Дэвид понял, что находится на мосту Ватерлоо, и повернулся, чтобы взглянуть на здание Парламента, которое казалось странно изящным в своей новой нематериальности. Он разглядывал его около минуты, затем отвернулся и прошел по мосту, чтобы посмотреть на мутную воду Темзы, по которой, как по маслу, скользили призрачные суда.
Он вгляделся в бесцветное, пустое небо. Несмотря на его пасмурность, оно казалось чистым, и он почувствовал, будто смотрит в бесконечную, беззвездную пустоту. Он на миг задумался, почему оно не было черным, но затем заметил, что серость не однородна и на него смотрит невообразимо широкое призрачное лицо — словно с дальнего конца обширной, но конечной Вселенной.
Он видел это лицо раньше, в ярком бреду лихорадки от яда. Это было лицо верховного Бога, Творца Творцов, совершенно беспомощного Бога, пойманного границами собственного Творения, не могущего вмешаться в то, чему он дал образ и позволил действовать. Взгляд проникал в самую душу Дэвида Лидиарда, без сожаления или извинения, словно подчеркивая загадочную природу человечества и мира.
— Должен ли я ждать тут вечно? — вслух спросил Дэвид. — Я здесь с какой-то целью, или меня просто выкинули из мира, и я должен выбираться сам?
Рот Бога открылся, словно собираясь ответить — что было бы доказательством того, что видение всего лишь галлюцинация, — но звуков не раздалось. Вместо этого крошечная вспышка цвета расцвела в сером, хаотично завиваясь и разрастаясь, летя к нему, как капля слюны из уголка божественного рта.
Вначале это была просто танцующая радуга, но когда она обрела образ и материю, он понял, кто был послан, чтобы забрать его и перенести в новую фазу мучительного сна. У неё были огромные крылья, темные как ночь, глаза как ярко пылающий янтарь, яркие красные губы и серебряные волосы, развевающиеся позади, как хвост огромной кометы.
Её когти вытянулись, сверкая, как чистая сталь.
Он не мог не испугаться, но не бросился бежать.
В этот момент он, наконец, дал свое согласие. Он раскрыл свои страдающие руки, чтобы принять радостное объятие Ангела Боли.
Когти Ангела Боли вырвали его из субстанции призрачного мира. Если бы такая боль поразила его, когда он был неспособен к магическому видению, она бы привела его к потере чувствительности — но из горького опыта он знал, как тяжело человеку, наделенному внутренним зрением, потерять сознание. Он снова обрёл это зрение, и для него не было избавления. Как бы то ни было, он взмывал с темным ангелом своего воображения высоко в ослепительное небо.
И пока они летели, плотно прижавшись друг к другу в яростном объятии, каждая точка его души была пронзена и изъязвлена её любящей и неосторожной хваткой.
Дэвид пробыл в Аду дольше, чем любой из людей. Однажды, ассоциируясь в собственном сознании с самим Сатаной, он был прикован к бесплодной, огненной земле Ада. Его сатанинское «Я» освободилось из этого плена, но Ад вернулся к нему, тайком поселившись в его костях и сухожилиях, терпеливо распространяя свою власть над пальцами и членами, вонзая отравленные холодом клыки в его теплое, бьющееся сердце.
Он изо всех сил боролся с этим внутренним Адом. Он сделал эту борьбу трудом всей своей жизни и привлек к ней все оружие, данное ему наукой: опий, морфий, кокаин.
Он мог победить в сражении, но никогда не выигрывал войны.
И он не мог полностью освободиться от чувства нависшей угрозы, которое выражала идея Ада. Он никогда не мог до конца избавиться от груза веры, которая была исподволь внушена ему в детстве: вера, обещавшая вечное пребывание в Аду нераскаявшимся грешникам. На уровне своего интеллекта он полностью отбросил церковные догмы, но на уровне восстающих эмоций в его сердце сохранялась тайная, ускользающая тень: тень, которая безмолвно указывала на путь вниз, в бездну.
На уровне разума Дэвид знал, что напоминание о вечном страдании было не более чем иронией. Боль ощутима лишь при наличии контраста, и вечная боль обязательно лишится смысла со временем. Но тень сомнения никогда не позволяла довериться разуму; сомнение скалилось в насмешливой ухмылке, выслушивая его рациональные суждения.
