Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Главный рубильник (сборник)

ModernLib.Net / Научная фантастика / Сергей Малицкий / Главный рубильник (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергей Малицкий
Жанр: Научная фантастика

 

 


Сергей Малицкий

Главный рубильник (сборник)

Правила подъема по вертикальной стене

01

Мы медленно движемся вверх по Стене. Впереди самый быстрый и умелый из нас – Лёгкий. За ним грузный, но сильный и уверенный – Ворчун. Я – третий. Ворчун оборачивается и говорит негромко:

– Сет. Еще острия Легкому.

Сет это я. Я носильщик. Я медленно поднимаю руку, завожу за спину и нащупываю в заплечной сумке три острия, связанные друг с другом волокнами можжевельника. День только начался, и сумка еще полна. Лямки режут плечи. Сумка тянет прочь от Стены, поэтому с утра я особенно тщательно распластываю тело на каменной поверхности. Когда солнце пройдет по небу три ладони вытянутой руки, будет короткий отдых, но пока мы движемся вверх.

Я передаю острия Ворчуну и ловлю его сочувствующий взгляд. Он смотрит на мои пальцы. Вчера, когда на нас напали птицы, мне досталось больше всех. Они разодрали колпак и принялись рвать кожу на шее. Мне показалось, что их клювы разбивают позвоночник. Это было так больно, что я не выдержал и стал закрываться рукой. После этого на пальцы было страшно смотреть. За ночь они затянулись свежей кожей, но белые кости и сухожилия проглядывают сквозь нее, как облака сквозь утреннюю паутину. Ничего. Могло быть и хуже. Главное, что сухожилия целы. Они не срастаются.

Ворчун вздыхает, и что-то бормочет про себя. Понять его невозможно. Легкий считает, что Ворчун и сам не знает, что говорит. То есть, в звуках, которые он издает, нет никакого смысла. Я с этим согласиться не могу. И сейчас, чувствую, что он бормочет обо мне. Ворчун добрый. Только я и Легкий знаем об этом. На остальных он производит отталкивающее впечатление. Может быть из-за того, что лицо его изъедено муравьями, и сквозь лохмотья кожи на скулах проглядывает желтая кость? Или из-за того, что он всегда пристально смотрит в глаза собеседнику? Не всем это нравится. Многие начинают моргать, ежиться, отводить глаза. Когда Легкий укоряет Ворчуна за эту привычку, тот хмуро вздыхает и говорит, что единственный объект, на который он не хочет производить отталкивающего впечатления, это Стена.

Самая сложная работа у Легкого. Даже если некоторых и обманывает та легкость, с которой он ее совершает. Он первый. Он ползет по голой Стене. И он лучший в этом деле не только в нашей тройке, но и во всей пещере. К сожалению, ему не всегда удается выполнить правило трех, даже если он использует зубы и подбородок. Но он единственный, кто мог забраться в большой пещере до потолка без единого острия. Я знаю, что иногда он позволяет себе двигаться рискуя. Но он никогда не рискует без крайней нужды. Нас на Стене трое, и от Легкого зависит очень многое. Впрочем, как и от каждого из нас. И так в любой тройке.

Я осторожно поворачиваю голову влево и вижу на расстоянии трети дневного перехода вторую тройку. Мы почти всегда на одном уровне, хотя Легкий и говорит, что если бы не правило трех, мы могли бы двигаться намного быстрее. Для моих глаз вторая тройка выглядит как три неровности на поверхности Стены. Мокрый, Шалун и Злой. Они нас увидеть не могут. Солнце еще близко к Стене, поэтому оно слепит их. Точно также и мы не можем увидеть третью тройку. Это Смех, Хвост и Судорога. Они справа от нас.

Судорога носильщик, как и я. Он говорит, что ничто его не раздражает так, как песок. Ни муравьи, ни птицы, ни солнце, ни дождь, ни слизь, ни черви, ни ветер. Ему мешает только песок. Действительно. Он постоянно сыплется сверху. От акробатических, но выверенных трюков Легкого. От усилий Ворчуна. Куда же ему деваться, песку? Только вниз. А кто внизу? Конечно же, носильщик, кто же еще? Поэтому, если носильщик начинает мотать головой, или, того хуже, отстраняться от Стены и пытаться рассмотреть, нет ли там вверху признаков новой пещеры или, например, уступа или барьера, то песок в глаза ему обеспечен. Однако песок все же меньшее из зол. Смех считает, что такая избирательность объясняется характером самого Судороги. Любая более серьезная опасность кроме песка, повергает Судорогу в состояние полного бесчувствия, он вцепляется в опоры мертвой хваткой и находится в таком положении, пока Смех не крикнет ему несколько раз так, что слышно всем тройкам: «Судорога, все!». Смех говорит, что Судорога самый надежный носильщик в пещере. Хвост так не думает. Он боится, что в одной из подобных ситуаций Судорога перепутает можжевеловую веревку с его хвостом и ему, Хвосту придется, держать на себе немалую Судорожную ношу. Хотя, какая там ноша. Комок сухожилий и костей? Наверное, только Легкий легче, чем Судорога. Но это Легкий…

Ворчун только что не молится на него. Никто так надежно не вставляет острия, как Легкий. Он не просто видит и использует трещины на поверхности камня, он чувствует, насколько они прочны и не разрушатся ли под весом Ворчуна. Легкий берет у него острия и вставляет в еле заметные трещины. Затем подтягивается на руках на узком каменном гребне, ставит ногу на только ему заметный уступ, снимает вторую ногу с такого же уступа и перемещается еще выше. Снизу появляется голова Ворчуна. Он держится за предыдущее острие, заведя локоть за можжевеловую веревку, которой связаны забитые в стену опоры. Одна его нога стоит на острие, вторая отставлена в сторону и упирается в каменную глыбу, преодолеть которую вчера стоило почти половину дня. Сегодня она облегчает задачу. Ворчун медленно и плавно поднимает руку с камнем и аккуратно забивает острие в стену. После каждого удара замирает, чтобы погасить инерцию отталкивания от Стены. И так до тех пор, пока острие не станет ее частью. Кажется, еще удар, острие обломится, и все придется начинать сначала, но Ворчун останавливается и, убрав камень, так же медленно прилаживает к острию петлю из можжевеловых волокон. Это страховка. Считается, что если острие не выдержит, и один из членов тройки сорвется вниз, он повиснет на веревке, которой соединены все острия, а также все члены тройки между собой. Я сомневаюсь в этом. Да. Можжевеловые волокна прочны. Не один день трудились над стеблями можжевельника челюсти жевальщиков в большой пещере, чтобы превратить их в мягкие желтоватые волокна. Не один день Каин сплетал их в веревки, которыми мы связаны между собой. Но Ворчун слишком тяжел. Если он упадет, произойдет что-то неприятное. Не выдержит или веревка, или острия. Хотя веревка очень прочна. Но если она выдержит, тогда Ворчун, а затем и вся наша тройка полетит вниз, выдергивая из Стены острия одно за другим и ударяясь о скалы. Каин говорил, что однажды так и случилось. Тройка, в которой он был, полетела вниз и остановилась, постепенно затормозив, только пролетев не менее двух дневных подъемов. Она повисла почти у входа в пещеру, над уступом. Это была не наша нынешняя пещера. И даже не предыдущая. Каин стар. Во время того падения он остался жив. Но переломил себе спину и теперь все, что он может – это плести веревки. Что и делает уже много лет. Еще он говорит, что одним из той тройки был Судорога. Что тогда его звали Ловкий, и он был первым. Судорога этого не помнит. Его нашли в предпоследней пещере. Как и все, кого находят, он лежал в породе, согнувшись и прижавшись носом к коленям. Как положено, его очистили от пыли и песка, вытащили к выходу из пещеры и несколько раз ударили по щекам. Он открыл глаза, но руки разжал только через два дня. В руках был обломок ствола можжевельника. Пальцы были словно сведены судорогой. Никто не мог разжать их. Тогда Молох и назвал его Судорогой. Молох был тем, кто называет. Теперь тот, кто называет – я. Но Молох еще не ушел, и поэтому я все еще на Стене. Нет. Я на Стене, потому что Стена – это главное.

02

– Сет. Еще острия Легкому.

Я снова завожу руку за спину и подаю Ворчуну острия. Однажды он выронил камень. Ворчун боится муравьев, поэтому, когда он увидел на Стене муравьиного разведчика, то убил его камнем. Но в последний момент муравей успел брызнуть ему в глаза кислотой. Ворчун вскрикнул и выпустил камень. Камень полетел вниз и как всегда скрылся в Тумане. День заканчивался, двигаться дальше мы не могли. Но нам нужно было забить еще две тройки острий. Ворчун попытался делать это руками. Он разбил в кровь запястья и кулаки, но руки оказались недостаточно тверды для этой работы. Тогда он стал забивать их головой. Он снял пояс, обмотал голову, подтягивался на уровень острия и забивал его лбом. Мы продвинулись еще на одну тройку, но потом Ворчун потерял сознание. Хорошо еще, что предусмотрительно привязал себя к Стене. Легкий спустился ниже, достал можжевеловые ягоды и несколько штук раздавил во рту у Ворчуна. Тот очнулся, и мы стали спускаться. Солнце подбиралось к левому краю Стены, мы должны были вернуться в пещеру. Никто не оставался в живых из тех, кого ночь застигала снаружи. Молох говорит, что все, причиняющее днем боль и неудобства, ночью вступает в полную силу. Некоторые думают, что Туман, преследующий нас снизу, ночью покрывает всю Стену. Молох говорит, что ночью из камней выступает слизь. Слизь это очень плохо. Я сам не сталкивался со слизью, это редкость в дневное время, но среди жевальщиков есть один, которого зовут Сутулый. Когда расчищался уступ у входа в предпоследнюю пещеру, Сутулый наступил ногой в маленькое гнездо слизи. Теперь у него нет ноги.


На следующий день, после того как Ворчун уронил камень, он был уже почти здоров. Сравнительно легко мы догнали остальные тройки, и пошли в обычном темпе. Все это благодаря Легкому. Он перестал подчиняться правилу трех. Он почти ползал по Стене. Иногда мне казалось, что, прилаживая острие, он повисает на одной руке. Он не ждал, пока Ворчун забьет очередную опору, а начинал забивать их сам, ударяя по острию кулаком, используя запасное острие для защиты руки. Он брал из рук Ворчуна веревку и накидывал ее петли на вставленные острия. Легкий тяжело дышал, но глаза его горели. Ночью в пещере я негромко спросил Легкого, почему он нарушал правила трех? Если об этом узнает Черный, он может сбросить Легкого в Туман. Или привязать к Стене на ночь. Легкий улыбнулся.

– Кто скажет об этом Черному? – спросил он.

– Никто, – задумался я.

– Тогда он об этом не узнает, – сказал Легкий. – К тому же, кто тебе сказал, что я нарушал правила трех?

– Ты держался за Стену только одной рукой! – прошептал я.

– Ну, если это мне позволила Стена, почему этого мне не позволит Черный? – спросил Легкий.

Я не нашелся что ответить. Легкий улыбнулся еще раз и сказал, чтобы я не волновался и не думал об этом. Он не нарушал правило трех. У него всегда было три точки. Одна точка – рука. Вторая точка – ветер, который прижимал его к стене. Третья точка – собственная ловкость. Я долго думал над этими словами. Три точки. Что-то не сходилось у меня в голове. Например, ветер. Как он мог прижимать Легкого к Стене, если он никогда не дует в спину? Иногда он дует в ноги, иногда в голову, иногда вырывается сбоку. Но ветер никогда не дует в спину. Так же как облака, которые почти всегда подчиняются ветру, но никогда не подплывают к Стене. Они всегда в стороне. Или они бегут слева направо, или справа налево. Иногда они поднимаются вверх, туда, где Стена сходится с небом. Иногда они летят вниз, туда, где всегда стоит полоса Тумана. Но никогда к Стене. И почему ловкость это третья точка? Все это не выходило у меня из головы. А потом пришел Ворчун и сказал, что, по словам Молоха, небо это такая же Стена, как и наша, только ее пожрал Туман, от этого она посинела, и остатки Тумана в виде облаков все еще ползают по ее поверхности.

– Зачем ты мне это говоришь? – спросил я Ворчуна.

– Чтобы ты думал об этом, – ответил Ворчун. – Ты любишь думать. Думай об этом. И вот еще.

– Что? – спросил я.

– Когда ты не передаешь мне острия, а просто стоишь и обеими руками держишься за Стену или за острия, разве ты не нарушаешь правило трех? Ведь в этом случае у тебя три точки и еще одна. И об этом думай.


Следующей ночью я пошел к Каину.

– Кто это? – спросил он, услышав мои шаги.

– Это я, Сет.

– Тот, кто много думает? – засмеялся Каин.

– Тот, кто называет, – ответил я.

– Садись Сет, – он нащупал меня в темноте и притянул к полу пещеры. – Садись. Тем более что называть некого. Если мы в скором времени не найдем новой пещеры, твои способности не пригодятся. Сюда придет Туман и все кончится. Но, пока мы еще живы, почему бы не поговорить?

– Каин, почему Молох больше не называет? – спросил я.

– Он утратил дар, – ответил Каин. – Теперь он чистит кору можжевельника, собирает ягоды, делает одежду. И рассказывает всякие сказки.

– Откуда он узнал, что утратил дар? – спросил я.

– Ты дал знак ему, – объяснил Каин, – когда тебя нашли. Это было в узкой пещере. Ты ее не помнишь. Ты открыл глаза, когда мы уходили в самую большую пещеру. Если ее считать первой, то эта третья. Молох хотел назвать тебя Глупый. Но ты сам назвал свое имя. Сказал, что тебя зовут Сет. Это настоящее имя. А потом ты увидел растение, которое мы используем, и дал ему имя. Ты сказал, что это можжевельник. Молох не увидел этого до тебя, поэтому он стал делать одежду. Хотя, рассчитывает опять стать тем, кто называет, если ты не поладишь со Стеной.

– Кто дал тебе имя, Каин? – спросил я. – Настоящее имя редкость. Тем более у того, кто не называет.

– Когда-то очень давно я был тем, кто называет, – ответил Каин.

– Как это могло быть? – удивился я. – Молох называл имена двоих, кто были до него. Но он не называл твоего имени.

– Это было очень давно, – усмехнулся Каин. – Но потом пришел Пан. Его Молох тоже не знает. Пан не только называл, но и думал. Я перестал называть. Возможно, мне тоже захотелось думать. Но я не стал делать одежду, я ушел на Стену.

– Почему ты ушел на Стену? – спросил я. – Стена это самое трудное.

– Стена это главное, – ответил Каин. – По Стене можно уйти отсюда.

– Мы все пытаемся уйти от Тумана, – согласился я.

– Ты пока еще мало думал, – сказал Каин. – И ты должен думать по-другому.

– Как по-другому? – спросил я. – Что это значит?

– Ничего не принимай так, как принимают другие. Старайся понять. Прислушивайся. Носильщик – хорошая работа. Можно много думать.

– К чему я должен прислушиваться?

– К ощущениям. Например, чего ты боишься? Муравьев, птиц, слизи, червей?

Я задумался. Боялся ли я муравьев, птиц, слизи, червей? Вряд ли. Ведь это всего лишь боль. А боль привычна и управляема. Ворчун научил меня побеждать боль. В тот момент, когда птица садится на плечи и начинает вырывать кусок за куском плоть из шеи, всего-то и надо, что причинить себе еще большую боль. Очень помогает положить на раскаленную солнцем Стену голую ладонь. Или прижаться щекой к горячему камню. Или укусить себя за мизинец. На руках у Ворчуна нет мизинцев. Последний он отгрыз себе, когда его рвал на части муравьиный отряд.

– Я боюсь того, что упадет Легкий. И еще я боюсь Черного.

– Ну вот. У тебя есть хорошая возможность подумать. Задай себе вопрос, существует ли Черный? И постарайся правильно ответить на него.

03

– Сет. Еще острия Легкому.

Я опять завожу руку за спину и подаю Ворчуну острия. Ворчун засовывает два острия за пояс, а одно передает Легкому. После того, как мы установим третью тройку, у нас будет отдых.

– Ворчун, – спрашиваю я. – Где два острия?

– О каких остриях ты говоришь? – спрашивает меня Ворчун. Я поднимаю глаза и вижу его изодранные скулы. Он с сожалением смотрит на меня.

– Вчера мы установили на два острия меньше, – отвечаю я.

Ворчун молчит несколько мгновений, затем достает из-под рубища острие. Толстая часть его обмотана волокнами можжевельника, тонкая блестит на Солнце.

– Вот, – говорит Ворчун. – Второе острие у Легкого.

– Зачем вы это сделали? – спрашиваю я.

– Мы ждем птиц, – отвечает Ворчун. – Или ты хочешь, чтобы я смотрел, как они будут отклевывать твою голову?

– Если тебе это нравится, тогда скажи, и мы будем просто смотреть, – кричит сверху Легкий.

– Легкий, ты же знаешь, что мы ничего не должны делать? – говорю я в ответ. – Ты же знаешь, что мы должны терпеть?

– Почему же ты не терпел, а закрылся рукой? – спрашивает меня Ворчун.

– Вы же знаете, что если не терпеть, то может быть еще хуже, – почти шепчу я.

– Он говорит, что может быть хуже, – передает мои слова Легкому Ворчун.

– Разве может быть что-то хуже? – говорит в ответ Легкий.

– Разве может быть что-то хуже? – повторяет его слова Ворчун.

Я не знаю, что им ответить….


Я пришел к Каину и на следующую ночь. Он уже ждал меня. Поэтому спросил об этом, едва я сел рядом:

– Что ты думаешь о Черном?

– Я думаю, что его нет, и что он есть.

Каин задумался. Он молчал долго. Наша тройка за это время могла бы пройти острие, а то и два. Хотя какие острия ночью? Ночью на Стену нельзя.

Наконец Каин заговорил:

– Никто не видел Черного. Никто не говорил с Черным. Черный ничего не делает в пещере. Он не жевальщик. Он не плетет веревки. Он не собирает можжевельник. Он не делает одежду. Он не называет. Он не вставляет острия, не забивает их и не носит заплечную сумку. И, тем не менее, все убеждены, что он есть. Расскажи, Сет, как ты думал о Черном?

– Сначала я боялся думать, – ответил я. – Мне даже теперь страшно говорить о нем.

– Чего же ты боялся? – спросил Каин.

– Я боялся, что он привяжет меня к Стене на ночь или сбросит в Туман за то, что я думаю о нем.

– Но потом ты все-таки стал думать о нем?

– Я не могу не думать. Я могу заставить себя крепко держаться за острия. Я могу заставить себя терпеть холод и жару. Но я не могу заставить себя не думать.

– Ты мог бы спать.

– Я никогда не сплю, Каин. Я не могу спать.

– Я тоже.

Он нащупал мою руку и сжал. У него были длинные и крепкие пальцы.

– И все-таки, как ты думал о Черном?

– Я думал обо всем, что сказал ты. Никто не видел его, но все уверены, что он есть. Все помнят о том, что он есть. Все знают, что он есть. Все знают правила подъема по Стене. И все уверены, что он следит за соблюдением этих правил и убивает за их нарушение. Поэтому я подумал, что его нет. Что есть только страх, что он есть, но его нет. А потом я вспомнил, что видел его сам. Это было очень страшно. Я очень старался забыть об этом, и почти сумел забыть, но когда я стал думать о Черном, вспомнил опять.

– Ты видел Черного?

– Да. Это было еще в прошлой пещере. Он приходил за Худым. Ты помнишь Худого, Каин? Он сбросил в Туман Белого. Он ударил носильщика по голове ногой за то, что тот уснул на Стене. Белый разжал руки и упал вниз. Или он забыл привязать себя, или Худой отвязал его, но он упал. В Туман. А когда тройки вернулись в пещеру, я увидел Черного. Я увидел его со спины. Он пришел в пещеру и забрал Худого.

– Ты видел, как он забрал Худого? – спросил Каин.

– Нет, – ответил я. – Я видел, как он прошел в его сторону. А утром Худого уже не было. И тогда на Стену послали меня и Ворчуна. Ворчун до этого изготавливал острия. А я тогда еще был никем.

– А Легкий видел, как Черный забирал Худого? Он ведь уже тогда был первым в тройке?

– Легкий сказал, что не мог быть рядом с Худым в ту ночь. Ему стало холодно, как будто он поднимался по ледяной Стене. Он ушел с их места. В ту ночь он был вместе с тройкой Мокрого.

– Понятно, – Каин вздохнул и хлопнул меня рукой по колену. – Ты можешь поднять меня?

– Да, – сказал я.

– Помоги мне, – он обхватил меня за шею. – Подтащи меня к выходу.

– Ночью? – удивился я.

– Да, – сказал Каин. – Не бойся, тащи.

Я обнял его, встал и внезапно почувствовал, что он почти ничего не весит. Или весит меньше, чем мне приходилось каждый день поднимать на спину. Ворчун смеялся, что если по остриям прошел Сет с заплечной сумкой, это гарантия, что каждое острие выдержит не меньше, чем двух Ворчунов. Теперь я нес Каина, который был самым старым в пещере.


Я прижимаюсь к Стене, стараясь не думать о том, как больно лямки режут плечи, а грани острий – пальцы и ступни. Но сверху вновь раздается голос Легкого. Он повторяет:

– Разве может быть что-то хуже?

Я должен что-то ответить. Поднимаю глаза и спрашиваю у него сам:

– Ты спросил бы об этом у тех, кого забрал Черный.

– Ворчун, – говорит Легкий, – как ты думаешь, если Черный захочет сделать с нами что-то похожее на то, что делают птицы, муравьи или черви, не стоит ли мне воткнуть ему острие в живот?

– А я с удовольствием забью его глубже, – отвечает Ворчун.

– Пускай попробует подойти к нам, – смеется Легкий.

– Я не хочу говорить об этом, – шепчу я и повторяю громче. – Слышите? Я не хочу говорить об этом!

– Сет. Еще острия Легкому, – говорит Ворчун.


Я остановился перед последним поворотом. Из-за угла падал призрачный свет. Я никогда не видел Стену ночью. В пещере всегда темно, только чуть фосфоресцируют можжевеловые ягоды, лежащие на полу. Но днем ягоды гаснут, и все идут к выходу. Тройки, чтобы лезть на стену. Остальные, чтобы делать каждому свое дело. Жевать, сшивать, скалывать, плести и так далее. Каждый день. Только некоторые не выходят к Стене. Например, Каин.

– Ну? – спросил Каин.

– Я боюсь, – ответил я.

– Брось меня, дальше я доползу сам, – сказал Каин.

– Нет, – я мотнул головой и сделал шаг вперед.

– Что говорил тебе Молох? – спросил Каин. – То, что Туман ночью клубится у входа? Что птицы сидят на краю пещеры и ждут возможности выклевать твои глаза? Спросил бы ты его, а видел ли он это сам?

– Я спрашивал, – сказал я и сделал еще несколько шагов.

– И что он тебе ответил?

– Он сказал, что для того, чтобы знать, не обязательно видеть.

– Да? – мне показалось, что я увидел в этом ужасающем полумраке, как Каин приподнял брови. – Интересно…. И все-таки, если можно увидеть, зачем же от этого отказываться? Ну вот, смотри….

И я посмотрел. Каин подполз к самому выходу и высунулся наружу, а я смотрел на небо, или на то, что когда-то давно какой-то неизвестный мне называющий назвал небом и не мог сказать ни одного слова.

