отходил.
      - Толстой, Лев Николаевич! Будьте здоровы! Счастливый путь. Студенты теснили друг друга, висли на столбах, бежали по платформе за поездом, но толпа постепенно редела, пока, наконец, и самые упорные принуждены были отстать...
      Поезд мчался дальше. Все были взволнованы. Отец сморкался. Признаюсь, щипало и у меня в носу. Но как и предполагали, отцу не прошли даром пережитые волнения. Температура поднялась, снова появились перебои сердца. И только на утро, когда мы подъехали к Севастополю, ему стало лучше.
      Здесь, на вокзале, отца снова ждала овация, но гораздо более скромная, чем в Харькове. Мне показалось, что небольшая кучка людей, которая приветствовала отца, по большей части состояла из немолодых дам. Потом мы узнали, что севастопольцы уже несколько дней подряд собирались на вокзале и ждали, когда приедет Толстой, но многие не дождались.
      Мы остановились в большой, хорошей гостинице Киста на Набережной. Настроение было праздничное, как обычно бывает, когда после дождей, осенней слякоти средней полосы России попадаешь в волшебный край, где тебя внезапно окутывает теплый морской воздух, поражает глубокая синева неба, яркость красок и теней. Все надеялись, что отец оживет на юге.
      Мы с Б. сейчас же побежали в город за провизией, притащили груду душистого, спелого, желто-дымчатого, точно вспотевшего винограда, связку толстых татарских бубликов, пахнущих кислым тестом, и еще всяких вкусных вещей. Мам? хлопотала с обедом и с вещами.
      Отцу тоже не сиделось дома, и он отправился с Б. гулять, заходил в Севастопольский музей, осматривал город и все расспрашивал, где находился 4-й бастион, на котором он когда-то воевал. Б. рассказывал нам, что отца везде узнавали и кланялись ему, даже городовой отдал ему честь.
      К вечеру отец устал, не столько от прогулки, сколько от охвативших его воспоминаний.
      На другое утро в двух экипажах на перекладных поехали в Гаспру. В одной коляске, запряженной четверней, ехали отец, мать, Б. и я. В другой Оболенские и Гольденвейзер. Пока ехали городом, отец напряженно смотрел кругом.
      - Ах, как все изменилось, как изменилось! - повторял он с грустью.
      Он никак не мог ориентироваться, его это мучило, он напрягал память, стараясь понять, где был 4-й бастион. Расспрашивал об этом кучера. Увидавши несколько человек матросов с открытыми загорелыми лицами в белых, с синими воротниками, рубашках, стройно шагающих по улице, он сказал:
      - Экие молодцы! - А потом тихо добавил: - И подумать только, что их к бойне готовят!
      Он стал говорить об ужасах войны и удивлялся, как он мог когда-то не только участвовать в войне, но и увлекаться ею.
      Проехали первый перегон. Пока на станции перепрягали лошадей, мы с Б. и Гольденвейзером полезли на гору. Снизу гора казалась небольшой, но когда мы стали подниматься, мы поняли, что это не так легко.
      - Тише, тише, - останавливал нас Б. - С непривычки нельзя так быстро ходить в горы. Может сделаться плохо.
      Но Гольденвейзер только посмеялся над этим предупреждением.
      Он быстро нас обогнал и взбежал на гору. Когда мы взошли на вершину, он был страшно бледен, его тошнило.
      Сбежав, мы рассказали отцу про этот случай. Отец покачал головой:
      - Типичная еврейская черта, - сказал он, - желание во всем быть первыми.
      В Байдарах лошадей оставили на станции и пешком прошли к знаменитым Байдарским воротам. У меня дух захватило, когда с высоты нам открылся залитый солнцем зеленый, цветущий южный берег. Слева возвышались могучие грозные скалы, вдали горело и серебром переливалось безбрежное море. Не только на меня, видевшую все это впервые, зрелище произвело сильное впечатление, все были взволнованы. Отец сидел на камушке и молча смотрел.