Теперь он был уверен, что все его сомнения разрешатся. Теперь, когда Ангел Боли окончательно объявила его своим и могла свободно унести в воображаемый центр её пугающего мира, сущность вопроса наконец-то станет ему ясна.
Боль не исчезла, не исчерпалась от бесконечного повторения, но она изменилась. Она изменила его или, по крайней мере, его чувство собственного «Я». Ему казалось, что он сократился до крошечного, одетого в траур существа из костей и плоти, пляшущего, как марионетка, в когтях Ангела Боли. Поднимаясь в небо, которое уже не было свинцовым, в область, где лучи солнца рассыпались водопадами света, несчастная человеческая душа Дэвида, казалось, каким-то образом перешла из его тела в бесконечно более сильное и великолепное тело Ангела, где сплавилась с её душой и зрением.
Это не уменьшило боль, так как Ангел Боли сама была болью, но это было своеобразное превращение, вернувшее боли её должное значение, как если бы мир был создан разумно и целесообразно. Его вынесло за пределы времени и пространства, далеко за пределы того комка глины, которым было его тело, и очень далеко за пределы того комка глины, которым была Земля.
Ему было позволено разделить взгляд единородного Творца, наблюдающего за своим Творением извне.
В этом видении была боль: вся боль всех миров всего Творения, и вся агония печали и беспомощности всех существ, которые когда-либо были и когда-либо появятся. Но в этом было и что-то большее, чем боль: обострение восприятия, которое восстановило фокус всех ощущений. Это был единый неделимый момент созерцания, когда Дэвид видел всё сущее, все потенциальное. Если бы в этом момент он сказал: «cogito, ergo sum», он бы имел в виду не бесконечно малую вибрацию ощущений, потрясенную затуманенным человеческим сознанием, но совершенно ясную мысль, сложную и кристально-чистую, содержащую в себе всё Творение.
Он разделил ту единственную мысль Божьего сознания, которая была вселенной.
И, находясь вне времени, он разделил вечно длящееся мгновение.
По крайней мере, так ему показалось…
— Вот видишь, я честна! — произнес голос. — Я не прошу тебя заключать сделку, не зная, что на кону. Я лишь прошу тебя выдержать ужасную боль. Я не пытаюсь обмануть или надуть тебя. Как тебе сказали, ты слишком ценен для этого.
Он находился в пирамиде, глядя на огромную фигуру богини Баст, сидевшую на возвышающемся троне. Она наклонялась вперед, глядя вниз на него с вниманием, которого раньше он никогда не удостаивался.
Ему не пришлось преодолевать тяжелый путь через пустыню и улицы разрушенного города — но она все равно смотрела на него, как богиня на человека; все равно она вынуждала его помнить, что ей принадлежит вся власть, а ему ничто; все равно она желала унизить его трепетом перед её величественностью.
— Тебе давно следовало быть со мной честной, — ответил он. — Тебе следовало бы снизойти до меня, спрашивать меня и отвечать на вопросы, разделить со мной твои тайны и твои надежды.
— Не завидуй другим, — сказала она ему. — Я обращалась с тобой гораздо лучше, чем с ним. Но за тобой следили, как никогда не следили за ним, и все разделенные с тобой тайны стали бы известны остальным.
Она говорила с ним как богиня с человеком, но слова её выдавали. Она говорила как коварное и хитроумное существо, чьи доводы были столь же двусмысленны, как и человеческие. Она не скрывала, что желает заключить с ним сделку. Ей нужно было согласие, о котором говорил бледный человек. Она нуждалась в его согласии пройти через пламя Ада не для себя, но ради неё, и совершить все возможное, чтобы увидеть все, что ей необходимо увидеть.
Он мог попытаться угадать, что она не могла узнать без его помощи.
Сколько ангелов могут уместиться на кончике иглы? А сколько их ещё спит под поверхностью земли? Насколько далеко находятся остальные, населяющие отдаленные пределы вселенной, разросшейся до бесконечности? Можно ли заключить союз между тремя так же легко, как между двумя, чтобы организовать стаю хищников, чьим злодеяниям невозможно противостоять?
— Я стану твоими глазами, — сказал он, хорошо зная, на что он дает согласие. — У меня есть свои причины этого хотеть. Не знаю, смогу ли оплатить цену это видения, но я постараюсь. Я напуган, но сделаю, что в моих силах. Но впоследствии все изменится. Ты не богиня и не сможешь дальше притворяться ею. Я узнаю, кто ты на самом деле.
