Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

ModernLib.Net / Классическая проза / Стерн Лоренс / Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена - Чтение (стр. 20)
Автор: Стерн Лоренс
Жанр: Классическая проза

 

 


Обречены мы до скончания века, в праздники и в будни, выставлять остатки учености, как монахи выставляют останки своих святых, – не творя с их помощью ни единого, даже малюсенького, чуда?

Неужели человек, одаренный способностями, во мгновение ока возносящими его с земли на небо, – это великое, это превосходнейшее и благороднейшее в мире творение – чудо природы, как назвал его Зороастр в своей книге ???? ??????[240], шекина[241] божественного присутствия, по Златоусту; – образ божий, по Моисею, – луч божества, по Платону, – чудо из чудес, по Аристотелю, – неужели человек создан для того, чтобы действовать, как вор – наподобие каких-нибудь сводников и крючкотворов?[242]

Я гнушаюсь браниться по этому случаю, как Гораций, – но если мое пожелание не является слишком натянутым и не заключает в себе ничего грешного, я от души желаю, чтобы каждый подражатель в Великобритании, Франции и Ирландии покрылся коростой за свои труды – и чтобы в этих странах были хорошие дома коростовых[243], достаточно просторные, чтобы вместить – ну да и очистить всех их гуртом, косматых и стриженых, мужчин и женщин: это приводит меня к теме об усах – а вследствие какого хода мыслей – завещаю решить это на правах неотчуждаемого наследства Недотрогам и Тартюфам, пусть их потешатся и потрудятся, сколько душе угодно.


Об усах

Жалею, что пообещал; – более необдуманного обещания, кажется, никому еще не приходило в голову. – Глава об усах! – увы, читатели мне ее не простят, – ведь это такой щепетильный народ! – но я не знал, из какого теста они вылеплены, – и никогда не видел помещенного ниже отрывка; иначе, – это так же верно, как то, что носы есть носы, а усы есть усы (можете сколько угодно говорить обратное), – я бы держался подальше от этой опасной главы.


Отрывок

* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * – Вы совсем уснули, милостивая государыня, – сказал пожилой господин, взяв руку пожилой дамы и слегка пожав ее в тот момент, когда им произнесено было слово усы, – не переменить ли нам тему разговора? – Ни в коем случае, – возразила пожилая дама, – мне нравится ваш рассказ об этих вещах. – Тут она накинула на голову тонкий газовый платок, прислонилась к спинке кресла, повернулась лицам к собеседнику и, вытянув немного ноги, проговорила: – Пожалуйста, продолжайте!

Пожилой господин продолжил так: – Усы! – воскликнула королева Наваррская[244], уронив клубок шерсти, – когда ла Фоссез произнесла это слово. – Усы, мадам, – сказала ла Фоссез, пришпиливая клубок к переднику королевы и делая ей при этом реверанс.

У ла Фоссез от природы голос был тихий и низкий, но это был внятный голос, и каждая буква слова усы отчетливо дошла до ушей королевы Наваррской. – Усы! – воскликнула королева, как-то особенно подчеркивая это слово, точно она все еще не верила своим ушам. – Усы, – отвечала ла Фоссез, повторив слово в третий раз. – Во всей Наварре, мадам, нет ни одного кавалера его возраста, – продолжала фрейлина, с живостью поддерживая интересы пажа перед королевой, – у которого была бы такая красивая пара… – Чего? – с улыбкой спросила Маргарита. – Усов, – ответила, совсем сконфузившись, ла Фоссез.

Слово усы держалось стойко, и его продолжали употреблять в большинстве лучших домов маленького Наваррского королевства, несмотря на нескромный смысл, который придала ему ла Фоссез. Дело в том, что ла Фоссез произнесла это слово не только перед королевой, но и еще в нескольких случаях при дворе таким тоном, который каждый раз заключал в себе нечто таинственное. А так как двор Маргариты (все это знают) представлял в те времена смесь галантности и набожности – усы же применимы были как к первой, так и ко второй, – то слово, естественно, держалось стойко – оно выигрывало ровно столько, сколько теряло; иначе говоря, духовенстве было за него – миряне были против него – а что касается женщин, то они разделились.

