Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена
ModernLib.Net / Классическая проза / Стерн Лоренс / Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Стерн Лоренс |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(509 Кб)
- Скачать в формате doc
(437 Кб)
- Скачать в формате txt
(421 Кб)
- Скачать в формате html
(473 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40
|
|
«В каких только странах на свете не производил опустошений крестоносный меч сбитого с толку странствующего рыцаря, не щадившего ни возраста, ни заслуг, ни пола, ни общественного положения; сражаясь под знаменами религии, освобождавшей его от подчинения законам справедливости и человеколюбия, он не проявлял ни той, ни другого, безжалостно попирал их ногами, – не внемля крикам несчастных и не зная сострадания к их бедствиям».
– Я бывал во многих сражениях, с позволения вашей милости, – сказал со вздохом Трим, – но в таких ужасных, как это, мне быть не доводилось. – У меня рука не поднялась бы навести ружье на беззащитных людей, – хотя бы меня произвели в генералы. – Да что вы смыслите в таких делах? – сказал доктор Слоп, посмотрев на Трима с презрением, которого вовсе не заслуживало честное сердце капрала. – Что вы понимаете, приятель, в сражении, о котором говорите? – Я знаю то, – отвечал Трим, – что никогда в жизни не отказывал в пощаде людям, которые меня о ней просили; – а что до женщин и детей, – продолжал Трим, – то прежде чем в них прицелиться, я бы тысячу раз лишился жизни. – Вот тебе крона, Трим, можешь выпить сегодня с Обадией, – сказал дядя Тоби, – а Обадия получит от меня другую крону. – Бог да благословит вашу милость, – отвечал Трим, – а я бы предпочел отдать свою крону этим бедным женщинам и детям. – – Ты у меня молодчина, Трим, – сказал дядя Тоби. – – – Отец кивнул головой, – как бы желая сказать – – да, он молодец. – – —
– А теперь, Трим, – сказал отец, – кончай, – я вижу, что у тебя остался всего лист или два.
Капрал Трим продолжал:
«Если свидетельства прошедших веков недостаточно, – посмотрите, как приверженцы этой религии в настоящее время думают служить и угождать богу, совершая каждый день дела, покрывающие их бесчестием и позором.
«Чтобы в этом убедиться, войдите на минуту со мной в тюрьмы инквизиции». (Да поможет бог моему бедному брату Тому.) – «Взгляните на эту Религию, с закованными в цепи у ног ее Милосердием и Справедливостью, – страшная, как привидение, восседает она в черном судейском кресле, подпертом дыбами и орудиями пытки. – Слушайте! – Слышите этот жалобный стон?» (Тут лицо Трима сделалось пепельно-серым.) – «Взгляните на бедного страдальца, который его издает», – (тут слезы покатились у него) – «его только что привели, чтобы подвергнуть муке этого лжесудилища и самым утонченным пыткам, какие в состоянии была изобрести обдуманная система жестокости». – (Будь они все прокляты! – воскликнул Трим, лицо которого теперь побагровело.) – «Взгляните на эту беззащитную жертву, выданную палачам, – тело ее так измучено скорбью и заточением…» (– Ах, это брат мой! – воскликнул бедный Трим в крайнем возбуждении, уронив на пол проповедь и всплеснув руками, – боюсь, что это бедняга Том. – Отец и дядя Тоби исполнились сочувствием к горю бедного парня, – даже Слоп выказал к нему жалость. – Полно, Трим, – сказал отец, – ты читаешь совсем не историю, а только проповедь; – пожалуйста, начни – фразу снова.) – «Взгляните на эту беззащитную жертву, выданную палачам, – тело ее так измучено скорбью и заточением, что каждый нерв и каждый мускул внятно говорит, как он страдает.
