Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена

ModernLib.Net / Классическая проза / Стерн Лоренс / Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена - Чтение (стр. 24)
Автор: Стерн Лоренс
Жанр: Классическая проза

 

 


Глава V

– Вы видите, что уже давно пора, – сказал отец, – обращаясь одинаково к дяде Тоби и к Йорику, – взять этого юнца из рук женщин и поручить гувернеру. Марк Аврелий пригласил сразу четырнадцать гувернеров для надзора за воспитанием своего сына Коммода[296], – а через шесть недель пятерых рассчитал. – Я прекрасно знаю, – продолжал отец, – что мать Коммода была влюблена в гладиатора, когда забеременела, чем и объясняются многочисленные злодеяния Коммода, когда он стал императором; – а все-таки я того мнения, что те пятеро, отпущенные Марком, причинили характеру Коммода за короткое время, когда они при нем состояли, больше вреда, нежели остальные девять в состоянии были исправить за всю свою жизнь.

– Я рассматриваю человека, приставленного к моему сыну, как зеркало, в котором ему предстоит видеть себя с утра до вечера и с которым ему придется сообразовать выражения своего лица, свои манеры и, может быть, даже сокровеннейшие чувства своего сердца, – я бы хотел поэтому, Йорик, чтобы оно было как можно лучше отшлифовано и подходило для того, чтобы в него гляделся мой сын. – «Это вполне разумно», – мысленно заметил дядя Тоби.

– Существуют, – продолжал отец, – такие выражения лица и телодвижения, что бы человек ни делал и что бы он ни говорил, по которым можно легко заключить о его внутренних качествах; и я нисколько не удивляюсь тому, что Григорий Назианзин, наблюдая порывистые и угловатые движения Юлиана, предсказал, что он однажды станет отступником, – или тому, что святой Амвросий спровадил своего писца по причине непристойного движения его головы, качавшейся взад и вперед, словно цеп, – или тому, что Демокрит сразу узнал в Протагоре ученого, когда увидел, как тот, связывая охапку хвороста, засовывает мелкие сучья внутрь.[297] – Есть тысяча незаметных отверстий, – продолжал отец, – позволяющих зоркому глазу сразу проникнуть в человеческую душу; и я утверждаю, – прибавил он, – что стоит только умному человеку положить шляпу, войдя в комнату, – или взять ее, уходя, – и он непременно проявит себя чем-нибудь таким, что его выдаст.

– По этим причинам, – продолжал отец, – гувернер, на котором я остановлю свой выбор, не должен ни шепелявить[298], ни косить, ни моргать глазами, ни слишком громко говорить, он не должен смотреть зверем или дураком; – он не должен кусать себе губы, или скрипеть зубами, или гнусавить, или ковырять в носу, или сморкаться пальцами. —

– Он не Должен ходить быстро – или медленно, не должен сидеть, скрестя руки, – потому что это леность, – не должен их опускать, – потому что это глупость, – не должен засовывать их в карманы, – потому что это нелепо. —

– Он не должен ни бить, ни щипать, ни щекотать, – не должен грызть или стричь себе ногти, не должен харкать, плевать, сопеть, не должен барабанить ногами или пальцами в обществе, – не должен также (согласно Эразму) ни с кем разговаривать, когда мочится, – или показывать пальцем на падаль и на испражнения. – «Ну, это все чепуха», – мысленно заметил дядя Тоби.

