— Я всегда знал, что они выдержат любые натиски повседневной жизни. В ней достаточно страха помимо бешеных оборотней Лондона или нападок рыскающих демонов. Мы не одиноки в нашем знании того, что в мире существуют злые силы, большинство людей пребывают в той же уверенности с начала времен. И все же они умудряются жить и сдерживать свой страх, они все же находят место для более банальных страхов, они осмеливаются надеяться. Как иначе они бы могли жить в мире, измученным голодом, войной и чумой? Неужели мы должны быть способны на меньшее просто из-за того, что знаем больше?
Закончив свою речь, Дэвид отпустил её руку с легким неудовольствием. Его рука хранила её тепло, преходящий, но бесценный дар.
— Конечно, ты прав, — сказала она, глядя на незаконченное письмо её отцу. — В повседневном мире хватает страха, и если мы можем жить с ним, то мы должны и сверхъестественное встречать недрогнувшим сердцем. Ты полностью прав.
Её рука лежала на его плече, хотя он убрал свою руку, и теперь она мягко сжала его плечо, чтобы подчеркнуть свое присутствие.
— Сэр Эдвард нас рассудит, — сказал Дэвид, добавляя уверенности. — Он вернется из Парижа, как только получит мое письмо. Мне стало легче, и я очень скоро закончу письмо. Но уже поздно, не жди меня.
Она колебалась некоторое время, но в итоге приняла решение уйти.
— Пойду наверх, — сказала она, в конце концов убрав свою руку. — Не затягивай, прошу тебя».
— Я должен закончить письмо, — сказал Дэвид, — но оно почти готово. Я скоро приду к тебе.
Он улыбнулся ей, когда она уходила, но улыбка была таким же прикрытием, как и ободряющий тон, которым он говорил. В душе он чувствовал иное. «Я лягу в постель, — сказал он тихо, — чтобы немного побыть в твоих объятиях. Но сегодня я буду лишь ждать там — ждать того, что принесут мои сны. Сила этого ожидания словно сжимала его сердце рукой, но в нем было столько же трепета, сколько страха, и столько же жажды, сколько опасения».
«Затем придет рассвет, — добавил он педантично, — и я отправлюсь на работу и найду утешение в рутине, как я всегда делал и буду делать. Когда я понадоблюсь, меня, несомненно, вызовут. Такова моя судьба».
3
Тусклый день близился к концу, и Дэвиду пришлось зажечь керосиновую лампу на столе, переложив бумаги так, чтобы на них падало больше света. Солнце ещё не село, но Лондон окутало темное облако, и дневной свет проникал в комнату через ряд высоких узких окон с матовыми, закоптелыми стеклами.
В подвале больницы не было обычных окон; занятия, которые тут велись, включая многочисленные вскрытия человеческих трупов и трупов животных, были из тех, которые следует оберегать от постороннего взгляда.
Эту обстановку сложно было сделать более уютной и человечной, но Лидиард пытался. Он повесил на стенах комнаты яркие схемы и диаграммы — синие вены, красные артерии, внутренние органы разных оттенков зеленого и золотого. На внутреннюю сторону двери он приколол полномасштабную репродукцию изображения из древней египетской гробницы: картина женской фигуры в королевских одеждах, смотревшая на него большими, прекрасными глазами, словно собираясь смутить его игривой загадкой. Иногда, когда ему приходилось откладывать перо или свои инструменты, Лидиард смотрел на картину и представлял, что за ней находится портал, ведущий в древнее легендарное прошлое, и за дверью лежит мир сияющего света, а вовсе не унылый коридор.
В подвале было холодно, хотя стояла ранняя осень, и воздух снаружи оставался достаточно теплым, чтобы разносить по улицам отвратительное зловоние. Здесь внизу всегда было холодно, и едкий запах формалина перебивал любой другой своей подавляющей стерильностью. Лидиард настолько привык к этому запаху, что почти его не замечал, хотя когда-то и считал невыносимым. Теперь комната, полная бумаг, рукописей и колб с образцами, казалась ему не менее гостеприимной, чем его домашний кабинет с рядами книг.