«Наблюдайте последнее движение этой страшной машины!» – ( – Я бы скорее заглянул в жерло пушки, – сказал Трим, топнув ногой.) – – – «Смотрите, в какие судороги она его бросила! – – Разглядите положение, в котором он теперь простерт, – каким утонченным пыткам он подвергается!» – – (– Надеюсь, что это не в Португалии.) – «Больших мук природа не в состоянии вынести! – Боже милосердный! Смотрите, как измученная душа его едва держится на трепещущих устах!» – (– Ни за что на свете не прочитаю дальше ни строчки, – проговорил Трим. – Боюсь, с позволения вашей милости, что все это происходит в Португалии, где теперь мой бедный брат Том. – Повторяю тебе, Трим, – сказал отец, – это не описание действительного события, – а вымысел. – Это только вымысел, почтенный, – сказал Слоп, – в нем нет ни слова правды. – Ну, нет, я не то хотел сказать, – возразил отец. – Однако чтение так волнует Трима, – жестоко было бы принуждать его читать дальше. – Дай-ка сюда проповедь, Трим, – я дочитаю ее за тебя, а ты можешь идти. – Нет, я бы желал остаться и дослушать, – отвечал Трим, – если ваша милость позволит, – но сам не соглашусь читать даже за жалованье полковника. – Бедный Трим! – сказал дядя Тоби. Отец продолжал:)
« – Разглядите положение, в котором он теперь простерт, – каким утонченным пыткам он подвергается! – Больших мук природа не в состоянии вынести! – Боже милосердный! Смотрите, как измученная душа его едва держится на трепещущих устах, – готовая отлететь, – – но не получающая на это позволения! – – Взгляните, как несчастного страдальца отводят назад в его темницу!» ( – Ну, слава богу, – сказал Трим, – они его не убили.) – «Смотрите, как его снова достают оттуда, чтобы бросить в огонь и в предсмертную минуту осыпать оскорблениями, порожденными тем предрассудком, – – тем страшным предрассудком, что может существовать религия без милосердия». – (Ну, слава богу, – он умер, – сказал Трим, – теперь он уже для них недосягаем, – худшее для него уже осталось позади. – Ах, господа! – Замолчи, Трим, – сказал отец, продолжая проповедь, чтобы помешать Триму сердить доктора Слопа, – иначе мы никогда не кончим.)
«Самый верный способ определить цену какого-нибудь спорного положения – рассмотреть, насколько согласуются с духом христианства вытекающие из него следствия. – Это простое и решающее правило, оставленное нам Спасителем нашим, стоит тысячи каких угодно доводов. – По плодам их узнаете их.
«На этом я и заканчиваю мою проповедь, прибавив только два или три коротеньких самостоятельных правила, которые из нее вытекают.
«Во-первых. Когда кто-нибудь распинается против религии, – всегда следует подозревать, что не разум, а страсти одержали верх над его Верой. – Дурная жизнь и добрая вера неуживчивые и сварливые соседи, и когда они разлучаются, поверьте, что это делается единственно ради спокойствия.
«Во-вторых. Когда вот такой человек говорит вам по какому-нибудь частному поводу, что такая-то вещь противна его совести, – вы можете всегда быть уверены, что это совершенно все равно как если бы он сказал, что такая-то вещь противна ему на вкус: – в обоих случаях истинной причиной его отвращения обыкновенно является отсутствие аппетита.
«Словом, – ни в чем не доверяйте человеку, который не руководится совестью в каждом деле своем.
«А вам самим я скажу: помните простую истину, непонимание которой погубило тысячи людей, – что совесть ваша не есть закон. – Нет, закон создан богом и разумом, которые вселили в вас совесть, чтобы она выносила решения, – не так, как азиатский кади, в зависимости от прилива и отлива страстей своих, – – а как британский судья в нашей стране свободы и здравомыслия, который не сочиняет новых законов, а лишь честно применяет существующие».