– Я хочу, – продолжал отец, – чтобы он был человек веселый, любящий пошутить, жизнерадостный, но в то же время благоразумный, внимательный к своему делу, бдительный, дальновидный, проницательный, находчивый, быстрый в решении сомнений и умозрительных вопросов, – он должен быть мудрым, здравомыслящим и образованным. – А почему же не скромным и умеренным, кротким и добрым? – сказал Йорик. – А почему же, – воскликнул дядя Тоби, – не прямым и великодушным, щедрым и храбрым? – Совершенно с тобой согласен, дорогой Тоби, – отвечал отец, вставая и пожимая дяде руку. – В таком случае, брат Шенди, – сказал дядя Тоби, тоже вставая и откладывая трубку, чтобы пожать отцу другую руку, – покорно прошу позволения рекомендовать вам сына бедного Лефевра. – При этом предложении слеза радости самой чистой воды заискрилась в глазу дяди Тоби – и другая, совершенно такая же, в глазу капрала; – вы увидите почему, когда прочтете историю Лефевра. – – – Какую же я сделал глупость! Не могу вспомнить (как, вероятно, и вы), не справившись в нужном месте, что именно мне помешало позволить капралу рассказать ее на свой лад; – однако случай упущен, – теперь мне приходится изложить ее по-своему.

Глава VI

История Лефевра

Однажды, летом того года, когда союзники взяли Дендермонд[299], то есть лет за семь до переезда отца в деревню, – и спустя почти столько же лет после того, как дядя Тоби с Тримом тайком убежали из городского дома моего отца в Лондоне, чтобы начать одну из превосходнейших осад одного из превосходнейших укрепленных городов Европы, – дядя Тоби однажды вечером ужинал, а Трим сидел за ним у небольшого буфета, – говорю: сидел, – ибо во внимание к изувеченному колену капрала (которое по временам у него сильно болело) – дядя Тоби, когда обедал или ужинал один, ни за что не позволял Триму стоять; – однако уважение бедного капрала к своему господину было так велико, что, с помощью хорошей артиллерии, дяде Тоби стоило бы меньше труда взять Дендермонд, чем добиться от своего слуги повиновения в этом пункте; сплошь и рядом, когда дядя Тоби оглядывался, предполагая, что нога капрала отдыхает, он обнаруживал беднягу стоящим позади в самой почтительной позе; это породило между ними за двадцать пять лет больше маленьких стычек, чем все другие поводы, вместе взятые. – Но речь ведь не об этом, – зачем я уклонился в сторону? – Спросите перо мое, – оно мной управляет, – а не я им.

Однажды вечером дядя Тоби сидел таким образом за ужином, как вдруг в комнату вошел с пустой фляжкой в руке хозяин деревенской гостиницы попросить стакан-другой канарского вина. – Для одного бедного джентльмена – офицера, так я думаю, – сказал хозяин, – он у меня занемог четыре дня назад и с тех пор ни разу не приподнимал головы и не выражал желания отведать чего-нибудь, до самой этой минуты, когда ему захотелось стакан Канарского и ломтик поджаренного хлеба. – Я думаю, сказал он, отняв руку от лба, – это меня подкрепит. —

– Если бы мне негде было выпросить, занять или купить вина, – прибавил хозяин, – я бы, кажется, украл его для бедного джентльмена, так ему худо. – Но, бог даст, он еще поправится, – продолжал он, – все мы беспокоимся о его здоровье.

– Ты добрая душа, ручаюсь в этом, – вскричал дядя Тоби. – Выпей-ка сам за здоровье бедного джентльмена стаканчик Канарского, – да отнеси ему парочку бутылок с поклоном от меня и передай, пусть пьет на здоровье, а я пришлю еще дюжину, если это вино пойдет ему впрок.

– Хоть я искренне считаю его, Трим, человеком весьма сострадательным, – сказал дядя Тоби, когда хозяин гостиницы затворил за собой дверь, – однако я не могу не быть высокого мнения также и о его госте; в нем наверно есть что-то незаурядное, если в такой короткий срок он завоевал расположение своего хозяина. – И всех его домочадцев, – прибавил капрал, – потому что все они беспокоятся о его здоровье. – Ступай, догони его, Трим, – сказал дядя Тоби, – и спроси, не знает ли он, как зовут этого джентльмена.