Он часто замечал, что здесь ему легче пишется, возможно, потому, что здесь было меньше соблазнов и меньше возможностей бросить работу в угоду каким-либо более приятным занятиям. Он старался воспользоваться этим преимуществом, заставляя себя работать здесь, каким бы мучительным ни был сам процесс письма. Он и сейчас работал, как можно тщательнее сосредотачиваясь между вынужденными перерывами для отдыха.
Когда дверь отворилась, Дэвид был так сосредоточен на своей работе, что не поднял взгляд, а упорно продолжал писать, пока не завершил предложение и мысль, которая сформировалась в его сознании. Он молча предположил, что вошедший был кем-то из его помощников или студентов.
Когда он поднял взгляд, то пришел в ужас от изумления. Перо выпало из его неловких одеревеневших пальцев, когда он попытался положить его. Лидиард отдернул руку так, словно хотел спрятать её, закрыв краем одежды, но затем одернул себя и сел очень спокойно, стараясь скрыть свою слабость и ошеломление.
Руками в тонких перчатках она легко скинула черный капюшон. Её платье также было черным и крайне простым по стандартам современной моды, однако оно приподнималось над достаточным количеством нижних юбок и было скроено так, чтобы обтягивать совершенно обычный корсет. Её прямые, похожие на золотую пряжу волосы каскадом вырывались из-под полей узкой шляпки, чтобы аккуратно рассыпаться по её плечам. Несмотря на то, что зрачки женщины расширились в сумерках, хорошо было видно, что глаза у нее фиалкового цвета.
Она стояла перед картиной, прикрепленной к стене, словно занимая место египетской принцессы. Её глаза были очень красивы.
На какой-то безумный момент Лидиарду показалось, что он потерял чувство времени, словно его сознание было грубо разделено. Казалось, в глубине его памяти мелькнула вспышка, и в безвременье жидкий огонь его воображаемого мира водопадом обрушился, чтобы смутить и сокрушить его разум.
А она смотрела на него своими прекрасными фиалковыми глазами.
Волки бегут по ледяному полю, на котором они были оставлены Махалалелем, под глубоким черным небом, освещенным бесчисленными звездами. Когда они останавливаются, чтобы выть на луну, их вой человеческому слуху кажется жалобным и насмешливым, и только дети, услышав его, дрожат в своих постелях — потому что только дети знают мудрость древней песни, что заклинает их: берегись!
Но спящий знает, что волки вовсе не жалуются, ведь они волки! Когда волки охотятся, они охвачены радостью охоты — чистейшей из всех радостей, что могут затронуть холод человеческой души. Когда волки бывают волками, они исполнены чувств, потому что они невинны и не знают угрызений совести. Когда волки бывают волками, даже боль — всего лишь ощущение, такое же чистое, прозрачное и экстатическое, как любое другое.
Спящий знает, что только когда волки перестают быть волками, они чувствуют тяжесть жестокой усмешки судьбы. Жалость накрывает их ужасающим покровом осознания.
Когда волки становятся людьми, их радость может быть только слабой и нечистой. Когда волки становятся людьми, эмоции сокрушают их, разрывая и отяжеляя их сознание тревогами. Когда волки становятся людьми, боль — их постоянный враг, наполненный предчувствием вреда и уничтожения.
Спящий знает достаточно, чтобы сочувствовать волкам и понимать их тоску, к которой приводит бремя человечности, проклятие их Творца. Но он знает достаточно, чтобы не завидовать волкам, так как для него это та ноша, которую его плечи несут добровольно, радостно и с надеждой, не как проклятье, а как естественную обязанность. Пусть его радость нечиста, он дорожит ею, пусть чувства играют им, он принимает их удары, и пусть его боль уродлива и непобедима и пытает его душу страхом смерти, он встречает свои ощущения со спокойным холодным взглядом того, кто ищет понимание, а не избавление.