Стройная фигура и красивая наружность сьера де Круа начали в то время привлекать внимание фрейлин к площадке перед воротами дворца, где сменялся караул. Дама де Боссьер без памяти влюбилась в него, – ла Баттарель точно так же – этому благоприятствовала еще отличная погода, какой давно не помнили в Наварре; ла Гюйоль, ла Маронет, ла Сабатьер тоже влюбились в сьера де Круа; ла Ребур и ла Фоссез добрались до сути дела – де Круа потерпел неудачу при попытке снискать благосклонность ла Ребур, а ла Ребур и да Фоссез были неразлучны.

Королева Наваррская сидела со своими дамами у расписного сводчатого окна, откуда видны были ворота второго двора, в то время как в них входил де Круа. – Какой красавчик, – сказала дама де Боссьер. – У него приятная наружность, – сказала ла Баттарель. – Он изящно сложен, – сказала ла Рюйоль. – Никогда в жизни не видела я офицера конной гвардии, – сказала ла Маропет, – у которого были бы такие ноги. – Или который так хорошо стоял бы на них, – сказала ла Сабатьер. – Но у него нет усов, – воскликнула ла Фоссез. – Ни волосинки, – сказала ла Ребур.

Королева пошла прямо в свою молельню, всю дорогу по галерее размышляя на эту тему, оборачивая ее и так и этак в своем воображении. – Ave Maria! что хотела сказать ла Фоссез? – спросила она себя, преклоняя колени на подушку.

Ла Гюйоль, ла Баттарель, ла Маронет, ла Сабатьер тотчас же разошлись по своим комнатам. – Усы! – сказали про себя все четверо, запираясь изнутри на задвижку.

Дама де Карнавалет незаметно, под фижмами, перебирала обеими руками четки – от святого Антония до Святой Урсулы включительно через пальцы ее не прошел ни один безусый святой; святой Франциск, святой Доминик, святой Бенедикт, святой Василий, святая Бригитта – все были с усами.

У дамы де Боссьер голова пошла кругом, так усердно выжимала она мораль из слов ла Фоссез. – Она села верхом на своего иноходца, паж последовал за ней – мимо проносили святые дары – дама де Боссьер продолжала свой путь.

– Один денье, – кричал монах ордена братьев милосердия, – только один денье в пользу тысячи страждущих пленников, взоры которых обращены к небу и к вам с мольбой о выкупе.

– Дама де Боссьер продолжала свой путь.

– Пожалейте несчастных, – сказал почтенный, набожный седовласый старец, смиренно протягивая иссохшими руками окованную железом кружку, – я прошу для обездоленных, милостивая дама, – для томящихся в тюрьме – для немощных – для стариков – для жертв кораблекрушения, поручительства, пожара. – Призываю бога и всех ангелов его во свидетели, я прошу на одежду для голых – на хлеб для голодных, на убежища для больных и убитых горем.

– Дама де Боссьер продолжала свой путь.

Один разорившийся родственник поклонился ей до земли.

– Дама де Боссьер продолжала свой путь.

С обнаженной головой побежал он рядом с ее иноходцем, умоляя ее, заклиная прежними узами дружбы, свойства, родства и т. д. – Кузина, тетя, сестра, мать, во имя всего доброго, ради себя, ради меня, ради Христа, вспомните обо мне – пожалейте меня![245]

– Дама де Боссьер продолжала свой путь.

– Подержи мои усы, – сказала дама де Боссьер. – Паж подержал ее коня. Она соскочила с него на краю площадки.