Огромные зеленые глаза смотрели на него, зрачки превратились в узкие щели. В правой руке она держала овальное зеркало — гораздо больше того, что висело на двери его гардероба. Теперь она подняла зеркало, чтобы Лидиард смог увидеть, что в нем отражается.
Дэвид увидело, как его старший сын просыпается, чтобы обнаружить призрачную фигуру около своей кровати. Он наблюдал, как Тедди улыбается прекрасной бледной даме, протянувшей тонкие пальцы, чтобы коснуться его руки.
Первые строчки старинного стихотворения, которое он знал с детства, всплыли в его сознании:
Под серебряной луной,
Убегай, малыш, домой.
Ночь на откуп отдана
Оборотням Лондона.
Он увидел, как тело Тедди начало изменяться и трансформироваться — знакомым и странно привлекательным образом. Он увидел, как Тедди становится волком. Затем бледная леди также перекинулась в волка. Вместе они растворились в ночной тьме.
Он увидел, как Нелл, читавшая книгу при свете свечи, подняла голову, чтобы посмотреть на привлекательного молодого человека с пронзительным взглядом. Ей следовало испугаться, но она только улыбнулась.
В тревожных мыслях её отца продолжала звучать песня:
Незнакомца нежен взгляд,
Но клыки бедой грозят.
Ты на откуп отдана
Оборотням Лондона.
Он увидел, как преобразились Нелл и молодой человек. Он увидел, как их обоих скрыла тьма.
Он увидел Саймона, почти заснувшего и видевшего сны, не заметившего женщину с фиалковыми глазами, которая, склонившись над ним, протянула руки в шелковых рукавах к его одеялу. Маленький мальчик так и не открыл глаза, но он, казалось, был рад прикосновению, так как позволил ей обнять себя, словно это была его мать.
И слова подходили к концу:
Звездной ночью люди спят.
Кто же входит в темный сад?
Эта леди гордая —
Оборотень Лондона.
Он увидел, как ребенок превратился в волчонка. Большая белая волчица схватила его зубами за загривок и унесла во тьму.
Дэвида охватила горькая тоска. Он не ожидал этого. Хотя он понимал, что у него не было причин на что-то надеяться, он все же мечтал о справедливости и чести. Но эта фальшивая богиня была ревнивой, злой, деспотичной и жестокой, и она не могла позволить ему считать, что они были равными сторонами, наделёнными при заключении контракта одинаковыми правами.
— А что с Корделией? — спросил он резко.
— Что с Корделией? Она в безопасности, — ответила богиня, убирая зеркало. Это тоже должно было причинить ему боль. Это также было жестоко, потому что человек в сером, чье имя он угадал, обещал, что он, а не Дэвид, спасет Корделию. Он также пообещал, что Дэвид всю оставшуюся жизнь будет нести груз этого знания. Баст прислушалась к нему и не побрезговала подсказкой.
— Тебе не обязательно было это делать, — прошептал Дэвид, пока его душа корчилась от разъедающей кислоты его собственного гнева. — Ты получила мое согласие!
Она наклонилась ближе, и в её огромных кошачьих глазах он поймал влажный отблеск.
— Ты прекрасно знаешь, в чем дело, мой возлюбленный, — сказала она очень мягко. — Поразмысли, и ты поймешь, что у меня не было выбора. Ты дал мне кое-какие знания о боли, которых у меня не было раньше. Ради меня ты должен отправиться в Ад, мой единственный возлюбленный, но Ад не будет настоящим, пока в тайных уголках твоего сердца остаются островки покоя. Я сделала это не ради твоего согласия, которое уже получила, а чтобы причинить тебе боль — боль, которую ты поклялся перенести.
Не вини меня в этом, любимый, ведь это ты объяснил мне природу и значение боли, и я не посмею больше быть милосердной — теперь, когда ты должен видеть так ясно, как никогда. Я, как и ты, не понимаю, зачем нужна боль, но я, как и ты, знаю что она необходима. Поэтому, мой возлюбленный, я должна ранить тебя — так изощренно, как смогу. Прости меня, возлюбленный, потому что я не знаю, что и почему я делаю, но знаю только, что так должно быть…
Дэвид никогда не терял сознания, потому не мог и пробудиться, но он потерялся на окраинах своего болезненного состояния и вернулся обратно, лишь когда Ангел Боли перенесла его в место отдыха и отпустила.