Спящий не ненавидит сияние пустынного льда или бесконечную тьму небес, и в слабом, хрупком свете звезд он видит великий млечный путь надежды.
У него есть другие занятия, кроме как оплакивать потерю Эдема, потому что он слышал молитвы Сатаны и научился сосуществовать с Ангелом Боли. И если случайно он вернется в сад, где обитал Адам, он не удовольствуется, как волки, жизнью в радости возвращенной невинности.
Напротив, он сосредоточится на исследовании далекой бездны и устроит побег.
Она совсем не изменилась.
Если судить только по внешности, она была на двадцать лет моложе, чем его любимая Корделия.
Но для неё время оставалось неподвижным, её красота была неснимаемой маской. Она могла быть глубокой, как кожа, но она была неприкосновенна.
Она мягко и нежно произнесла его имя, словно возлюбленная.
Лидиард долго не мог найти слов. Он не хотел называть её имя, чтобы только его отношение не выразилось случайно в звуках. Наконец он сумел выговорить:
— Чего ты хочешь, Мандорла?
Она улыбнулась и внимательно осмотрелась.
— Какая мрачная маленькая каморка, — сказала она, игнорируя все его попытки притворства со смертельным презрением. — Такая пустая, такая убогая. И все эти освежеванные и раскрашенные тела для компании! Я благодарна своему человеческому обонянию хотя бы за то, что оно почти ничего не чувствует, хотя мое острое зрение справляется немногим лучше, окруженное таким убожеством. Ты теперь доктор, как я понимаю?
— Доктор философии, — сказал Дэвид, радуясь, что его голос так ровен, гордясь способностью оставаться спокойным и подбирать слова. — Хотя я и работаю здесь, я не занимаюсь медицинской практикой, я работаю на университет. Я анатом, но своего рода. Исследователь физиологии человека.
— Исследователь боли, — сказала она. — Я читала твою книгу.
— Ты читаешь научные журналы? — скептически спросил он. — Я и не знал.
Его тон был настолько ровным, насколько возможно, но она снова смотрела на него, и он наблюдал, как она хмурится, сохраняя маску самообладания. Он видел, как постепенно она понимает, что морщины на его лице были не просто свидетельством возраста, и он пытался определить её реакцию. На один короткий момент в её глазах появилось что-то похожее на жалость, но жалость была тем чувством, к которому её порода имела мало склонности, и он не был удивлен, заметив, как жалость сменяется чем-то более сходным с отвращением.
Тем не менее, когда она заговорила снова, можно было подумать, что она искренне заинтересована.
— В чем дело, Дэвид? — сказала она — Ты болен! Я никогда не видела, чтобы кто-то был так бледен.
Он попытался улыбнуться, надеясь, что это не будет выглядеть как предсмертная гримаса.
— Я уже давно болен, Мандорла, — сказал он. — Я совершенно привык к этому. Могу только принести мои извинения, если вид человеческой слабости пугает тебя. Если бы я мог изменять свою форму, я бы скрыл следы моего нездоровья, но я не умею.
Мандорла села на кресло, куда часто садились студенты, получая задания. Он бы хотел, чтобы кресло было не таким изношенным, а его дерево — не столь ветхим.
— В чем дело? — спросила она с искренним интересом. Её голос был так же красив, как и её глаза.
— Жестокий ревматоидный артрит, — сказал он ей. — Он дошел до той стадии, когда хрящи в суставах почти полностью окостеневают, а кости деформируются. Поясничный отдел позвоночника начинает застывать, но я все ещё могу ходить, хотя и с трудом. Особенно болезненно это ощущается в пальцах — но надеюсь, я смогу пользоваться руками ещё несколько лет. В конце концов я стану калекой, но это не смертельная болезнь. Иногда у меня случаются приступы лихорадки, но я привык к высокой температуре.
Она спросила:
— Это очень больно?