      Но надо было торопиться, варить отцу обед, ехать дальше, чтобы опасный в Крыму заход солнца, дающий резкое понижение температуры, не застал нас в пути. Рядом с гостиницей мы нашли помещение с плитой, которую быстро разожгли и сварили отцу обед. Простояв около часа, пообедав, отправились дальше в тот сказочный мир, который мы только что обозревали сверху. Дорожка шла вниз крутыми зигзагами. Коляски делали бесконечные петли, а мы с Б. по тропинкам шли наперерез и радовались, когда обгоняли их. Всю дорогу я смотрела, пока наконец не разболелись у меня глаза, голова, шея. Все было необыкновенно: татарские деревни с бесконечными лавочками, где пахло кизяком и бараньим салом, татарчата в круглых барашковых шапочках, татарки с чадрами на голове и крашеными ногтями, нависшие над дорогой громадные скалы, а главное, море, море...
      Поздно вечером приехали. С верхнего шоссе завернули направо в ворота и по шуршащему гравию подкатили к великолепному дворцу. Первое, что бросилось в глаза, были круглые башни, домашняя церковь и фонтан около дома.
      Нас встретили служащие гр. Паниной. Впереди всех управляющий немец Карл Христианович Классен с хлебом и солью.
      Во дворце неприятно поразила роскошь. Я никогда в таком доме не жила. Было неловко и неуютно: мраморные подоконники, резные двери, тяжелая дорогая мебель, большие, высокие комнаты. Дом показался мне мрачным. Но когда вышли на верхнюю террасу и открылся вид на море, все пришли в восторг. Хороша была и нижняя терраса, обвитая виноградом, со свисающими спелыми гроздьями изабеллы.
      На другой день приехали на пароходе служащие. Несмотря на то, что море было совершенно спокойно, всех троих укачало. Особенно пострадал толстый Семен Николаевич, он даже плакал.
      - Ну и завезли, - говорил он в отчаянии, - ну и страна! С одной стороны море, с другой горы, деваться некуда!
      Илья Васильевич тоже был недоволен. И хотя лицо его сохраняло обычное выражение покорности судьбе, он был еще бледнее и меланхоличнее, чем всегда. Скорее всех утешилась Ольга-портниха. Она немедленно познакомилась с красивыми татарами-проводниками и предвкушала жизнь, полную всяких интересных приключений и романов.
      Когда кто-нибудь из нас приходил в слишком большой восторг, начинал бесноваться, у нас в семье это называлось animal spiritus1. Так вот эти "animal spirits" обуяли нас в первые дни нашего пребывания в Крыму. Почтенный толстовец точно с ума сошел. Он заказывал лошадей, и мы ездили с ним по окрестностям, ходили гулять. Помню свое близкое знакомство с морем. Б., Оболенские и я поехали вниз на берег. Был небольшой прибой. Волны, клубясь и пенясь, ударялись о скалы, окатывая их водой. Это было прекрасно, но мне надо было ощутить, почувствовать его. Я спустилась вниз, вымыла лицо, руки, выполоскала рот, но и этого было мало. Тогда я залезла на большой камень и плашмя легла на него. Маша, заражаясь моим восторгом, тоже подошла слишком близко. Большая волна окатила нас с головы до ног. Мы сняли платья, повесили их сушить и вдруг увидали, что над нами, облокотившись на перила каменной стены, стоял генерал и смотрел на нас с нескрываемым презрением.
      Хорошо было первое время в Крыму! Постепенно все входило в обычную колею. Отец поправлялся, начал работать, расположив день так же, как в Ясной Поляне, только раньше вставал и раньше ложился спать.
      Сестра Маша переписывала ему, но она собиралась переехать в Ялту лечиться и беспокоилась о том, что некому будет ее заменить.
      - Ну, Саша, - как-то сказала она мне, - теперь ты уже взрослая (мне только что минуло 17 лет), пора начать тебе переписывать отцу.
      Она принесла мне несколько исписанных его рукой листков бумаги. Был уже вечер. Я обрадовалась, мне хотелось доказать, что я справлюсь с работой. Придя к себе в комнату, я сложила бумагу в четвертушки, нарезала ее, загнула с правой стороны поля, вложила в ручку новое перо и развернула рукопись. Как хорошо я помню ее внешний вид: четвертушки бумаги вдоль и поперек исписанные, перечеркнутые, со вставками между строчек, на полях, на обороте, с недописанными словами...
      Характерно, что внешняя сторона рукописи настолько поглотила мое внимание, что я не помню ее содержания. Помню только, что это была статья о религии. Постепенно мое восторженное состояние сменилось беспокойством, а затем и отчаянием. Часы ползли. Наступила ночь. Несколько слов напишу, а потом разбираю. Чем дольше я сидела, тем туманнее становилось в голове. Теперь уже я не только слов, но даже букв не разбирала. Начинала выдумывать, выходила бессмыслица. В глазах рябило, строчки сливались. Пробовала я отложить работу и с разбега прочитать - опять ничего.