Постепенно он разобрал, что находится в лесу. Воздух был горячим и влажным, но густая листва защищала его от прямых солнечных лучей, которые, словно мозаика, игл, пронизывали купол леса. Хотя земля была затенена, она не была голой — повсюду росла густая трава, мягко пружиня под его телом, и распускались крохотные цветы. Деревья также стояли в цвету, но свисающие с извилистых ветвей цветы сильно отличались от тех, которые росли в траве, по форме они напоминали большие, яркие колокольчики.
Он слышал мягкий плеск падающей воды.
Когда Лидиард попытался сесть, чтобы увидеть воду, возобновившаяся боль пронзила его с головы до пят. Он чувствовал раздражение каждого истертого сустава, напряжение в каждом изнуренном мускуле. Он страстно и яростно желал иметь силы не обращать на боль внимания, или, по крайней мере, действовать, невзирая на неё — но прошло более минуты, прежде чем он смог принять сидячее положение.
Пруд находился в низине, не далее чем в дюжине шагов. Его питал быстрый ручей, который переливался через маленький, поросший мхом камень, чтобы упасть с высоты руки. Его устье было более широким и мелким и наполовину заросло сорной травой.
Он не знал, холодна ли вода, хотя у него не было и оснований полагать, что она не окажется такой же теплой, как насыщенный влагой воздух. Его мучила сильная жажда, и единственная мысль, которой удалось прорваться в его смущенное сознание, было желание добраться до края пруда и напиться. Он ещё не успел задуматься, где он находится, как и почему он здесь оказался: его воля сконцентрировалась на единственной задаче — добраться до пруда.
Воздух, который он с усилием втягивал, казался липким. На мгновение, когда боль заставила его остановиться, временная нехватка силы воли приняла форму извращенного убеждения, что ему не обязательно пить — жажда может прекратиться, если он будет просто втягивать сырой воздух. Но он заставил себя двигаться. Он не стал задаваться вопросом, что он сможет ещё сделать, учитывая то, что он еле полз. Он смотрел на водопад и пруд и подтягивал себя к ним дюйм за дюймом.
Наконец, ценой страшных и немилосердных усилий, Дэвид достиг берега.
Он наклонился к воде, как зверь, и пытался пить, но у него не получилось. Ему пришлось вытянуть руку и зачерпывать воду горстью, поднося её к губам и понемногу глотая.
Вода не была холодной, но её тепло было таким же приятным, как и её чистота, и по мере того, как он утолял жажду — что происходило необыкновенно быстро — мучившая его боль проходила.
Он с удивлением почувствовал, что случилось чудо.
Боль снизилась на порядок. Будто бы он был обмотан слоями колючей проволоки, которые теперь один за другим разматывали. С каждым слоем приходило все большее облегчение, и каждый был ближе к его сердцу, чем предыдущий. Он остро почувствовал, что не понимал многие годы, что значит не испытывать боли. Он осознал, что состояние, которое он принимал за нормальное и терпимое, было лишь уровнем боли, к которому он приспособился.
Его страдания завершились, и он подумал, не сходно ли это со всей человеческой жизнью, и был ли хоть один живущий человек когда-нибудь на самом деле свободен от боли.
Он выпил ещё воды, на этот раз легко двигая рукой и пальцами. Теперь Лидиард чувствовал не просто отсутствие дискомфорта, но здоровье и благоденствие, которых никогда не ощущал раньше, даже в самом расцвете молодости — перед тем, как заболел, до того, как он был ужален магической змеёй в египетской пустыне.
Наконец он напился и позволил воде, взбаламученной движениями его руки, снова успокоиться. Вскоре воды пруда стали зеркально гладкими, и он мог разглядеть неясное отражение своего лица в мелкой ряби.
Он с трудом узнавал себя.
Должно быть, он стал лет на двадцать моложе, все следы усталости, напряжения и старения покинули его черты. Это не было иллюзией, так как он мог посмотреть на свои ладони и часть предплечья, не закрытую рукавом. Следы его болезни, ранее хорошо заметные, полностью исчезли. Его кожа была гладкой и блестящей, суставы больше не были раздуты.
Он напился из источника молодости.