– Признаться, я позабыл, – сказал хозяин гостиницы, вернувшийся с капралом, – но я могу еще раз спросить у его сына. – Так с ним еще и сын? – сказал дядя Тоби. – Мальчик, лет одиннадцати – двенадцати, – сказал хозяин, – но бедняжка почти так же не прикасался к еде, как и его отец; он только и делает, что плачет и горюет день и ночь. – Уже двое суток он не отходит от постели больного.

Дядя Тоби положил нож и вилку и отодвинул от себя тарелку, когда все это услышал, а Трим, не дожидаясь приказания, молча вышел и через несколько минут принес трубку и табак.

– Постой немного, не уходи, – сказал дядя Тоби. —

– Трим, – сказал дядя Тоби, когда закурил трубку и раз двенадцать из нее затянулся. – Трим подошел ближе и с поклоном стал перед своим господином; – дядя Тоби продолжал курить, не сказав больше ничего. – Капрал, – сказал дядя Тоби, – капрал поклонился. – Дядя Тоби дальше не продолжал и докурил свою трубку.

– Трим, – сказал дядя Тоби, – у меня в голове сложился план – вечер сегодня ненастный, так я хочу закутаться потеплее в мой рокелор[300] и навестить этого бедного джентльмена. – Рокелор вашей милости, – возразил капрал, – ни разу не был надеван с той ночи, когда ваша милость были ранены, неся со мной караул в траншеях перед воротами Святого Николая, – а кроме того, сегодня так холодно и такой дождь, что, с рокелором и с этой погодой, вашей милости недолго насмерть простудиться и снова нажить себе боли в паху. – Боюсь, что так, – отвечал дядя Тоби, – но я не могу успокоиться, Трим, после того, что здесь рассказал хозяин гостиницы. – Если уж я столько узнал, – прибавил дядя Тоби, – так хотел бы узнать все до конца. – Как нам это устроить? – Предоставьте дело мне, ваша милость, – сказал капрал; – я возьму шляпу и палку, разведан) все на месте и поступлю соответственно, а через час подробно обо всем рапортую вашей милости. – Ну, иди, Трим, – сказал дядя Тоби, – и вот тебе шиллинг, выпей с его слугой. – – Я все от него выведаю, – сказал капрал, затворяя дверь.

Дядя Тоби набил себе вторую трубку и если бы мысли его не отвлекались порой на обсуждение вопроса, надо ли вывести куртину перед теналью по прямой линии или лучше по изогнутой, – то можно было бы сказать, что во время курения он ни о чем другом не думал, кроме как о бедном Лефевре и его сыне.

Глава VII

Продолжение истории Лефевра

Только когда дядя Тоби вытряс пепел из третьей трубки, капрал Трим вернулся домой и рапортовал ему следующее.

– Сначала я отчаялся, – сказал капрал, – доставить вашей милости какие-нибудь сведения о бедном больном лейтенанте. – Так он действительно служит в армии? – спросил дядя Тоби. – Да, – отвечал капрал. – А в каком полку? – спросил дядя Тоби. – Я расскажу вашей милости все по порядку, – отвечал капрал, – как сам узнал. – Тогда я, Трим, набью себе новую трубку, – сказал дядя Тоби, – и уж не буду тебя перебивать, пока ты не кончишь; усаживайся поудобнее, Трим, вон там у окошка, и рассказывай все сначала. – Капрал отвесил свой привычный поклон, обыкновенно говоривший так ясно, как только мог сказать поклон: «Ваша милость очень добры ко мне». – После этого он сел, куда ему было велено, и снова начал свой рассказ дяде Тоби почти в тех же самых словах.

– Сначала я было отчаялся, – сказал капрал, – доставить вашей милости какие-нибудь сведения о лейтенанте и о его сыне, потому что когда я спросил, где его слуга, от которого я бы, наверно, разузнал все, о чем удобно было спросить… – Это справедливая оговорка, Трим, – заметил дядя Тоби. – Мне ответили, с позволения вашей милости, что с ним нет слуги, – что он приехал в гостиницу на наемных лошадях, которых на другое же утро отпустил, почувствовав, что не в состоянии следовать дальше (чтобы присоединиться к своему полку, я так думаю). – Если я поправлюсь, мой друг, – сказал он, передавая сыну кошелек с поручением заплатить вознице, – мы наймем лошадей отсюда. – – Но увы, бедный джентльмен никогда отсюда не уедет, – сказала мне хозяйка, – потому что я всю ночь слышала часы смерти[301], – а когда он умрет, мальчик, сын его, тоже умрет: так он убит горем.