Есть такие ходы мыслей, которые оставляют штрихи возле наших глаз и бровей, и у нас есть сознание этого где-то в области сердца, которое придает этим штрихам большую отчетливость, – мы их видим, читаем и понимаем без словаря.

– Ха-ха! хи-хи! – вырвалось у ла Гюйоль и ла Сабатьер, когда они всмотрелись в штрихи друг у дружки. – Хо-хо! – откликнулись ла Баттарель и ла Маронет, сделав то же самое. – Цыц! – воскликнула одна. – Тс-тс, – сказала другая. – Шш, – произнесла третья. – Фи-фи, – проговорила четвертая. – Гранмерси! – воскликнула дама де Карнавалет – та, которая наградила усами святую Бригитту.

Ла Фоссез вытащила шпильку из прически и, начертив тупым ее концом небольшой ус на одной стороне верхней губы, положила шпильку в руку ла Ребур. – Ла Ребур покачала головой.

Дама де Боссьер трижды кашлянула себе в муфту – ла Гюйоль улыбнулась. – Фу, – сказала дама де Боссьер. Королева Наваррская прикоснулась к глазам кончиком указательного пальца – как бы желая сказать: – я вас всех понимаю.

Всему двору ясно было, что слово усы погублено: ла Фоссез нанесла ему рану, и от хождения по всем закоулкам оно не оправилось. – Правда, оно еще несколько месяцев слабо оборонялось, но по их истечении, когда сьер де Круа нашел, что за недостатком усов ему давно пора покинуть Наварру, – стало вовсе неприличным и (после нескольких безуспешных попыток) совершенно вышло из употребления.

Наилучшее слово на самом лучшем языке самого лучшего общества пострадало бы от таких передряг. – Священник из Эстеллы[246] написал на эту тему целую книгу, показывая опасность побочных мыслей и предостерегая против них наваррцев.

– Разве не известно всему свету, – говорил священник из Эстеллы в заключение своего труда, – что несколько столетий тому назад носы подвергались в большинстве стран Европы той же участи, какая теперь постигла в Наваррском королевстве усы? Зло, правда, не получило тогда дальнейшего распространения, – но разве кровати, подушки, ночные колпаки и ночные горшки не стоят с тех пор всегда на краю гибели? Разве штаны, прорехи в юбках, ручки насосов, втулки и краны не подвергаются до сих нор опасности со стороны таких же ассоциаций? – Целомудрие по природе смиреннейшее душевное качество – но снимите с него узду – и оно уподобится льву, беснующемуся и рыкающему.

Цель рассуждений священника из Эстеллы не была понята. – Пошли по ложному следу. – Свет взнуздал своего осла с хвоста. И когда крайности щепетильности и начатки похоти соберутся на ближайшем заседании провинциального капитула, они, пожалуй, и это объявят непристойностью.

Глава II

Когда пришло письмо с печальным известием о смерти моего брата Бобби, отец занят был вычислением расходов на поездку в почтовой карете от Кале до Парижа и дальше до Лиона.

Злополучное то было путешествие! Доведя его уже почти до самого конца, отец вынужден был проделать шаг за шагом весь путь вторично и начать свои расчеты сызнова по вине Обадии, отворившего двери с целью доложить ему, что в доме вышли дрожжи, – и спросить, не может ли он взять рано утром большую каретную лошадь и поехать за ними. – Сделай одолжение, Обадия, – сказал отец (продолжая свое путешествие), – бери каретную лошадь и поезжай с богом. – Но у нее не хватает одной подковы, бедное животное! – сказал Обадия. – Бедное животное! – отозвался дядя Тоби в той же ноте, как струна, настроенная в унисон. – Так поезжай на Шотландце, – проговорил с раздражением отец. – Он ни за что на свете не даст себя оседлать, – отвечал Обадия. – Вот чертов конь! Ну, бери Патриота, – воскликнул отец, – и ступай прочь. – Патриот продан, – сказал Обадия. – Вот вам! – воскликнул отец, делая паузу и смотря дяде Тоби в лицо с таким видом, как будто это было для него новостью. – Ваша милость приказали мне продать его еще в апреле, – сказал Обадия. – Так ступай пешком за твои труды, – воскликнул отец. – Еще и лучше; я больше люблю ходить пешком, чем ездить верхом, – сказал Обадия, затворяя за собой двери.