Вначале его медлительное сознание отказывалось принять эту мысль, даже в качестве метафоры, но правда бросалась в глаза, и ему пришлось её принять. Он, конечно, знал, что видит сон, но освободиться от своего недуга, хотя бы во сне, казалось ему бесценным достижением. Он видел сны все эти двадцать лет, но его сны — даже смягченные опием — никогда не могли освободить его от ощущения боли настолько полно, как этот. Он понимал, что не стоит относиться с презрением к подобной возможности.
Он легко и плавно поднялся. И встал, разглядывая лесные заросли и бесчисленные разрывы в листве, сквозь которые лился свет, наслаждаясь собственным существованием. Он торжествующе раскинул руки и открыл рот, чтобы закричать от восторга — но крик не вышел из его уст.
На некотором расстоянии от него, почти скрытое высоким подлеском, лежало тело другого человека. Учитывая обстановку, человек был одет так же абсурдно, как и сам Дэвид — в наряд джентльмена: брюки, жилет, пиджак и галстук. Костюм был темно-серым, странно контрастирующим с окружающей зеленью.
Сначала Дэвид не мог разглядеть лицо человека; но, даже не успев подойти к лежащему, он понял, что это тот самый бледный человек, который увез его из дома и привел, зная то или нет, на свидание с Ангелом Боли.
Глаза бледного человека были плотно сомкнуты, он лежал неподвижно, но дышал. Он был жив.
Дэвид знал, что делать. Он подошел к озеру и аккуратно сложил ладони, образовывая чашу. Затем он набрал как можно больше волшебной воды и подошел к лежавшему. Было нелегко напоить человека из пригоршни, но ему удалось смочить губы человека, и тот инстинктивно открыл рот. Большая часть воды пролилась мимо, но часть Дэвид смог вылить незнакомцу в рот.
Он вернулся к озеру, чтобы набрать ещё воды. На этот раз, когда он вернулся, серые глаза человека были открыты, и он смог выпить большую часть драгоценной жидкости.
Ещё до того, как человек встал на ноги, он начал изменяться. Не только следы времени пропадали с его лица, казалось, сама его плоть была им у кого-то одолжена. Будто бы раньше он носил какой-то неудачный заменитель давным-давно сорванной плоти.
Дэвида вода жизни лишь омолодила, но этот человек явно нуждался в полном восстановлении.
С помощью Дэвида человек встал на ноги, и Дэвид помог ему добраться до берега. Они вместе опустились на колени, и Дэвид поил его, снова и снова набирая воду руками.
С каждым глотком воды человек становился все сильнее. Он был худым, а теперь становился здоровым. Его ранее безжизненные глаза стали темнее и гораздо ярче. Его черты, ранее изможденные и мертвенные, становились все живее и мягче. Одежда, которая болталась на нем как на вешалке, теперь стала явно ему мала.
Дэвид, сосредоточившись на том, чтобы поить человека, не находил времени разглядеть его лицо, пока превращение не подошло к концу. Затем он отошел, чтобы дать человеку встать и отпраздновать дар истинного здоровья. Его восторг от восстановления незнакомца был резко оборван, хотя не уничтожен полностью, шоком узнавания. В конце концов, он уже ранее догадывался, кем был этот человек.
Это был Джейкоб Харкендер.
Харкендер некоторое время смотрел на свои руки, затем ощупал ими щеки и шею, словно он был слепцом, изучающим чужое лицо. Наконец он поднял глаза.
— Где мы? — неуверенно спросил он.
— Думаю, мы в пародии на сад Эдема, — сказал ему Дэвид. — Но я полагаю, что это новый порог, на котором мы должны подождать. Не думаю, что мы останемся тут надолго.
Интерлюдия первая.
Боль смертных сердец
Изучая устройство нервной системы животных, нам удалось до некоторой степени выяснить, что род информации, называемый «болью», передается тем же нейронным каналом, что и остальные виды ощущений. Но что, в таком случае, позволяет отличать болезненные ощущения от приятных? Все наши ощущения состоят из электрических импульсов, проходящих нейронными каналами; почему же, в таком случае, некоторые из них воспринимаются как крайне неприятные, в то время как остальные — нет?
Одна из гипотез состоит в том, что за передачу болевых и приятных ощущений отвечают разные области мозга. Но даже если мы не примем в расчет то, что идея френологического анализа потерпела сокрушительное поражение, подвергшее сомнению все идеи подобного рода, останется вопрос: почему один вид передаваемых ощущений должен передаваться в одну область, а другой — в другую?