– Ты читал проповедь превосходно, Трим, – сказал отец. – Он бы читал гораздо лучше, – возразил доктор Слоп, – если бы воздержался от своих замечаний. – Я бы читал в десять раз лучше, сэр, – отвечал Трим, – если бы сердце мое не было так переполнено. – Как раз по этой причине, Трим, – возразил отец, – ты читал проповедь так хорошо. Если бы духовенство нашей церкви, – продолжал отец, обращаясь к доктору Слопу, – вкладывало столько чувства в произносимые им проповеди, как этот бедный парень, – то, так как проповеди эти составлены прекрасно, – (– Я это отрицаю, – сказал доктор Слоп) – я утверждаю, что наше церковное красноречие, да еще на такие волнующие темы, – сделалось бы образцом для всего мира. – Но, увы! – продолжал отец, – с огорчением должен признаться, сэр, что в этом отношении оно похоже на французских политиков, которые выигранное ими в кабинете обыкновенно теряют на поле сражения. – – Жалко было бы, – сказал дядя, – если бы проповедь эта затерялась. – Мне она очень нравится, – сказал отец, – – она драматична, – – и в этом литературном жанре, по крайней мере в искусных его образцах, есть что-то захватывающее. – – – У нас часто проповедуют в этом роде, – сказал доктор Слоп. – Да, да, я знаю, – сказал отец, – но его тон и выражение лица при этом настолько же не понравились доктору Слопу, насколько приятно ему было бы простое согласие отца. – – Но наши проповеди, – продолжал немного задетый доктор Слоп, – – очень выгодно отличаются тем, что если уж мы вводим в них действующих лиц, то только таких, как патриархи, или жены патриархов, или мученики, или святые. – В проповеди, которую мы только что прослушали, есть несколько очень дурных характеров, – сказал отец, – но они, по-моему, нисколько ее не портят. – – – Однако чья бы она могла быть? – спросил дядя Тоби. – Как могла она попасть в моего Стевина? – Чтобы ответить на второй вопрос, – сказал отец, – надо быть таким же великим волшебником, как Стевин. – Первый же, – по-моему, – не так труден: – ведь если мне не слишком изменяет моя сообразительность, – – я знаю автора: конечно, проповедь эта написана нашим приходским священником.
Основанием для этого предположения было сходство прочитанной проповеди по стилю и манере с проповедями, которые отец постоянно слышал в своей приходской церкви, – – оно доказывало так неоспоримо, как только вообще априорный Довод способен доказать такую вещь философскому уму, – что автором ее был Йорик и никто другой. – – – Догадка эта получила также и апостериорное доказательство, когда на другой день Йорик прислал за ней к дяде Тоби слугу своего.
По-видимому, Йорик, интересовавшийся всеми видами знания, когда-то брал Стевина у дяди Тоби; по рассеянности он сунул в книгу свою проповедь, когда написал ее, и, по свойственной ему забывчивости, отослал Стевина по принадлежности, а заодно с ним и свою проповедь.
– Злосчастная проповедь! После того как тебя нашли, ты была вторично потеряна, проскользнув через незамеченную прореху в кармане твоего сочинителя за изодранную предательскую подкладку, – ты глубоко была втоптана в грязь левой задней ногой его Росинанта, бесчеловечно наступившего на тебя, когда ты упала; – пролежав таким образом десять дней, – ты была подобрана нищим, продана за полпенни одному деревенскому причетнику, – уступлена им своему приходскому священнику, – навсегда потеряна для ее сочинителя – и возвращена беспокойным его манам[113] только в эту минуту, когда я рассказываю миру ее историю.
Поверит ли читатель, что эта проповедь Йорика произнесена была во время сессии суда присяжных в Йоркском соборе перед тысячей свидетелей, готовых клятвенно это подтвердить, одним пребендарием названного собора, который не постеснялся потом ее напечатать, – – и это произошло всего лишь через два года и три месяца после смерти Йорика! – Правда, с ним и при жизни никогда лучше не обращались! – – а все-таки было немного бесцеремонно этак его ограбить, когда он уже лежал в могиле.