– Что это, Каин?

– Это звезды, Сет. Когда-то давно именно я назвал эти бесчисленные точки, похожие на россыпь светящихся ягод можжевельника, звездами. Но никто не знает этого слова. Потому что никто не решается выйти ночью к Стене.

– Они боятся Черного, – сказал я.

– Черного нет, – ответил Каин.

04

– Ну? – Ворчун протягивает ко мне руку. Я вздрагиваю и торопливей чем обычно делаю движение рукой в сторону сумки. Локоть ударяется о Стену, я покачиваюсь, нога соскакивает с острия, но уже в следующее мгновение Ворчун ловит меня за шиворот и удерживает в воздухе.

– Успокойся, – у него удивительно тихий голос. – Успокойся. Ногу ставь на острие, носком внутрь за веревку. Руку сюда. Выше. Хватайся. Вторую руку продевай локтем под веревку и выводи кисть с этой стороны. Держи себя за рубище. Вторую ногу ставь. Вон на тот выступ. А теперь медленно и аккуратно давай острия.

Я медленно и аккуратно завожу руку за спину и достаю очередные три острия. Капли пота скатываются со лба, противная слабость поселяется в коленях. Смотрю вверх и вижу точно такие же капли на лбу Ворчуна. Он отпускает мой балахон и забирает острия.

– Легкий, – говорит он вверх. – Смотри-ка. Две руки, две ноги, к тому же моя рука на балахоне? Получается три точки и еще две. Опять правила не соблюдаются. Я уже не говорю о самом главном правиле, терпи, терпи и опять терпи. Оно окончательно забыто.

– Удивляет только то, – отзывается сверху Легкий, – что при этом он еще и боится Черного.

– Черного нет, – внезапно говорю я.

– И птиц нет, – смеется вверху Легкий. – Тебе они приснились, Сет. А шею и затылок ты натер о пол пещеры. Ворочался ночью.

– Может быть, ты скажешь, что и муравьев нет? – поворачивается Ворчун.

Он улыбается, и сквозь лохмотья кожи на скулах я вижу желтую кость. От этого его улыбка кажется еще ужаснее. Она разделяет его лицо на две части, от уха до уха. Злой рассказывал, что та тройка, которая была до него, однажды попала на муравейник. Когда они не вернулись, новая тройка пошла по их маршруту. Они поднялись на половину дневного пути и увидели потерянную тройку. От них остались только кости, так их обглодали муравьи. Они висели на веревках ниже муравейника. И на их лицах были такие же улыбки.

– Они смеялись над нами, – говорил Злой, – потому что их путь был окончен.

Злой, Шалун и Мокрый поспешили назад. С тех пор Мокрого зовут Мокрый, потому что на Стене он покрывается каплями жидкости. Руки у него становятся влажными, и чтобы не сорваться, он постоянно трет ладонями о каменную поверхность.

– Муравьи есть, – говорю я в лицо Ворчуну, – а Черного нет.


– Черного нет, – сказал Каин.

– Как же так? – я старался говорить спокойно, но где-то в глубине верил каждому слову Каина. – А как же правила подъема по Стене?

– Правила? – Каин поднял с пола ягоду можжевельника, раздавил ее двумя пальцами, и кончики их засветились в полумраке. – Смотри, светятся. Но пальцы при этом жжет. Если немного подумать, можно догадаться, что сок ягод чем-то напоминает слизь. Если еще подумать, ты вспомнишь, о чем говорят правила. Нельзя вырывать можжевельник из стены с корнем, потому что под корнями часто обнаруживаются гнезда слизи. Ягоды, растения, слизь. Ты чувствуешь, что во всем этом есть какая-то связь?

– Слизь бывает не только там, где растет можжевельник, – возразил я. – Она может быть где угодно.

– Вот, ты уже начинаешь думать, – согласился Каин. – Только не останавливайся. Слизь бывает не только там, где растет можжевельник. Но там где он растет, она есть почти всегда. Это говорит только о том, что можжевельник питается слизью.

– Питается? – я не понял этого слова. – Каин, ты сказал «питается»? Что значит «питается»?

– Есть еще много слов, которые трудно понять, – сказал Каин. – Многое мне объяснил Пан. Еще до того, как он ушел. Он был очень умен. Он знал больше, чем говорил. Но что-то он мне рассказал, потому что я был способен слушать. Многое, но не все. Когда я спрашивал его, почему он не говорит мне всего, он отвечал, что каждый должен сам пройти свой путь.

– А как же пройдут свой путь те, кто не выходят на Стену, например ты? – спросил я.

– У каждого свой путь, – повторил Каин. – И когда ты, Сет, висишь на Стене с сумкой за плечами, твой путь не только в том, чтобы подняться вверх вслед за Легким и Ворчуном и найти новую пещеру, рощу можжевельника, удобный барьер. Накормить своим телом муравьев, птиц или червей, сгореть в слизи, свалиться в Туман или уйти по Стене. Твой путь в том, что ты думаешь. Твой путь в твоих мыслях.

– Я не понимаю, Каин, – сказал я. – Опять новое слово, «накормить». Что это?

– Когда ты возвращаешься вечером в пещеру, из твоих ран на ногах и на руках течет кровь. Если на тебя напали муравьи, птицы или черви, этих ран больше. Но если твои сухожилия не повреждены, утром от твоих ран остаются только белые шрамы. Почему же тогда они не заживают прямо на Стене? Пещера дает тебе силу. Ты прислоняешься к стенам пещеры и засыпаешь, или, если не спишь, просто чувствуешь, как в тебя вливается сила. Вот, что значит накормить, питаться. Но те существа, которые нападают на нас на Стене, не имеют такой пещеры, они питаются твоим телом, отбирая у тебя, таким образом, часть того, что дала пещера.

– Значит, когда правила говорят нам, терпи, терпи и еще раз терпи, это означает, что мы обязаны кормить своими телами муравьев, птиц и червей? – спросил я.

– Это обозначает только то, что мы обязаны терпеть, – сказал Каин. – Но не для того, чтобы кормить кого бы то ни было. Просто, когда терпение оканчивается, происходит то, что произошло с Худым. Тот, кто не терпит, чернеет и проваливается сквозь Стену.

– Значит Черный… – начал я.

– Да, – сказал Каин, – Худой и стал Черным. Так же как и каждый, кто перестает терпеть.

– Но как же правила? – спросил я.

– Правила? – переспросил Каин, – Всего лишь способ не стать Черным, не свалиться со Стены. Правила это опыт тех, кто был до тебя.

– Каин, – я посмотрел на небо, которое мне не казалось уже удивительным, потом на Каина, который так безвольно полулежал в проходе, что живыми были только его глаза. – Каин, давай я отнесу тебя обратно. Это слишком много для меня. Так много, что я даже не знаю, о чем теперь думать.

– О чем думать? – Каин усмехнулся, приподнимая непослушное туловище на руках. – Думай о чем-нибудь важном. Например, о том, можно ли добраться до конца Стены?

05

– Впереди можжевельник!

Это голос Легкого. Я отстраняюсь от стены на полусогнутых руках и пытаюсь рассмотреть, что там вверху. Можжевельник – это очень важно. Можжевельник – это вкрапления мягкого грунта в скалы, это веревки, кора, можжевеловые ягоды. Возможно, это пещера. А пещера – это отдых и новички. Новички, у которых нет имен.

– Легкий, я не вижу!

Это Ворчун. Он тоже пытается отстраниться от Стены, но делает это с опаской. Легкий не сможет удержать его за балахон так, как это Ворчун сделал со мной.

– Не дергайся, – говорит Легкий. – Это рядом. Я вижу только самые верхушки, но они близко. Кажется, впереди барьер. Еще две тройки острий, и мы на краю. Сет, ты согласен обойтись без отдыха до барьера?

Этот возглас обращен ко мне. Какая мне разница? Мое дело нести сумку и подавать острия. Для меня ничего не меняется. И во время подъема и во время отдыха я все так же распластываю тело на каменной поверхности, стараясь уловить и удержать зыбкое состояние опоры и равновесия. Вместо ответа я осторожно поднимаю правую ногу и ставлю ее обратно, но сдвинув в сторону ступню на ширину пальца. Лезвие прилипает к ноге. Что ж. Кровь сворачивается и подсыхает. Значит, пока все нормально. К вечеру, когда придет пора возвращаться в пещеру, я переступлю так много раз. Ноги покроются коркой засохшей крови и будут постукивать при касании острий. Если бы они были не так остры. Ворчун говорит, что это свойства породы. Каменные пластины раскалываются только таким образом, а если пытаться стесывать острые грани, тогда они разрушаются и становятся непригодны для использования на Стене. Другое дело барьер. Там можно не только стоять, но и лежать. Барьер даже лучше, чем уступ. Уступ, как правило, мал. Хотя главное, все-таки, это пещера. Или конец Стены?


– Каин?

– Это опять ты?

Я рассыпал горсть ягод можжевельника и в их слабом свете увидел его лицо. Он внимательно смотрел на меня, но его руки продолжали даже в темноте выполнять работу. Каин сплетал веревки.

– Каин, я не могу думать о том, можно ли добраться до конца Стены. Я не могу представить себе конец Стены.

Он помолчал, продолжая быстро и уверенно двигать пальцами, затем вновь посмотрел на меня.

– Ты готов к тому, чтобы удивиться? Что, если я помогу тебе представить то, во что ты не веришь? То, что ты считаешь невозможным?

– Разве можно представить то, чего нет?

– Не знаю, – Каин посмотрел на меня, удивленно приподняв брови. – Кстати, именно этим вопросом задавался Пан. Он считал, что все, что он может себе представить, где-то есть. Поэтому он очень много думал. Скажи мне, ты можешь себе представить очень широкий барьер?

– Могу, – сказал я. – У прошлой пещеры был очень широкий барьер. В одном месте мы могли идти три шага рядом с Ворчуном, и если бы навстречу попался кто-то из другой тройки, нам не пришлось бы делать шаг в сторону.

– Нет, я говорю не об этом, – Каин нахмурился. – Скажи, сколько шагов в длину эта пещера? От входа и до самого дальнего зала. До того места, где спит Молох?

– Я не считал, – задумался я. – Пещера довольно длинна. Злой говорил, что это самая длинная пещера, которую он помнит. А он раньше всегда занимался расчисткой мягкого грунта. Он искал новичков. Когда был расчищен последний зал, Злой сказал, что это очень длинная пещера. Если бы мы ползли по Стене на такую длину, нам потребовалось бы два дня.

– Хорошо, – сказал Каин. – Представь себе, что ты поднимаешься на барьер. На очень широкий барьер. Его ширина несколько дневных переходов. Его ширина много дневных переходов. Представляешь?

– Таких барьеров не бывает, – я закрыл глаза, пытаясь представить этот барьер. – Таких барьеров не бывает, мне сложно.

– И все-таки, – Каин был настойчив, хотя глаза его были грустны. – Ты выбрался на такой широкий барьер. Чтобы ты стал делать дальше?

– Дальше? Я бы пошел по этому барьеру вперед, к Стене, чтобы подниматься и искать пещеру.

– А если бы впереди не было Стены? Если бы впереди не было видно Стены? Иначе говоря, если бы барьер не заканчивался Стеной?

– Я не знаю.

Каин закрыл глаза. Его пальцы замерли.

– Разве Злой не говорил тебе, что каждый из чистильщиков, из тех, кто расчищает пещеры и уходит все дальше вглубь, мечтает увидеть другую сторону Стены?

– Разве у Стены есть другая сторона? – спросил я.

Каин открыл глаза.

– Я много думал об этом. Думаю, что у Стены нет другой стороны. И то, что говорят чистильщики, это всего лишь мечта. Мечта о том, что есть другая сторона без Тумана. Если бы у Стены была другая сторона, тогда на конце Стены, на противоположном краю того широкого или узкого барьера, если подойти к краю и нагнуться, можно было бы увидеть ту, другую сторону.

– Наверное, когда Солнце прячется за Стену, оно освещает ее с другой стороны? – спросил я.

– У Стены нет другой стороны, – устало повторил Каин. – У Стены нет конца. Пан тоже думал об этом. О том, почему Солнце летом идет почти посередине неба, а зимой прячется где-то в Тумане. О том, что много пещер назад, как передавали раньше друг другу те, кто называет, Солнце было выше, чем теперь.

– Это и понятно, – сказал я. – Ведь мы поднимаемся, значит, Солнце становится ниже.

– В таком случае, мы будем ползти по Стене так долго, пока Солнце не останется далеко внизу и не наступит вечная зима. И все это потому, что причина нашего подъема не вверху, а внизу, – сказал Каин.

– Что же делать? – я беспомощно смотрел на Каина.

– Самое простое, продолжать ползти вверх, – он улыбнулся. – Выбор не так велик. Если ты нарушаешь правила, ты становишься Черным и проваливаешься, исчезаешь, таешь. Как говорили раньше и говорят, тебя забирает Черный. Не думаю, что он забирает в лучшее место, чем это. Если ты падаешь со Стены, бросаешься в Туман, если ты погибаешь на Стене, и в Туман тебя сбрасывает кто-то иной, рано или поздно тебя найдут в новой пещере. Ты не будешь ничего помнить, тебе дадут новое имя и твой путь продолжится.

– А как же уйти по Стене? – спросил я.

– Уйти по Стене? – Каин нахмурился. – Все говорят, что можно уйти по Стене. Но я не видел, чтобы кто-то ушел по Стене. Пан не верил, что можно уйти по Стене. Он не успел рассказать мне почему, но он был уверен, что у Стены нет конца. Более того, он считал, что Стены нет. Потому что если Стена есть, значит, кто-то подгоняет нас снизу Туманом, кто-то подбирает наши трупы и поднимает их вверх, чтобы оживить и присыпать грунтом в новых пещерах. Пан очень много думал, но даже он не ушел по Стене. Его убил Туман.

– Он упал со Стены? – спросил я.

– Нет, – Каин вздохнул, – Он потребовал, чтобы мы опустили его вниз на веревке. Он сказал, чтобы мы опускали его до тех пор, пока он не дернет за веревку. И мы сделали это. Туман как обычно стоял внизу на границе одного дневного перехода. Мы опустили его вниз. Он еще цеплялся руками за старые острия, по которым мы пришли в ту пещеру. Потом он закричал и дернул веревку. И мы подняли вверх то, что осталось от Пана. У него не было ног, а все остальное, вплоть до плеч, обуглилось. Он продолжал гореть, когда мы его подняли. Он умер не сразу. Сказал, что Туман очищает Стену. Что Туман сжигает, как жидкая слизь. И что ниже Тумана нет ничего.

– Как ничего? – спросил я.

– Ничего, – ответил Каин, – Совсем ничего.

– А потом? – спросил я.

– А потом Пан почернел у нас в руках и исчез. А вся наша тройка на следующий день упала со Стены. Мы все думали, что обязательно найдем конец Стены. А потом Ловкий, ты его знаешь, теперь это Судорога, нашел старые острия.

– Вы опять спускались вниз? – спросил я.

– Нет, – Каин закрыл глаза и облизал губы. – Мы поднимались. Наш подъем пересекали старые острия. Сначала я не понял. Полоса острий тянулась поперек. Словно кто-то поднимался не вверх, а от восхода Солнца на закат. На этих остриях были обрывки можжевеловой веревки. Обгоревшие. Такие же, как веревка на теле Пана, когда мы подняли его из Тумана. Ловкий прошел по этим остриям, но когда на них наступил Грязный, они сломались. Ты же знаешь, что на острия можно наступать только с ребра, сбоку они хрупки. Грязный был очень тяжел. Пожалуй, что он был много тяжелее Ворчуна. Острия сломались, и мы полетели вниз.

– И что? – не понимающе спросил я.

– Ничего, – ответил Каин, – Когда я летел, я думал, что вот теперь не дойду до конца Стены. Теперь я думаю, что у Стены нет конца.

06

– Сет. Еще острия Легкому.

Я медленно поднимаю руку, завожу за спину и нащупываю в заплечной сумке три острия, связанные друг с другом волокнами можжевельника. Ворчун берет их и передает вверх, и почти сразу на мой колпак опять начинает сыпаться песок.

– Птицы, – говорит Ворчун.

Я невольно вздрагиваю, поднимаю глаза на Ворчуна, затем, следуя его взгляду, смотрю влево. В той стороне, где застыли маленькие фигурки левой тройки, кружатся точки птиц. Я не могу рассмотреть, что там происходит, и поворачиваюсь к Легкому. У него самые сильные глаза. Легкий почти повисает в воздухе, отстраняясь на полтуловища от Стены, вглядывается, затем продолжает движение вверх.

– Ну, что там? – нетерпеливо спрашивает Ворчун.

– Все то же, – отвечает Легкий. – Птиц много. Больше, чем три тройки. Кажется, они всерьез добрались до Злого. Боюсь, что им потребуется новый носильщик.

– Злой слишком медлителен и глуповат, чтобы догадаться, хотя бы прикрыть шею рукой, – говорит Ворчун и достает из-под рубища припасенное острие. – Пусть попробуют напасть на меня.

– Хватит говорить, – отвечает Легкий. – Радуйся, что Злой толст, и птицам придется потратить на него много времени. Продолжаем подъем. Если впереди барьер, нам будет легче укрыться.


Однажды ночью я пришел к Молоху. Почему-то я не любил его. Я долго думал об этом, пока, наконец, не понял, что всему причиной его нелюбовь ко мне. Я стал тем, кто называет. А Молох, несмотря на то, что всем говорил, будто он должен уйти по Стене, никуда не ушел. Но эти его слова – «уйти по Стене», не давали мне покоя. И я пришел к Молоху. Он не спал. Он как всегда находился в самом дальнем конце пещеры. На полу были рассыпаны ягоды можжевельника, лежала куча можжевеловой коры. Молох растирал эту кору между ладонями до получения пучка тонких воздушных волокон и откладывал их в сторону. У него были потрескавшиеся от работы ладони. И из этих трещин безостановочно выступала кровь.

– У тебя кровь не сворачивается, – удивленно сказал я.

– Это от можжевеловой коры, – сказал Молох. – Она не дает крови сворачиваться. Поэтому я не могу работать всю ночь. Мне приходится останавливаться, иначе я потеряю сознание.

Он поднял на меня глаза, отбросил в сторону еще один пучок волокон.

– Говорю это тебе, Сет, чтобы ты не думал, будто я не пошел на Стену из-за желания более легкой участи для себя.

– Я хотел спросить тебя не об этом, – сказал я. – Ты совсем мало говорил со мной. Скажи мне, что такое «уйти по Стене»?

– Я не знаю этого, – ответил Молох и взял в руки новый кусок коры.

– Подожди, – я присел рядом с ним. – Но ты же всем говоришь, что можно уйти по Стене! Как же ты можешь говорить мне, что не знаешь этого?

– Я знаю, что можно уйти по Стене, – сказал Молох, продолжая ритмично шевелить ладонями. – Но я не знаю, что такое – уйти по Стене.

– Молох! – я начал волноваться. – У меня очень много вопросов. Куда можно уйти по Стене? Как уйти по Стене? Нужно ли для этого быть на Стене? Или надо быть в пещере? Ответь мне то, что сможешь.

Молох отложил недорастертый кусок коры, сдвинул перед собой в кучу ягоды можжевельника, прищурился в их свете и пристально посмотрел мне в лицо.

– В пещере? Нет ничего, кроме Стены. Любая пещера, так же как и любой уступ – это часть Стены. Так же как нос на твоем лице и отверстия в твоем носу это часть твоего лица. Нет ничего. Есть только Стена. И ты, и я, все мы части Стены. Разве не из Стены мы достаем тех, кого Стена забрала у нас? Разве не Стена дает нам силы и заживляет наши раны по ночам? Каждый из нас и есть Стена. И главное, это слиться со Стеной.

– Молох, – сказал я. – Я пытаюсь слиться со Стеной каждый день. Любой из нас стал бы ее частью, чтобы не бояться тумана, червей, птиц, муравьев, Черного. Но я не понимаю фразы «уйти по Стене».

– Мы обязаны бояться, – нахмурился Молох, – Если Стена хочет, чтобы мы боялись, мы обязаны бояться. И если кто-то не хочет бояться, Стена пришлет за ним Черного.

– Я знаю, – я замолчал на мгновение, потому что руки Молоха даже уже без коры, продолжали ритмично двигаться, как бы растирая воображаемые волокна. – Я знаю правила подъема по Стене. Но ты ничего не рассказал мне кроме правил. Что сказал тебе предыдущий тот, кто называет? Что стало с ним?

– Я не знаю, – Молох закрыл глаза. – Я зол на него. Его звали Влас. Он тоже много думал. И он не перестал быть тем, кто называет, хотя тем, кто называет, стал я. Он стал грязным жевальщиком, но продолжал давать имена. Когда у него выпали все зубы, и десны стерлись до кости, он, наконец, не смог больше говорить. А потом он исчез.

– Может быть, его забрал Черный? – спросил я.

– Вряд ли, – не согласился Молох. – Когда должен придти Черный, Стена присылает холод. Ничего этого не было. Просто однажды его не нашли. Возможно, что когда Влас не смог говорить, он спрыгнул в Туман.

– А что он говорил тебе, когда мог говорить? – спросил я. – Ведь ты спрашивал его, как уйти по Стене?

– Спрашивал, – ответил Молох. – Он отвечал мне сложно. Он любил говорить сложно. Он сказал, что слова «уйти по Стене», обозначают именно это, «уйти по Стене». И не надо искать в этой фразе тех слов, которых в ней нет.

– Но ведь он сказал тебе, что нужно для этого? Ведь даже подниматься по Стене нельзя без острий и веревок?

– Сказал, – Молох вновь открыл глаза. – Он сказал, что у всех нас то, что надо – есть внутри. Но оно маленькое и незаметное. Его надо найти, вырастить и воспользоваться им. И для этого вовсе не обязательно висеть на остриях. А теперь уходи. Мои ладони болят. Я должен привести их в порядок.

– В твоей части пещеры очень холодно, Молох, – сказал я ему, уходя.

07

– О чем ты ворчишь, Ворчун? – спрашиваю я.

Мы сидим на краю каменного барьера. Он довольно широк. Легкий откидывается назад и трогает тонкими содранными в кровь пальцами продолжающую выше Стену. Барьер тянется почти до правой и до левой тройки в обе стороны. Выше него на Стене зеленеет роща можжевельника. Под корнями кустов и вокруг них белеют пятна мягкой породы. Любое из этих пятен может оказаться новой пещерой. Солнце пылает за нашими спинами, и камень начинает жечь тела даже сквозь рубища. Мы будем отдыхать так еще одну ладонь пути Солнца по небосклону, а затем попытаемся подняться и углубиться в одно из этих пятен. Если обнаружим некоторое подобие пещеры, то останемся в ней на Стене, и завтра к нам придет тройка Смеха, а затем чистильщики и все остальные. Если Туман не опередит их. Тройка Мокрого не придет. Ее больше нет. Когда мы поднялись на барьер, Легкий пригляделся и сказал, что тройки Мокрого на Стене он не видит. Хотя, может быть, им удалось укрыться в какой-то расщелине?

– О чем ты ворчишь, Ворчун? – повторяю я свой вопрос.

– Он не ворчит, – внезапно говорит Легкий. – Он поет.

– Поет? – удивляюсь я незнакомому слову, но тут же понимаю и соглашаюсь, конечно же, он поет!