– Вот наказание божие! – воскликнул отец, продолжая свои вычисления. – Вода вышла из берегов, – сказал Обадия, снова отворяя двери.

До этого мгновения отец, разложивший перед собой карту Сансона[247] и почтовый справочник, держал руку на головке циркуля, одна из ножек которого упиралась в город Невер, последнюю оплаченную им станцию, – с намерением продолжать оттуда свое путешествие и свои подсчеты, как только Обадия покинет комнату; но эта вторая атака Обадии, отворившего двери и затопившего всю страну, переполнила чашу. – Отец выронил циркуль, или, вернее, бросил его на стол наполовину непроизвольным, наполовину гневным движением, после чего ему ничего больше не оставалось, как вернуться в Кале (подобно многим другим) нисколько не умнее, чем он оттуда выехал.

Когда в гостиную принесли письмо с известием о смерти моего брата, отец находился уже в своем повторном путешествии, на расстоянии одного шага циркуля от той же самой станции Невер. – С вашего позволения, мосье Сансон, – воскликнул отец, втыкая кончик циркуля через Невер в стол – и делая дяде Тоби знак заглянуть в письмо, – дважды в один вечер быть отброшенным от такого паршивого городишка, как Невер, это слишком много, мосье Санеон, для английского джентльмена и его сына. – Как ты думаешь, Тоби? – спросил игривым тоном отец. – Если это не гарнизонный город, – сказал дядя Тоби, – в противном случае… – Видно, я останусь дураком, – сказал, улыбаясь про себя, отец, – до самой смерти. – с этими словами он вторично кивнул дяде Тоби – и, все время держа одной рукой циркуль на Невере, а в другой руке почтовый справочник, – наполовину занятый вычислениями, наполовину слушая, – нагнулся над столом, опершись на него обоими локтями, между тем как дадя Тоби читал сквозь зубы письмо.

– Он нас покинул, – сказал дядя Тоби. – Где? – Кто? – воскликнул отец. – Мой племянник, – сказал дядя Тоби. – Как – без разрешения – без денег – без воспитателя? – воскликнул отец в крайнем изумлении. – Нет: он умер, дорогой брат, – сказал дядя Тоби. – Не быв больным? – продолжал изумляться отец. – Нет, должно быть, он болел, – сказал дядя Тоби тихим голосом, и глубокий вздох вырвался у него из самого сердца, – конечно, болел, бедняжка. Ручаюсь за него – ведь он умер.

Когда Агриппине сообщили о смерти ее сына, – она, по словам Тацита, внезапно прервала свою работу, не будучи в состоянии справиться с охватившем ее волнением.[248] Отец только глубже вонзил циркуль в город Невер. – Какая разница! Правда, он занят был вычислениями – Агриппина же, верно, занималась совсем другим делом: иначе кто бы мог претендовать на выводы из исторических событий?

А как поступил отец дальше, это, по-моему, заслуживает особой главы. —

Глава III

– – – – – И главу же это составит, чертовскую главу, – так берегитесь.

Или Платон, или Плутарх, или Сенека, или Ксенофонт, или Эпиктет, или Теофраст, или Лукиан – или, может быть, кто-нибудь из живших позднее – Кардан, или Будей, или Петрарка, или Стелла – а то так, может быть, кто-нибудь из богословов или отцов церкви – святой Августин, или святой Киприан, или Бернард[249] – словом, кто-то из них утверждает, что плач, по утраченным друзьям или детям есть неудержимое и естественное душевное движение, – а Сенека (это уж я знаю наверняка) говорит нам где-то, что подобные огорчения лучше всего выливаются именно этим путем. – И мы действительно видим, что Давид оплакивал своего сына Авессалома – Адриан своего Антиноя – Ниоба детей – и что Аполлодор и Критон проливали слезы о Сократе еще до его смерти.