Тем не менее, уверяю вас, я бы не стал предавать анекдот этот гласности, – ибо поступивший таким образом джентльмен был в наилучших отношениях с Йориком – и, руководясь духом справедливости, напечатал лишь небольшое количество экземпляров, назначенных для бесплатной раздачи, – а кроме того, мне говорили, мог бы и сам сочинить проповедь не хуже, если бы счел это нужным; – – и рассказываю я об этом вовсе не с целью повредить репутации упомянутого джентльмена или его церковной карьере; – предоставляю это другим; – нет, мной движут два соображения, которым я не в силах противиться.
Первое заключается в том, что, исправляя несправедливость, я, может быть, принесу покой тени Йорика, – которая, как думают деревенские – и другие – люди, – – до сих пор блуждает по земле.
Второе мое соображение то, что огласка этой истории служит мне удобным поводом сообщить: ежели бы характер священника Йорика и этот образец его проповедей пришлись кому-нибудь по вкусу, – что в распоряжении семейства Шенди есть и другие его проповеди, которые могли бы составить порядочный том к услугам публики – – и принести ей великую пользу.
Глава XVIII
Обадия бесспорно заслужил две обещанные ему кроны; ибо в ту самую минуту, когда капрал Трим выходил из комнаты, явился он, гремя инструментами, заключенными в упомянутом уже зеленом байковом мешке, который висел у него через плечо.
– Теперь, когда мы в состоянии оказать некоторые услуги миссис Шенди, – сказал (просияв) доктор Слоп, – было бы не худо, я думаю, узнать о ее здоровье.
– Я приказал старой повитухе, – отвечал отец, – сойти к нам при малейшем затруднении; – – ибо надо вам сказать, доктор Слоп, – продолжал отец со смущенной улыбкой, – что в силу особого договора, торжественно заключенного между мной и моей женой, вам принадлежит в этом деле только подсобная роль, да и то лишь в том случае, если эта сухопарая старуха не управится без вашей помощи. – – У женщин бывают странные причуды, и в случаях такого рода, – продолжал отец, – когда они несут всю тяжесть и терпят жестокие мучения для блага наших семей и всего человеческого рода, – они требуют себе права решать en souveraines[114], в чьих руках и каким образом они предпочитали бы их вынести.
– Они совершенно правы, – сказал дядя Тоби. – Однако, сэр, – заявил доктор Слоп, не придавая никакого значения мнению дяди Тоби и обращаясь к отцу, – лучше бы они распоряжались другими вещами; и отцу семейства, желающему продолжения своего рода, лучше, по-моему, поменяться с ними прерогативами и уступить им другие права вместо этого. – Не знаю, – отвечал отец с некоторой резкостью, показывавшей, что он недостаточно взвешивает свои слова, – не знаю, – сказал он, – какими еще правами могли бы мы поступиться за право выбора того, кто будет принимать наших детей при появлении их на свет, – разве только правом производить их. – – Можно поступиться чем угодно, – заметил доктор Слоп. – – Извините, пожалуйста, – отвечал дядя Тоби. – – Вы будете поражены, сэр. – продолжал доктор Слоп, – узнав, каких усовершенствований добились мы за последние годы во всех отраслях акушерского искусства, в особенности же по части скорого и безопасного извлечения плода, – на одну эту операцию пролито теперь столько нового света, что я (тут он поднял руки) положительно удивляюсь, как это до сих пор… – Желал бы я, – сказал дядя Тоби, – чтобы вы видели, какие громадные армии были у нас во Фландрии.
Глава XIX
Я опускаю на минуту занавес над этой сценой, – чтобы кое-что вам напомнить – и кое-что сообщить.