– Легкий! Ты тот, кто называет? – спрашиваю я.

Ворчун поднимает глаза на Легкого. Он смотрит на него с благодарностью. И еще что-то есть в этом взгляде. То, чего я не понимаю. Легкий хмурится и недовольно машет в мою сторону рукой. Затем встает и говорит Ворчуну:

– Я посмотрю, что там с тройкой Мокрого.

Он легко, почти бегом удаляется по барьеру, а я недоуменно спрашиваю у Ворчуна:

– Почему Легкий пошел в сторону тройки Мокрого? Ведь каждая тройка может двигаться только вверх или вниз. Мы не должны уходить в сторону.

Ворчун перестает ворчать или петь и смотрит на меня недовольно:

– Каждое утро, когда тройка выходит из пещеры, она идет по галерее, которую сделали те, кто перерабатывает породу на острия. Почти каждое утро каждая тройка должна двигаться в сторону, чтобы начать новый маршрут.

– Но ты же знаешь, Ворчун, что правила запрещают подниматься от старой пещеры вверх более чем на три дневных перехода. Поэтому в поисках новой пещеры нам постоянно приходится уходить в сторону.

– А когда ты поднимаешься вверх и попадаешь на отвесный выступ? Иногда нам приходится на одну или две тройки уходить в сторону. А как же обходить муравейники? Что об этом говорят твои правила?

Ворчун смотрит на меня. Он не улыбается. Но сквозь лохмотья его щек, там, где кончаются сомкнутые зубы, я вижу черноту спрятанной усмешки. Благодаря тому, что эта усмешка видна у Ворчуна, я теперь знаю, что такая спрятанная усмешка есть у каждого. И я пытаюсь улыбнуться ему в ответ.


– Каин! – позвал я в темноту.

– Да, – отозвался он.

– Ты не на своем обычном месте?

– Отполз немного, тренирую руки. Рано или поздно вы найдете новую пещеру, я не хотел бы быть обузой. Вам придется поднимать меня и других, кто не сможет подниматься сам.

– Ворчун донесет тебя, – сказал я.

– Ворчун сильный, – согласился Каин, – Но я тоже все еще чего-то стою.

– Даже Сутулый не сможет подниматься сам, – не согласился я. – Хотя у него есть одна нога. Ты не сможешь подниматься на руках.

– Но я смогу повисеть на них, если с Ворчуном что-то случиться, хотя бы до того времени, пока придет помощь, – ответил Каин.

Я помолчал некоторое время, затем спросил:

– Зачем тебе помощь? Ты не думал о том, что если упадешь в Туман, окажешься в другой пещере? И у тебя уже не будет сломана спина? Если ты не сам разожмешь руки, если это произойдет помимо твоей воли, тогда это должно случиться наверняка. В любом случае у тебя не хватит времени, чтобы превратиться в Черного.

Он тоже помолчал, потом тяжело вздохнул.

– Что ты знаешь о времени, Сет? Что ты знаешь о том, куда уходят те, кто превращаются в Черного? Что ты знаешь о том, что чувствуют те, кто оказываются внутри Стены до тех пор, пока, может быть, их не найдут и не откопают? Или ты думаешь, что они ничего не чувствуют? Но отсутствие памяти об этом ничего не означает. Ведь ты же не помнишь ничего из того, что происходило с тобой до того момента, как Молох пытался дать тебе имя? Сет. Сколько переходов ты уже прошел по Стене? Я не хочу начинать с самого начала. Я хочу все помнить.

– Ты жалеешь то, что ты вырастил внутри себя?

Он не ответил. Вокруг была темнота, но я чувствовал, что он смотрит на меня.

– Каин, почему ты не рассыпаешь ягоды можжевельника в своей части пещеры? Это позволило бы тебе хоть что-то видеть.

– Видеть?

У него был не злой голос. Он был задумчив.

– Ты думаешь, что ягоды позволяют видеть? А мне всегда казалось, что они сгущают тьму. Я уже привык к темноте. Ты говорил с Молохом?

– Да.

– Ты ничего не заметил?

– У него очень холодно.

– Он превращается в Черного, Сет.

– Почему? Он ничего не делает против Правил. Я был у него. Он готовит волокна, из которых плетут одежду. У него руки в крови от работы.

– Ты считаешь, что руки в крови – это достоинство? – спросил Каин.

– Я не знаю, – ответил я.

– Он приходил сюда, – сказал Каин. – И он показался мне чернее, чем тьма, которая окружает меня. Он пытался узнать у меня, почему я перестал быть тем, кто называет. А я ему ответил, что я не перестал. Он вспоминал Власа, тебя. Говорил, что ты был у него. Говорил, что он тоже не перестанет быть тем, кто называет. Он выращивает в себе Черного, Сет.

– А кого выращиваешь ты? – спросил я.

– Я не знаю, – сказал Каин.

– А кого выращивал Влас? – спросил я.

– Я не знаю, – сказал Каин.

– Но Влас ушел по Стене?

Каин молчал. Я сел, прижался к стене пещеры и как всегда почувствовал облегчение. Она что-то давала мне, эта стена пещеры. Она затягивала мои раны, она добавляла крови в мое тело. Мне даже стало легче дышать.

– Молох сказал мне, что я очень хорошо устроился, – сказал вдруг Каин. – Что у меня легкая работа. Что, пытаясь вырастить в себе что-то, я нарушаю правила.

– И какое же правило ты нарушил? – спросил я.

– Правило терпеть.

– Разве ты не терпишь? – удивился я. – Ты самый старый в пещере, значит, тебе пришлось терпеть больше всех.

– Молох сказал, что я не должен выбирать, что мне терпеть. Или нет. То, что я должен был терпеть худшее. Он сказал, что я должен был стать жевальщиком и жевать стебли можжевельника, пока все мои зубы не выпадут, и десны не сотрутся. Затем я должен был стать переработчиком породы на острия. Ведь руки-то у меня крепкие. Я должен был разбивать свои пальцы до тех пор, пока от моих ладоней не останутся окровавленные обрубки. А потом я должен стать чистильщиком и локтями отгребать породу из дальних закоулков пещер, пока не попаду на гнездо слизи или не погибну, присыпанный оползнем. А я выбрал себе самое лучшее. Я плету веревки.

– Ты плетешь отличные веревки. Ни одна веревка с тех пор, как ты стал плести веревки, не лопнула. Об этом говорят во всех тройках.

– Я знаю, – ответил Каин. – И все-таки Молох в чем-то прав.

– Влас ушел по Стене? – вновь спросил я Каина.

– Не знаю, – ответил Каин. – Но незадолго до исчезновения он приходил ко мне. Влас уже почти совсем не мог говорить, но пытался что-то сказать. Я понял, что у него внутри поселилась боль, которая не отпускает ни на минуту. Он говорил, что эта боль сродни той, которая преследует всех нас здесь почти каждое мгновение, но его боль не прекращается даже ночью. И эта боль увеличивается. Я ответил ему, что боль, которая живет в моей сломанной спине и которая не дает мне заснуть ни на мгновение, которая раздирает мое тело, тоже преследует меня, но она не становится больше. Может быть, к боли надо привыкнуть, спросил я? К боли нельзя привыкать, ответил Влас. А потом положил руки на мою спину, и на какое-то время, впервые, боль меня покинула. И я даже смог уснуть. Больше я его не видел.

– Значит, он выращивал внутри себя свою собственную боль? – спросил я.

– Может быть, – ответил Каин. – Молох тоже выращивает внутри себя боль, но он чернеет от этой боли, а Влас светлел. Он немного светился в темноте, Сет. С тех пор я не пользуюсь ягодами можжевельника. Я все жду, когда кто-то светящийся подойдет ко мне в темноте, и тогда я спрошу его, как уйти по Стене.

08

– Тройки Мокрого больше нет.

Это Легкий. Он стоит на барьере, прижавшись спиной к Стене, и смотрит на Солнце. Наверное, от его яркого света у него слезятся глаза. Нам очень редко приходится смотреть на Солнце. Оно сжигает наши спины, раскаляет Стену, немного согревает ее, когда наступает холод, но смотреть на него больно. Или и это тоже та боль, которую нужно терпеть?

– Тройки Мокрого больше нет, – повторяет Легкий. – Там были не только птицы. Там были и черви. Там отверстия от их нор. У Злого почти полностью отклевана голова. Она болтается на одной коже. И он высосан червями без остатка. Он привязал себя к остриям, поэтому все еще там. Мокрого и Шалуна нет.

– Они упали? – спрашивает Ворчун.

– Не знаю, – отвечает Легкий. – Стена вымазана в крови. Возможно, они пытались уйти от червей, поэтому сняли с себя веревки. Они отвязали себя от Злого. Вряд ли им удалось уйти.

– Они нарушили правила, – говорит Ворчун и, повернувшись ко мне, повторяет. – Они нарушили правила, но что бы дало им их выполнение? Они упали в Туман. Если бы они висели на Стене и ждали, пока черви высосут из них все кроме кожи и костей, они были бы более правы?

Я молчу. Легкий делает шаг вперед, прикрывает глаза ладонью и смотрит в сторону тройки Смеха.

– Они поднялись выше нашего уровня уже на три острия, – говорит он и поворачивается к Стене.

– Будь проклята эта Стена, – говорит Ворчун. – Она убивает нас, потому что это доставляет ей удовольствие.

– Она оживляет тех, кто погиб. Она дает нам силы. Она лечит наши раны, – отвечаю я.

– Для того, чтобы еще раз убить нас, – говорит Ворчун.

Легкий внимательно смотрит на Стену, затем хватается рукой за еле заметный выступ, ставит ногу на следующий и вот уже поднимается на высоту роста. Ворчун берет у меня острия, передает одно из них Легкому и тянет веревку от края барьера к новому подъему. Затем поднимает камень и забивает первое острие, которое вставил Легкий. Я тоже подхожу к Стене. Еще несколько ударов, и придет моя очередь ставить разбитые ноги на каменные острия. Легкий направляется к большому белому пятну мягкой породы, которое находится прямо над нами на две тройки острий левее можжевеловой рощи. По правилам он должен провести подъем в стороне от пятна, чтобы средний из тройки проверил возможность расчистки породы. Если порода мягкая и уходит вглубь Стены, вероятность того, что это новая пещера, очень велика.

Легкий движется быстро. Ворчун забивает очередное острие и медленно поднимается вслед за ним. Я оборачиваюсь и вижу внизу полосу барьера. Мне не хочется удаляться от него. Я никогда не лежал на солнце. Мне никогда не удавалось дать отдых ногам на Стене. Сумка все так же тяжела и так же тянет меня вниз, но если я упаду сейчас, возможно, попаду на барьер и останусь в живых. Для того чтобы вновь подниматься и двигаться вверх по Стене.

– Сет. Еще острия Легкому.

Я медленно поднимаю руку, завожу за спину и нащупываю в заплечной сумке три острия, связанные друг с другом волокнами можжевельника. Еще немного. Вот Легкий уже достиг пятна. Он даже склоняется, чтобы коснуться рукой, но Ворчун строг. Это его дело.

– Не трогай, – кричит Ворчун, и Легкий послушно поднимается вверх. Он прилаживает еще два острия, забирается на небольшой козырек, нависающий над пятном, и закрепляет там веревку. Ворчун продолжает работать камнем, и вот уже и он поднимается на уровень пятна. Он закрепляет левую руку в веревочной петле, засовывает левую ногу под веревку, ставит на острие, а правую медленно тянет к нижнему краю пятна. Делает несколько движений пальцами ног и начинает довольно улыбаться. Сдвинутый им грунт падает вниз, подхватывается легким ветерком и попадает мне в глаза и рот. Я тоже улыбаюсь. Кажется, это действительно пещера. Ворчун начинает правой рукой выскребать породу. Легкий смотрит на то, что делает Ворчун, свесившись с козырька, а я смотрю мимо Легкого. Серая, кое-где покрытая выступами и расщелинами, Стена уходит вертикально вверх. Где-то там вверху она смыкается с ослепительно синим небом. И она никогда не кончится. Сейчас я почти уверен в этом.

– Слизь! – истошно кричит Ворчун.

И я вижу, что по внутренней стороне козырька, поблескивая и шевелясь, ползет язык слизи. Не маленькое гнездо, которое в худшем случае может сжечь ногу или отжечь руку, а огромный язык шириной со спину Ворчуна. Слизь медленно выбирается из песка и ползет в сторону Легкого. А Легкий не движется. Он смотрит на этот язык и не шевелится.

– Легкий! – орет Ворчун.

Бесполезно. Легкий зачарованно смотрит на переливающуюся блестками поверхность слизи и не шевелится. Вот почему Сутулый стоял и смотрел, как слизь пожирает его ногу, хотя мог сделать шаг в сторону и потерять только часть ступни.

– Легкий! – орет Ворчун, подтягивается, отклоняется вправо и сжатым в руке острием, приготовленным для защиты от птиц, рассекает поверхность слизи.

И открываясь как огромный рот в месте разреза, капля слизи мгновенно глотает его руку, плечо, половину туловища, ноги, шею, окончательно истекает из песка тонким хвостом и окутывает в дымный кокон сгорающего заживо Ворчуна.

– Легкий! – уже не кричит, а хрипит Ворчун, оборачивается на меня невидящими глазами, захлебывается в пламени, последним усилием воли толкается от Стены ногами и пылающим факелом летит вниз. Только два догорающих конца веревки остаются от него. Один покачивается под козырьком, второй падает и, шипя, гаснет на моем плече.

И Легкий начинает плакать. Он закрывает лицо ладонями. Его плечи трясутся. Слезы текут между пальцами. Он что-то бормочет не своим голосом. Он что-то бормочет жалким тонким голосом. Он говорит о том, что он устал. Что он больше не может так. Он просит простить его и пожалеть, так как жалел его Ворчун. Он повторяет имя Ворчуна. Он сидит на каменном козырьке над входом в новую пещеру, которую подарил нам Ворчун, и плачет. Я смотрю на него и думаю, а что я выращиваю внутри себя? Я смотрю на плачущего Легкого и думаю, что я никогда не видел, как человек плачет. Я видел людей разорванных на части, я видел людей с вывороченными внутренностями и с переломанными костями. Но я никогда не видел плачущего человека. Я смотрю на Легкого и думаю, что вот так в свете Солнца он сам словно начинает светиться. И что слезы на его щеках вспыхивают как ягоды можжевельника. И я вижу, что он начинает светиться на самом деле. А потом Легкий встает со своего козырька, где мгновения назад он сидел окаменевший, не в состоянии шевельнуться под воздействием струящейся слизи, и ступает на Стену. И я вижу, что это не Легкий. Я вижу, что это женщина. Я знаю, что такое женщина. Я знаю ее имя. Я помню ее привычки. Я вспоминаю звук ее голоса. Ее запах. Ее вкус. Она делает шаг в мою сторону и протягивает руку. И я знаю, что если сейчас возьму ее за руку, то смогу встать и пойти вместе с ней. Она смотрит мне в глаза и ждет.

Но я крепко держусь за Стену. Одна моя нога стоит на нижнем острие. Вторая чуть-чуть выше. Левая рука заведена локтем за можжевеловую веревку, которая последней петлей прихвачена за самое верхнее острие. Правая рука лежит на Стене, готовая перехватиться, двигаться, подавать острия. Три надежные точки опоры. Весь секрет в надлежащем исполнении правил подъема по Стене, и все будет в порядке.

Она смотрит мне в глаза и ждет.

Я крепко держусь за Стену.

И тогда она улыбается. Она грустно улыбается и уходит. В ту сторону, куда мне еще предстоит ползти и ползти. И растворяется в воздухе.

09

– Сет. Еще острия.

Сет это я. Я носильщик. Я медленно поднимаю руку, завожу ее за спину и нащупываю в заплечной сумке три острия, связанные друг с другом волокнами можжевельника. День только начался, и сумка еще полна. Ее лямки режут мне плечи. Она тянет меня прочь от Стены, поэтому с утра я особенно тщательно распластываю тело на каменной поверхности. Холодный камень прожигает мое тело насквозь, снег слепит глаза, пальцы коченеют на ледяной поверхности, но я крепко сжимаю можжевеловую веревку и думаю. Я думаю о Легком, память о котором выветривается из моей головы с каждым днем. О Ворчуне, которого уже давно нет с нами, и которого я почему-то не люблю. О Каине, который все еще плетет веревки и ждет в темноте пещеры с каменным козырьком неизвестно чего.


2002 год

Позавчера:

Гранат

– Все становится пылью. Лист граната высыхает и рассыпается в пыль. Земля, прокаленная солнцем. Камень под резцом камнетеса или под копытами лошадей. Все.

Абас разжал кулак, и пыльное облачко улетело в дальний угол двора.

– А человек? – спросил Эфрон.

– Человек? – раб повернул лысую старческую голову, зацепил скрюченными пальцами натирающий шею ошейник, поправил вставленный под него кусок ткани, задумался.

– Абас! – закричала с заднего двора старая Суваис – бабка Эфрона. – Иди за водой!

Раб неловко поднялся и заковылял за угол, стараясь не попадать в тень. Солнце уже встало, но утренняя прохлада еще таилась у каменных стен. Эфрон отбросил в сторону высохший ствол абрикоса, из которого собирался сделать рукоять для мотыги, и вошел в дом. Мать сидела на скамье у окна и вытягивала из кудели тонкую нить. Постукивало веретено по колену. Жужжала муха, путаясь в откинутом пологе.

– Эфрон. Возьми осла, корзины, позови Каттими. Надо снимать виноград.

– Но Каттими с овцами!

– Абас сменит ее. Принесет пару кувшинов воды и сменит.

Мать подняла глаза. Самая красивая неситка от Галиса до Хаттусаса. Даже теперь, когда паутинка морщин поселилась вокруг глаз. Нигнас вздыхает, когда Эфрон приходит к нему в мастерскую, чтобы упражняться на заднем дворе во владении мечом. «По-прежнему сияют звезды в глазах чудесной Хастерзы» – спрашивает всякий раз. «Сияют!» – гордо отвечает Эфрон. «Передавай ей поклон!» – просит Нигнас. «Она ждет Цохара, моего отца!» – говорит Эфрон. «Пять лет! – горестно качает головой Нигнас, – Пять лет прошло!» «Но гранат по-прежнему плодоносит!» – с улыбкой отвечает Эфрон. «Долгих лет жизни твоему дереву, Эфрон!» – вздыхает Нигнас.

– Эфрон! – повысила голос мать. – Ты слышал мои слова?

– Да, – кивнул Эфрон. – Я возьму меч.

– Ты еще слишком мал для большого меча, – подняла она голову.

– Вот, – показал Эфрон раскрытые ладони.

Только один палец был еще полусогнут. Десятый год не закончился.

– Отец говорил, когда мои годы заберут все пальцы, придет пора сжимать рукоять настоящего меча! – гордо сказал Эфрон.

Тень боли мелькнула в глазах Хастерзы. Но она кивнула:

– Хорошо. Только меч не добавит горсть зерна под жернов.

Эфрон улыбнулся. Абас подсказал ему, как ответить.

– Зато он может сохранить жизнь тому, кто размалывает зерно.

Хастерза удивленно подняла брови.


– Тяжело? – спросил Абас, когда на поднимающейся в горы деревенской улице Эфрон отстал.

– Нет! – махнул рукой мальчик, поправляя на плече тяжелое оружие. – Я догоню.

Абас придержал осла, подождал. Эфрон убедился, что никто не видит, как он – сын Цохара – недостойно цепляется за осла, и взялся за тонкие прутья.

– К Нигнасу? – спросил Абас.

– Да, – согласился Эфрон. – Потом к роднику. И на виноградник.

– Я подожду тебя у мастерской, – сказал раб. – Посмотрю за ослом. Потом сменю Каттими, а ты пойдешь к роднику. Наверное, подгоню овец к саххану, чтобы помочь вам.

– Хорошо, – кивнул Эфрон.

Из-за поворота выехала колесница. Две лошади бодро тянули ее. В колеснице за спиной возничего стоял грузный человек в длинном халате. Высокая остроконечная шапка украшала его голову. Блеснувшие на щеках и бороде капли пота отразили презрительную усмешку. Абас медленно выпрямил согнутую в почтительном поклоне спину.

– Не боишься, что вельможа ударит тебя бичом? – спросил он Эфрона. – В деревне говорят, что не зря он катается по окрестностям. Табарна будет проезжать сегодня через деревню, и надсмотрщик Пата ищет жертву, чтобы выказать старание перед правителем. Умерил бы ты гордость и склонился в поклоне перед ним.

– Я не раб и не крестьянин, – гордо ответил мальчик. – Я сын воина! А это всего лишь управляющий сахханом.

– Сын воина, – кивнул, вытирая пот со лба, Абас. – Я помню, что говорил Цохар. О том, что пока жив гранат на вашем саххане, жив и он. Я помню. Но прошло пять лет. Давно уже воины Муваталлиса вернулись в свои дома и не раз уходили на другие войны. Где твой отец, Эфрон?

– Возможно он в плену Рамсеса, – сверкнул глазами Эфрон. – Мой отец прославил свое имя! Но никто не видел его убитым!

– Значит он в плену? – задумался Абас. – Если он жив, это значит, что ты сын раба, Эфрон.

– Молчи, раб! – срывающимся от ненависти голосом закричал мальчик.

– Молчу, – покорно согнул спину Абас.

– Мой отец вернется! – опять закричал мальчик.

– На все воля богов, – равнодушно проговорил раб.

– Нигнас обещал взять меня в Хаттусас, – продолжал волноваться мальчик. – Я принесу жертву у скалы шествующих богов! Они помогут! Они вернут моего отца!

– Там приносят в жертву людей, – тихо сказал Абас.

– Рабов! – поправил его Эфрон.

– Рабов, – согласился Абас. – Таких как я. Но чаще рабынь. Таких как Каттими.

– Никто не может убить вас, – отрезал Эфрон. – Вы наши рабы.

– Да, – печально согласился Абас и остановился.

Над серыми стенами дворов, кое-где перемежаемыми бледными пятнами зелени, слепило глаза солнце. Фигурки двух женщин с кувшинами поднимались по тропе. Абас смотрел на юго-восток.

– Там твоя родина? – спросил Эфрон, поправляя тяжелый меч.

– Да, – кивнул Абас. – Очень далеко. За Миттани. За Ассирией и Вавилоном. Там самое прекрасное место на земле. Город Сузы. Элам. Я эллипи, мальчик. Как давно это было. Так давно, что не было тебя, Каттими. Хастерза была мала, как ты сейчас. Я был воином, маленький хетт. Но я не оставлял дерево своим детям. И они, скорее всего, уже не ждут меня. Если еще живы.

Абас поднял руки и произнес несколько певучих фраз.

– Что ты сказал? – спросил его Эфрон.

– Это слова из древней легенды, – медленно проговорил раб. – Слова друга, который предостерегает героя от необдуманного поступка. На твоем языке они прозвучали бы так: “Я расскажу твоей матери о твоей славе, пусть она издаст крик. Расскажу ей о постигшей тебя смерти, пусть она зальется слезами”.


– Все также сияют звезды в глазах чудесной Хастерзы? – прищурил глаз Нигнас. Второго глаза у него не было. Уродливый шрам пересекал лицо, обрываясь на пустой глазнице. Двух пальцев не хватало на левой руке. Он зажимал оставшимися тремя пальцами круглое медное блюдо и, осторожно постукивая, наносил на край мелкий рисунок.