— Я привык и к боли, — ответил он, зная, что она поймет, что он имеет в виду. — Даже человек может вынести толику боли, если её нельзя избежать, а настойка опия помогает мне перенести самые худшие моменты. Я бы легче переносил эту тяжесть, если бы был уверен, что болезнь вызвана случайностью, но и знание того, что она вызвана теми, кто заинтересован в моей боли, не делает её непереносимой.
Женщина медленно кивнула.
— Думаю, теперь я понимаю твой труд немного лучше, — сказала она.
Он шевельнул пальцами, чтобы облегчить боль, не пытаясь более скрывать слабость.
— Ты действительно читала мою работу? — спросил он, не желая воспринимать эту информацию как особо лестную.
— Когда мы виделись в последний раз, — сказала она, так обыденно, словно речь шла о вечеринке в саду или ином светском мероприятии, — я только-только научилась читать. Я презирала письменную речь, так как это было изобретение человека — а особенно потому, что Глиняный Человек и Пелорус стали такими старательными учениками. Я придерживалась убеждения, что мой способ разбираться в вещах был лучше. Но я прочитала твою работу, и труды сэра Эдварда. Я даже прочитала «Истинную историю мира».
— Хотел бы я её прочитать, — правдиво сказал Дэвид. — Сэру Эдварду так и не удалось раздобыть ни одного экземпляра.
— Тебе следовало обратиться ко мне, — сказала она, усмехаясь. — Я могу раздобыть что угодно, было бы время.
— Что изменилось? — полюбопытствовал Дэвид. — Что заставило тебя учиться?
— Мир изменился, — сказала она с простотой, которую так легко было спутать с простотой утверждения. — Ты можешь считать меня глупой, я знаю, и я знаю, что у тебя есть для этого основания, хотя раньше я этого не понимала, но ты должен понимать, что в глазах бессмертных мир смотрится совершенно иначе. Я жила много тысяч лет, и я видела изменения более существенные, чем что-либо сделанное человеческими руками. Ты представляешь историю на свой лад — так, словно что-то знаешь о ней на самом деле, как калейдоскоп перемен. Но для меня это нечто иное — пустыня неизменности, в которой затерялись немногие капли истинного творчества. Пелорус однажды сказал, что мой взгляд неверен, но я подумала, что он заразился безумием Глиняного Человека и был введен в заблуждение наследием, данным ему Махалалелем. Теперь я знаю правду. Я понимаю, что, несмотря на слабость человеческих рук и слепоту человеческих глаз, великая машина труда тысяч людей является властью, которую не стоит презирать, и великий инструмент совместного разума тысяч людей обладает собственным пониманием. Мир изменился для меня незаметно, но теперь я сама изменяюсь. Впрочем, не заблуждайся на мой счет. Я все равно волк. В душе и в сердце я все равно волк.
Лидиард задумчиво смотрел на неё. Он был несколько поражен собственным безрассудством, но он никогда не стал бы разглядывать её так откровенно, если бы она была настоящим человеком. Он смотрел на неё так, словно она была произведением искусства, образом, сошедшим с картины из прерафаэлитских образов, обретшим плоть. В какой-то степени им она и была, вот почему он чувствовал, что на неё можно смотреть, не сдерживаясь.
— Так чего ты от меня хочешь, Мандорла? — спросил он снова.
Из кармана своей накидки она достала сложенный лист бумаги и наклонилась, чтобы бросить его на стол. Он потянулся вперед и поднял лист. Это было письмо, которое он послал Пелорусу.
— Как оно к тебе попало? — спросил он с каменным выражением лица.
— Пелорус некоторое время отсутствовал, — ответила она ему. — Мне пришлось позаботиться о том, чтобы узнать его последний адрес. Я распорядилась, чтобы всю его корреспонденцию пересылали мне.
— Должно быть, он переехал, — сказал Дэвид. — Если он обнаружил, что ты знаешь, где он жил, это стало бы для него достаточной причиной, чтобы убраться куда угодно.
Она медленно пожала плечами.
— Я всегда могу найти его, было бы время, — сказала она. — Он один из стаи, неважно, как обстоятельства отдалили его. Его нет в Лондоне. Я это знаю. Я беспокоюсь о его безопасности.