То, что я собираюсь сообщить вам, признаться, немного несвоевременно, – ибо должно было быть сказано на сто пятьдесят страниц раньше, но я тогда уже предвидел, что это кстати будет сказать потом, и лучше всего здесь, а не где-нибудь в другом месте. – Писатели непременно должны заглядывать вперед, иначе не будет жизни и связности в том, что они рассказывают.
Когда то и другое будет сделано, – занавес снова поднимется, и дядя Тоби, отец и доктор Слоп будут продолжать начатый разговор, не встречая больше никаких помех.
Итак, скажу сначала о том, что я хочу вам напомнить. – Своеобразие взглядов моего отца, показанное на примере выбора христианских имен и еще раньше на другом примере, – мне кажется, привело вас к заключению (я, право, уже говорил об этом), что отец мой держался таких же необычайных и эксцентричных взглядов на десятки других вещей. Действительно, не было такого события в человеческой жизни, начиная от зачатия – и кончая болтающимися штанами и шлепанцами второго детства, по поводу которого он не составил бы своего любимого мнения, столь же скептического и столь же далекого от избитых путей мысли, как и два рассмотренные выше.
– Мистер Шенди, отец мой, сэр, на все смотрел со своей точки зрения, не так, как другие; – он освещал всякую вещь по-своему; – он ничего не взвешивал на обыкновенных весах; – нет, – он был слишком утонченный исследователь, чтобы поддаться такому грубому обману. – Если желаете получить истинный вес вещи на научном безмене, точка опоры, – говорил он, – должна быть почти невидимой, чтобы избежать всякого трения со стороны ходячих взглядов; – – без этого философские мелочи, которые всегда должны что-нибудь значить, окажутся вовсе не имеющими веса. – Знание, подобно материи, – утверждал он, – делимо до бесконечности; – граны и скрупулы составляют такую же законную часть его, как тяготение целого мира. – Словом, – говорил он, – ошибка есть ошибка, – все равно, где бы она ни случилась, – в золотнике – или в фунте, – и там и здесь она одинаково пагубна для истины, и последняя столь же неизбежно удерживается на дне своего кладезя промахом в отношений пылинки на крыле мотылька, – как и в отношении диска солнца, луны и всех светил небесных, вместе взятых.
Часто плакался он, что единственно от недостатка должного внимания к этому правилу и умелого применения его как к практической жизни, так и к умозрительным истинам на свете столько непорядков, – что государственный корабль дает крен; – и что подрыты самые основы превосходной нашей конституции, церковной и гражданской, как утверждают люди сведущие.
– Вы кричите, – говорил он, – что мы погибший, конченый народ. – Почему? – спрашивал он, пользуясь соритом, или силлогизмом Зенона и Хрисиппа[115], хотя и не зная, что он им принадлежал. – Почему? Почему мы погибший народ? – Потому что мы продажны. – В чем же причина, милостивый государь, того, что мы продажны? – В том, что мы нуждаемся; – не наша воля, а наша бедность соглашается брать взятки. – А отчего же, – продолжал он, – мы нуждаемся? – От пренебрежения, – отвечал он, – к нашим пенсам и полупенсовикам. Наши банковые билеты, сэр, наши гинеи, – даже наши шиллинги сами себя берегут.
– То же самое, – говорил он, – происходит во всем цикле наук; – великие, общепризнанные их положения не подвергаются нападкам. – Законы природы сами за себя постоят; – но ошибка – (прибавлял он, пристально смотря на мою мать) – ошибка, сэр, прокрадывается через мелкие скважины, через узенькие щели, которые человеческая природа оставляет неохраняемыми.