– Здравствуй, Нигнас, – как можно солиднее ответил Эфрон, снял с плеча меч и присел на пороге мастерской. – Я сегодня пришел с мечом отца!

– Я вижу, сын Цохара, – улыбнулся Нигнас. – Пожалуй, меч отца все еще великоват для тебя. Но сегодня я не смогу уделить времени занятиям. Мне нужно закончить жертвенное блюдо. Завтра я повезу его в Хаттусас. Это для храма.

– Ты помнишь о моей просьбе? – тревожно спросил Эфрон. – Я хотел бы принести в жертву ягненка на возвращение моего отца. Богу грозы Перуа.

– Почему именно Перуа? – удивился Нигнас.

– Мать говорит, что это древний бог нашего народа, – объяснил Эфрон. – Он был богом еще тогда, когда наши предки пришли в эти земли!

– В эти скалы и камни, – пробормотал Нигнас.

– Что за рисунки ты делаешь? – спросил Эфрон.

– Это блюдо для возношений одному из древних богов хатти, народа, который жил на этой земле до нас, – ответил Нигнас. – К каждому богу следует обращаться на языке, который он понимает. Это письмена хатти. Уже завтра жрец бросит на блюдо внутренности жертвы, и будет гадать.

– А не мог бы он погадать о судьбе моего отца? – затаив дыхание, спросил Эфрон.

– Слишком велика цена гадания, – ответил Нигнас. – Жрец гадает на человеческих внутренностях. Тебе придется отдать храму Каттими и Абаса. Абаса в жертву, а Каттими в уплату обряда. Ты готов к этому?

– Мы не сможем обходиться без рабов, – опустил голову Эфрон. – Мать не заплатила этой весной ни одного сикеля за наш саххан. Надсмотрщик приходил в прошлом месяце. Пригрозил вырубить виноградник и отобрать землю.

– Вы могли бы передать саххан общине, – предложил Нигнас. – Крестьяне обрабатывали бы его и платили вам.

– Мать говорит, что денег хватило бы только на оплату саххана, – вздохнул Эфрон. – На что бы мы стали жить?

Нигнас отложил в сторону блюдо, пристально посмотрел на мальчика.

– Эфрон, передай Хастерзе, что я собираюсь прибить чучело орла с раздвоенной головой над своими дверями. Этот орел для нее. Я хочу, чтобы вы перешли в мой дом.

– Как ты можешь говорить об этом? – возмутился Эфрон. – Разве моя мать юная неситка или вдова? Мой отец жив! Ты слышишь?

Нигнас вновь взял блюдо и продолжил работу.

– Ты слышишь, Нигнас? – повторил Эфрон. – Ты же сам рассказывал, что когда армии Рамсеса были развеяны, а сам он спасся бегством, вы обошли всю равнину перед Кадешем. Тело моего отца не нашлось. Пленные говорили, что отца пытали, его избивали палками, но никто не сказал, что его убили!

– Твой отец был великим воином, – пробормотал Нигнас, – но за сделанное им враг мог отплатить только смертью.

– Он жив, Нигнас, – упрямо прошептал Эфрон. – Гранат на нашем участке плодоносит. Или ты забыл слова Цохара?

– Я помню, – стиснул губы Нигнас.


Они вновь поднимались по каменистой тропе. Из-за пыльных каменных заборов свешивались ветви абрикосов. Абас вел осла и приветствовал движущихся навстречу путников.

– Кто эти люди? – спросил его Эфрон.

– Это скитальцы, – ответил Абас. – Это люди, которые решили, что где-то лучше, чем там, где они жили до сих пор. Так бывает. Смотри – это лувийцы. Они бегут от войны, которая подступает с юга. Вчера через деревню проходили хурриты. Они бегут от Ассирии. И уже не надеются, что Миттани защитит их. На рынке у главных ворот в Хаттусасе по-хеттски, или по-неситски, как вы говорите о себе, разговаривают в два раза меньше, чем по-лувийски или на палийском наречии. Таблички составляются на аккадском. Обряды совершаются на хатти. И все куда-то бегут. Ищут лучшей доли, но вечерами, когда огонь в очаге засыпает, поют об оставленной родине. Как и твоя мать. О северных плоских равнинах, где нет края у земли, и где травы способны скрыть человека с головой.

– Когда-нибудь я стану настоящим воином и увижу эти земли! – упрямо сказал Эфрон.

– Воин подчиняется указаниям правителя, – сухо заметил Абас. – Я ничего не собирался завоевывать. Более всего я хотел остаться со своими детьми в маленьком доме, который стоял на склоне горы у быстрой Хоаспы. Но мой правитель решил, что милость богов позволяет ему напасть на Вавилон. Милость же была на стороне касситов.

– Кто победил в той войне, которую вел ваш правитель? – спросил Эфрон.

– Разве бывают победившие в войнах? – прищурился Абас. – Элам очень древняя страна. Древнее Хеттии, Миттани, Ассирии. Такая же древняя как страна Кемет или страна Шумер, города которой обратились в пыль. Но когда-нибудь и от нее останутся только развалины.

– Везде, где проходят воины-хетты, остаются развалины, – гордо произнес Эфрон.

– Все воины оставляют после себя развалины, – кивнул Абас. – Они вырубают гранатовые деревья и виноградники. Насилуют женщин. Убивают детей. Не знаю, как мог поступить Рамсес с твоим отцом, но правители Элама пленных убивали. Оставляли только женщин и маленьких детей.

– А как стал рабом ты? – спросил его Эфрон.

– Я? – усмехнулся Абас, поправляя ошейник. – Я испугался смерти и вымолил жизнь у ассирийского воина.

– Как тебе это удалось? – удивился Эфрон. – Ассирийцы безжалостны!

– Я был толмачом в Эламе, – объяснил Абас. – Знал много языков. Мог читать глиняные таблички, написанные не только аккадским, но даже и шумерским письмом. Это оказалось важным. Но со временем мои глаза стали сдавать, и однажды твой отец купил меня недорого на рынке в Халебе.

– Разве ты плохо видишь? – удивился Эфрон.

– Иногда зрение возвращается, – хитро проскрипел Абас и тут же развел руками, – но есть болезни, которые сильнее человека.

– Например? – нахмурился Эфрон.

– Старость, – улыбнулся Абас.

– Воин не доживает до старости, – поправил меч на плече Эфрон.

– Я не воин, я раб, – сказал Абас и остановился. – Пойду за эти скалы, – он показал рукой в сторону гор, – найду Каттими и пригоню овец к саххану. А ты иди к роднику. Только не набирай для дерева холодной воды. Возьми мутной, но теплой в озерце у родника.


У родника было шумно. Сразу три женщины с кувшинами стояли возле поблескивающей струйки в ожидании очереди. Еще две, не торопясь, набирали воду в высокие кувшины и крепили их на двух ослах. Эфрон отвел осла в сторону, стараясь не привлекать внимания женщин.

– Эй! – не преминула закричать одна из них. – Эфрон – сын Цохара и гордой Хастерзы! Зачем ты привел старого осла в такую даль? Есть же родник у вашего конца деревни? Или старик Абас уже не может дотащить на себе кувшин с водой?

– Нет! – тут же подхватила другая. – Он собирается набрать грязной воды из лужи, чтобы полить гранат на саххане. Он верит, что пока гранат плодоносит, его отец жив.

– Может он рассчитывает, что сам Муваталлис увидит его и возьмет в оруженосцы? – предположила третья женщина. – Муж говорил, что табарна будет сегодня проезжать через нашу деревню. К тому же надсмотрщика саххана видели. Пата уже полдеревни взбаламутил! Не иначе как опять будут набирать воинов?

– Ну, такого мелкого вряд ли возьмут, – съязвила первая. – Посмотрите. Он изогнулся от тяжести меча. Эфрон. Я слышала, что надсмотрщик собирается отобрать ваш саххан? У вас не нашлось денег в погашение долга? Что ты собираешься продать в первую очередь, чтобы погасить долг? Этот меч или мотыгу старого Абаса?

– Лучше бы Хастерза подумала о том, что в случае неуплаты надсмотрщик срубит не только старое гранатовое дерево, но и виноградник, – усмехнулась одна из женщин, набирающих воду в кувшины. – Зря она воротит нос от Нигнаса. Пусть нет глаза и двух пальцев. Нигнас еще крепкий мужчина и не бедный!

– Наверное, она тоже верит, что ее муж жив, – захохотала вторая. – И спит она с мечом, а не с настоящим мужчиной! Не Абас же ее обхаживает.

– Вряд ли дерево в состоянии помочь Цохару, если ему не помогли боги, – усмехнулась третья женщина. – Я слышала, что Вадар из Канеса, чей муж также был послан в войска Рамсеса под Кадешем и тоже пропал, уже нашла себе другого мужа?

– Нашла то она, нашла, – ответила вторая. – Да и того забрал тухканти в помощь Миттани против Ассирии. Год уже прошел. Вряд ли он вернется оттуда. Да и не думаю, что Вадар будет его ждать!

– Хастерза дождется, что морщины покроют лицо, груди обвиснут, и Нигнас обратит единственный глаз в другую сторону, – засмеялась первая.

– Тогда ей и Абас не поможет, – ответила третья. – Он еле дышит к тому же. Не переживет эту зиму!

– Так может отвести его в Хаттусас и погадать на внутренностях Абаса о пропавшем Цохаре? – громко спросила третья. – Хоть какая-то польза!

Эфрон молча набрал мутной воды в оба кувшина, поставил их в корзины и заторопился к саххану. Эти перепалки происходили всякий раз, когда он приходил к источнику. И даже слова были одни и те же. Именно поэтому и Абас предпочитал не показываться здесь вместе с ним.

– Куда ты спешишь? – закричала одна из женщин. – Ты не ответил ни на один вопрос! Или ты не понимаешь язык неситов? Сказать все то же по-лувийски? Или ты теперь говоришь только по-арамейски, как ваша рабыня? А вон и Каттими бежит! Сейчас мы ей все повторим, а она переведет для тебя!

– Эфрон! – произнесла, задыхаясь и коверкая слова, смуглая девчонка. – Беги к саххану. Надсмотрщик прибыл со стражниками и крестьянами. Они рубят дерево твоего отца.

– Ой! – заголосили, хватаясь за головы, женщины.

– Позови Нигнаса, Каттими! – крикнул Эфрон.


Эфрон перестал чувствовать тяжесть меча. «Рубят дерево твоего отца», – звучал в голове испуганный голос Каттими. Еще издали он увидел фигуры людей среди виноградных кустов. Спотыкаясь, мальчик вбежал в круг. Надсмотрщик, двое стражников и несколько крестьян стояли вокруг граната. А у ствола, сжимая в руках мотыгу, сидел Абас. Мертвый. Лицо его было спокойно и торжественно. Красное пятно расползалось на втянутом животе.

– Мальчишка! Наглец, который не считает нужным согнуть спину перед слугой Муваталлиса! – завизжал надсмотрщик. – Твой раб едва не поранил меня мотыгой. Ты ответишь перед табарной! Ты и твоя мать станете рабами! Я смешаю вас с пылью!

Чувствуя, что холодом охватывает пальцы, Эфрон дотронулся до плеча Абаса. Старик повалился в сторону. Ствол граната не был поврежден. Мальчик огляделся. Не менее пяти кустов виноградника лежали навзничь, и земля вокруг них стала влажной от раздавленных гроздей. Несколько овец в отдалении сбились в испуганный гурт. Мальчик огляделся еще раз, вдохнул полной грудью, снял с меча ссохшиеся кожаные ножны, отбросил их в сторону, ухватился за рукоять двумя руками.

– Уйди. Ты не тронешь моего дерева.

– Боги помутили твой разум, щенок, – завизжал надсмотрщик. – Твоя мать ни сикеля не отдала в этом году за саххан. Я выполняю закон. Если кто-нибудь имеет поле как дар табарны, он несет службу, связанную с этим владением! Саххан должен быть освобожден!

– Я подрасту, и буду служить табарне Муваталлису за этот саххан, – твердо сказал Эфрон. – Не тронь дерева. Или попробуй убить меня.

«Не посмеет, – подумал про себя Эфрон, – Не посмеет убить свободного несита. Сына воина Цохара».

– Что? – растерялся надсмотрщик, оглядывая испуганных крестьян и недоумевающих стражников. – Ты думаешь, что я отправлюсь в Хаттусас спрашивать разрешения табарны, чтобы справиться с каким-то нищим бродяжкой? Уйди щенок!

– Не тронь дерева! – упрямо повторил Эфрон, чувствуя, что руки его начинают дрожать, и капли пота скатываются со лба. – Не ты дал эту землю моему отцу. Пока он жив, никто не имеет право отнять ее у моей семьи. Я сын воина табарны Муваталлиса. Я сам буду воином Муваталлиса!

– Кто тут собирается стать моим воином? – неожиданно раздался с дороги властный голос.

Эфрон обернулся и увидел склонившихся крестьян, нескольких воинов на могучих конях и три богатых колесницы, с одной из которых ступал на камни человек среднего роста. Золотом отсвечивала его одежда. Воины сошли с коней и встали у него за спиной.


– Пата, что тут происходит? – обратился он к надсмотрщику по имени.

– Прости меня, табарна, – скорчился в поклоне надсмотрщик. – Да продлят боги годы твоего правления! Этот саххан был отдан воину, который погиб во время похода против Рамсеса. Его вдова ни сикеля не заплатила за землю в этом году. И я прибыл вырубить растения и отобрать саххан. Но встретил сопротивление. Сначала этот раб напал на меня, а теперь мальчишка угрожает мне мечом!

– Так это? – нахмурился Муваталлис, обернувшись к Эфрону.

Мальчик взглянул в закипающие яростью глаза и понял, что не может сказать ни слова.

– Не так, – раздался тихий голос из-за спины стражников.

Это был Нигнас.

– Выпрямься Нигнас, – сказал Муваталлис. – Я узнал тебя. Ты заслужил право стоять с прямой спиной в моем присутствии. Что ты скажешь об этом?

– Этот саххан был пожалован на время службы воину Цохару. Ты должен помнить о нем, табарна Муваталлис. Когда пять лет назад войско Рамсеса подходило к Кадешу, он был послан вместе с другим воином-лазутчиком. Они притворились перебежчиками, сказали, что хетты ушли к Халебу. И повторили эти слова после пыток. Это позволило напасть на войско Рамсеса внезапно и покрыло славой твои войска, Муваталлис. Но ни мертвого, ни живого Цохара и его напарника так и не нашли. Этот мальчик – сын Цохара. Он считает своего отца живым и отстаивает здесь его честь.

Нигнас замолчал. Муваталлис брезгливо взглянул на согнувшегося, но пылающего ненавистью надсмотрщика, обернулся к Эфрону, подошел, отвел в сторону дрожащий меч, поднял лицо мальчика за подбородок, вгляделся.

– Почему же вдова Цохара не просила о милости? – спросил он Нигнаса.

– Она тоже не верит в смерть мужа, – ответил Нигнас и добавил. – К тому же она гордая женщина.

– Гордая? – задумался Муваталлис, вновь обернулся к Эфрону. – Слушай меня Эфрон, сын воина Цохара. Твой отец мертв. Думаю, боги были достаточно милосердны, чтобы даровать ему смерть. Тела многих воинов были изрублены так, что их не смогли опознать. Эта земля не может более считаться сахханом твоего отца. Но я не хочу, чтобы деревья погибли. Я принимаю тебя на службу, Эфрон, и даю тебе этот саххан.

– Что я должен буду делать, табарна Муваталлис? – сипло спросил Эфрон.

– Пока немногое. Подрасти. И научиться твердо держать меч.


– Ты доволен? – спросил Нигнас, когда, наконец, народ разошелся, шумно обсуждая произошедшее на окраине села, и на участке остались только Эфрон, тело Абаса, покрытое ветхою тканью, и Каттими, приведшая осла.

– Не знаю, – ответил Эфрон, складывая выпачканные в пыли грозди винограда в корзины. – Сколько мне еще расти, чтобы Муваталлис взял меня в свое войско?

– Думаю, еще пять лет, – ответил Нигнас. – Как будете справляться без Абаса?

– Наймем рабочего, – ответил Эфрон, – Пять сикелей в год. Это меньше, чем платила мать за саххан в прошлом году.

– Меньше, – согласился Нигнас и добавил. – Все-таки передай матери про орла.

Эфрон промолчал.

– Ты достоин памяти своего отца, – сказал Нигнас, сделал несколько шагов в сторону деревни, обернулся. – Долгих лет жизни твоему дереву, маленький воин Муваталлиса.

– Что будем делать с телом Абаса? – спросила тихо Каттими. – Поднимать его на осла?

– Подожди, – остановил ее Эфрон, глядя вслед Нигнасу. – Я должен полить гранат.


2003 год

Вчера:

Швед

Холодный ветер дул вдоль переименованной Шпалерной от бывшего Литейного к бывшему Смоляному двору. Напрягал щеки, подхватывал жгучие искры колючего снега, который не падал с неба, а выстреливал из ночных подворотен, взлетал с жестяных кровель, срывался с припудренного февралем ледяного изгиба близкой Невы, сек пятиэтажные молчаливые здания, шесть колонн спящей церкви, черные окна бывших казарм Кавалергардского полка, облизывал фасады Таврического дворца, выглядывал в мертвых камнях давно уже растаявшие призраки царевича Алексея и адмирала Кикина, бился в тяжелые стены страшного дома, словно пытался вызволить десятки, сотни, тысячи людей.

«Чтоб ты сдох»! – подумал следователь Назаров, морщась от зубной боли и приглушенных криков, что раздавались и справа, и слева, и сверху. На часах уже было за два ночи, безумно хотелось разуться, опустить ноги в прохладную воду, опрокинуть стакан водки, упасть в теплую постель, но не затем, чтобы потянуть к себе безотказную Верку, а чтобы уснуть. Провалиться в черную яму, забыться и, главное, чтобы не видеть снов. Знает, знает он эти сны, поэтому и заснуть не может без водки, лучше уж без снов, а как проберет, все одно – такие сны лучше пьяному смотреть. Да только разве это сон? Валишься навзничь, летишь вниз, а как дна достигнешь, вот оно уже и утро. Впрочем, с этим чертовым зубом и водка не поможет уснуть.

– Ну, что молчишь? – утомленно спросил Назаров.

Подследственный сидел на железном стуле, уставившись в пол. Назаров даже приподнялся, чтобы разглядеть, что увидел этот странный человек на полу, затем пробежал взглядом по стоптанным валенкам, по угловатым коленям, по тяжелым рукам, одна из которых была перемотана грязной тряпицей, по впалой, но широкой груди, пока не добрался до квадратного подбородка, массивного носа и грубых скул. Глазные яблоки под опущенными веками подрагивали живыми буграми, а сразу над бровями лоб исчезал, скашиваясь к затылку.

«Урод, – мелькнула мысль. – Ночью такой встретится, черта помянешь. И имя такое же. Сопор. Запор, бога мать. Швед хренов. Какой он шпион? Ну, не пришел мужик по повестке, и что? С ума они там все посходили».

– А что говорить? – безучастно пробубнил подследственный.

– Связь с родственниками поддерживаешь? – спросил Назаров.

– Могу, – неожиданно проскрипел Сопор.

– Это как же? – насторожился следователь.

– Кричу, – пожал плечами подследственный, поднял тяжелую ладонь и махнул куда-то в сторону, за сырую стену затхлого кабинета, за Фонтанку, за дома, за лежащую подо льдом в забытьи Неву, за серый блин продрогшего залива.

– Издеваешься, сука? – скрипнул зубами Назаров. – Как на связь выходишь?!

– Кричу, – повторил Сопор. – Мама слышит. Там она. Скоген. Лес. Горы. Там она живет.

«Что делать? – закрыл глаза Назаров. – Боли он не чувствует, Маликов кулаки уже об его рожу сбил. На карцер ему наплевать. Подписывать ничего не хочет. Зря я, что ли, вторую неделю с ним мучаюсь?»

– Язык-то не забыл еще, швед? – бросил следователь, разминая папиросу.

– Не забыл, – уныло пробормотал Сопор и вдруг четко и раздельно произнес несколько колючих слов.

– Что ты сказал? – оживился Назаров. – Никак по-немецки?

– Нет, – качнулся Сопор. – Я сказал тебе, Назаров, чтобы ты шел туда, где растет перец. У нас так говорят плохим… Плохой ты, Назаров, вы все тут плохие.

– А ты, значит, хороший?

– И я плохой. Мусор, – погладил перевязанную тряпицей руку подследственный.

– Чем же ты плох? – презрительно прищурился Назаров.

– Маму не слушал, – поднял глаза Сопор. – Бросил ее.

– Отчего же?

– Лес не люблю. Камень дикий не люблю.

– А что же ты любишь?

– Ночь, – после паузы ответил подследственный. – Город.

– Так город из камня! – не понял Назаров. – Или здесь камень не дикий?

– И чтоб один быть, – словно не слыша следователя, продолжил Сопор.

– В городе? – удивился Назаров и зло макнул в чернильницу ручку. – Значит, маме кричишь?


– Ну, что там? – поинтересовался Назаров на следующий день, нервно поглаживая распухшую щеку. – Подписал?

– Подпишет, – сплюнул прыщавый Маликов, долбивший подследственного в очередь с Назаровым. – И не таких обламывали. Он же с моего двора. Я этого шведа еще помню, когда отцу и до пояса не доставал. В каморке он жил без окна. Кстати, двор у нас был чистый, что твой стол после сдачи дела, да только вся детвора этого дворника боялась как огня. Не знаю, кто, как, а он точно враг.

– Что значит, «не знаю, кто, как»? – бросил потухшую папироску Назаров. – Сомневаешься?

– А ты? – прищурился Маликов.

Не отвел взгляд Назаров, хотя и почувствовал сквозь ледяной прищур не только ужас загнанного зверя, но и наглую уверенность стукача.

– Я их разоблачаю, – отрезал Назаров. – А ты, похоже, кулаки жалеешь? Или у этого дворника рожа каменная?

– Не приживаются на его роже синяки, – процедил Маликов. – И на слове меня, Назаров, не лови. Я не один десяток гадов, куда надо, спровадил. Это ты все в добренького играешь!

– Так нет у нас ничего на этого Сопора! – прошипел Назаров.

– Будет, – ухмыльнулся Маликов. – Оставь-ка мне его еще на пару часиков. Руку его видел? О светобоязни слышал?

– Какая еще светобоязнь? – не понял Назаров.

– Такая! – ощерился Маликов. – От солнца. Сопор только по ночам двор мел. Мы все озоровали, старались ненароком дверь в его каморку распахнуть, только он все равно на топчане день-деньской под половиком лежал. Грозил нам! И знаешь чем?

– Чем же? – заинтересовался Назаров.

– Мамку позову, говорил, – зло рассмеялся Маликов и тут же зябко повел плечами. – Знаешь, как он завыл, когда луч солнца ему на руку попал? Кожа пузырями пошла! У меня двое из одной камеры с ним, жуть народ пробирает. Я ему сейчас не карцер, а прогулку пропишу. Прикажу его во дворе к решетке приковать. Ничего, не обморозится. Сговорчивее станет!