– Я слушал этот рассказ, – продолжал капрал, – а в это время мальчик пришел в кухню заказать ломтик хлеба, о котором говорил хозяин. – Только я хочу сам его приготовить для отца, – сказал мальчик. – Позвольте мне избавить вас от этого труда, молодой человек, – сказал я, взяв вилку и предложив ему мой стул у огня на то время, что я буду поджаривать его ломтик. – Я думаю, сэр, – с большой скромностью сказал он, – что я сумею ему лучше угодить.

– Я уверен, – сказал я, – что его милости этот ломтик не покажется хуже, если его поджарит старый солдат. – Мальчик схватил меня за руку и разрыдался. – Бедняжка, – сказал дядя Тоби, – он вырос в армии, и имя солдата, Трим, прозвучало в его ушах как имя друга. – Жаль, что его нет здесь.

– Во время самых продолжительных переходов, – сказал капрал, – мне никогда так сильно не хотелось обедать, как захотелось заплакать с ним вместе. Что бы это могло со мной быть, с позволения вашей милости? – Ничего, Трим, – сказал дядя Тоби, сморкаясь, – просто ты добрый малый.

– Отдавая ему поджаренный ломтик хлеба, – продолжал капрал, – я счел нужным сказать, что я слуга капитана Шенди и что ваша милость (хоть вы ему и чужой) очень беспокоится о здоровье его отца, – и что все, что есть в вашем доме или в погребе, – (– Ты мог бы прибавить – и в кошельке моем, – сказал дядя Тоби) – все это к его услугам от всего сердца. – Он низко поклонился (вашей милости, конечно), ничего не ответил, – потому что сердце его было переполнено, – и пошел наверх с поджаренным ломтиком хлеба. – Ручаюсь вам, мой дорогой, – сказал я, когда он отворил дверь из кухни, – ваш батюшка поправится. – Священник, помощник мистера Йорика, курил трубку у кухонного очага, – но ни одним словом, ни добрым, ни худым, не утешил мальчика. – По-моему, это нехорошо, – прибавил капрал. – Я тоже так думаю, – сказал дядя Тоби.

– Откушав стакан Канарского и ломтик хлеба, лейтенант почувствовал себя немного бодрее и послал в кухню сказать мне, что он рад будет, если минут через десять я к нему поднимусь. – Я полагаю, – сказал хозяин, – он хочет помолиться, – потому что на стуле возле его кровати лежала книга, и когда я затворял двери, то видел, как его сын взял подушечку. —