Так вот об этом образе мыслей моего отца я и хотел вам напомнить. – Что же касается того, о чем я хотел вам сообщить и что приберег для этого места, то вот оно: в числе многих превосходных доводов, при помощи которых отец мой убеждал мою мать предпочесть помощь доктора Слопа помощи старухи, – был один очень своеобразный; обсудив с ней вопрос как христианин и собираясь вновь обсудить его с ней как философ, он вложил в этот довод всю свою силу, рассчитывая на него как на якорь спасения. – – Довод подвел его; не потому, что в нем заключался какой-нибудь недостаток; но, как отец ни бился, ему так и не удалось растолковать матери всю его важность. – Вот дурацкое положение! – сказал он себе однажды вечером, выйдя из комнаты после полуторачасовых бесплодных попыток убедить свою жену, – вот дурацкое положение! – сказал он, кусая себе губы, когда затворял дверь, – владеть искусством тончайших рассуждений, – – и иметь при этом жену, которой невозможно вбить в голову простейшего силлогизма, хотя бы от этого зависело спасение души твоей.
Довод этот хотя и не возымел никакого действия на мою мать, – имел, однако, в глазах отца больше силы, чем все его другие доводы, вместе взятые. – Постараюсь поэтому отдать ему должное, – изложив его со всей отчетливостью, на какую я способен.
Отец исходил из двух следующих неоспоримых аксиом:
Во-первых, что одна унция своего ума стоит больше тонны ума чужого, и
Во-вторых (аксиома эта, заметим в скобках, была основой первой, – хотя пришла ему в голову позже), что ум каждого из нас должен брать начало в собственной душе, – а не заимствоваться у других.
А так как отцу ясно было, что все души по природе равны – и что огромное различие между наиболее острыми и наиболее тупыми умами – – отнюдь не обусловлено первоначальной остротой или тупостью одной мыслящей субстанции по сравнению с другой, – а проистекает единственно от удачного или неудачного строения тела в той его части, которую душа преимущественно избрала для своего пребывания, – – то он поставил задачей своих исследований отыскать это место.
На основании лучших работ, какие ему удалось достать по этому предмету, он убедился, что местом этим не может быть верхушка шишковидной железы в мозгу, как думал Декарт; ибо, рассуждал отец, она представляет подушку величиной всего с горошину; хотя, по правде сказать, догадка эта была не плохая, – поскольку в указанном месте заканчивается такое множество нервов; – так что отец, по всей вероятности, впал бы точь-в-точь в такую же ошибку, как и этот великий философ, если бы не дядя Тоби, который ее предотвратил, рассказав ему случай с одним валлонским офицером, лишившимся головного мозга, одна часть которого унесена была мушкетной пулей в сражении при Ландене, – а другая удалена французским хирургом; – и тем не менее он выздоровел и вполне исправно нес службу без мозга.
– Если смерть, – рассуждал про себя отец, – есть не что иное, как отделение души от тела; – и если правда, что люди могут ходить взад и вперед и исполнять свои обязанности без мозга, – то, конечно, седалище души находится не там. Q.E.D.[116]
Что же касается того тонкого, нежного и чрезвычайно пахучего сока, который, как утверждает знаменитый миланский врач Кольонисимо Борри[117] в письме к Бертолини, был им открыт в клетках затылочных частей мозжечка и который, по ого же утверждению, является главным седалищем разумной души (ибо вы должны знать, что в последний просвещенные столетия в каждом живом человеке есть две души, – из которых одна, согласно великому Метеглингию, называется animus, а другая anima); – что касается, говорю, этого мнения Борри, – то отец никоим образом не мог к нему присоединиться; одна мысль о том, что столь благородное, столь утонченное, столь бесплотное и столь возвышенное существо, как anima, или даже animus, избирает для своего пребывания и день-деньской, лето и зиму, барахтается, точно головастик, в грязной луже, – или вообще в жидкости, хотя бы самой густой или самой эфирной, – одна эта мысль, – говорил он, – оскорбляет его воображение; он и слышать не хотел о такой нелепости.