— Сомневаюсь, — сказал Дэвид. — Признаю, мне неприятно, что он не счел нужным сообщить нам, что он переехал, но мы, в конце концов, всего лишь смертные. Наверное, он уехал в Париж. В таком случае он мог связаться там с сэром Эдвардом.
— Он не в Париже, — сказала Мандорла. — Я также не думаю, что с ним случилось что-то, заставившее его уйти в глубокий сон. Я думаю, его забрали.
— Куда? И кто?
— Я не знаю. Также как не знаю, куда забрали Глиняного Человека. — Она говорила, а в её глазах стоял вызов.
— Но ты можешь найти что угодно, если захочешь, — сказал он, повторяя её собственные слова. — Ты наверняка пришла сюда не за моим советом.
— Нет, — ответила она, его ирония совершенно не поколебала её хладнокровие. — Я пришла сюда, чтобы предложить тебе свою помощь. Не бойся, Дэвид, я когда-то пыталась тебя использовать, но это было в иных обстоятельствах. Я тогда боялась, боялась того, что согревало твою душу, но также надеялась, что я смогу использовать это в своих целях. Я навредила тебе, но ты понимаешь, почему я это сделала, и эта рана давно уже исцелилась. Меня интересует не твое внутренне чутье, а твой разум. Теперь я знаю ему цену; и я знаю, что я все-таки не научилась видеть так, как видите вы — без бремени привычных образов, укоренившихся десять тысяч лет назад. Могу пообещать, что тебе нечего бояться любого из оборотней Лондона. Но есть другие, которых тебе стоит серьезно опасаться, и я сомневаюсь, что Пелорус сумеет тебе чем-то здесь помочь. Я выясню, кто забрал Глиняного Человека, и тогда сообщу тебе. Не могу сказать, кому из нас будет легче выяснить, зачем это сделано.
Эта длинная речь заставила Дэвида онеметь и в некотором роде смутиться.
— Пелорус предупреждал меня никогда тебе не доверять, — просто сказал он. — Почему я не должен слушать его совета?
— Я не прошу тебя верить мне, — ответила она. — В любом случае я волк, а ты человек. Я должна тебе и твоему роду не больше, чем ты должен скоту на скотобойне или дичи, которую вы стреляете ради спорта. Но я ничего не получу, навредив тебе, и получу ценную помощь, защищая и способствуя тебе. Игра снова началась — я думаю, тебе это уже известно. Мы с тобой оба лишены магии, но нам хватает ума понимать, какие ходы собираются сделать другие игроки, и мы достаточно мудры, чтобы опасаться того, что может случиться с нами, пока мы заложники.
— Тебе нечего бояться, — сказал он. — Ты бессмертна, и смерть для тебя лишь временное зло.
— Я думала об этом, — признала она, — и говорила себе так же часто, что мое существование хуже, чем сама смерть. Даже сейчас я не уверена, что Пелорус и сэр Эдвард Таллентайр правы и Золотой Век никогда не вернется — но я должна набраться храбрости, чтобы признать такую возможность. Я должна спросить себя, какое будущее предназначено моему роду, если мы обречены быть оборотнями вечно.
Дэвид поменял позу, осознав, что снаружи уже стемнело. Её зрачки стали очень большими, но фиалковый ободок мерцал в желтом свете лампы. Её золотые волосы казались сделанными из света закатного солнца. Даже в великолепии своей молодости Корделия никогда не была так красива — но Корделия никогда не охотилась в грязных переулках Ист-Энда, убивая маленьких детей ради утоления голода. Мандорла не была человеком, поэтому её красота превосходила обычную человеческую, захватывая самую суть чувственных желаний.
— Это Паук? — спросил он приглушенным голосом. — Он снова неспокоен? Эдвард и я всегда боялись, что он воспрянет, и что, когда он снова выйдет на поверхность Земли, он будет вооружен новым знанием — лучшим, чем то, что он получил от Джейкоба Харкендера.