– А я думал, – сказал священник, – что вы, господа военные, мистер Трим, никогда не молитесь. – Прошедший вечер я слышала, как этот бедный джентльмен молился, и очень горячо, – сказала хозяйка, – собственными ушами слышала, а то бы не поверила. – Солдат, с позволения вашего преподобия, – сказал я, – молится (по собственному почину) так же часто, как и священник, – и когда он сражается за своего короля и за свою жизнь, а также за честь свою, у него есть больше причин помолиться, чем у кого-нибудь на свете. – Ты это хорошо сказал, Трим, – сказал дядя Тоби. – Но когда солдат, – сказал я, – с позволения вашего преподобия, простоял двенадцать часов подряд в траншеях, по колени в холодной воде, – или промаялся, – сказал я, – несколько месяцев сряду в долгих и опасных переходах, – подвергаясь нечаянным нападениям с тыла сегодня – и сам нападая на других завтра; – отряжаемый туда – направляемый контрприказом сюда; – проведя одну ночь напролет под ружьем, – а другую – поднятый в одной рубашке внезапной тревогой; – продрогший до мозга костей, – не имея, может быть, соломы в своей палатке, чтобы стать на колени, – солдат поневоле молится, как и когда придется. – Я считаю, – сказал я, – потому что обижен был за честь армии, – прибавил капрал, – я считаю, с позволения вашего преподобия, – сказал я, – что когда солдат находит время для молитвы, – он молится так же усердно, как и поп, – хотя и без всяких его кривляний и лицемерия. – Ты этого не должен был говорить, Трим, – сказал дядя Тоби, – ибо только одному богу ведомо, кто лицемер и кто не лицемер: – в день большого генерального смотра всех нас, капрал, на Страшном суде (и не раньше того) видно будет, кто исполнял свой долг на этом свете и кто не исполнял; и мы получим повышение, Трим, по заслугам. – Я надеюсь, получим, – сказал Трим. – Так обещано в Священном писании, – сказал дядя Тоби, – вот завтра я тебе покажу. – А до тех пор, Трим, будем уповать на благость и нелицеприятие вседержителя, на то, что если мы исполняли свой долг на этом свете, – у нас не спросят, в красном или в черном кафтане мы его исполняли. – Надеюсь, что не спросят, – сказал капрал. – Однако же рассказывай дальше, Трим, – сказал дядя Тоби.

– Когда я взошел наверх, – продолжал капрал, – в комнату лейтенанта, что я сделал не прежде, как по истечении десяти минут, – он лежал в постели, облокотясь на подушку и подперев голову рукой, а возле него виден был чистый белый батистовый платок. – Мальчик как раз нагнулся, чтобы поднять с пола подушечку, на которой он, я так думаю, стоял на коленях, – книга лежала на постели, – и когда он выпрямился, держа в одной руке подушечку, то другой рукой взял книгу, чтобы и ее убрать одновременно. – Оставь ее здесь, мой друг, – сказал лейтенант.

– Он заговорил со мной, только когда я подошел к самой кровати. – Если вы слуга капитана Шенди, – сказал он, – так поблагодарите, пожалуйста, вашего господина от меня и от моего мальчика за его доброту и внимание ко мне. – Если он служил в полку Ливна… – проговорил лейтенант. – Я сказал ему, что ваша милость, точно, служили в этом полку. – Так я, – сказал он, – совершил с ним три кампании во Фландрии и помню его – но я не имел чести быть с ним знакомым, и очень возможно, что он меня не знает. – Все-таки передайте ему, что несчастный, которого он так почтил своей добротой, это – некто Лефевр, лейтенант полка Энгеса, – впрочем, он меня не знает, – повторил он задумчиво. – Или знает, пожалуй, только мою историю, – прибавил он. – Послушайте, скажите капитану, что я тот самый прапорщик, жена которого так ужасно погибла под Бредой от ружейного выстрела, покоясь в моих объятиях у меня в палатке. – Я очень хорошо помню эту несчастную историю, с позволения вашей милости, – сказал я. – В самом деле? – спросил он, вытирая глаза платком, – как же мне ее тогда не помнить? – Сказав это, он достал из-за пазухи колечко, как видно висевшее у него на шее на черной ленте, и дважды его поцеловал. – Подойди сюда, Билли, – сказал он. – Мальчик подбежал к кровати – и, упав на колени, взял в руку кольцо и тоже его поцеловал – потом поцеловал отца, сел на кровать и заплакал.

– Как жаль, – сказал дядя Тоби с глубоким вздохом, – как жаль, Трим, что я не уснул.

– Ваша милость, – отвечал капрал, – слишком опечалены; – разрешите налить вашей милости стаканчик канарского к трубке. – Налей, Трим, – сказал дядя Тоби.