Мой отец справился со своим горем иначе – совсем не так, как большинство людей древнего или нового времени; он его не выплакал, как евреи и римляне, – не заглушил сном, как лопари, – не повесил, как англичане, и не утопил, как немцы, – он его не проклял, не послал к черту, не предал отлучению, не переложил в стихи и не высвистел на мотив Лиллибуллиро.

– Тем не менее он от него избавился.

Не разрешите ли вы мне, ваши милости, втиснуть между этих двух страниц одну историйку?

Когда Туллий лишился своей любимой дочери Туллии, он сначала принял это близко к сердцу – стал прислушиваться к голосу природы и соразмерять с ним собственный голос. – О моя Туллия! дочь моя! дитя мое! – и опять, опять, опять: – О моя Туллия! – моя Туллия! Мне сдается, будто я вижу мою Туллию, слышу мою Туллию, беседую с моей Туллией. – Но как только он начал заглядывать в сокровищницу философии и сообразил, сколько превосходных вещей можно сказать по этому поводу, – ни один смертный не в состоянии представить себе, – говорит великий оратор, – какое счастье, какую радость это мне доставило.

Отец гордился своим красноречием не меньше, чем Марк Туллий Цицерон, и я полагаю, покуда меня не убедят в противном, с таким же правом; красноречие было подлинно его силой, как, впрочем, и его слабостью. – Силой – потому что он был прирожденным оратором, – и слабостью – потому что оно ежечасно оставляло его в дураках. Словом, он не пропускал случая – (разве только находился в полосе неудач) – проявить свои способности или сказать что-нибудь умное, острое и язвительное – это все, что ему надо было. – Удачи, связывавшие язык моего отца, и неудачи, счастливо его развязывавшие, были для него почти равнозначны; неудачи порой даже предпочтительнее. Например, когда удовольствие произнести речь равнялось десяти, а огорчение от неудачи всего только пяти, – отец наживал сто на сто, и следовательно, выпутывался так ловко, словно ничего с ним не приключилось.

Указание это поможет разобраться в повседневных поступках моего отца, которые иначе показались бы крайне непоследовательными; оно объясняет также, почему, когда отцу случалось раздражаться небрежностью и промахами наших слуг или другими маленькими неприятностями, неизбежными в семейной жизни, гнев его или, вернее, продолжительность его гнева постоянно опрокидывали все наши предположения.

У отца была любимая кобылка, которую он распорядился случить с прекрасным арабским жеребцом, рассчитывая таким образом приобрести себе верховую лошадь. Большой оптимист во всех своих проектах, он говорил каждый день об ожидаемом жеребенке с такой несокрушимой уверенностью, как будто тот был уже выращен, объезжен – и стоял взнузданный и оседланный у его дверей: садись только и поезжай. По небрежности или недосмотру Обадии вышло, однако, так, что надежды моего отца увенчались всего-навсего мулом, да вдобавок еще таким уродом, безобразнее которого нельзя было и представить.

Моя мать и дядя Тоби боялись, что отец сотрет в порошок Обадию – и что конца не будет этому несчастию: – Погляди-ка, мерзавец, – закричал отец, показывая на мула, – что наделал! – Это не я, – отвечал Обадия. – А почем я знаю? – возразил отец.

Торжеством заблестели глаза моего отца при этом ответе – аттическая соль наполнила их влагой – и Обадия больше не услышал от него ни одного бранного слова.

А теперь вернемся к смерти моего брата.