— Ты не можешь надеяться, что он решит вечно замереть только потому, что ты напугал его зрелищем его незначительности, — ответила она. — Ты и Таллентайр сделали то, что я считала совершенно невозможным — вы, обычные люди, посеяли страх в сердце Демиурга. Думаете, он вам за это благодарен? Возможно, да — но исключительно на свой лад. Но ты для него не больше, чем комар или личинка. Даже дерзкий сэр Эдвард всего лишь микроб — и тот факт, что однажды он заразил падшего ангела лихорадкой сомнения, не сделало Таллентайра повелителем мира. Теперь, когда ты пришел к пониманию болезней, притесняющих ваш род, ты пытаешься вылечить их, и ты вынужден терпеть, так как ищешь способы и средства. Паук и Сфинкс двадцать лет соревновались, пытаясь одолеть друг друга. Теперь они начинают расширять свои зоны влияния. Так осторожно, вкрадчиво и секретно, как могут только они. Ни один не ударит прежде, чем твердо решит, что он намерен предпринять и как это делать… но теперь, когда они пробудились и обнаружили, что мир так странен, я не думаю, что кто-то из них осмелится заснуть снова. Страх — это шпора, Дэвид, я думаю, тебе это известно.
Она снова оглядела его книги и бумаги, колбы и бутылки, схемы и диаграммы. Он хотел сказать, что не страх, а любопытство привели его к подобной жизни, но он сам не был уверен в этом и знал, что она ему не поверит. Да и с чего бы?
— Что ты видел в своих снах, Дэвид? , — спросила она, когда он ей не ответил.
— Обычные сны, — солгал он. Он не собирался — не мог — рассказать ей ни об Ангеле Боли, которая была послана, чтобы руководить непокорной волной его кошмаров, ни о его мечтах о Сатане, освобожденном из Ада, ни о его встречах в великой пирамиде Баст. Все эти материи были личными, он не мог рассказать о них Мандорле. Однако ему было интересно, насколько видения её души, вызванные ею в магических зеркалах, отличаются от его снов.
— Меня ты не видел? — спросила она с притворным упреком. — Я впускала тебя в мои сны, Дэвид. Я надеялась, признаю, что ты окажешь мне такую же услугу. Я всегда считала, что мне легче проникать в сны мужчин. Постарайся найти меня в своих снах, прошу тебя. Но уверяю — я вовсе не беспокоюсь о том, чтобы быть нежеланной. Я замечала тебя в своих зеркалах, но ты всегда скрыт тенями, и я никогда не видала столь темного будущего. Я уже почти начала верить тому, что говорят эти глупые священники о конце света: почти, но не совсем.
Она улыбнулась, окончив последнюю фразу.
— Странно, — сказал Дэвид, пытаясь повернуть беседу в новое русло, — что так мало слышно об истреблении оборотней Лондона. Двадцать лет назад о вас ходили только слухи. У меня тут достаточно искалеченных тел. Я провожу посмертные вскрытия для суда — либо те, кто их делает, иногда спрашивают моего совета. Все эти годы я наблюдал, как меняется отношение к ним. Давнишняя готовность верить в вас исчезает, однако вот ты опять появилась — живая и здоровая! Ты последовала примеру Пелоруса и прекратила питаться человеческой плотью?
— Да, я перестала, — сказал она без гордости или вызова. — Дело не в принципах, поверь мне, но я на время потеряла вкус к человеческому мясу. Можешь считать это ещё одним доказательством того, что я не собираюсь навредить тебе, твоей жене или детям. Но тот факт, что мы больше не охотимся, как раньше, не единственная причина утраты веры. Мир изменяется, и мне это известно. Наше существование не было необходимо для поддержания веры в наш род, точно так же не будет оно и преградой для исчезновения этой веры.
Дэвид смотрел на неё и удивлялся её поведению. Был ли это какой-то хитрый трюк, которым Мандорла надеялась заставить его поверить ей? Пелорус предупреждал его, что она может быть очень опасна. Несмотря на всё её демонстративное равнодушие, она жила среди людей очень давно и знала их достаточно близко, чтобы научиться манипулировать их доверием.