– Я помню, – сказал дядя Тоби, снова вздохнув, – хорошо помню эту историю прапорщика и его жены, и особенно врезалось мне в память одно опущенное им из скромности обстоятельство: – то, что и его и ее по какому-то случаю (забыл по какому) все в нашем полку очень жалели; – однако кончай твою повесть. – Она уже окончена, – сказал капрал, – потому что я не мог дольше оставаться – и пожелал его милости покойной ночи; молодой Лефевр поднялся с кровати и проводил меня до конца лестницы; и когда мы спускались, сказал мне, что они прибыли из Ирландии и едут к своему полку во Фландрию. – Но увы, – сказал капрал, – лейтенант уже совершил свой земной путь, – Так что же тогда станется с его бедным мальчиком? – воскликнул дядя Тоби.

Глава VIII

Продолжение истории Лефевра

К великой чести дядя Тоби надо сказать, – впрочем, только для тех, которые, запутавшись между влечением сердца и требованием закона, никак не могут решить, в какую сторону им повернуть, – что, хотя дядя Тоби был в то время весь поглощен ведением осады Дендермонда параллельно с союзниками, которые благодаря стремительности своих действий едва давали ему время пообедать, – он тем не менее оставил Дендермонд, где успел уже закрепиться на контрэскарпе, – и направил все свои мысли на бедственное положение постояльцев деревенской гостиницы; распорядившись запереть на засов садовую калитку и таким образом превратив, можно сказать, осаду Дендермонда в блокаду, – он бросил Дендермонд на произвол судьбы – французский король мог его выручить, мог не выручить, как французскому королю было угодно; – дядя Тоби озабочен был только тем, как ему самому выручить бедного лейтенанта и его сына.

– Простирающий свою благость на всех обездоленных вознаградит тебя за это.

– Ты, однако, не сделал всего, что надо было, – сказал дядя Тоби капралу, когда тот укладывал его в постель, – и я тебе скажу, в чем твои упущения, Трим. – Первым долгом, когда ты предложил мои услуги Лефевру, – ведь болезнь и дорога вещи дорогие, а ты знаешь, что он всего лишь бедный лейтенант, которому приходится жить, да еще вместе с сыном, на свое жалованье, – ты бы должен был предложить ему также и кошелек мой, из которого, ты же это знаешь, Трим, он может брать, сколько ему нужно, так же, как и я сам. – Вашей милости известно, – сказал Трим, – что у меня не было на то никаких распоряжений. – Твоя правда, – сказал дядя Тоби, – ты поступил очень хорошо, Трим, как солдат, – но как человек, разумеется, очень дурно.

– Во-вторых, – правда, и здесь у тебя то же извинение, – продолжал дядя Тоби, – когда ты ему предложил все, что есть у меня в доме, – ты бы должен был предложить ему также и дом мой: – больной собрат по оружию имеет право на самую лучшую квартиру, Трим; и если бы он был с нами, – мы бы могли ухаживать и смотреть за ним. – Ты ведь большой мастер ходить за больными, Трим, – и, присоединив к твоим заботам еще заботы старухи и его сына, да мои, мы бы в два счета вернули ему силы и поставили его на ноги. —

– Через две-три недели, – прибавил дядя Тоби, улыбаясь, – он бы уже маршировал. – Никогда больше не будет он маршировать на этом свете, с позволения вашей милости, – сказал капрал. – Нет, будет, – сказал дядя Тоби, вставая с кровати, хотя одна нога его была уже разута. – С позволения вашей милости, – сказал капрал, – никогда больше не будет он маршировать, разве только в могилу. – Нет, будет, – воскликнул дядя Тоби и замаршировал обутой ногой, правда, ни на дюйм не подвинувшись вперед, – он замарширует к своему полку. – У него не хватит силы, – сказал капрал. – Его поддержат, – сказал дядя Тоби. – Все-таки в конце концов он свалится, – сказал капрал, – а что тогда будет с его сыном? – Он не свалится, – сказал дядя Тоби с непоколебимой уверенностью. – Эх, что бы мы для него ни делали, – сказал Трим, отстаивая свои позиции, – бедняга все-таки умрет. – Он не умрет, черт побери, – воскликнул дядя Тоби.