Философия имеет в своем распоряжении красивые фразы для всего на свете. – Для смерти их у нее целое скопище; к несчастью, они все разом устремились отцу в голову, вследствие чего трудно было связать их таким образом, чтобы получилось нечто последовательное. – Отец брал их так, как они приходили.

«Это неминуемая судьба – основной закон Великой хартии – неотвратимое постановление парламента, дорогой брат, – все мы должны умереть.

«Чудом было бы, если бы сын мой мог избегнуть смерти, – а не то, что он умер.

«Монархи и князья танцуют в том же хороводе, что и мы.

«Смерть есть великий долг и дань природе: гробницы и монументы, назначенные для увековечения нашей памяти, и те ее платят; величественнейшая из пирамид, богатством и наукой воздвигнутая, лишилась своей верхушки и торчит обломанная на горизонте путешественника». (Тут отец почувствовал большое облегчение и продолжал:) « – Царствам и провинциям, городам и местечкам разве тоже не положены свои сроки? и когда устои и силы, первоначально их скреплявшие и объединявшие, претерпели всевозможные эволюции, они приходят в упадок». – Братец Шенди, – сказал дядя Тоби, откладывая свою трубку при слове эволюции. – Революции, хотел я сказать, – продолжал отец, – господи боже! я хотел сказать революций, братец Тоби, – эволюции – это бессмыслица. – Нет, не бессмыслица, – возразил дядя Тоби. – Но разве не бессмысленно прерывать нить такой речи и по такому поводу? – воскликнул отец. – Ради бога – дорогой Тоби, – продолжал он, беря его за руку, – ради бога, – ради бога, умоляю тебя, не перебивай меня в эту критическую минуту. – Дядя Тоби засунул трубку в рот.

« – Где теперь Троя и Микены, Фивы и Делос, Персеполь и Агригент? – продолжал отец, поднимая почтовый справочник, который он положил было на стол. – Что сталось, братец Тоби, с Ниневией и Вавилоном, с Кизиком и Митиленой? Красивейшие города, над которыми когда-либо всходило солнце, ныне больше не существуют; остались только их имена, да и те (ибо многие из них неправильно произносятся) мало-помалу приходят в ветхость, пока наконец не будут забыты и не погрузятся в вечную тьму, которая все окутывает. Самой вселенной, братец Тоби, придет – непременно придет – конец.

« – По возвращении из Азии, когда я плыл от Эгины к Мегаре (Когда это могло быть? – подумал дядя Тоби), – я начал разглядывать окрестные места. Эгина была за мной, Мегара впереди, Пирей направо, Коринф налево. – Какие цветущие города повержены ныне во прах! Увы! увы! сказал я себе, позволительно ли человеку столько убиваться из-за утраты ребенка, когда такие громады лежат перед ним в плачевных развалинах. – Помни, снова сказал я себе, – помни, что ты человек». —

Дядя Тоби не знал, что последний абзац был извлечением из письма Сервия Сульпиция к Туллию по случаю постигшей последнего утраты. – Добряк был так же мало сведущ в отрывках из древних, как и в их законченных произведениях. – А так как мой отец, занимаясь торговлей с Турцией, три или четыре раза побывал в Леванте и однажды целых полтора года провел на острове Зенте, то дядя Тоби, естественно, предположил, что в одно из этих путешествий он съездил через Архипелаг в Азию и что все описанное им плавание, с Эгиной позади, Мегарой впереди, Пиреем направо и т. д. и т. д., было совершено отцом в действительности и сопровождалось вышеприведенными размышлениями. – Во всяком случае, это было в его духе, и многие предприимчивые критики возвели бы еще два этажа и на худшем фундаменте. – А скажите, пожалуйста, братец, – проговорил дядя Тоби, прикасаясь концом своей трубки к руке моего отца и Деликатно перебивая его – но лишь когда тот кончил фразу, – в каком это было году после рождества Христова? – Ни в каком, – отвечал отец. – Это невозможно! – воскликнул дядя Тоби. – Простачок! – сказал отец, – это было за сорок лет до рождества Христова.