      Только уже через несколько недель я поняла, что не надо сидеть над отдельными буквами, а надо пытаться схватить основной смысл фразы, только тогда делались понятными слова и буквы. Но для этого нужно было еще долго и упорно работать.
      Наступило утро. К восьми часам переписка должна была лежать на столе у отца, а у меня в руках была такая ужасная, жалкая работа, что страшно было ее нести. На каждой странице пропуски, неразобранные слова, строчки кривые, буквы острые, высокие, между линеек мало места для поправок. Когда я принесла переписку отцу, он засмеялся и отложил ее в сторону. А я ушла от него в полном отчаянии, с сознанием, что я никуда не гожусь и никогда не научусь ему помогать!
      Как я завидовала Маше, которая так уверенно писала маленькими, круглыми, отчетливыми буквами, ровно, гладко, точно печатала, и прекрасно разбирала отцовский почерк.
      Но постепенно и я стала привыкать. Эта работа наполнила мою жизнь, я перестала чувствовать себя бесполезной.
      В это лето отца посетили многие писатели: Чехов, Горький, Скиталец, Елпатьевский, Бальмонт и другие.
      Чехов был у отца еще в Москве, но я его увидела здесь впервые. Он пришел с палочкой, немножко сгорбленный, застенчивый и серьезный, беспрестанно коротко и глухо покашливал, и было ясно, что он серьезно болен. На ввалившихся щеках, может быть, от волнения, а может быть, от болезни, горел румянец. Чехов сидел с отцом на нижней террасе, разговор шел о литературе. Я знаю, что отец уважал Чехова и, пожалуй, из молодых писателей ему легче всего было с Антоном Павловичем. Ему он прямо и откровенно мог сказать свое мнение о его писаниях, он знал, что Чехов и не обидится и поймет его. В этот же раз или позднее, отец уговаривал Чехова не писать драм и восхищался его рассказами. На всех нас Чехов произвел впечатление серьезности, простоты и какой-то внутренней обаятельности.
      В это же время часто заходил Горький. Он был выслан и жил в двух верстах на берегу моря в Олеизе. Горький мне всегда казался чуждым. Мне казалось, что отец не мог быть с ним самим собой - правдивым и искренним до конца. Да и Горький не был естественным, он смущался и робел перед отцом. Я видела Горького в кругу его приятелей и семьи. Часто мы с ним, с Юлией Ивановной Игумновой и братьями играли в городки. Обычная, свойственная ему грубоватость исчезала в обществе отца.
      Иллюстрацией такой принужденности может служить сцена, описанная доктором Волковым в его воспоминаниях:
      "Однажды в моем присутствии Лев Николаевич хвалил Горькому роман Поленца "Крестьянин" и особенно умилялся художественной правдой той сцены, в которой избитая пьяным мужем жена заботливо укладывает его на постель и подкладывает под голову подушки...
      Горький промолчал... А когда мы с ним возвращались, он заметил:
      "Подушку под голову подкладывает! Хватила бы его поленом по башке!"
      Мне помнится, что Скиталец приезжал гораздо позднее с Горьким и Шаляпиным. Бросалось в глаза сходство в его внешнем облике с Горьким. Та же косоворотка, подпоясанная ремнем, длинные прямые волосы, которые он резким встряхиванием головы отбрасывал назад, та же грубоватость и простоватость в манерах. Братья рассказывали, что Скиталец замечательно играет на гуслях и поет. Но, по-видимому, его песни, так же, как анекдоты и остроумие Шаляпина, можно было услышать только в мужской компании за стаканом вина.
      Раза два приходил Бальмонт. Разумеется, стихи его отец не мог принять, и вряд ли свидание с поэтом доставило ему большое удовольствие. Он всегда стеснялся в лицо высказывать свое мнение писателям, зная, что его слово имело для них большое значение. Но, по-видимому, Бальмонта смутить было трудно. Вот как он сам рассказывает про эту встречу:
      "Я прочел ему "Аромат солнца", а он, тихонько покачиваясь в кресле, беззвучно посмеивался и приговаривал: "Ах, какой вздор! "Аромат солнца"... Ах, какой вздор!" Я ему с почтительной иронией напомнил, что в его собственных картинах весеннего леса и утра звуки перемешиваются с ароматами и цветами. Он несколько принял мой аргумент и попросил меня прочесть еще что-нибудь. Я прочел ему: "Я в стране, что вечно в белое одета". Лев Николаевич притворился, что это стихотворение ему совершенно не нравится".