Он сдержанно осведомился:
— Ты сейчас замужем?
— Нет, — ответила она, — я не замужем. Но Сири — да. И Ариан женат, хотя его жена считает, что он жесток, поскольку не любит её столь сильно, как бы ей хотелось. Мы хорошо устроились. Ты можешь навестить мой дом в любое время. — Говоря это, она достала визитную карточку — совершенно обыкновенную визитную карточку — и потянулась, чтобы положить её на стол. Он не поднял её.
— Я бы не рискнул наведаться в логово оборотней, — сказал Дэвид легкомысленно. — По крайней мере, без особой на то причины.
— Меня это не расстраивает, — ответила она. — Я бы расстроилась, если бы ты хоть немного не боялся меня. Но ты не трус, и этому я тоже рада. Ты боишься Паука и Сфинкс, потому что ты не глуп, но ты не боишься, что твой разум разрушится или что ты склонишься перед ними в малодушном обожании. Я всё это знаю о тебе, видишь! Если ты обнаружишь истину в своих снах, ты не сбежишь от неё в ужасе, не станешь искать покоя в забытьи. Ты предупрежден и вооружен тем, что случилось с тобой раньше. Ты сильнее, чем мог бы быть Таллентайр — теперь, когда он стар. Но тебе все равно нужна помощь. Если Пелорус не придет и Таллентайр не объявится вовремя, помни, что можешь позвать меня. Доверяй мне или не доверяй — как хочешь. Но помни, что у меня есть возможности, которых ты не имеешь. Я зайду к тебе снова, когда узнаю, куда забрали Глиняного Человека.
Женщина встала, и он поднялся из вежливости, которая иногда может победить гравитацию. Она сильнее запахнула накидку и взглянула на темные окна.
— Не беспокойся о моей безопасности, — сказала Мандорла шутливо. — Я люблю ночь и не боюсь темноты.
— Хотел бы я сказать то же самое о себе, — ответил он.
— Тебе повезло больше, чем другим людям, — уверила она его. — Только ты один знаешь, что если услышишь шаги оборотней Лондона, двигающихся вокруг и позади тебя, это означает, что они явились защитить тебя, а не убить.
— Но я также знаю, как бесполезна эта защита от существ вроде Паука, — отметил он.
На это она только улыбнулась и вышла, закрыв за собой дверь. Когда она ушла, Лидиард снова сел на стул, неожиданно осознав, как сильно бьется его сердце, хотя он честно не мог понять почему.
— Прости меня, Корделия! — сказал он приглушенно. — Прости за мой взгляд и за мои мечты, и за беспомощность желаний, свойственных моей природе. Хотя я знаю, кто она на самом деле, я не могу не видеть её такой, какой она кажется, и так тяжело полностью отрицать сказанное неосмотрительным поэтом о единстве красоты и истины. Какая ужасная, обманчивая вещь — внешность!
Он снова поднял перо и принялся было писать, но ничего не получалось. Его пальцы не гнулись, и чернила на кончике пера засохли.
Он снова уронил перо и встал, сжимая зубы от боли, которая охватила его ноги и поясницу. А затем вышел, неуклюже, но торопливо, в освещенный газом коридор, словно не мог больше оставаться в комнате, которую Мандорла Сольер назвала мрачной.
4
На следующий день, в воскресенье, погода прояснилась, и солнце светило с чистого голубого неба. После завтрака Дэвид и Корделия вышли в сад и сели за дубовый стол. Каждый взял с собой книгу для чтения, но они не открывали их, потому что стали наблюдать, как их дети играют в яблоневом саду.
Нелл было почти двенадцать лет, и в течение недели гувернантка давала ей уроки. Саймону было почти восемь, и скоро он должен был по стопам старшего брата пойти в школу. У них было мало времени для общения, но они не разлучались надолго, несмотря на разницу в возрасте, братья получали удовольствие от компании друг друга. Это был закрытый, безопасный и уютный мирок представителей обеспеченного среднего класса.