Таким образом, меньше всего возражений, казалось ему, вызывает та гипотеза, что главный сенсорий, или главная квартира души, куда поступают все сообщения и откуда исходят все ее распоряжения, – находится внутри мозжечка или поблизости от него, или, вернее, где-нибудь возле medulla oblongata[118], куда, по общему мнению голландских анатомов, сходятся все тончайшие нервы от органов всех семи чувств, как улицы и извилистые переулки на площадь.
До сих пор мнение моего отца не заключало в себе ничего особенного, – он шел рука об руку с лучшими философами всех времен и всех стран. – Но тут он избирал собственный путь, воздвигая на этих краеугольных камнях, заложенных ими для него, свою, Шендиеву гипотезу, – такую гипотезу, которая одинаково оставалась в силе, зависела ли субтильность и тонкость души от состава и чистоты упомянутой жидкости или же от более деликатного строения самого мозжечка; отец мой больше склонялся к этому последнему мнению.
Он утверждал, что после должного внимания, которое следует уделить акту продолжения рода человеческого, требующему величайшей сосредоточенности, поскольку в нем закладывается основание того непостижимого сочетания, в коем совмещены ум, память, фантазия, красноречие и то, что обыкновенно обозначается словами «хорошие природные задатки», – что сейчас же после этого и после выбора христианского имени, каковые две вещи являются основными и самыми действенными причинами всего; – что третьей причиной или, вернее, тем, что в логике называется causa sine qua non[119] и без чего все, что было сделано, не имеет никакого значения, – является предохранение этой нежной и тонкой ткани от повреждений, обыкновенно причиняемых ей сильным сдавливанием и помятием головы новорожденного, которому она неизменно подвергается при нелепом способе выведения нас на свет названным органом вперед.
– – Это требует пояснения.
Отец мой, любивший рыться во всякого рода книгах, заглянув однажды в Lithopaedus Senonensis de partu difficili[120], изданную Адрианом Смельфготом, обнаружил, что мягкость и податливость головы ребенка при родах, когда кости черепа еще не скреплены швами, таковы, – что благодаря потугам роженицы, которые в трудных случаях равняются, средним числом, давлению на горизонтальную плоскость четырехсот семидесяти коммерческих фунтов, – вышеупомянутая голова в сорока девяти случаях из пятидесяти сплющивается и принимает форму продолговатого конического куска теста, вроде тех катышков, из которых кондитеры делают пироги. – – Боже милосердный! – воскликнул отец, – какие ужасные разрушения должно это производить в бесконечно тонкой и нежной ткани мозжечка! Или если существует тот сок, о котором говорит Борри, – разве этого не достаточно, чтобы превратить прозрачнейшую на свете жидкость в мутную бурду?
Но страхи его возросли еще более, когда он узнал, что сила эта, действующая прямо на верхушку головы, не только повреждает самый мозг или cerebrum, – – но необходимо также давит и пихает его по направлению к мозжечку, то есть прямо к седалищу разума. – – Ангелы и силы небесные, обороните нас! – вскричал отец, – разве в состоянии чья-нибудь душа выдержать такую встряску? – Не мудрено, что умственная ткань так разорвана и изодрана, как мы это наблюдаем, и что столько наших лучших голов не лучше спутанных мотков шелка, – такая внутри у них мешанина, – такая неразбериха.
Но когда отец стал читать дальше и узнал, что, перевернув ребенка вверх тормашками, – вещь нетрудная для опытного акушера, – и извлекши его за ноги, – мы создадим условия, при которых уже не мозг будет давить на мозжечок, а наоборот, мозжечок на мозг, отчего вреда не последует, – Господи боже! – воскликнул он, – да никак весь свет в заговоре, чтобы вышибить дарованную нам богом крупицу разума, – в заговор вовлечены даже профессора повивального искусства. – Не все ли равно, каким концом выйдет на свет мой сын, лишь бы потом все шло благополучно и его мозжечок избежал повреждений!