      Часто из Ялты приезжал Сергей Яковлевич Елпатьевский и, хотя он был уже больше писатель, чем доктор, помнится, он участвовал несколько раз в консилиумах во время болезни отца.
      Приезжал Сергеенко. Мало интересный сам по себе, он всегда старался удивить отца чем-нибудь. Однажды он раздобыл откуда-то автомобиль. Автомобили тогда только что появились в России. К великому беспокойству матери, отец заинтересовался машиной и поехал с Сергеенко кататься.
      Тут же в Крыму отца навестил известный кадет Петрункевич, разговор шел о политике. Мне запомнились слова, сказанные отцом после этого свидания:
      "Ну как они не понимают, что дело не в перемене правительства. Разве жизнь станет лучше оттого, что вместо Николая II будет царствовать Петрункевич?!"
      Все без исключения любили управляющего гр. Паниной Карла Христиановича Классена. Это был милый, добрый старик, старавшийся сделать всем приятное. Жил он в одном из флигелей со своей совсем уже старенькой мам?шей и двумя маленькими, неопределенной породы собачками. Каждое утро Карл Христианович присылал нам корзину прекрасного, душистого винограда разных сортов с собственных виноградников, а позднее яблоки и груши из штамбового, его посадки, сада. Ежедневно он осведомлялся о здоровье отца. Если ему отвечали, что плохо, он огорчался, чувствуя себя как будто виноватым в том, что его любимый Крым не помогает, закатывал свои добрейшие голубые глазки к небу и сокрушался:
      - Плоко? Ах, как уясно, уясно! (Карл Христианович не выговаривал букву "ж"). Он был страстным винтером. Кто-то предложил отцу вместо отдыха играть в карты. Играли Оболенские, Сухотины, Классен, Б., когда приезжал из Москвы, иногда не хватало четвертого партнера и звали меня. Я быстро научилась этой премудрости и гордилась тем, что меня принимали играть со взрослыми. Каждый играл по-своему. Б. играл тонко и умно, но всегда неожиданно и страшно рисковал, отец играл плохо, забывал считать козырей, назначал больше, чем мог сыграть, ремизился и редко выигрывал. Лучше всех играл Карл Христианович: он назначал игру только тогда, когда бывал вполне уверен, что выиграет, большей же частью он подсиживал других. Прижмет карты к груди, склонит голову набок, зажмурится и выжидает. Если противники его зарывались, улыбка играла на его добродушно-плутоватом лице, но если начинал рисковать партнер, он охал, вздыхал и шептал:
      - Уясно, уясно...
      Только отцу он прощал нерасчетливую игру.
      По соседству с Гаспрой было имение великого князя Николая Михайловича. Ворота имения охранялись часовыми, вход посторонним был запрещен. Казалось, что там, за этими стенами, был другой мир и великие князья в нашем представлении были недоступными и чуждыми. Каково же было наше удивление, когда великий князь Николай Михайлович попросил разрешения повидаться с отцом. Отец согласился, и свидание состоялось с глазу на глаз. Великий князь произвел на отца лучшее, чем он ожидал, впечатление.
      - Странно, - говорил он, - и что ему от меня нужно? Рассказывал про свою жизнь, просил позволения прийти еще раз. Но человек простой и, кажется, неглупый.
      Много позднее отец, передавая мне на хранение бумаги, оставленные ему великим князем, рассказал, что Николай Михайлович советовался с ним по поводу своей любви к одной даме...
      Между прочим в разговоре с отцом великий князь спрашивал, чем он может быть полезен, просил не стесняясь гулять по его имению, сказал, что отдаст соответствующее распоряжение своим служащим и сам показал отцу ход в парк по тропиночке через стенку за Гаспринским садом.
      С этих пор отец часто гулял по Ай-Тодору. Здесь была удивительная "Царская тропа", или, как отец прозвал ее, "горизонтальная дорожка", по которой можно было дойти почти до самой Ялты без подъемов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20