Дэвид с любовью наблюдал за детьми. Пока они могли свободно играть в прятки в зарослях, казалось, что в мире все правильно. Если ему удавалось расслабиться, его боль уменьшалась, а нежность, которую он испытывал, словно окончательно её растворяла.
Правильность происходящего уничтожала все тревоги, так же как яркий солнечный свет уничтожил скопившиеся ночные тени.
Ночью он, как обычно, видел сны, но не мог сейчас вспомнить их содержание. Правильно или нет, но он счел это знаком того, что его сны были лишь фантастическим и иллюзорным порождением собственного сознания. На этот раз сон, облегченный обычной дозой вытяжки опия, принес редкое успокоение.
Дэвид знал, что опий иногда увеличивает яркость его снов и что он уже впал в нежелательную физическую зависимость от него — но он не относился к наркотику как к неприятелю. Напротив, он считал, что опий эффективно защищает его от агрессии Ангела Боли, которая всегда старалась превратить его кошмары в реалистичные видения. Он знал, что никогда не будет по-настоящему свободен от богоподобных сущностей, использующих его внутреннее зрение, но настойка опия давала ему защиту — способ размыть и ослабить видения, которые и так не всегда были четкими и ясными.
Он не мог сохранять спокойствие долго. Он оттягивал момент признания, но хотя он знал, что его рассказ нарушит гармонию мгновения, он не мог тянуть до бесконечности. Вчера вечером он вернулся поздно, так что можно было легко найти оправдание отсрочке, но промедление оправдать стало нечем. Ему следовало рассказать Корделии о том, что он видел Мандорлу.
Он не смел скрывать новости от жены, потому что хорошо знал, как она будет обижена, если он так поступит, но перспектива рассказать правду была ему не по душе. Было гораздо проще спокойно сидеть и наблюдать, как дети мелькают и прячутся в зарослях, делая вид, что не видят друг друга, чтобы прятки были более захватывающими.
Звук их смеха расслаблял, как наркотик.
Наконец Дэвид набрался достаточно мужества, чтобы выдать новость. Он сказал:
— Вчера, когда я был в больнице, у меня была посетительница.
Корделия взглянула на него резко и проницательно, но промолчала.
Он стиснул зубы, но произнес:
— Это была Мандорла Сольер. Письмо, которое я послал Пелорусу, попало в её руки. — Не делая пауз, он кратко описал, как Мандорла объяснила свое получение письма, и её подозрения насчет исчезновения Пелоруса. Он также рассказал о предложении Мандорлы найти место, куда увезли Глиняного Человека и его похитителей.
— Чего она хочет? — спросила Корделия, когда он закончил.
Он повторил сказанное иными словами, немного расширив пересказ, включив в него больше из того, что сообщила женщина-оборотень. Однако Корделия повторила:
— Так чего она действительно хочет?
— Откуда мне знать? — пожаловался Дэвид. — Если только какой-нибудь магический знак не позволит мне заглянуть в её сознание, я располагаю лишь её словами. Если она собирается меня обмануть, как мне понять, каковы её истинные мотивы?
Корделия отвернулась, легко поджав губы, чтобы посмотреть на Нелл и Саймона. Затем она сказала:
— Неприятно думать, что с Пелорусом могло что-то случиться. Ты не думаешь, что, возможно, было ошибкой просить моего отца вернуться сюда? Возможно, нам следовало отправиться к нему в Париж?
— Мы не можем сбежать, — сказал Дэвид. — Паук и Сфинкс достанут нас, где бы мы ни были. Я полагаю, что в Лондоне мы находимся в неприятной близости к физическому воплощению Паука, но мы не знаем, будем ли мы где-то в большей безопасности. Мы не можем рассчитывать на безопасность даже в Египте, где находится создатель Сфинкс. В любом случае, я бы не стал просить её о помощи, даже если бы считал, что она прислушивается к молитвам людей.