Зуб у Назарова прошел в тот же миг, когда выведенный голышом во двор Сопор завыл-заорал так, что затихли все остальные звуки в страшном доме, перестала капать с сырых стен вонючая вода, испуганно застыло в небе холодное питерское солнце. А потом в кабинет Назарова ввалился ошалевший Маликов, уронил на пол валенки Сопора, прохрипел недоуменно:

– Бежал!

Через минуту Назаров растерянно крутил головой в тесном холодном дворе, сторонился тюремного начальства, остервенело кроющего бранью ошалевших охранников, разглядывал следы босых ног, решетки, деревянные козырьки на окнах, какие-то гнилые доски, бочки, камни, груды изъеденной ржавчиной жести, оборачивался к кованным воротам.

– Не уг-г-лядели, сволочи! – начал заикаться Маликов.

– Крышу проверяли? – задрал подбородок Назаров.

– П-проверяют, – втянул в плечи голову Маликов. – Далеко не уйдет. Не так прост швед оказался! Те двое, что во двор его выводили, только рты разевают, сказать ничего не могут. Тут вспомнишь, как к-креститься!

– Думаешь, поможет? – зло прошептал Назаров. – Может, кол осиновый затесать?

– Не веришь? – удивился побледневший Маликов. – А т-ты затеши. Я вот напиться собираюсь. В стельку.


Назаров пил неделю и не мог опьянеть. Орал, топал ногами, бил подследственных, заполнял протоколы допросов, рвал пером бумагу, но глаз не мог отвести от валенок, что так и остались в углу его кабинета, пока, подчиняясь непонятному предчувствию, не отправился домой. Посыльный догнал его уже у дома, прохрипел что-то о нападении, о диверсии и, задыхаясь, остался позади.

– Почему не стрелял? – через полчаса орал следователь в безумное лицо вологодского паренька.

Тот мотал головой, мычал что-то невразумительное, а когда в караулку внесли мертвого Маликова с синими пятнами на сплющенной шее, вовсе потерял сознание.

– Все на месте? – ледяным тоном спросил начальник, входя в кабинет Назарова.

– Валенки пропали, – вытянулся в струнку следователь. – Больше ничего.

– Валенки, говоришь? – нахмурился начальник. – Хочешь сказать, что нападение организовано для захвата валенок? Именно для этого снесены ворота, не иначе как машиной ударили? Выбито несколько дверей, стена проломлена! Маликов убит! Из-за валенок?

– Не могу знать! – стиснул зубы Назаров. – Так нет побега? Да и раненые из охраны все под свои же пули попали. Стрелять начали со страху, куда ни попадя!

– Со страху? – побелел начальник. – Валенок испугались? А где хозяин этих валенок? И не сам он ли за ними приходил? Думай, Назаров, думай, что я буду наверх докладывать! А то сам место этого шведа на нарах займешь!


– Трезвый? – удивилась Верка, когда уже ближе к утру Назаров добрался до дома и протиснулся по бесконечному коридору к узкой, как пенал, комнате.

– Спит Васька? – потянул с плеч шинель Назаров.

– Спит, – зевнула Верка. – Что еще он должен делать ночью?

– Ты это, – тяжело опустился на стул Назаров. – Собирай-ка вещички. К матери поедешь. И не болтай там слишком. Уладится все, вызову. Время сейчас такое…

– Какое время? – не поняла Верка.

– Такое! – оборвал ее Назаров. – Если меня заберут, скажу, что разошелся с тобой, и где ты, пацан – ведать не ведаю.

– Да ты что? – ойкнула Верка и, заливаясь слезами, прижала к рту ладонь.

– То! – веско произнес Назаров и замер.

Тяжелый перестук донесся с улицы. Холодом повеяло из-за высокого тщательно заклеенного окна. Заухало что-то в далеком парадном и загремело на лестнице. Невидимым ужасом потянуло по полу и потолку. И прозвенел звонок.

– Ну вот, – покачнулся, поднявшись, Назаров.


В дверях стояла старуха. Она была одного роста с Назаровым, но из-за ее необъемного туловища и покатых плеч ему показалось, что она много выше. И он смотрел сначала на ее торчащие из-под покрытого искрами снега грубого платья босые ноги, на выступающий бугром обвисший живот и свалившуюся под платьем к поясу грудь, на морщинистую кожу на руках и между узловатых ключиц, посеченную кое-где пулевыми отверстиями. Медленно с трудом Назаров взбирался взглядом по квадратному подбородку, синюшному носу к знакомым глазам, выше которых ничего не было, только убывающая линия покатого лба и космы спутанных седых волос, пока не утонул в мутных зрачках.

Старуха поставила на пол валенки, подтянула к себе за плечо Назарова и, ухватив его каменной клешней за горло, начала что-то укоризненно бормотать, покачивая головой, больно ударяя твердыми пальцами свободной руки по щекам и усиливая с каждым словом стальную хватку. И когда у Назарова уже потемнело в глазах и померкло видение синих пятен на горле Маликова, откуда-то издалека, из тесноты коридора, из глубины квартиры донесся беспокойный детский плач.

Хватка ослабла.

Старуха медленно разжала пальцы, шагнула назад, опустила голову, прислушиваясь, прошептала что-то совсем уж неслышное, развернулась и тяжело зашагала вниз по ступеням, словно спускалась с крутой горы.

– Валенки забыла, – прохрипел Назаров, рванулся к окну холодной коммунальной кухни, зазвенел стеклом, выламывая засохшую замазку, и увидел. Вдоль чугунной ограды Мойки в свете тусклых фонарей куда-то в сторону Невского приземистая босая фигура катила тяжелый камень, напоминающий сжавшегося в комок человека.

– Собирайся, Верка, – прошептал Назаров.


2006 год

Вещи

<p>01</p>

Старая учительница умерла сразу после Нового года. Соседи разорвали на лапник её новогоднюю елку, и теперь зеленые ветки лежали на истоптанном снегу, поблескивая искрами новогодних украшений. Сердобольные женщины, которые часами просиживали вместе с бывшей учительницей во дворе, обмыли маленькое тело и на найденные на книжной этажерке деньги устроили простенькие похороны. Не то, чтобы они очень любили старушку, просто каждая из них в отдельности находилась на том или другом расстоянии от этого же рубежа, и все, что они делали – делали для себя. Они сели на крохотной кухне, открыли бутылку водки, наполнили тусклые стаканчики и выпили. Говорить было не о чем.

Через несколько дней к соседке умершей пришел участковый вместе с хмурым техником из жилищной конторы. Пригласив ее с собой, они вошли в квартиру, переписали вещи и собрались заклеивать дверь.

– Зачем? – забеспокоилась соседка. – Цветы погибнут. У нее же все окна в цветах! Я поливаю. Да и сын у нее есть. Борька. Он же не знает ничего. Мы адреса не нашли. Он же звонит иногда, как я ему отвечу? А телефон через стенку слышно.

Участковый задумался, затем дал соседке расписаться на описи и, внушительно помахав у нее перед лицом бумагой, ушел.

Соседка вернулась в опустевшую квартиру, полила цветы, протерла пыль, накрыла мебель застиранными простынями и присела на краешек дивана. На стене висели три увеличенных и раскрашенных по прошлой моде фотографии. Сама учительница лет в двадцать с ямочками на щеках и белым кружевным воротничком. Ее давно умерший молодой муж, о котором в доме не помнили ничего. Сын Борька в возрасте восьми лет с насупленным лицом и с оттопыренными ушами, одетый еще в старую серую школьную форму. Соседка оглянулась на занавешенное зеркало, поднялась, подошла к стене, чтобы снять фотографии, и внезапно встретилась взглядом с глазами учительницы. И ей вдруг показалось, что в этих смеющихся из закончившейся жизни глазах застыла легкая тень укоризны. Словно сквозняк холодным ветром пробежал по комнате. Соседка вздрогнула, прошла к себе и вернула новый комплект постельного белья, старый трехпрограмный репродуктор и электрический самовар, которые унесла еще до описи. Затем аккуратно закрыла дверь, вернулась в свою почти такую же пустую квартиру, легла на диван и проплакала до утра.

Цветы погибли. Не от отсутствия ухода, соседка поливала их регулярно, а от чего-то другого. Не пересыхая от засухи, и не подгнивая от излишней воды, они поникли листьями и повалились на холодные стекла. Соседка аккуратно срезала мертвые стебли, вынесла в мусорный бак и больше в эту квартиру не заходила. До звонка.

Звонок прозвенел в начале февраля. Соседка уже собиралась ложиться спать, когда за стенкой задребезжал разбитый телефон. Она накинула халат, выбежала на площадку, вошла в квартиру и присела у замолчавшего телефона. Звонок повторился через пять минут.

– Алло. Мама? Извини, кажется, не поздравил тебя с Новым годом, – торопливо заговорил мужской голос.

– Боря, – сказала соседка в трубку картонным голосом, – мама умерла.

– Алло? Кто это? – удивился голос. – Где мама? Что случилось?

– Мама умерла, – повторила соседка.

– Не понял! Как умерла? – заволновался голос.

– Я очень плохо слышу, – сказала соседка, хотя слышала она прекрасно. Сказала и положила трубку.

Борька приехал через день. Удивительно, но он оказался почти точной копией детской фотографии. Только ниже оттопыренных ушей и насупленных бровей восьмилетнего малыша начинались полные щеки с синими прожилками, а еще ниже толстая шея и внушительный торс сорокапятилетнего мужика. Соседка взглянула на него, печально и неуклюже застывшего в ее дверях, отдала ключ и подумала, что если этот «битюг» и есть вечно сопливый и несносный мальчишка Борька, то время действительно неумолимо, и упрашивать и останавливать его, скорее всего, уже поздно, да и бесполезно.

Борька съездил на кладбище, поправил два убогих покосившихся венка, засыпал снежный холмик пластмассовыми цветами, замерил рулеткой периметр участка, поговорил с кладбищенскими старателями и отбыл в жилищную контору. Уладить все хлопоты в один день ему не удалось, поэтому ночью он лежал на кровати матери, курил и смотрел в потолок.

На следующий день он сходил к соседке и попросил ее о помощи. Соседка опять вошла в эту квартиру и стала выкладывать из старого зеркального шкафа аккуратные стопки одежды и белья, переложенные кусками душистого мыла. Борька попросил, чтобы она искала деньги и документы. Ни денег, ни документов не оказалось. Соседка складывала вещи на простыни и завязывала их в узлы. Борька перебирал книги, упаковывал альбомы с фотографиями, жег на кухне перевязанные бечевкой толстые стопки писем. К обеду, когда полки бельевого шкафа оказались пусты, а более или менее ценные вещи упакованы в огромные чемоданы, Борька присел на диван, закурил и сказал соседке, стоявшей возле четырех внушительных узлов:

– Квартиру буду продавать. Занавески, посуду, мебель, все, что оставил, не трогайте. Квартира не так что бы себе, пусть хоть будет не пустая. Забирайте себе все крупы, соль, специи, вообще все продукты из кухни. Нечего мышей разводить. Холодильник, пожалуйста, вымойте. Эту одежду тоже забирайте. Отдайте кому-нибудь, что ли? Не знаю, зачем она все это хранила. За все хлопоты заплачу. Мне нужно, чтобы вы показывали квартиру, если кто-нибудь придет от меня. Если это дело затянется, пыль протрите, пожалуйста. На том спасибо.

Борька поднялся, оставил на трюмо деньги за хлопоты и ключ, взял в руки чемоданы и уехал, увезя с собой и никому не предъявив свои слезы. Если они у него, конечно, были. Соседка вытащила узлы на площадку и позвонила подругам, с которыми делила скамейку у дома. Крупы и другие продукты она брать пока не стала. Не захотела, да и не смогла бы.

Женщины вышли на площадку и печально остановились возле узлов. Возможно, что каждая из них в отдельности еще и покопалась бы в этих приятно пахнущих чистых и аккуратных вещах, но на глазах друг у друга не поднимались руки, и побежденный таким образом соблазн смешивался с непонятной грустью и поднимал настроение.

– И что там? И куда это теперь? – поинтересовалась дворничиха с первого этажа.

– Не знаю куда, – ответила соседка умершей, – а что, скажу. Новых вещей мало, но все чистое и хорошее. Постельное белье. Кофты. Пальто. Обувь есть. И детского очень много. Больше половины. От Борьки осталось. Все зачинено. От грудного так считай почти до армии вся одежда здесь.

– Внукам берегла, – вздохнула женщина с верхнего этажа. – Так это Таисье надо отнести во второй подъезд. У нее трое детей, все парни, и все разного калибра. И муж уже полгода без работы сидит.

Женщины закивали и потащили узлы. Соседка вернулась в квартиру, взяла несколько полиэтиленовых сумок с ручками, вложила их друг в друга и, наполнив пакетами с крупой, мукой, макаронами, чаем, солью и еще чем-то, потащила все это туда же, к Таисье в соседний подъезд. Оставленное Борькой открытым окно шевельнулось, внезапный сквозняк поднялся из глубины подъезда и ударил плечом в дверь. Дверь захлопнулась и наступила тишина.

<p>02</p>

– Ну и как ты теперь? – спросил в наступившей тишине коричневый буфет у фанерного зеркального шкафа.

– Что ты имеешь в виду? – уныло отозвался шкаф.

– То и имею, – засмеялся буфет. – Всю жизнь ты надо мной издевался! «У тебя вместо мозгов “дзынь-дзынь”! У тебя вместо мозгов “дзынь-дзынь”!» А сам теперь вообще пустой! Как без мозгов-то думается?

– Почему “дзынь-дзынь”? – возмутились сервизы, установленные в буфете. – Чуть что, сразу “дзынь-дзынь”!

– Цыц! – приказал буфет, – Не до вас сейчас. У нас тут серьезный и принципиальный разговор!

– Не желаю я с тобой разговаривать, – грустно отозвался шкаф. – Да и нечего нам с тобой обсуждать.

– Ни нечего, а нечем, – залился мелким скрипучим смехом буфет. – Я твою пустоту своим боком ощущаю.

– Господа, – вмешался старый продавленный диван. – Надо быть мягче. Не время ссориться. Сейчас нам нужно держаться друг друга. В нашей жизни грядут перемены.

– Какие перемены? – засмеялся буфет. – Никаких перемен. Особенно теперь, когда хозяйки больше нет. Я стою на этом месте уже сорок лет. Я старше вас всех. И ни разу не сдвинулся с места. Даже когда умер хозяин! А это, если некоторые помнят, произошло тридцать восемь лет назад.

– Дзынь-дзынь, – зазвенели сервизы.

– Тебя опять подводят твои мозги, – вздохнул шкаф. – Спроси хоть у тумбочки.

– Тебя-то уж мозги теперь точно не подведут! – огрызнулся буфет. – «Спроси у тумбочки». Может быть, ты еще предложишь разговаривать с этими безмозглыми стульями?

Стулья возмущенно скрипнули, но промолчали. За обиженных собратьев вступился диван:

– Жизнь у стульев непростая, но это не значит, что они безмозглые. По крайней мере, они умеют спокойно выслушивать старших и мудрых.

– Кто тут мудрый?! – расхохотался буфет. – Уж не тумбочка ли? А старший, наверное, ты? Так тебе всего двадцать пять лет. И уже двадцать из них ты носишь у себя на спине эту безобразную яму!

– И горжусь этим, – ответил диван. – Эту яму просидела моя хозяйка. Она смотрела по вечерам телевизор, который стоит на тумбочке. Жаль, что телевизор не может этого подтвердить. Или ты не знаешь, что с тех пор как телевизор сломался, он общается только с тумбочкой?

– Мне все равно, с кем он общается, – отрезал буфет. – Самый старый и, следовательно, самый мудрый в этой квартире я!

– А может быть стоит поискать у себя на полках вазочку скромности? – подала голос из соседней комнаты старая металлическая кровать. – Или тебе напомнить твою собственную биографию?

– Что ты хочешь этим сказать? – откликнулся буфет. – Стоишь себе в спальне и стой. Сейчас разговаривают те, кто стоит в гостиной. Когда-то, когда хозяйка проводила половину времени на тебе, ты могла считать себя ее любимицей. Теперь хозяйки нет, и все равны.

– В таком случае стулья ничем не хуже тебя, – спокойно ответила кровать.

Буфет хотел что-то сказать по этому поводу, но не нашелся и только оскорбленно звякнул стеклянными дверками.

– Я помню, как у тебя испортился характер, – продолжала кровать. – Мы с тобой единственные, кто переехал сюда из старого дома. Был еще сундук. Но его больше нет. Ты помнишь, что случилось с сундуком?

– Не помню я никакого сундука! – огрызнулся буфет.

– Помнишь, – сказала кровать, – но об этом после. Пятьдесят лет назад, когда мне уже было лет тридцать, и я была украшением комнаты, в дом, где я стояла, привезли на телеге новенький буфет. Сначала он был неживой. Это всегда так бывает с новыми вещами. Но постепенно буфет оживал. Все мы знаем, как это происходит. Жизнь появляется от прикосновений человека. Если человек касается вас десять раз в день, через пять или шесть лет вы имеете шанс начать соображать и даже разговаривать. Если человек не расстается с вами, вы оживете через полгода. Кстати именно поэтому так быстро оживают игрушки.

– При чем тут телега и игрушки? – раздраженно пробурчал буфет.

– При всем, – сказала кровать. – Ты оживал медленно. Тебя поставили на самое видное место, наполнили красивой посудой, но подходили к тебе редко. Только иногда протирали с тебя пыль.

– Ну и что? – снова возмутился буфет. – Я этого, между прочим, не помню, но даже если и так?

– Я все помню, – спокойно продолжала кровать. – Ты не вполне ожил и через пять лет. Стоял, что-то бормотал про себя. Не отвечал на наши вопросы. Вскоре наша, тогда еще молодая, хозяйка вышла замуж и еще через пять лет получила квартиру в этом доме. И нас троих – меня, тебя и сундук привезли сюда. Ты все еще не вспомнил о сундуке?

– Ничего я не помню, – зло бросил буфет.

– Ты ожил уже через год после переезда, – сказала кровать. – Муж хозяйки сильно пил и прятал в тебе водку. Однажды он уронил бутылку, и ты весь пропитался водкой с верхней полки и до самого дна. Поэтому в том, что у тебя такой характер, нет ничего удивительного.

– А у тебя ржавые пружины из-за того, что Борька, когда был маленьким, по ночам забирался к хозяйке в постель и писал на матрац! – выкрикнул буфет.

– Я знаю, – спокойно ответила кровать. – На меня писала еще хозяйка, когда она была маленькой девочкой. Но я не стала от этого злее.

– Господа, – вмешался диван. – А что же случилось с сундуком? Уважаемая кровать? По всей видимости, буфет действительно ничего не помнит.

– Он все помнит, – сказала кровать. – Не так уж он и глуп. Сундук умер.

– Как это умер? – удивился диван. – Разве мебель может умереть?

Наступила тишина. В проходной комнате, которую буфет назвал гостиной, стояли рядом по одной стене буфет, зеркальный шкаф и тумбочка со сломанным телевизором «Рекорд». Напротив располагались продавленный диван с круглыми откидывающимися валиками по бокам, старенькое трехстворчатое трюмо и книжная этажерка. У окна стоял круглый стол. Промежутки между этими предметами обстановки заполнялись старыми крашенными-перекрашенными стульями. На стене замерли в немом ожидании часы, опустив гири до самого пола. В спальне стояли начинающая ржаветь кровать, угрюмый массивный комод и прикроватная тумбочка, на которой дремали старая радиола и разбитый телефон. В коридоре висели на стене опустевшая вешалка и большое зеркало. В кухне стоял старый холодильник с закругленными углами и с открытой дверцей. Молчала обожженная двухкомфорочная газовая плита. Безмолвствовали самодельные кухонные полки, стол и табуретки. Мерно капала вода в ванной, оставляя на пожелтевшей эмали коричневый подтек.

– Я знаю, как умирает мебель, – сказал круглый стол. – Она просто засыпает.

– Сундук умер не так, – заметила кровать.

– Она просто засыпает, – продолжил стол. – Когда-то давно я уже стоял в квартире, где умерли хозяева. Я стоял там долго. До тех самых пор, пока наша, теперь уже тоже умершая, хозяйка не купила меня. В той квартире никто не жил лет десять. Мебель покрылась толстым слоем пыли и начала засыпать. Когда человека нет долго, жизнь улетучивается из предметов, которые его окружают. Я сам тогда почти умер.

– И все-таки сундук умер не так, – повторила кровать. – Когда хозяин умер, у хозяйки не оказалось денег даже на гроб. Тогда пришел ее старик-отец и сколотил гроб из сундука. Для этого сундук пришлось сломать.

– Что?! Что вы говорите?! – зашуршала из угла этажерка.

– Для этого сундук пришлось сломать, – повторила кровать.

– Как это «сломать»? – не понял круглый стол.

– Очень просто, – неторопливо проскрипела кровать. – Его разбили на доски. Из этих досок сколотили гроб.

– Послушайте, а что такое «гроб»? – спросил диван.

– Гроб? – переспросила кровать. – Это такой ящик или сундук, в который кладут корпус умершего человека.

– Да… – подтвердил стол. – Совсем недавно на мне стояло нечто подобное. Это было ужасно…

– Подумать только! – опять прошелестела этажерка. – Сломать живое существо! Ведь ему было больно! Возможно, что он даже кричал!

– Кричал, – подтвердила кровать. – Только никто этого не слышал. Или не захотел услышать.

– Нельзя винить в этом людей, – вздохнул диван. – Люди думают, что звуки, которые мы издаем – это всего лишь скрипы, стук и ничего больше.

– По крайней мере, этот сундук остался сундуком. Только другой формы, – злорадно вставил буфет.

– Значит, ничего страшного, если ты однажды станешь буфетом другой формы, и в тебя положат мертвого человека? – поинтересовался у буфета шкаф.

– Он не стал сундуком другой формы, – сказала кровать. – Он умер. То, что получилось из сундука, было мертво. И вряд ли оно могло ожить от соприкосновения с мертвым человеком.

– К чему все эти бредни? – раздраженно продребезжал буфет. – Хозяйка умерла, и ни из кого из нас не сделали «сундук другой формы». Хозяйки уже нет. Ее сын приехал и уехал. Самое страшное, что нас ожидает, это медленное засыпание в пустой квартире.

– Отец мой столяр! – воскликнул шкаф. – Что я буду вспоминать на том свете? Мои последние годы пройдут бок о бок с этим буфетом!

– Не самое плохое соседство, уважаемый пустой шкаф, – съязвил буфет. – О себе этого, к сожалению, сказать не могу. Подумать только! С одной стороны обшарпанная тумбочка, на которой стоит сломанный телевизор. Черно-белый! Заметьте, черно-белый и сломанный! С другой стороны пустой фанерный шкаф, покрытый дешевым лаком. И к тому же, который рассуждает о «том свете» и советует спросить о чем-то у этой тумбочки!

– Надо было меньше болтать со своими сервизами и больше слушать, о чем говорит по ночам уважаемая мебель, – недовольно вмешался в разговор стол. – Тем более, когда обсуждаются вопросы жизни и смерти.

– «Вопросы жизни и смерти»! «Уважаемая мебель»! – передразнил стол буфет. – Единственная уважаемая мебель в этой квартире – это буфет! Да! Да! Буфет собственной персоной! Не эта ржавая железка из спальни, а благородный буфет! Или вы все никогда не слышали такого замечательного слова, как антиквариат?

– Дзынь-дзынь! – восхищенно и немного обиженно подтвердили сервизы.