Дядя Тоби мог сделать только два предположения – или что брат его – Вечный жид, или что несчастия повредили его рассудок. – «Да поможет ему и исцелит его господь бог, владыка неба и земли», – сказал дядя Тоби, мысленно молясь за моего отца со слезами на глазах.

Отец приписал эти слезы действию своего красноречия и продолжал с большим воодушевлением;

«Между добром и злом, братец Тоби, не такая уж большая разница, как принято думать» – (этот приступ, кстати сказать, мало способствовал рассеянию подозрений дяди Тоби). – «Труд, горе, огорчения, болезни, нужда и несчастья служат приправой жизни». – «Кушайте на здоровье», – сказал про себя дядя Тоби.

«Сын мой умер! – тем лучше; – стыдно во время такой бури иметь только один якорь».

«Но он ушел от нас навсегда! – Пусть. Он освободился от услуг своего цирюльника прежде, чем успел облысеть, – встал из-за стола прежде, чем объелся, – ушел с пирушки прежде, чем напился пьян».

«Фракийцы плакали, когда рождался ребенок», – (– Мы тоже были очень недалеки от этого, – проговорил дядя Тоби) – «они пировали и веселились, когда человек умирал; и были правы. – Смерть отворяет ворота славы и затворяет за собой ворота зависти, – она разбивает оковы заключенных и передает в другие руки работу раба».

«Покажи мне человека, который, зная, что такое жизнь, страшился бы смерти, и я покажу тебе узника, который страшился бы свободы».

Не лучше ли, дорогой брат Тоби (ибо заметь – наши желания лишь наши болезни), – не лучше ли вовсе не чувствовать голода, нежели принимать пищу? – вовсе не чувствовать жажды, нежели обращаться к лекарствам, чтобы от нее вылечиться?[250]

Не лучше ли освободиться от забот и горячки, от любви и уныния и прочих пароксизмов жизни, бросающих то в холод, то в жар, нежели быть вынужденным, подобно обессиленному путнику, который приходит усталый на ночлег, начинать сызнова свое путешествие?

В смерти, брат Тоби, нет ничего страшного, все свои ужасы она заимствует из стонов и судорог – из сморкания носов и утирания слез краями полога в комнате умирающего. – Удалите от нее все это, что она тогда? – Лучше умереть в бою, чем в постели, – сказал дядя Тоби. – Уберите ее дроги, ее плакальщиков, ее траур, ее перья, ее гербы и прочие вспомогательные средства – что она тогда? – Лучше в бою! – продолжал отец, улыбаясь, потому что совсем позабыл о моем брате Бобби. – В ней нет решительно ничего страшного – ну сам посуди, братец Тоби: когда существуем мы – смерти нет, – а когда есть смерть – нет нас. – Дядя Тоби отложил трубку, чтобы обдумать это положение: красноречие моего отца было слишком стремительно, чтобы останавливаться ради кого бы то ни было, – оно понеслось дальше – и потащило за собой мысли дяди Тоби. —

– По этой причине, – продолжал отец, – уместно припомнить, как мало изменений вызывало у великих людей приближение смерти. Веспасиан умер с шуткой, сидя на судне – – – Гальба – произнося приговор, Септимий Север – составляя донесение, Тиберий – притворяясь, а Цезарь Август – с комплиментом.[251] – Надеюсь, искренним, – проговорил дядя Тоби.

– Он обращен был к жене, – сказал отец.

Глава IV

– – И в заключение – ибо из всех пикантных анекдотов, предлагаемых нам на эту тему историей, – продолжал отец, – один этот, как позолоченный купол на здании, – венчает все.