Дух-обвинитель, полетевший с этим ругательством в небесную канцелярию, покраснел, его отдавая, – а ангел-регистратор, записав его, уронил на него слезу и смыл навсегда.

Глава IX

Дядя Тоби подошел к своему бюро – положил в карман штанов кошелек и, приказав капралу сходить рано утром за доктором, – лег в постель и заснул.

Глава X

Заключение истории Лефевра

На другое утро солнце ясно светило в глаза всех жителей деревни, кроме Лефевра и его опечаленного сына; рука смерти тяжело придавила его веки – и колесо над колодезем уже едва вращалось около круга своего[302] – когда дядя Тоби, вставший на час раньше, чем обыкновенно, вошел в комнату лейтенанта и, без всякого предисловия или извинения, сел на стул возле его кровати; не считаясь ни с какими правилами и обычаями, он открыл полог, как это сделал бы старый друг и собрат по оружию, и спросил больного, как он себя чувствует, – как почивал ночью, – на что может пожаловаться, – где у него болит – я что можно сделать, чтобы ему помочь; – после чего, не дав лейтенанту времени ответить ни на один из заданных вопросов, изложил свой маленький план по отношению к нему, составленный накануне вечером в сотрудничестве с капралом. —

– Вы прямо отсюда пойдете ко мне, Лефевр, – сказал дядя Тоби, – в мой дом, – и мы пошлем за доктором, чтобы он вас осмотрел, – мы пригласим также аптекаря, – и капрал будет ходить за вами, – а я буду вашим слугой, Лефевр.

В дяде Тоби была прямота, – не результат вольного обращения, а его причина, – которая позволяла вам сразу проникнуть в его душу и показывала вам его природную доброту; с этим соединялось в лице его, в голосе и в манерах что-то такое, что неизменно манило несчастных подойти к нему и искать у него защиты; вот почему, не кончил еще дядя Тоби и половины своих любезных предложений отцу, а сын уже незаметно прижался к его коленям, схватил за отвороты кафтана и тянул его к себе. – Кровь и жизненные духи Лефевра, начинавшие в нем холодеть и замедляться и отступавшие к последнему своему оплоту, сердцу, – оправились и двинулись назад, с меркнувших глаз его на мгновение спала пелена, – с мольбой посмотрел он дяде Тоби в лицо, – потом бросил взгляд на сына, и эта связующая нить, хоть и тонкая, – никогда с тех пор не обрывалась.

Но силы жизни быстро отхлынули – глаза Лефевра снова заволоклись пеленой – пульс сделался неровным – прекратился – пошел – забился – опять прекратился – тронулся – стал. – Надо ли еще продолжать? – Нет.

Глава XI

Я так рвусь вернуться к моей собственной истории, что остаток истории Лефевра, начиная от этой перемены в его судьбе и до той минуты, как дядя Тоби предложил его мне в наставники, будет в немногих словах досказан в следующей главе. – Все, что необходимо добавить к настоящей, сводится к тому, что дядя Тоби вместе с молодым Лефевром, которого он держал за руку, проводил бедного лейтенанта, во главе погребальной процессии, на кладбище – что комендант Дендермонда воздал его останкам все воинские почести – и что Йорик, дабы не отставать, – воздал ему высшую почесть церковную – похоронив его у алтаря. – Кажется даже, он произнес над ним надгробную проповедь. – Говорю; кажется, – потому что Йорик имел привычку, как, впрочем, и большинство людей его профессии, отмечать на первой странице каждой сочиненной им проповеди, когда, где и по какому поводу она была произнесена; к этому он обыкновенно прибавлял какое-нибудь коротенькое критическое замечание относительно самой проповеди, редко, впрочем, особенно для нее лестное, – например: – Эта проповедь о Моисеевых законах – мне совсем не нравится. – Хоть я вложил в нее, нельзя не признаться, кучу ученого хлама, – но все это очень избито и сколочено самым убогим образом. – Работа крайне легковесная; что было у меня в голове, когда я ее сочинял?