– Не хочешь ли ты сказать, что это замечательное слово ты применяешь к самому себе? – спросил негромко шкаф.

– Не к тебе же! – зло задребезжал стеклами буфет, – Конечно к себе!

– Вы слышали? – печально спросил окружающую его мебель шкаф.

– Я слышал, – сказал стол.

– Я слышал, – вздохнул диван.

– Я слышала, – прошелестела этажерка.

– Я слышала, – скрипнула кровать.

– Мы слышали! – хором сказали стулья и вся остальная мебель.

– Тумбочка, – попросил шкаф. – Уважаемая тумбочка, будьте добры, передайте нам еще раз то, что сказал вам сломанный телевизор.

– Сожалею, что я отнимаю ваше время, – тихо начала говорить тумбочка.

– Это я сожалею, что меня вынуждают выслушивать какую-то тумбочку, – недовольно заскрипел буфет.

– Будьте благородны хоть в поведении! – рассердился диван. – Тем более, если вы считаете себя антиквариатом!

– Сожалею, что я отнимаю ваше время, – еще тише повторила тумбочка. – Я никогда бы не осмелилась говорить в вашем присутствии, но уйти отсюда нет никакой возможности, а предмет, который я должна вам сообщить, очень важен. И сделать это никто не сможет кроме меня. Меня просил передать вам это телевизор.

– Почему же он не сделает этого сам? – ухмыльнулся буфет. – Я бы ничего не стал передавать через тумбочку.

– К сожалению, у него тоже нет выбора, – вздохнула тумбочка. – Как вы понимаете, в силу обстоятельств мы стали с ним довольно близки, но он сломан, а быть сломанным среди телевизоров считается очень неприличным. Сломанный телевизор лишается некоторых прав. Конечно, многие телевизоры уже не следуют этим нормам, но мой телевизор черно-белый, а это говорит об его определенных критериях и непоколебимых принципах.

– Вот чего я не знал, – заскрипел буфет, – так этого того, что она еще и болтлива… Короче!

– Тебе придется потерпеть, – заметил шкаф.

– Я постараюсь быть короче, – согласилась тумбочка. – Все дело в том, что телевизор связан кабелем со всеми телевизорами в нашем доме. Они о чем-то болтают между собой по этому кабелю, дружат, но не это самое главное. Самое главное, что они делятся тем, что происходит в их квартирах с ними и с другой мебелью.

– Не очень понимаю, как это можно дружить по кабелю, – недовольно заметил буфет, – но все-таки, что же происходит такого в этих квартирах, о чем надо нам знать?

– Мебель действительно умирает. Только очень редко она засыпает или ее ломают. Гораздо чаще ее выбрасывают.

– Как это выбрасывают? – удивился буфет. – Разве мебель это мусор?

– Так и выбрасывают, – ответила тумбочка. – Покупают новую мебель и, чтобы освободить для нее место, старую мебель выбрасывают. И она умирает, по-видимому, на помойке.

– Так оно и есть! – звякнул из спальни разбитый телефон. – Я связан проводом со всеми телефонами нашего города и даже всей страны, я готов это подтвердить. Мебель выбрасывают. Иногда ее сжигают, иногда ломают, а иногда просто оставляют гнить на улице.

– Я слышу печальные вещи, – прошептал диван. – Очень грустные вещи. Настолько грустные, что я не могу в них поверить. Но что-то подсказывает мне, что это и есть действительность. Это правда.

– Правда? – расхохотался буфет. – Даже если это и правда, она не имеет никакого отношения ко мне! Антиквариат не выбрасывают!

– Возможно, – подала голос кровать. – Только это касается антиквариата. Но не тебя. Ты обычный фанерный буфет. Не скрою, ты покрыт неплохим шпоном, но антиквариатом ты сумеешь стать лет через пятьсот. Вряд ли ты проживешь столько.

– Что ты понимаешь в антиквариате? – заорал буфет.

– Ничего, – ответила кровать. – Но у тебя в отделе, где стоят столовые тарелки, на внутренней стенке приклеена пожелтевшая бумажка, на которой написано, что ты изготовлен в пятидесятом году плотницкой артелью, твой номер одна тысяча шестьдесят два и называешься ты: «Буфет столовый. Обыкновенный».

– Тысяча шестьдесят два! Многовато братьев для аристократического рода, – заметил шкаф.

– Я один! – закричал буфет. – Все это ложь! Я не верю!

– Зато я верю, – проскрипела кровать. – Мне об этом сказало постельное белье, которое раньше хранилось на твоей полке. Ты же знаешь, простыни не умеют лгать.

– Ничего я не знаю! – опять заорал буфет.

– Мне жаль тебя, – вздохнула кровать. – Очень неприятно считать себя аристократом и вдруг выяснить, что ты такой же, как и все. Но даже это не изменит нашу совместную судьбу. Нас ждут неприятные перемены.

– Нас ждут неприятные перемены, – сказали все.

– Я не хочу никаких перемен, – задребезжал буфет.

– Их никто не хочет, – согласилась кровать.

– Их никто не хочет, – подтвердил шкаф.

– Их никто не хочет, – сказала тумбочка, – но они неизбежны.

В квартире снова наступила тишина. Только вода еле слышно журчала в ванной. Да глупая синичка стучала за окном по пустой картонной кормушке.

– Когда? – раздраженно спросил буфет.

– Что когда? – переспросил шкаф.

– Когда нас… выбросят?

– Обычно это бывает, когда в квартире появляются новые хозяева, – негромко ответила тумбочка.

<p>03</p>

Новые хозяева появились не сразу. Сначала стали приходить покупатели. Но их было немного. С брезгливыми лицами они звонили соседке, показывали записку от Борьки и просили открыть дверь. Соседка покорно открывала, покупатели заходили в квартиру, осматривали ее и комментировали увиденное, не стесняясь в выражениях. По поводу квартиры они говорили: «хрущевка», «узкий коридор», «маленький балкончик», «плесень в ванной», «скрипучий пол», «низкие потолки», «крохотная кухня», «проходная комната» и «затхлость». По поводу мебели они говорили: «старье», «дребедень», «выкинуть», «барахло», «хлам» и еще множество других злых и нехороших слов. После этого покупатели уходили в еще более дурном расположении духа, говоря соседке «до свидания» таким тоном, что эти слова можно было счесть оскорблением. Последняя покупательница с возмущением окинула взглядом с ног до головы саму соседку, видимо предполагая в ней еще один неудачный атрибут предлагаемой квартиры, и возмущенно сказала ей за спину, что они не беженцы, чтобы рассматривать подобные варианты даже за бесплатно. Соседка промолчала.

Настоящая хозяйка появилась только в апреле. На этот раз приехал сам Борька. Он позвонил соседке и взял у нее ключ. Новая хозяйка осталась на площадке. Соседка увидела ее мельком. Черные волосы. Длинное черное пальто. Шляпка. Утомленные глаза. «Лет тридцать пять – сорок, – подумала про себя соседка и почему-то огорчилась. – Не дай бог, если цыганка». Борька открыл квартиру, подождал, пока женщина войдет, и пошел в грязных ботинках вперед, распахивая двери, створки мебели, стенной шкаф, щелкая выключателями и скручивая головы водопроводным кранам. Женщина аккуратно вытерла сапожки о лежащую у порога высохшую половую тряпку, прошла в зал и остановилась.

– Вот черт, – выругался Борька. – Воду горячую отключили… Ну, это редко бывает. Что думаете?

– Я согласна, – сказала женщина. – Одиннадцать?

– Двенадцать, – с сожалением развел руками Борька.

– Вы же говорили, что одиннадцать? – почти без удивления спросила женщина.

– Квартира – одиннадцать, – сказал Борька. – Но вы же сами сказали, что вам нужен телефон? Или вы думаете, что сможете получить его бесплатно? И во сколько вам это выльется? А время? Да и оформление квартиры, это не только деньги, но и хлопоты.

Женщина молчала.

– К тому же мебель, – продолжил Борька. – Мебель! Старая, но аккуратная. Холодильник. Кровать. Телевизор. Вы собираетесь сразу все это покупать или как?

Женщина молчала. Двенадцать тысяч долларов это было почти все, что она сумела собрать, когда уезжала оттуда, где жить было уже нельзя и где оставить пришлось почти все.

– Решайте, – сказал Борька.

Она, наконец, кивнула и открыла сумочку.

– Ну, зачем же? Я верю, – остановил ее Борька. – Поехали оформлять. Даже с моими возможностями полдня убьем. И потом, все-таки сначала стулья….

Они уехали.

Женщина вернулась поздно. Тяжело поставила на площадке два потертых чемодана. Открыла дверь уже своим, но еще незнакомым ключом. Занесла чемоданы в квартиру. Сняла пальто, шляпку, сапожки. Осторожно прошла в комнату, обходя грязные следы, оставленные Борькой. Присела на диван. Оглянулась. Опустила голову на матерчатый валик и уснула.

<p>04</p>

– Ну? – спросил, наконец, шкаф, когда дыхание женщины стало ровным и в сумраке комнаты, прорезаемым падающим из коридора непогашенным светом, перестали вздрагивать ее тонкие белые руки.

– Что ну? – прошептал в ответ диван.

– Как она?

– Ничего, – ответил диван. – Но, вообще-то, потяжелей старой хозяйки будет.

– Нет! – недовольно заскрипел буфет. – Все-таки мягкая мебель это и есть мягкая мебель. Не корпусная! Его спрашивают, что за человек, а он про «потяжелее»! От веса-то ее как раз наша судьба и не зависит!

– Чья-то судьба, может быть, и не зависит, а чья-то очень даже! – обиделся диван. – Наслушался я в свое время страшных историй про то, как ножки у диванов отскакивают! Иногда эти люди такое вытворяют! Или вам кровать не рассказывала, как у нее пружины лопались?!

– Давно это было! – грустно отозвалась из другой комнаты кровать.

– Что я слышу? – удивился буфет. – Наша старушка не в духе? Или зависть заела, что новая хозяйка сначала дивану отдалась?

– Не от этого я грущу, – сказала кровать. – И не от тех слов, которые все мы тут не один раз слышали в последнее время. Просто, так или иначе, но жизнь наша подходит к концу.

– Ну, это ты зря, кровать, – задумался шкаф. – Может и подходит, но еще не подошла.

– Да, – вмешался в разговор круглый стол. – Вот если бы у новой хозяйки была дача! Я слышал, что, когда покупают новую мебель, старую иногда отправляют на дачу!

– Нет у нее никакой дачи, – сказала кровать. – Правда, у нее и денег нет.

– Если бы у нее были деньги на новую мебель, – заявил буфет, – тебя бы, кровать, выкинули первой.

– Очередность в этом деле роли не играет, – спокойно ответила кровать.

– И все-таки, уважаемый диван, – прошептала книжная этажерка. – Что вы чувствуете?

– Не понял? – удивился диван.

– Может быть, ваши пружины улавливают какие-то особенные ощущения? Ну, например, как новая хозяйка относится к пыли? Как часто она делает влажную уборку? И любит ли она читать книги? Или, может быть, она будет ставить на полировку чашки с горячим чаем? От этого остаются ужасные круги!

– Ничего плохого не могу сказать о своих пружинах, – вздохнул диван, – но подобной чувствительностью они не обладают.

– Успокойся, этажерка, – хихикнул буфет, – тебе ли думать о полировке? С тебя она облупилась еще тогда, когда Борька хранил на тебе свои замызганные учебники!

– Главное не форма, а содержание, – робко возразила этажерка.

– Нет, вы слышали? – возмутился буфет. – Она еще и огрызается! Так вот, имей в виду, несчастная этажерка! Я, конечно, могу ошибаться, но твой облезлый вид и твоя треснутая третья ножка говорят не в твою пользу! А то, что вместо четвертой ноги у тебя детский кубик, однозначно зачисляет тебя вместе с кроватью в первые кандидаты на помойку! Надеюсь, что скоро на твоем месте появиться что-нибудь приличное!

– Допустим, – сказала кровать в защиту притихшей этажерки. – Но если вместо этажерки или меня, или кого-нибудь еще здесь появится что-нибудь приличное, то я очень сильно сомневаюсь, что даже столь антикварный буфет задержится в этой комнате на длительное время. Все очарование буфета в фоне, который создаем ему мы. Не кажется ли тебе, что нам совершенно ни к чему ссориться и скандалить?

– Покажите мне, с кем мне тут ссориться! – воскликнул буфет.

– Мне жаль его! – вздохнула тумбочка.

– И мне! – согласилась этажерка.

– И мне! – согласился шкаф.

– И нам! – сказала остальная мебель.

– Он не так уж и плох! – подтвердил диван.

– Кого это вам всем жаль?! – почти закричал буфет.

– Смотрится вполне красиво, и сервизы сквозь стекла дверок приятно поблескивают, – продолжил диван.

– И ручки медные совсем еще желтые и красивой формы, – сказала тумбочка.

– И пилончики приятные посередине, – скрипнула этажерка, – как маленькие полуколонны!

– И запах водки давно уже выветрился, – вставил шкаф. – Зря я его доставал все это время.

– В чем я согласна, – задумчиво проговорила кровать, – так это в том, что часть вины за его отвратительный характер лежит и на нас.

– Если и лежит, то не слишком большая часть, – не согласился круглый стол.

– Тем не менее, – продолжила кровать. – Буфет действительно заносчив и самолюбив, но, не жалуя его за эти качества, мы давали повод еще большей заносчивости и самолюбию.

– Да, – сказала этажерка. – Мы виноваты перед ним.

– Эй! – возмущенно заскрипел всеми полками буфет. – Не меня ли вы обсуждаете?! Или вы думаете, что меня здесь нет?!

– Я как раз ни в чем перед ним не виноват! – заупрямился круглый стол. – У меня нет прямых углов, но я всегда говорю, что думаю!

– Иногда следует повиниться даже тогда, когда не считаешь себя действительно виноватым, – не согласилась кровать. – Только это может позволить начать отношения с чистого листа. А нам еще придется пожить здесь всем вместе.

– Эй! – закричал буфет, звеня сразу всеми сервизами. – Что вы хотите этим сказать?!

– Прости нас, буфет, – сказала кровать, – мы были недостаточно добры к тебе.

– Прости нас, буфет, – сказал шкаф.

– Прости нас, буфет, – сказала этажерка.

– Прости нас, буфет, – неохотно проговорил стол.

– Прости нас, буфет, – тихо, стараясь не разбудить новую хозяйку, сказал диван.

– Прости нас, буфет, – сказала остальная мебель.

Буфет ничего не ответил. Только мелко-мелко звенели, подрагивая, стеклянные рюмочки на стеклянных полках, как будто где-то рядом почти беззвучно проходил тяжелый поезд. Наверное, так оно и было.

<p>05</p>

Новая хозяйка проснулась рано утром, почему-то смущенно поправила волосы перед трюмо, умылась и начала уборку. Сначала она смахнула паутину с потолка, затем вытерла пыль и перемыла все сервизы и бокалы из буфета и всю посуду на кухне. Довольно заурчал включенный в сеть холодильник. Мерно затикали заведенные часы. Зашипела старая радиола. В открытые форточки в квартиру проник сквозняк и выветрил затхлость. Хозяйка покопалась в кладовке, нашла старую стиральную машинку и, убедившись, что она еще работает, сняла с окон и загрузила в нее занавески. Мебель в квартире стояла, разинув створки и дверцы, выдвинув ящики, и блаженно сохла после влажной уборки. Хозяйка вымыла пол, отжала в ванной выстиранные занавески и развесила их на балконе. Затем открыла чемоданы и стала перекладывать в пустой шкаф стопки белья, какие-то мелочи и документы. Прозвенел дверной звонок. Она открыла. В дверях стоял неопрятный нетрезвый мужчина лет тридцати пяти, который одной рукой опирался о стену, а другой, с трудом удерживая равновесие, махал зажатым в ней пакетом с новым комплектом постельного белья.

– Но если некоторые думают, что мы нищие, – с трудом выговаривая слова, продолжал он начатую еще до открытия двери фразу, – то они … ошибаются, потому что мы никогда… и подачек нам никаких не надо… ни от кого.… А если хотите помочь,… ни тряпья. Вот.

– Что вы хотите? – даже не с акцентом, а легкой южной интонацией спросила хозяйка.

– Да Сергей это, – пояснила на шум приоткрывшая дверь соседка.

– Цыц! – пьяно выговорил мужчина, прикрывая соседку ладонью и протягивая новой хозяйке пакет. – Вот!

Новая хозяйка вздохнула, ушла и, вернувшись с кошельком, показала мужчине пятидесятирублевую бумажку. Он отрицательно замотал головой. Она добавила десять, затем еще десять. Он довольно замычал, сгреб деньги и заковылял вниз по лестнице, оставив в руках у женщины истерзанный пакет.

– Сергей это, – повторила соседка. – Мы в его семью отдали вещи бывшей хозяйки из вашей квартиры. Трое детей у них. Так он, наверное, половину этих вещей уже пропил. На той неделе его жена в ЖЭК слесарем или сварщиком устроила. Так вот это дело третий день уже и отмечает. А вы надолго к нам?

Новая хозяйка внимательно посмотрела в глаза соседке, увидела сквозь показное любопытство спокойное и порядочное равнодушие и неожиданной сказала откровенно:

– Боюсь, что навсегда.

– Беженка? – спросила соседка.

Женщина помедлила и сказала:

– Почти. Но не беженка. Переселенка. Беженцы будут через год или полтора. Я уехала спокойно. Не бегом.

– Чеченка? – спросила соседка.

– Лезгинка, – ответила женщина. – Алия, – она протянула руку. – Я врач. Буду искать работу. Заходите, если что. Я терапевт, но еще и гомеопат. Могу сделать лечебный массаж. Если спина болит, то уж точно ко мне. Если и не вылечу, так хоть совет нужный дам.

Соседка аккуратно дотронулась до протянутой руки и почему-то заторопилась в свою квартиру.

– Пора мне.

– А не подскажите, кто может телевизор посмотреть? – спросила женщина. – От старой хозяйки остался.

– Так он и может. Сергей, – сказала соседка, – Только вы подождите немного. Они сейчас у нас воду перекрыли. Варят чего-то в подвале, трубы какие-то прогнили. Но его с таким отношением через пару дней с работы попрут, так он опять начнет по квартирам ходить, утюги да старые телевизоры чинить. Только его с утра ловить надо.

– Хорошо, – сказала женщина в уже закрытую дверь вслед оставшейся безымянной соседке. Внезапно за спиной в квартире закуковала механическая кукушка, она посмотрела на часы и почувствовала голод, не ощущаемый за хлопотами первой половины дня. Женщина вернулась в квартиру и поставила на газ чайник. Вскоре он засвистел, Алия что-то поела, торопливо оделась и ушла. Вернулась поздно. В руках у нее был большой полиэтиленовый пакет с огромным плюшевым зайцем. Она достала этого зверя из пакета и посадила его на телевизор. Затем разделась, вымыла руки, присела у трюмо, положила ладони на лицо, оттянула немного кожу назад, разгладила морщины и долго-долго смотрела в свои глаза. Потом прошла в спальню, подняла трубку телефона, долго крутила диск и вдруг начала кричать внутрь потрескавшейся пластмассы:

– Мама. Мама. Это я. Алия. Как вы там? Все в порядке? Да. Мама. Я плохо слышу. Мама. Я почти устроилась. Да. Квартиру купила. Да. Денег почти не осталось. Всего двести долларов. Но в квартире почти все есть. Мебель старая. Но уютно, жить можно. Да. В больнице кажется, есть место терапевта. Я была сегодня. Зарплата маленькая. Мама. Срочно приезжайте. Я жду. Контейнер отправляй. Как-нибудь. Где дочка? Дай ей трубку. Дочка! Это я. Как ты? Как… – и вдруг со слезами перешла на незнакомый язык, потекший по проводам за тысячу километров угловатой и грустной мелодией…

<p>06</p>

– Ну? – спросил шкаф уже ночью, когда хозяйка уснула и слезы на ее щеках превратились в матовые дорожки.

– Что ну? – переспросил буфет.

– Как ты себя чувствуешь с чистой посудой внутри?

– Дзынь-дзынь, – отозвались сервизы.

– Ты слышал? – довольно спросил буфет.

– Слышал, – ответил шкаф.

– А как твои полки? – спросил в ответ буфет. – Приятная тяжесть белья?

– Разве это тяжесть? – вздохнул шкаф. – Вот при старой хозяйке это была тяжесть! И открывали меня не менее десяти раз в день!

– Не все сразу, – вмешался диван. – Не сомневайся. С этим у них не заржавеет. Быстренько набьют все полки. К тому же, ты слышал про контейнер?

– Да, – согласился шкаф. – Это моментально. И никакого уважения к старой мебели! Нет, чтобы какой-нибудь шурупчик во время на место прикрутить, а то будут хлопать дверцами, пока не отвалятся!

– И не говорите, – подтвердила этажерка. – Если бы кое-кому вовремя капнуть клея куда надо, кое-кто не стоял бы сейчас на трех ногах!

– Страшное дело, – вмешался круглый стол. – Сюда едет ребенок! Вы слышали? Кажется, я заработаю на свою столешницу еще несколько безобразных пятен!

– Ребенок это ужасно! – подтвердил диван. – Если он начнет, как когда-то Борька, прыгать, мои пружины не выдержат!

– Не огорчайтесь раньше времени! – не согласился буфет. – Ведь это девочка. А что, если она спокойный ребенок?

– Легко тебе говорить, – вздохнул диван. – К тебе никогда не подпускали детей. Нет. Надо бы как-то подействовать на хозяйку! Вот трюмо почти всегда молчит, а между тем хозяйка уделяет ему больше всех времени.

– Я только отражаю, но никогда и ни во что не вмешиваюсь, – неохотно сказало трюмо.

– И что же вы отражаете сейчас, когда в комнате никого нет? – язвительно спросил шкаф.

– Сейчас я отражаю край буфета, тумбочку, телевизор и большого плюшевого зайца. Но это, смотря под каким углом смотреть, – ответило трюмо.

– Мне кажется, что мы с этим зайцем сродни, – заметил диван. – Эй? Заяц?

– Жди, – усмехнулся буфет. – Сейчас он тебе ответит. Или ты надеешься, что он заполнит собой твою яму? Тебе придется подождать полгода. Ты помнишь, о чем говорила кровать? Сначала все вещи не живые. Они оживают постепенно. Вот приедет эта девочка, тогда…. Только имей в виду, если девочка не подарок, то из этого милого зайца может получиться отвратительный субъект!

– Эй, кровать! – не согласился диван. – Ты, в самом деле, считаешь, что этот замечательный заяц пока еще ничего не соображает?

– Тсс, – ответила кровать. На ней спала новая хозяйка.


P.S.

Сергей проснулся среди ночи от холода и головной боли. Мутно поблескивала подвальная лампочка. Матово отсвечивали бока газовых баллонов. Змеились щупальца черных шлангов. Бессмысленно торчал из стены обрезок ржавой трубы с каплей холодной воды на конце. Целый подъезд без горячей воды. Выгонит, точно выгонит его бригадир. Так и сказал ему вчера. Дома несчастная жена. Трое пацанов. В горле сухость и жжение. В груди боль. И отчаяние. Сергей тяжело встал и, чувствуя, что боль и отчаяние захлестывают, ощущая поднимающийся в голове вчерашний хмель, натянул на руки промасленные рукавицы и, разбрасывая шланги, потянулся рукой к вентилям сварки.