В настоящее время мы можем только обойти стороной эту загадку, признавая существование некого естественного механизма неизвестного рода. Хотя мы не знаем, как он работает, мозг, видимо, способен «переводить» определенные паттерны электрического возбуждения таким образом, что сознание вынуждает организм усиливать сигнал либо избегать его источника, в то время как иные паттерны переводятся таким образом, что разум ищет способа поддерживать или повторять вызывающий их стимул. Боль учит нас избегать её источника; удовольствие физиологически стимулирует нас на поиски внешнего источника его происхождения.
Польза боли, на примитивном и грубом уровне, вполне очевидна. Естественный отбор с необходимостью наделил высокоразвитые организмы способами вырабатывать привычки, которые обеспечивают выживание; представляется вполне логичным, что то, что может нам повредить, должно причинять боль. В таком случае мы обучаемся избегать повреждений.
На первый взгляд представляется также логичным, что наибольшие опасности должны сопровождаться наибольшей болью, но на самом деле, если следовать за логикой и далее, она покажется сомнительной и маловероятной. Легко заметить, что слишком сильная боль может помешать действию, а не стимулировать его. Таким образом, при серьезном повреждении может оказаться меньше шансов исцелиться, если организм окажется не способен действовать из-за избытка боли. Кроме того, если мы признаем, что боль имеет обучающую функцию, то не понятно почему некоторые неизлечимые заболевания, с которыми больной никак не в силах справиться, постоянно продолжают причинять сильнейшую боль.
В любом случае, экстраполируя нашу гипотезу, мы не можем не признать, что существует несколько интересных аспектов многообразного феномена боли. Определенно нет четкой корреляции между силой повреждения и болью, которую оно вызывает. Солдаты, раненные в бою, рассказывают, что крайне серьезные повреждения практически не беспокоили в первые моменты. С другой стороны, иногда говорят, что раны, даже полностью исцелившись, продолжают вызывать сильнейшее болевое ощущение, названное Митчеллом «каузалгия». Как он полагает, это одна из самых интенсивных разновидностей боли. В данном контексте также следует упомянуть замечательный феномен «фантомных болей», когда несчастный инвалид ощущает боль ампутированной конечности, несмотря на её отсутствие.
Также парадоксальна боль, вызываемая болезнями. Некоторые виды внутренних болей можно считать обучающими: например, боль в животе может приучить нас избегать определенных видов пищи. Но сложно понять, какая польза может быть в данном случае от болей при желчекаменной болезни, камнях в почках, при раковых опухолях. Утверждением, что зубная боль привела к изобретению и развитию профессии дантиста, а внутренняя заслуга аппендикса состоит в том, чтобы принудить его владельцев обратиться к помощи хирургии, можно, без сомнения, довести спор до абсурда. Естественный отбор способен лишь напоминать действия Создателя, и он сформировал природу наших предков задолго до того, как у них появилась отдаленнейшая возможность развить подобные умения.
Сложно рационально подвергнуть сомнению тот вопиющий факт, что большая часть боли, которую мы испытываем, совершенно не конструктивна, но служит лишь дополнением к бремени нашего неотвратимого ослабления. Большинству людей боль представляется совершенно естественной просто потому, что они привыкли к такому положению дел. Отсутствие какого-либо рационального объяснения этому легко объясняет религиозные мифы, которые простираются далеко в прошлое, чтобы объяснить, почему человек обречен вести свою жизнь под гнетом вечного наказания.
Простейшее объяснение, с помощью которого мы надеемся дать разумный ответ разнообразным вопросам боли, заключается в гипотезе, что те боли, которые не вдохновляют нас на совершение полезных действий, являются просто побочным продуктом аппарата, созданного естественным отбором на благо «полезной» боли. Но это решение не подходит, поскольку аппарат, проводящий боль — нервная система — не предназначен полностью для этой цели. Электрические сигналы, вызываемые внешними явлениями, могут, в принципе, восприниматься как приятные или как неприятные, в зависимости от уловок мозга. Почему же тогда мозг должен быть сформирован естественным отбором так, что он расценивает определенные сигналы как болевые, даже если никакое подходящее действие для того, что избежать повторения или прекратить это явления, совершить невозможно? Почему тогда способность мозга чувствовать не организована так, чтобы эффект от неизлечимых болей был нейтральным?