– Достоинство этого текста в том, что он подойдет к любой проповеди, а достоинство проповеди в том, что она подойдет к любому тексту.

– За эту проповедь я буду повешен, – потому что украл большую ее часть. Доктор Пейдагун меня изобличил. Никто не изловит вора лучше, чем вор.

На обороте полудюжины проповедей я нахожу надпись: так себе, и больше ничего, – а на двух: moderato[303]; под тем и другим (если судить по итальянскому словарю Альтиери, – но главным образом по зеленой бечевке, по-видимому выдернутой из хлыста Йорика, которой он перевязал в отдельную пачку две завещанные нам проповеди с пометкой moderato и полдюжины так себе) он разумел, можно сказать с уверенностью, почти одно и то же.

Одно только трудно совместить с этой догадкой, а именно: проповеди, помеченные moderato, в пять раз лучше проповедей, помеченных так себе; – в них в десять раз больше знания человеческого сердца, – в семьдесят раз больше остроумия и живости – и (чтобы соблюсти порядок в этом нарастании похвал) – они обнаруживают в тысячу раз больше таланта; – они, в довершение всего, бесконечно занимательнее тех, что связаны в одну пачку с ними; по этой причине, если драматические проповеди Йорика будут когда-нибудь опубликованы, то хотя я включу в их собрание только одну из числа так себе, однако без малейшего колебания решусь напечатать обе moderato.

Что мог разуметь Йорик под словами lentamente[304], tenute[305], grave[306] и иногда adagio[307] – применительно к богословским произведениям, когда характеризовал ими некоторые из своих проповедей, – я не берусь угадать. – Еще больше озадачен я, находя на одной all’ottava alta[308], на обороте другой con strepito[309], – на третьей siciliana[310], – на четвертой alla capella[311], – con l’arco[312] на одной, – senza l’arco[313] на другой. – Знаю только, что это музыкальные термины и что они что-то означают; а так как Йорик был человек музыкальный, то я не сомневаюсь, что, приложенные к названным произведениям, оригинальные эти метафоры вызывали в его сознании весьма различные представления о внутреннем их характере – независимо от того, что бы они вызывали в сознании других людей.

Среди этих проповедей находится и та, что, не знаю почему, завела меня в настоящее отступление, – надгробное слово на смерть бедного Лефевра, – выписанная весьма тщательно, как видно, с черновика. – Я потому об этом упоминаю, что она была, по-видимому, любимым произведением Йорика. – Она посвящена бренности и перевязана накрест тесьмой из грубой пряжи, а потом свернута в трубку и засунута в полулист грязной синей бумаги, которая, должно быть, служила оберткой какого-нибудь ежемесячного обозрения, потому что и теперь еще отвратительно пахнет лошадиным лекарством. – Были ли эти знаки уничижения умышленными, я несколько сомневаюсь, – ибо в конце проповеди (а не в начале ее) – в отличие от своего обращения с остальными – Йорик написал – —


БРАВО!

– Правда, не очень вызывающе, – потому что надпись эта помещена, по крайней мере, на два с половиной дюйма ниже заключительной строки проповеди, на самом краю страницы, в правом ее углу, который, как известно, вы обыкновенно закрываете большим пальцем; кроме того, надо отдать ей справедливость, она выведена вороньим пером таким мелким и тонким итальянским почерком, что почти не привлекает к себе внимания, лежит ли на ней ваш большой палец или нет, – так что способ ее выполнения уже наполовину ее оправдывает; будучи сделана, вдобавок, очень бледными чернилами, разбавленными настолько, что их почти незаметно, – она больше похожа на ritratto[314] тени тщеславия, нежели самого тщеславия, – она кажется скорее слабой попыткой мимолетного одобрения, тайно шевельнувшейся в сердце сочинителя, нежели грубым его выражением, бесцеремонно навязанным публике.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40