Р.P.S.

От взрыва мгновенно вылетели стекла в этом и соседних домах, а затем целый подъезд панельной пятиэтажки сложился как карточный домик внутрь себя, разрывая и сплющивая все живое. Уже через секунды на месте четверти дома поднимался столб пыли, прикрывая собой холм, состоящий из обломков плит, строительного мусора, раздробленной мебели и истерзанных тел. Пришла боль и смерть.

Только большой плюшевый заяц не почувствовал ничего.


2000 год

Три сестры

В одном царстве-государстве, в затерявшемся среди лесов и рек провинциальном городке, на окраине затрапезного микрорайона, на третьем этаже панельной пятиэтажки, в обычной однокомнатной квартире жила-была женщина. И было у нее три дочери: старшая – Варвара-краса – черные глаза, длинная коса, средняя – Людмила-умница – умный побоится, дурак не сунется, младшая – Ирка-дурилка, палец в рот не клади, до колен откусит. Любила их мать, души не чаяла. Баловала, а все одно – к порядку приучала. Жизнь на них положила, здоровье подорвала, но жалости об этом не имела. Об одном у нее была жалость, что счастья дочерей увидеть ей не суждено будет. Так и сказала им, когда пора умирать ей пришла:

– Прощайте дочки мои славные, милые и любимые. Простите меня, что растила вас, растила, как цветете вы, оценила, а яблочка с ваших веточек попробовать не успею. Ни попотчевать мне уже угощеньем знатным богатырей-зятьев, ни подержать на руках внуков и внучек, ни порадоваться вместе с вами радостью вашей. Но перед смертью хочу одарить вас и дать один наказ. Об отце вашем я не скажу ничего, и вам не след его разыскивать, но для каждой из вас есть от него волшебный подарок.

С этими словами мать вручила Варваре зеркальце, Людмиле ключ, а Ирке носовой платок. Вздохнула и сказала:

– Хоть и кажутся вам эти подарки немудрящими безделушками, но в каждом из них есть смысл. Берегите их и не расставайтесь с ними. Ты, Варвара, других сестер краше, тебе недобрых людей, что на твою красоту покуситься готовы будут, опасаться надо. Зеркальце это их распознать и поможет. Оно только правду показывает. Прежде чем с человеком разговор разговаривать или еще что затевать, посмотри на него через зеркальце, понаблюдай, и все на свои места сразу встанет, потому как увидишь его таким, какой он есть.

Тебе Людмила ума своего бояться надо. С лица ты пригожа, хоть и не слепишь особенной красотой, но когда красота ум не застит, беда от ума случиться может. Как раз тот, кто умнее других, иногда не подумав, и поступает. Вот для таких случаев тебе этот ключик. Как почувствуешь, что тебе выбор сделать надобно, или когда чужая воля твою волю подчинять станет, коснись этого ключа и подумай, а готова ли ты отдать его, ежели точно будешь знать, что обратно уже не получишь? И стоит ли вставлять его в чужой замок, когда своего не знаешь?

Тебе, Иринка, носовой платок. Какое волшебство в нем, я не знаю, но верь мне, что волшебство в нем особенное. Так что ты живи да прислушивайся, может и откроется тебе это волшебство, а через него и счастье. А еще я хочу, дочки мои, чего бы ни случилось, как бы жизнь с вами не обошлась, чтобы не забывали вы друг друга, а в этот день раз в три года приезжали сюда и мамку вашу добром поминали.

Сказала это и померла. Похоронили дочки мамку на городском кладбище, придавили ее могилу серым камнем, поплакали, погоревали, однако делать нечего. Поделили они те небольшие денежки, что от мамки остались, собрали вещи, заперли за собой квартиру и отправились, куда глаза глядят.


Долго ли коротко ли, но пролетели первые три года как один день. И как мамка и завещала, собрались через три года дочки ее вместе в маленькой однокомнатной квартире. Смахнули пыль, открыли окна, поставили чайник на газ, сели на маленькой кухне и стали друг другу о себе рассказывать.

Первой начала Варвара-краса, которая еще красивее стала. Выложила она перед собой зеркальце и поведала сестрам, что как мамка им сказывала, так и случилось. Не единожды ее это зеркальце выручало. Дошла она с этим зеркальцем аж до самой до столицы, устроилась на хорошую работу, сидит в светлых хоромах, на телефонные звонки отвечает, да важные бумаги составляет. А вокруг все вельможи да богатыри, купцы да дружинники княжьи. И каждый норовит глаз на нее положить. Но только глаз у них добрый, когда она в глаза им смотрит. А когда через зеркальце, глаз злым становится. Только и сберегается она этим зеркальцем в тех хоромах.

Подхватила рассказ старшей сестры Людмила-умница. Выложила она перед собой ключ и рассказала, что привела ее дорога в большой город, где в середине лета ночь как день, куда не пойдешь, всюду или река, или море плещется, а по ночам мостки через воду торчком встают. И в том чудесном городе устроилась она на хорошую работу, иноземных гостей встречает, в гостиных дворах размещает, по городу их водит, всякие местные диковинки показывает, сказки сказывает и рассказы о городе на языке тех иноземцев говорит. И ключ ей в этой работе не единожды услуги выказывал. Не от одной глупости уберег. А желающих на глупости много, но помнит она, что только ослабишь пальцы, ключ вырвут, а там ищи свищи ветра в чистом поле. Только этим и сберегается.

Выложила перед собой на стол платок и Ирка-дурилка и вот что сказала. Шла она, шла то ли на запад, то ли на восток, то ли на закат, то ли на восход, но далеко забрести у нее не получилось. Ноги сбила. Оглянулась по сторонам, платок достала, в пальцах помяла, к уху поднесла, носом потерлась, ничего не обнаружила, не услышала, не почувствовала. Вспомнила про Людмилу-умницу, которая всех других умнее будет, да и на лицо пригожа, и заплакала. Куда ей, дурилке рыжей, у которой только одна наглость за душой и есть, мамкин наказ исполнить? Потянулась она за платком, чтобы слезы вытереть, и тут ей мысль в голову пришла, что учиться ей надо, чтобы с Людмилой умницей хоть на одну сотую сравняться. Оглянулась она по сторонам, увидела какое – то училище, где инженеров разных обучают, наглость свою подобрала, да и записалась в студенты. И теперь обучение проходит.

Посмеялись над Иринкой сестры, чай допили, да и по сторонам своим разъехались.


Вот едва успел снег три раза страну ту засыпать, а потом стаять без остатка, как еще три года минуло. Снова сестры собрались в маленькой квартире, пол вымыли, комнату проветрили, чай вскипятили, сладости на стол высыпали и сели разговоры разговаривать.

Первой начала Варвара-краса, которая не только еще красивее стала, но и приоделась в дорогую одежду, перстнями дорогими пальцы украсила, да и на дорогой машине к дому подъехала. И сказала, что слушала она мамку, да видно плохо слышала. Не для того ей было видно зеркальце дадено, чтобы себя сберегать, а для того, чтобы людей насквозь видеть и собственную судьбу с их помощью выстраивать. И как только она это поняла, так сразу удача к ней лицом повернулась, деньги у нее появились в достатке, хоромы в которых она работает, еще просторней стали, а вельможи разные уже не только мимо ее стола проходить стали, но именно ее внимания добиваются.

За Варварой рассказ свой и Людмила-умница начала. И она сказала, что слушала мамку, да видно плохо слышала. Конечно, не в лад ключ свой встречному поперечному отдавать, но пользу от этого ключа извлекать все же надо было. И как только она это поняла, попробовала этим ключом нужные замочки открывать. И сразу после этого удача к ней лицом повернулась, деньги появилась, и вот уже она не только иноземцев по городу не водит, но и сама к иноземцам ездит, по их городам прогуливается и их диковинки рассматривает.

Выслушала своих сестер Ирка-дурилка, вздохнула и сказала, что, как училась она в училище своем на инженера, так и учится. А на курсе у них девчонок много, и одна другой краше. А она Ирка-дурилка со всей своей наглостью и упорством пусть и не самая страшненькая, но и не красавица точно. Вспомнила она тут про Варвару-красу, потянулась за платком, чтобы слезы вытереть, и тут ей в голову пришло, что с Варварой ей все одно не сравняться. Оглянулась она по сторонам, присмотрелась, а людей то вокруг много, есть и красивые, есть и не очень, только никто этой своей внешности не огорчается. И она не стала. А как слезы высохли, так и вовсе подумала, что не та красота глаз радует, что с лица льется, а та, что из глаз сияет и лицо освещает.

Посмеялись над Иринкой сестры, чай допили, да и по сторонам своим разъехались.


Больше тысячи раз пропел петух на утренней зорьке в соседней деревне, со счета сбился, когда снова сестры в маленькой квартире собрались. Вещи перебрали, на балконе вывесили, пыль с мебели смахнули, чайку заварили душистого и за разговоры принялись.

Первой как всегда начала Варвара-краса. Вздохнула она глубоко и сказала, что все у нее есть в этой жизни. И деньги, и дом, и муж богатый, а счастья нет. И где это счастье отыскать – она и не знает вовсе. И зеркальце ей в этом не помощник, потому как даже когда нет у нее его под рукой, она словно всех людей через это зеркальце видит.

Второй стала рассказывать Людмила-умница. И тоже вздохнула тяжко. И тоже сказала, что и у нее дом полная чаша, и ребеночек первый народился, и муж хороший, и друзья, и работа, а счастья нет. И откуда счастье берется, она не знает, и ключ свой уже и не достает больше, потому как, даже когда в руке он зажат, у нее такое чувство, что спрятан он так, что ни в жизнь его не отыскать.

Третьей стала рассказывать Ирка-дурилка. Улыбнулась она так светло, что словно вся квартира осветилась и сказала, выложив перед собой платок, что ничего у нее почти нет. Денег маловато. Дом не полная чаша. Муж не богаче других, а некоторых и беднее. И детей пока еще у нее нет, хотя и ждет она деток, словно теплой весны жгучей зимой. А счастье у нее есть. И дал счастье ей это платок. Потому что всякий раз, когда слезы к глазам у нее подступают, и рука за платком тянется, вспоминает она мамкины слова и сама к себе прислушивается. И облегчение приходит.

Пригляделись сестры к младшей своей и тут только заметили, что она словно переменилась. И одета просто, но со вкусом. И неожиданно красотой какой-то не броской, но настоящей расцвела. А главное, глаза у нее светятся. Счастье из этих глаз так и льется. Заметили они это и разгневались, что мамка их не по справедливости одарила. Выхватила Варвара у Ирки платок, чиркнула Людмила спичкой и подожгла его. Вспыхнул платок и в пепел рассыпался. А Ирка грустно так улыбнулась, встала из-за стола и сказала, что на сестер она не в обиде, но только не будет им теперь покоя ни отсель, ни досель, ни за тыном, ни за околицей, покуда они злости в себе не вытравят. А если и вытравят, все равно покоя не найдут, потому как, сколько ниточка не вьется, а концами не свяжется. Сказала так и в воздухе растворилась.

Тут только сестры поняли, какую беду сотворили! Ведь говорила же им мать, чтобы берегли они эти подарки! Значит, была в них волшебная сила! Поплакали сестры, поплакали, но делать нечего. Надели дорожную одежду, вышли из дома и пошли искать младшую сестру.


И пошли сестры то ли на запад, то ли на восток, то ли на закат, то ли на восход. Сколько они шли, нам неведомо, только обувь разбили, платье обтрепали, да и сами поиздержались в дороге. Небо над головами их потемнело, кусты да деревья раскидистые к дороге сдвинулись, не поймешь, то ли ночь светлая вокруг, то ли день непроглядный. Да и дорога уж в такую тропку превратилась, что и рядом идти не можно, а только след в след. Иди, да следи, чтобы острый сук платье не разодрал и тело не расцарапал, да прислушивайся или к скрипу древесному, или к шагам неведомым за спиной. Холодом с невидимых оврагов повеяло, уж и не рады были сестрицы, что в путь отправились, да вот только не всякая дорога возвращение терпит. Когда пройдено немало – всякий привал манит, а возврат отпугивает да немощью грозит.

Долго ли коротко ли, только увидела вдруг в стороне Варвара огонек. Сестру локтем толкнула – не окно ли? Точно окно! Стойко горит, не мечется, как костер, не моргает, как огонь болотный.

Свернуть решили сестры с дороги, на ночлег попроситься, а если с ночлегом сладится, так и воды горячей одолжить, а то и чаем угоститься. Полезли сестрицы через буераки, глянь, а огонька словно и не было. Только на дорожку возвращаться собрались, а огонек снова за плечами светит. Снова сестры к свету зашагали, сквозь паутину и сучья проламываясь, о жгучую траву ноги обжигая, а огонь опять то ли в воздухе растворился, то ли лунным лучом истаял, что сквозь тучи упал. Повернулись сестрицы в обратный путь, а огонек снова за плечом маячит. С полночи так бедолаги по чаще шарили, уже и паутину с лица смахивать перестали, когда догадалась Варвара, как с мороком лесным сладить. Зеркальце достала, да через него на огонек взглянула. Взглянула, да так и обмерла. Не один, а три огонька в зеркальце отразились! Рядком они горели, словно окна в горнице, да близко так, только бузину да калину раздвинуть, да по поляне от росы и лунного света серебристой пройти. Минуты не минуло, как калитка в тумане нарисовалась, а за ней дом бревенчатый с высокой крышей, а там уж как по заказу и тучи на небе разбежались, и не только Луна на небо выкатилась, а и звезды, словно просо из худого мешка, высыпали. Прильнули сестры к окнам, только стекла в них неровные оказались, светом одаривали, а картинку берегли. Подошли сестрицы к двери и начали в мореное полотно стучать. Стучали, пока кулаки и пятки не сбили, только не отзвука из дома не вышибли. Тишина стояла, что в доме, что вокруг него. Даже птицы лесные примолкли, только ветер сырой подул, поволок по небу тучи ночные, чтобы звезды спрятать, да Луну занавесить. Вздохнула тут Людмила, поежилась и сказала, что нечего стучать, надо в дом войти. Хозяева или отлучились куда или глухотой страдают. Злые люди окнами в ночи не светят, а добрые разве только на улицу непрошенных гостей выпроводят, так чего боятся, если они и так на улице?

Подергали сестрицы дверь за железную скобу, толкнули, снова подергали. Только дверь и на волосок не сдвинулась, словно гвоздями к косяку прибита была. Тут Людмила и нащупала скважину замочную под ручкой. Нащупала, да и о ключе вспомнила. Он словно сам у нее в ладони ожил, плавно в отверстие вошел, легко повернулся, а там уж дверь сама открылась.


Вошли сестрицы внутрь, да так и замерли на пороге. Увидели они горницу в три окна, а в горнице той горели лучинки, да не одна, а сразу семь, причем ни одна из них не коптила, и ни одна не сгорала, а между лучинками сидел на лавке дед – сединой за двести лет – в овчинке поверх рубашки-косоворотки да в латаных портах и штопаных носках. Сидел и валенок латал. Заплатку на задник ладил, шилом в кайму тыкал, дратву подсекал, да затягивал. Поздоровались сестры с дедом, поклонились седому, а он в ответ и рта не раскрыл, только глазом из-под мохнатой брови сверкнул, да морщины на лбу вспучил. Помолчали сестры, перемялись с ноги на ногу, да разговор завести попытались.

– А что ж ты, дед, валенки подшиваешь? – спросила Варвара-краса. – Или зима на дворе?

Ничего не ответил дед, только опять глазом зыркнул и дратву на палец захлестывать продолжил. Почувствовала тут Людмила-умница, что холодом по ногам потянуло, наклонилась к окошку, а за ним – белым-бело! Луна на небе все та же сияет, а под Луной-то все снегом укуталось – и изгородь, и деревья, и трава, и снег все сыпет и сыпет. Шагнула Людмила-умница ко второму окну, а за ним – черным-черно! Дождь хлещет, стекло захлестывает, желтые листья к раме лепит! Наклонилась к третьему – а там тишь, да шелест, только звезды на небе мерцают, да соки весенние в голых стволах шуршат!

Выпрямилась Людмила, дух перевела, оглянулась, да Варвару-красу, которая и сама в окна до беспамятства упулиться готова была, локтем толкнула. Дед – сединой за двести лет уж и валенок подшил, и на ногу его натянул, и притопнул, и крякнул, и седину разгладил. Гостьям подмигнул и лучинку задул. Одну замучил, да всех ущучил. Разом все семь погасли. Испугались было темноты сестрицы, но тут же другой огонек в ладонях деда затеплился. Стекло звякнуло, керосином пахнуло, и горница ожила.

– Только для дорогих гостей жгу! – раздался дребезгливый голосок, и поплыла лампа по горнице, старичка за собой повела-потащила, а за ним голосок его тонкий разобрала-расхлестала.

– Пойдемте, дочки-сестрички, чайку попьем, да баранки погрызем. Чай с таком, баранки с маком. Кому надо, дам рафинаду.

Из горенки за печку, из-за печки в кухоньку. С ног да на лавку. За стол да к скатерке. Самовар медный, зато дом не бедный. Сахар кусками – мед туесками. Масло слезками – тянучки полосками. Хлеб теплый, молоко топленое. Чай душистый – дед пушистый.

Провел хозяин ладонью по макушке, серебро распушил, бороду разгладил, чайку из чашки в блюдце плеснул, на зуб кусок сахара поймал, наклонился к столу, губы вытянул и с присвистом погнал чаек внутрь. Пьет и на сестриц зыркает, да морщины у глаз пучкует.

Хотели налить и себе сестрицы чайку, да вентиль у самовара горячий, не ухватишься. Подал дедок носовой платок, ухватила Людмила-умница платок за уголок, а он тут же в пепел и обратился. Пришлось голыми пальчиками вентиль выкручивать, чашки двигать, да обратно крутить, а чайник заварной, что у самовара на макушке примостился, и того горячей оказался, вот уж понаморщили сестрицы носы, вот уж сами себе мочки ушные поотдергивали! Однако чаем разжились, баранками обзавелись. Стали баранки в мед макать, да кусать и чаем запивать. Пьют, да на деда смотрят, а он знай себе посвистывает, да блюдце кипятком полнит. Однако чай чаем, но надобно и честь знать. Замялась тут Варвара-краса, спросить что-то хотела, да словно изо рта не шло, обернулась она на сестру, да и та рот раскрывает, а сказать ничего не может. Усмехнулся дед, крякнул, кашлянул, хмыкнул, хрюкнул, локти на стол поставил, щеки надул, улыбку от уха до уха раскинул.

– Кто ты, дедушка? – спросила, наконец, Варвара, и собственному голосу удивилась, таким тихим и тонким он ей показался.

– А ты как думаешь, красавица? – прищурился дед и колпак красный на голову потянул.

– Дед Мороз? – пискнула Людмила.

– Может и да, а может и нет, – поскучнел дед, но тут же снова улыбку между ушей выстроил. – Однако какой мороз летом?

– А… в окнах? – не поняла Людмила.

– Так то в окнах! – сдвинул брови дедок и тут же залился дребезгливым смешком. – Ладно, не буду рты вам вязать, спрашивайте, зачем пришли?

– Так мы разве пришли туда, куда шли? – не поняла Людмила.

– Смотря, куда шли, – пожал плечами дедок.

– То ли на запад, то ли на восток, то ли на закат, то ли на восход, – пролепетала Варвара. – Куда глаза глядели, туда и летели. А как глаза и ноги устали, так и встали.

– Пришли, значит, – согласился дедок и платок из рукава вытянул. Пот со лба смахнул, нос бугристый и ноздрястый в платок окунул, уголки глаз промокнул и снова платок в рукав отправил.

– Сестра, – прошептала Людмила.

– Сестра, – пискнула Варвара.

– Нет у вас никакой сестры, – ответил дед.

– Как это нет? – не поняла Людмила.

– Так была же! – сморщила носик Варвара.

– Была, – согласился дед, вытащил из рукава платок, сморкнулся в него, встряхнул платочек, тот золой и рассыпался. – Да сплыла.

– Так же нельзя! – закричала Людмила.

– Мы же ничего не сделали! – прошептала Варвара. – Подумаешь, тряпку сожгли? А если бы я зеркальце разбила? А если бы Людка ключик потеряла?

– Дуры вы, – покачал головой дедок и ласково так промурлыкал. – Дурррры! Причем тут платок? Причем тут ключик? Да и зеркальце? Побрякушки! Все тут! – постучал он себя по голове.

– Тут? – удивилась Варвара, постучав себя по лбу. – У нас? Или у тебя?

– Везде, – оборвал красавицу дед. – Да и что я? Я… вот только в окошки смотрю.

– Ты плохой Дед Мороз, – надула губы Людмила. – Дед Мороз дарит, а ты забираешь!

– Это в сказках Дед Мороз только дарит, – опечалился дед. – Не было у вас сестры! А ну-ка, девка, подай-ка мне вон тот мешочек!

Спрыгнула с лавки Людмила, сдернула с полки мешок, протянула деду. Распустил тот бечеву, подхватил со стола стакан, сыпанул в него горсть гороха. Горох – горох, не хорош – не плох, твердый – колок, моченый – ворог, вареный – мягок, зеленый – сладок. На три четверти стакан заполнился. Черканул дедок по уровню ногтем следок, словно стеклорезом прошелся. Зажал стакан ладонью, да тряхнул его пару раз. Там где три четверти было – чуть за три пятых образовалось. Снова черканул ногтем дедок, ударил по стакану ложкой и распался он на три части – затычку для подстаканника, пригубник без дна и тонкое прозрачное колечко.

– Вот ваша сестра! – заорал дед и покатил колечко по столу. Соскользнуло оно со стола стеклом, полетело платком, да осыпалось пеплом.

– Дед, – прошептала Варвара. – Разве люди – горох?

– А разве нет? – таким же шепотом ответил дед и смахнул стакан с горохом на пол.


В одном царстве-государстве, в затерявшемся среди лесов и рек провинциальном городке, на окраине затрапезного микрорайона, на третьем этаже панельной пятиэтажки, в обычной однокомнатной квартире жила-была женщина. И было у нее две дочери: старшая – Варвара-краса – черные глаза, длинная коса, средняя – Людмила-умница – умный побоится, дурак не сунется. Любила их мать, души не чаяла. Баловала, а все одно – к порядку приучала. Вот и теперь, накормила крох, напоила, спать уложила, подарки под елкой спрятала, а сама у телевизора за полночь засиделась, и все словно вспомнить что-то пыталась. Даже шкатулку открыла и погрела в ладонях причудливый ключик и кругленькое зеркальце. Потом постелила на столе байковое одеяльце, включила утюг и стала гладить белье – трусики и маечки, носочки и колготки, рубашки и платьица, платки и платочки. Гладила, пока не закружилась голова, и не начали слипаться глаза. Поэтому, когда в дверь позвонили, она не пошла открывать. Только махнула рукой и выдернула из розетки шнур утюга.

– Да ну тебя, дед, с твоими подарками.