Из сообщений африканских охотников видно, что механизм боли у животных работает по-разному. Антилопы и зебры, преследуемые львами или гиенами, прилагают все усилия, чтобы не быть пойманными — но, оказавшись сбитыми на землю, они часто становятся совершенно покорны судьбе, словно потеряв способность к ощущениям. Канадские трапперы также сообщают, что животные могут отгрызть себе конечность, чтобы выбраться из капкана. Подобная операция была бы крайне сложна для человека, даже вооруженного пилой или набором скальпелей, из-за воздействия боли на сознание и руку, направляющую лезвие. В данном контексте мы, разумеется, должны быть готовы различать физиологию боли и осознание «причинения вреда» — которого животные могут и не иметь, — но знание об этом различии не разрешает загадку.
Если взглянуть на проблему с другой стороны, то следует обратить внимание на определенные способности, которых наш мозг не имеет, хотя логика предполагает, что естественный отбор должен был бы нас ими наделить. Если подойти к вопросу с неортодоксальной точки зрения, то, конечно, кажется очень странным, что мы полностью отданы на милость боли и она так легко выводит нас из строя, что её обучающие функции могут быть подвергнуты серьёзному сомнению. Получается, что это не достаточно контролируемое явление. Боль от ожога приучает нас убирать руки от огня, и, несомненно, урок запоминается, но ощущение боли сохраняется надолго — неужели функция подкрепления должна быть столь сильной? Почему информирующий сигнал должен быть настолько интенсивным и безнадежно неприятным? Почему наш мозг создан таким образом, что разум, находящийся в сознании, не может получить милосердную помощь перед лицом агонии?
Стоит здесь заново подчеркнуть, что люди, верящие в сверхъестественное провидение, имеют не лучшие ответы на эти вопросы, чем люди науки. Если уж действительно существует космический план, по которому существование зубной боли подстегивает изобретение услуг дантистов, то почему бы не включить в него и какой-то род естественного обезболивающего, которое избавило бы людей от ядовитого воздействия эфира и хлороформа? А если боль, как полагают некоторые, является божьей карой за грехи наших предков, то почему получается так, что добрые страдают не меньше, чем злые? (Если в этой области возможно вообще какое-то преимущество, то им явно обладают злые, чей грех часто состоит как раз в том, чтобы причинять ненужную боль их более кротким собратьям).
Перед нами встанет ещё больше вопросов, если мы рассмотрим разнообразие индивидуальных реакций на ранения и болезни примерно одинаковой тяжести. Без сомнения, наша реакция на боль отчасти связана с отношением. Стоик с достоинством переносит то, что сломит волю его ближнего. Слабовольный находит невыносимым то, что преодолевает его ближний. Человек того типа, который доктор Крафт-Эблинг называет мазохистом, активно добивается болезненных переживаний определенного типа и находит их приятными. Ритуалы, которыми отмечается достижение совершеннолетия во многих примитивных обществах, часто сопровождаются ордалиями, и не так давно ордалии признавались также и в английском праве; подобные испытания основываются на неявном предположении, что способность перенести боль является и должна быть свидетельством смелости и правоты.
Без всякого сомнения, тем не менее, не следует доказывать, что стоицизм, как и мазохизм, могут быть логически доведены до абсурда. Дело просто не в том, что известная смелость и целеустремленность позволят всякому человеку выстоять пытку, или что человек в состоянии полностью перестроить опыт своих внутренних переживаний так, чтобы получать удовольствие от всякого болезненного ощущения. Опыт, благодаря которому мазохист получает удовольствие от боли, всегда индивидуально сопряжен с частным и глубоко личным значением, обычно религиозным или сексуальным; не боль сама по себе может быть приятной, но ситуация, в которой боль возникает в особом социальном или психологическом контексте. Ни существование стоиков, ни существование мазохистов не отменяют того, что боль является проклятьем, тяжелейшие проявления которого не имеют разумного объяснения. Его тяжелейшим последствиям мы не может дать более или менее эффективный отпор.
Заманчиво предположить, что рано или поздно этот недостаток человеческого естества будет исправлен, если не сверхъестественным вмешательством, которое отправит нас в Рай свободными от боли, то дальнейшей работой естественного отбора или искусством практической науки.