– Я разумею анекдот о Корнелии Галле, преторе, – вы, братец Тоби, наверно, его читали. – Нет, должно быть, не читал, – ответил дядя. – Он умер, – сказал отец, – во время * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * – Если со своей женой, – сказал дядя Тоби, – так тут нет ничего худого. – Ну, этого я не знаю, – отвечал отец.

Глава V

Моя мать тихонечко проходила в темноте по коридору, который вел в гостиную, как раз в то время, когда дядя Тоби произнес слово жена. – Оно и так звучит резко и пронзительно[252], а тут еще Обадия помог ему, оставив дверь немного приотворенной, так что моя мать услышала довольно, чтобы вообразить, будто речь идет о ней; и вот, приложив палец к губам – затаив дыхание и слегка наклонив голову при помощи поворота шеи – (не к двери, а в противоположную сторону, вследствие чего ее ухо приблизилось к щелке) – она стала напряженно прислушиваться: – подслушивающий раб, с богиней Молчания за спиной, не мог бы явиться лучшим сюжетом для геммы.

В этой позе я решил оставить ее на пять минут – пока не доведу до этой самой минуты (как Рапен[253] поступает с церковными делами) событий на кухне.

Глава VI

Хотя семейство наше было в известном смысле машиной простой, потому что состояло из немногих колес, – все-таки надо сказать, что колеса эти приводились в движение таким множеством разнообразных пружин и действовали одно на другое при помощи такого большого количества странных правил и побуждений, – что машина хотя и была простая, но обладала всеми достоинствами и преимуществами машины сложной, – и в ней было столько же причудливых движений, сколько их когда-либо было видно внутри голландской шелкопрядильной фабрики.

То, о котором я собираюсь говорить, было, пожалуй, совсем не таким странным, как многие другие; оно состояло в том, что какое бы оживление: споры, речи, разговоры, планы или ученые рассуждения – ни поднималось в гостиной, в то же самое время и по тому же поводу обыкновенно происходило другое, параллельное ему, оживление на кухне.

А чтобы это осуществить, каждый раз, когда в гостиную доставлялось письмо или необыкновенное известие – или разговор приостанавливался до ухода слуги – – или замечались линии недовольства, проступавшие на лбу отца или матери, – словом, когда предполагалось, что в гостиной обсуждается вещь, которую стоило узнать или подслушать, – принято было не затворять двери наглухо, а оставлять ее немного приотворенной – вот, как сейчас, – что, под прикрытием скрипучих петель (и это, может быть, одна из многих причин, почему они и до сих пор не поправлены), устраивать было нетрудно; при помощи, описанной уловки во всех таких случаях оставлялся обыкновенно проход, не столь, правда, широкий, как Дарданеллы, но все же позволявший заниматься при попутном ветре этой торговлей в достаточных размерах для того, чтобы избавить отца от хлопот по управлению домом. – В настоящее время им пользуется моя мать; а перед ней воспользовался Обадия, после того как положил на стол письмо, извещавшее о смерти моего брата; таким образом, прежде чем отец вполне оправился от изумления и приступил к своей речи, – Трим был уже на ногах, готовый выразить свои чувства по этому предмету. Любознательный наблюдатель природы, принадлежи ему даже все табуны Иова, – хотя, к слову сказать, у наших любознательных наблюдателей часто гроша за душой нет, – отдал бы половину их за то, чтобы послушать капрала Трима и моего отца, двух столь противоположных по природе и воспитанию ораторов, в то время, как они произносили речи над одним и тем же гробом.

Отец – человек глубоко начитанный – с хорошей памятью – знавший Катона, и Сенеку, и Эпиктета как свои пять пальцев.

Капрал – которому нечего было припоминать – начитанный только в ведомости личного состава своего полка – и знавший как свои пять пальцев только имена, которые в ней заключались.

Один переходил от периода к периоду посредством метафор и иносказаний, попутно поражая воображение (как то свойственно людям остроумным и с богатой фантазией) занимательностью и приятностью своих картин и образов.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40