Такова уж природа гипотезы: как только человек ее придумал, она из всего извлекает для себя пищу и с самого своего зарождения обыкновенно укрепляется за счет всего, что мы видим, слышим, читаем или уразумеваем. Вещь великой важности.
Отец вынашивал вышеизложенную гипотезу всего только месяц, а уже почти не было такого проявления глупости или гениальности, которое он не мог бы без затруднения объяснить с ее помощью; – ему стало, например, понятно, почему старшие сыновья бывают обыкновенно самыми тупоголовыми в семье. – Несчастные, – говорил он, – им пришлось прокладывать путь для способностей младших братьев. – Его гипотеза разрешала загадку существования простофиль и уродливых голов, – показывая a priori, что иначе и быть не могло, – если только… не знаю уже что. Она чудесно объясняла остроту азиатского гения, а также большую бойкость ума и большую проницательность, наблюдаемые в более теплых климатах; не при помощи расплывчатых и избитых ссылок на более ясное небо, на большее количество солнечного света и т. п. – ибо все это, почем знать, могло бы своею крайностью вызвать также разжижение и расслабление душевных способностей, низвести их к нулю, – вроде того как в более холодных поясах, вследствие противоположной крайности, способности наши отяжелевают; – нет, отец восходил до первоисточника этого явления; – показывал, что в более теплых климатах природа обошлась ласковее с прекрасной половиной рода человеческого, – Щедрее наградив ее радостями, – и в большей степени избавив от страданий, в результате чего давление и противодействие верхушки черепа бывают там столь ничтожны, что мозжечок остается совершенно неповрежденным; – он даже думал, что при нормальных родах ни одна ниточка в нем не разрывается и не запутывается, – значит, душа может вести себя, как ей нравится.
Когда отец дошел до этих пор, – какой яркий свет пролили на его гипотезы сведения о кесаревом сечении и о великих гениях, благополучно появившихся на свет с его помощью! – Тут вы видите, – говорил он, – совершенно неповрежденный сенсорий; – отсутствие всякого давления таза на голову; – никаких толчков мозга на мозжечок ни со стороны os pubis[121], ни со стороны os coxygis[122], – а теперь, спрашиваю я вас, каковы были счастливые последствия? Чего стоит, сэр, один Юлий Цезарь, давший этой операции свое имя; – или Гермес Трисмегист[123], родившийся таким способом даже раньше, чем она была наименована; – или Сципион Африканский; – или Манлий Торкват; – или наш Эдуард Шестой[124], который, проживи он дольше, сделал бы такую же честь моей гипотезе. – Люди эти, наряду с множеством других, занимающих высокое место в анналах славы, – все появились на свет, сэр, боковым путем.
Надрез брюшной полости или матки шесть недель не выходил из головы моего отца; – он где-то вычитал и проникся убеждением, что раны под ложечку и в матку не смертельны; – таким образом чрево матери отлично может быть вскрыто, чтобы вынуть ребенка. – Однажды он заговорил об этом с моей матерью, – просто так, вообще; – но, увидя, что она побледнела, как полотно, при одном упоминании о подобной вещи, – счел за лучшее прекратить с ней разговор, несмотря на огромные надежды, возлагавшиеся им на эту операцию; – довольно будет, – решил он, – восхищаться втихомолку тем, что бесполезно было, по его мнению, предлагать другим.
Такова была гипотеза мистера Шенди, моего отца; относительно этой гипотезы мне остается только добавить, что братец мой Бобби делал ей столько же чести (я умолчу о том, сколько чести делал он нашей семье), как и любой из только что перечисленных великих героев. – Дело в том, что он не только был крещен, как я вам говорил, но и родился в отсутствие отца, уезжавшего в Эпсом, – к тому же был первенцем у моей матери, – появился на свет головой вперед – и оказался йотом мальчиком удивительно непонятливым, – все это не могло не укрепить отца в его мнении; потерпев неудачу при подходе с одного конца, он решил подступиться с другого.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40
|
|