2009 год

Полное дознание

<p>01</p>

Кунж относился к службе с прохладцей, но, оказавшись под началом лощеного болванчика из министерства, понял, что попотеть придется. Господин специальный советник Марцис появился в участке минута в минуту в семь часов утра и сам выбрал из десятка заспанных полицейских раздосадованного Кунжа, одним движением холеного пальца лишив седого ветерана и пивных посиделок, и нескольких обязательных партий в круглые кости в прохладе местного бара. Огорчение Кунжа неудачным началом субботнего утра было столь велико, что он даже не задумался над тем, по какой причине столичная штучка почтила присутствием пыльный степной городок, и чем мог заинтересовать советника страдающий одышкой полицейский. «Еще два года, – раздраженно думал Кунж, выгоняя из-под навеса двухместный веловоз, – два года унижений, чтобы получить в итоге более чем скромное содержание. И все только из-за паршивой второй степени».

– Вторая степень? – как показалось Кунжу, участливо спросил Марцис.

– Так точно, господин советник! – не слишком усердно вытянулся Кунж и скользнул взглядом по рукаву белого костюма нового начальника. Манжеты его были подвернуты, и разглядеть цвет ранга не удалось, но он не мог быть ниже четвертого.

– Хорошо, – кивнул советник и забрался на заднее сиденье.

«Вот ведь сволочь, – подумал Кунж, занимая седло у руля. – Понятно, что я не рассчитываю, будто он наколдует дорогу под гору, но сесть при этом на первую передачу все равно, что нагрузить меня вдвое».

– Деревня Свекольная балка, – назвал пункт назначения Марцис. – Недалеко. Всего лишь четыре мили.

«С подъемами и пылью, – мрачно заметил про себя Кунж, трогая с места незатейливое транспортное средство. – И черта с два я смогу выколдовать себе облегчение со второй степенью. Ладно, вымотаюсь, зато и его поджарю на утреннем солнце».

Против ожидания веловоз двинулся довольно легко, а потом и вовсе бодро покатил вдоль тщательно наколдованных цветастых палисадников зажиточных горожан. Кунж привычно принюхался к дорожной магии, не обнаружил ее следа и, недоуменно опустив взгляд вниз, поразился. Цепь, ведущая от звездочки заднего сиденья, натужно скрипела. Марцис усердно крутил педали. Это настолько удивило полицейского, что он перестал работать ногами и тут же услышал сдавленный голос.

– Прошу вас не останавливаться, господин Кунж. Нам следует попасть в Свекольную балку как можно раньше, а без вас я не смогу поддерживать нужную скорость.

Кунж тут же надавил на педали, но только на окраине городка решился спросить:

– Простите, господин советник, но я не слышал ни о каких происшествиях, связанных со Свекольной балкой.

– Неправда, – с трудом перевел дыхание Марцис.

– Помилуйте… – завертел головой Кунж.

– Знаете, почему я выбрал вас, господин Кунж? – остановил оправдания полицейского Марцис. – Вы не глупы, но не спешите высказывать собственное мнение, быстры, но не суетливы, не слишком старательны, но точны, не сделали ни одной процедурной ошибки за последние десять лет, к тому же не колдуете над собственной внешностью. У вас всего лишь вторая степень, но чутье к магии развито на уровне пятой. К сожалению, это не помогло вам построить карьеру полицейского, но вы ведь не очень этого и хотели? И главное, именно вы выезжали месяц назад на происшествие в Свекольную балку.

– Вы об исчезновении господина Питера? – напрягся Кунж. – Я что-то сделал тогда не так? Я уж думал, что дело давно закрыто, ведь магии при его исчезновении не применялось. Мы все решили, что он подстроил какую-то шутку и теперь разгуливает где-то в дальних краях….

– Он не разгуливает, – вздохнул Марцис. – К тому же, если вы помните, у господина Питера была редкая нулевая степень. Редчайшая! Он вообще не был способен к магии. Он не просто исчез, Кунж. Питера больше нет.

– В самом деле? – полицейский почувствовал, что по спине бегут струйки пота, и они никак связаны с работой педалями. – И что же вы собираетесь делать?

– Полную процедуру дознания, – нехотя обронил Марцис. – Заодно и проверю вашу работу. Вдруг вы что-то упустили? У меня седьмая степень, господин Кунж.

Полицейский испуганно обернулся. Лицо Марциса покрывали капли пота.

– Устал, – сказал советник и щелкнул пальцами, отчего педали под ногами Кунжа зажили собственной жизнью, и веловоз покатил вдвое быстрее. – Не люблю излишней магии. Все должно быть по-настоящему, господин Кунж. Но мы, в самом деле, торопимся.

<p>02</p>

– Здесь все и произошло, – прошептал запыхавшийся Кунж у причудливого крыльца маленького, но красивого домика, когда обежал всю деревню и расставил по ее периметру отбойники.

– Всего шесть домов, – пробормотал Марцис, слезая с веловоза. – Сколько жителей?

Кунж окинул взглядом выстроившиеся вдоль проселка и похожие друг на друга, словно близнецы, остальные пять добротных домов.

– Пятнадцать. Хотя, теперь уже четырнадцать.

– И кто же из них это сделал?

Марцис посмотрел на Кунжа так, словно тот должен был сию секунду или сделать искреннее признание, или выудить из кармана сногсшибательную улику. Кунж наморщил лоб, зажмурился и сокрушенно развел руками:

– Никто.

– Значит, – Марцис встал на ступеньку крыльца, – господин Питер исчез самостоятельно?

– Не знаю, – постарался сделать еще более виноватый вид Кунж.

– Я тоже, – неожиданно согласился Марцис. – Но узнаю. Запомните, господин Кунж, я всегда получаю ответ.

– Очень рад, – постарался улыбнуться полицейский. – Но здесь… особый случай.

– Что же в нем особого, кроме самого исчезновения? – смахнул пылинку с рукава Марцис.

– Свидетели, – скривился Кунж. – Их, по крайней мере, пятеро. Старик Клавдий, он в полдень всегда сидит вон на той скамье. Вот его дом, напротив. Мена, невеста Питера. Она из семейства Больб, их дом самый дальний, ее сестра Ева. Они как раз втроем вместе с Питером возвращались с реки. Местный староста Фукс, он ждал Питера, чтобы договориться с ним о ремонте изгороди у дома. У парня были золотые руки по общему мнению. И мать Питера, Сандра. Она редко выползает из дома, он второй с дальнего края, поговаривали, что она в ссоре с сыном, но тут вышла на улицу.

– И что же? Я читал отчет, Кунж, но вы рассказывайте, рассказывайте, истина имеет свойство ускользать из официальных отчетов вместе с интонациями и ударениями.

– Солнце палило нещадно, – пожал плечами Кунж, – но Питер не задержался с девушками на реке. У него должен был состояться разговор с родителями Мены насчет ее замужества. Собственно, они и шли туда, когда Питер увидел собственную мать. Он даже не ответил на приветствие Фукса, взглянул на часы, сказал то ли в пустоту, то ли сам себе странную фразу – «без трех минут двенадцать, заодно и проверим».

– Слово в слово? – нахмурился Марцис.

– Да, – кивнул Кунж. – Выяснить это оказалось не сложно. Разговаривать с Меной было нелегко, она не могла придти в себя от горя, но Ева рассказала все сразу, а впоследствии и несостоявшаяся невеста подтвердила ее показания. Они, правда, отметили, что Питер был рассеян последнюю неделю, а в интересующий нас день вообще то беспричинно замирал, то не слышал обращенных к нему слов, то странно смеялся. Сестры списывали рассеянность Питера на его волнение. То есть он увидел мать, посмотрел на часы, сказал те самые слова, поцеловал Мену в щеку, подмигнул ей и побежал к двери.

– Сюда? – Марцис поднялся еще на три ступени и протянул руку к покрытой изысканной резьбой двери, поверх которой были наклеены цветные ленты городской полиции.

– Да, – вздохнул Кунж. – Вошел в эту дверь и не вышел из нее.

– Продолжайте, – попросил Марцис.

– Как видите, дом небольшой, – пояснил Кунж. – Питер работал местным землемером, согласитесь, отличная работа для человека с нулевым уровнем. Смею заверить, что землемером он был хорошим. Так или иначе, но едва он стал самостоятельным молодым человеком, тут же купил у старика Клавдия крепкий сарайчик и, как видите, превратил его в уютный домик. И отделился от матери. В домике всего одна комната, которая одновременно является и кухней. Дверь одна, вы ее тоже видите. Окон всего два, и все они перед вами. Подполья в доме нет, пол сплошной, так же как нет и выхода на чердак. Стены монолитные, тайников или укромных мест не имеется так же. Я обшарил строение несколько раз, простучал и прощупал каждый кирпич в его стенах. Питер исчез, господин советник.

– В двенадцать? – уточнил Марцис.

– Точно сказать невозможно, – почесал подбородок Кунж. – И Ева, и Мена, и Фукс прождали Питера минут десять, после чего девушки начали ему кричать, а потом пошли в дом уже вместе с Фуксом и никого там не обнаружили.

– Только одежду? – уточнил Марцис.

– Да, – заторопился Кунж. – Одежда, включая и плавательный костюм Питера, была брошена посреди комнаты, но в остальном в домике сохранился порядок. Питер отличался аккуратностью.

– Выходит, что он исчез голым? – прищурился Марцис.

– Я бы так не сказал, – сморщил нос Кунж. – У него оказалось достаточно костюмов, хотя он любил и серый, и бежевый цвет. В платяном шкафу я нашел по две пары каждого цвета, но там оказалось достаточно пустых плечиков. Я встречал Питера на окрестных полях, уверен, что с его работой поддерживать безупречный вид даже двумя парами одинаковых пиджаков и брюк он бы не сумел. Знаете, отсутствие магических способностей серьезно осложняет быт. Так что он мог и переодеться. Или вы считаете, что голым ему ускользнуть было проще?

– Не знаю, – покачал головой Марцис и, постелив на ступенях носовой платок, присел. – Но он спешил?

– Да, – кивнул Кунж. – Мена сказала, … что он никогда не бросал одежду, даже когда…. Ну, вы понимаете.

– А его мать?

– Она двинулась к своему дому до того, как девушки с Фуксом ринулись вслед за Питером.

– И больше ничего? – спросил Марцис.

– Дед Клавдий сказал, что она пошла домой сразу после хлопка.

– Какого хлопка? – не понял Марцис.

– Просто хлопка, – пожал плечами Кунж. – Я не писал о нем в отчете, тем более что хлопка не слышал никто, кроме Клавдия. Он ведь слепой. Сказал, что слышал со скамьи все слова Питера, затем его шаги, стук двери, шаги в доме, хлопок, словно кто-то ударил в ладоши, и почти сразу же шаги этой ведьмы.

– Ведьмы? – не понял Марцис.

– Госпожи Облдор, – объяснил Кунж. – Матери Питера. Ее недолюбливают в деревне из-за скверного характера. Хотя, я думаю, скорее из-за внешности. Она очень страшна, господин советник.

– Интересно, – задумался Марцис и вытащил из кармана часы. – Уже начало девятого, господин Кунж. Ставьте вертушку. Дознание начинается.

<p>03</p>

Кунжу не часто приходилось использовать отбойники, а уж тем более вертушку, заставляющую их работать, но всякий раз он запоминал надолго. Среди полицейских годами ходили байки, сколько обнаженных женщин можно обнаружить на главной площади города, если огородить ее отбойниками и запустить вертушку. Кунж в подобное не слишком верил, но то, как роскошные платья превращаются в ветхое тряпье, видел неоднократно. Вот и теперь, едва древко вертушки воткнулось в запущенный газон, и ее серебряные лепестки поймали ветер, как вся Свекольная балка лишилась всякой магии, пусть даже она была наведена лучшими мастерами из самой столицы и имела гарантию не на один год.

Пять добротных домов оказались ветхими особняками прошлого века с осыпавшейся штукатуркой, из-под которой краснел выщербленный кирпич. Кованые ограды обратились гнилыми изгородями, а цветастые палисадники непролазным бурьяном. На дороге обнаружились груды мусора, и ветерок немедленно донес ощутимый запах помойки.

– Не завидуйте мне, господин Кунж, – грустно заметил Марцис. – Я со своим седьмым уровнем вижу подобное всюду. Магия для меня подобна гриму, который бросается в глаза и не только не скрывает истинное лицо, но еще и уродует его. Даже в столице, хотя там зрелище бывает и хуже. Особенно в ресторанах. А знаете, сколько стоит действительно вкусная еда? Очень дорого!

– Но ведь вы можете не пользоваться чужой магией, если уж она плывет под вашим взглядом? – не понял полицейский. – Разве вас затруднит щелкнуть пальцем и превратить постную кашу в аппетитное жаркое?

– Не затруднит, – согласился Марцис. – Но обманывать самого себя не хочется. Кстати! Готов поспорить, что к нам идет староста.

<p>04</p>

Староста Фукс, который семенил по неприглядной деревенской улице, напоминал кого угодно, но только не старосту. Он не был одет в рваное, но его порты и камзол оказались застираны до потери цвета и формы. Непрезентабельный облик дополняли хлюпающие оторванными подметками ботинки, краска с которых слезла, возможно, еще до рождения старосты.

– Кунж! – Фукс смахнул на ходу пот с морщинистого лба, который переходил в розовую лысину. – Черт возьми, Кунж! А предупредить? Мне плевать на одежду, на волосы, но мой бекон? Как вы думаете, каково это, положить в рот поджаренный бекон, а разжевать пареную свеклу? Э-э-э, господин…

– Специальный советник Марцис! – представил начальника Кунж.

– О! – староста вытянул руки по швам. – Очень-очень рад! Староста Кобр Фукс к вашим услугам! Майор подземных войск, да! В отставке!

– Спелеолог? – сдвинул брови Марцис.

– Извините? – не понял Фукс.

– Ладно, – Марцис махнул рукой. – Подкопы и подрывы. Понятно. Как вы уже поняли, в вашей деревне проводится полное дознание, поэтому в ближайшие часы магией воспользоваться не удастся. Но, если отсутствие утреннего бекона вас удручает, вы можете выбраться за околицу и отдать ему должное там.

– Нет, – замялся Фукс. – Как можно? Служба. Я ж понимаю… Вы ведь по поводу исчезновения этого славного малого?

– Что вы думаете о нем? – спросил Марцис.

– Думаю? – недоуменно сморщил лицо Фукс. – Так ведь не было никаких…. оснований для беспокойства? Исчез и исчез. Может быть, он жениться раздумал? Знаете, главное, что не убит. Кровь там, подозрения – это самое плохое дело для такой маленькой деревни, как наша. Он еще не нашелся?

– Его нет, господин староста, – ответил Марцис. – Поверьте мне, министерство с достаточной долей уверенности может зафиксировать факт бытия любого из подданных нашего короля. Или факт небытия.

– То есть, как? – не понял Фукс. – Что же тогда, выходит, что он все-таки убит?

– Не знаю, – покачал головой Марцис. – Но непременно выясню. Сегодня же.

– Но если его нет… – совсем уж растерялся Фукс.

– Знаете, господин староста, – поднялся со ступенек Марцис, – однажды в центре столицы исчез трехэтажный особняк. Нет, заботливо выращенный вокруг него сад, чугунные скамьи, качели, даже краска с его стен, – никуда не делись, но особняк исчез. Бесследно. Вместе с фундаментом. На его месте осталась куча мебели и вещей владельцев, включая и их самих, но особняк растворился. Как вы думаете, можно ли сказать, что он был разрушен?

– Простите, – замялся староста. – Но ведь достаточно высокой степени магистра, чтобы манипулировать не только образами, но и самими предметами?

– Согласен, – удовлетворенно кивнул Марцис. – Вы не так просты, господин Кобр, как показались мне на первый взгляд, правда, таких магистров и в нашем, да и в соседних королевствах можно пересчитать по пальцам, да и разрешения на подобную магию выдаются на уровне правительства, и требует она иногда не только сил, но и жизни магистра, так что, скорее всего, даже при наличии соответствующего специалиста, мы бы здесь имели или банальную невидимость, или перенос на несколько метров, хотя бы за дом.

– Подождите! – нахмурился староста. – Но ведь Питер, как бы это сказать…

– Я знаю, – кивнул Марцис. – Парень не владел магией ни в малейшей степени. Я так понял, что не мог даже пользоваться амулетами? Выходит, что у него был сообщник. Впрочем, сейчас мы это проверим. Кунж, распечатайте дом.

Полицейский тут же принялся обрывать не так давно им же наклеенные ленты, и Фукс замер с выражением сосредоточенности на лице. Наконец черты его прояснились, но секундой позже напряглись еще больше:

– Господин советник! Так выходит, что его убили позже? После того, как он исчез. И этот сообщник….

– Господин Кобр, – Марцис грустно вздохнул. – Кто это мог сделать? Я имею в виду жителей деревни.

– Да вы… – губы Фукса затряслись. – Да вы что? Нет, ну госпожа Больб могла в запальчивости сотворить какую-нибудь гадость, но не в такой же степени, да и при чем тут Питер? Парня обожала вся деревня! Он был умницей, хотя из-за некоторой бездарности и вызывал жалость, но он умел себя поставить, да и…. Даже после ссоры с матерью, хотя…

– Вы меня не поняли, – покачал головой Марцис, с укором глядя на растерявшегося старосту. – Кто в деревне в состоянии выполнить перенос, невидимость, отвод глаз и зачистку следов магии? Чтобы вам было легко ответить, скажу, что убрать следы магии полностью невозможно, и я… – советник отвернул манжет и показал лиловый значок, – все равно их увижу.

– Ну, – Фукс принялся вращать глазами. – Отвод глаз всякий может, но тогда ж на улице старик Клавдий сидел, он слеп, так что…. Он этот отвод не только видит, он его за милю чувствует!

– А остальное?

Марцис оставался терпеливым, хотя Кунж уже открыл дверь домика.

– Остальное? – Фукс смахнул со лба пот. – Остальное мог бы совершить я, кроме переноса, потом еще мать Питера – Сандра, Лизи, мать дочек Больб, наверное, Ева Больб, она пошустрей, да и как можно рассуждать об этом, если та же третья степень у меня с утра выглядит как первая, а к вечеру, да после хорошего ужина и стаканчика розового и до четвертой дотягивается?

– Что ж, господин староста, – Марцис махнул рукой в сторону двери. – Тогда пожалуйте осмотреться!

<p>05</p>

Со времени последнего посещения Кунжом домика Питера в нем почти ничего не изменилось, разве только пыль легла на подоконники, на пол, на неказистую мебель, на покрывало узкой кровати, да легкомысленные голубоватые обои словно выцвели. Парень жил скромно, но аккуратно, именно поэтому кучка одежды на полу выглядела странно, несмотря на затягивающий ее плекс. Марцис медленно прошелся по комнате, наклонился над кроватью, провел ладонями над покрывалом, откинул его и пощупал подушку, затем открыл шкаф, погремел плечиками, всмотрелся в стекло буфета и, наконец, подошел к одежде. Плекс оказался безжалостно отброшен в сторону, а все предметы одежды тщательно подняты и изучены.

– Что видите странного? – спросил Марцис Кунжа.

– Я уже писал, – закашлялся полицейский, но тут же расправил плечи и доложил. – Все пуговицы застегнуты, насколько я мог разглядеть, не касаясь улик, предметы одежды тщательно вложены один в другой.

– И носки, – задумался Марцис.

– Так это… – Фукс переступил с ноги на ногу. – Перенос?

– Нет, – дернул подбородком Марцис.

– Я проверил не только дом, но и участок за ним, – заметил Кунж. – Там не было ничьих следов. Грядки, овощи. Кстати, не только свекла. И тоже никакой магии.

– Тут была магия, – пробормотал Марцис. – На кровати и здесь.

Советник бросил одежду обратно.

– Кто-то искал парня. И искал уже после посещения домика вами, Кунж. Фукс, скажите, кому вы позволили войти в дом?

– Господин советник, – нахмурился Кунж. – Но ленты….

– Они прекрасно отклеиваются и без помощи магии, – улыбнулся Марцис. – Обычный пар и все. Ну, Фукс? Кто здесь был?

На старосту было больно смотреть. Его лицо покраснело, губы побледнели, и он хватал ими воздух так, словно не дышал, а пытался наесться. Но Марцис не спускал со старосты взгляда, и тот судорожно выдохнул:

– Лизи.

– Еще кто?

– Ева. Сестра невесты.

<p>06</p>

На Лизи полное дознание повлияло самым незначительным образом. Явно перешагнув сорокалетний рубеж и не имея особой красоты, она таинственным образом оказалась преисполнена живого обаяния и ума. Войдя в дом, Марцис и Кунж обнаружили чистоту и уют. Лизи не злоупотребляла магией, хотя лак на ее мебели облупился, а побелка на потолке и стенах змеилась трещинами. Сама хозяйка встретила гостей сидя в кресле и закутавшись в длинную, до пола шаль.

– Чем могу служить, полицейский?

Кунж помнил низкий голос Лизи и, как и при собственном дознании, почувствовал, что мурашки торопятся из-под лопаток к середине спины.

– Лизи, с вами хочет поговорить господин советник об исчезновении Питера. Вы согласны ответить на несколько вопросов?

– Разве я могу отказаться?

Она отвернулась к окну, но сделала это именно так, чтобы показать и линию шеи, и маленькое ушко, украшенное рубиновой сережкой и острый без малейшего намека на дряблость подбородок.

– Нет, – строго проговорил Марцис и коснулся спинки стула. – Я присяду?

– Прошу вас.

Она продолжала смотреть в окно. Неожиданно Кунж догадался, что под шалью на Лизи одежды нет и, почувствовав слабость в ногах, тоже присел на стул, переведя взгляд на советника, который рассматривал Лизи, не стесняясь.

– Ну, – она повернулась, и Кунж вновь отметил, что и в этот раз движение женщины было выверено до миллиметра. Голова чуть наклонилась, глаза блеснули отраженным светом, с округлого плеча на ладонь съехала шаль. – Я жду. Спрашивайте.

– Вы любили Питера?

Неожиданный вопрос заставил ее вздрогнуть, но она взяла себя в руки почти мгновенно. Повела плечами, снова отвернулась к окну.

– Его все любили.

– Вы любили Питера?

– Отчего вы спрашиваете? – она оставалась неподвижна, но из ее позы исчезла легкость. Скрытое складками ткани тело напряглось.

– Вы живете одна? – дополнил цепочку вопросов Марцис.

– С сыном, – Лизи обмякла, но продолжала смотреть в окно. – Ему двенадцать, он в колледже. Скоро приедет на каникулы. Огорчится, что Питера уже нет. Они дружили.

– Вы искали Питера, – объяснил Марцис. – Я почувствовал ворожбу. У вас четвертый уровень, не так ли?

– А у вас… – она прищурилась. – Неужели шестой?

– Седьмой, – вздохнул советник.

– Тогда я не понимаю, зачем вы отменяли магию в деревне? – усмехнулась Лизи. – Вы ведь и так всех видите насквозь? И мои временно исчезнувшие платья, пусть они и изготовлены в хорошей мастерской, для вас были бы прозрачны. Скажите, как это, видеть людей теми, кто они есть?

– Теми, кто они есть, я не могу их увидеть, – пожал плечами Марцис. – Сущность скрыта у людей внутри.

– Обычно то, что скрыто внутри, написано на лице и на теле, – сухо заметила Лизи и потянулась к бокалу с водой.

– Простите, – проговорил Марцис.

– За что? – не поняла Лизи.

– Вы пили розовое?

– Ах, это? – она глотнула воды, рассмеялась. – А знаете, так забавно. И даже полезно. Хотя бы иногда надо отменять магию. Трезвость наступает быстро. Вы правы, я любила Питера. И он любил меня. Всегда. Потому что я не хотела от него ничего, кроме него самого. Когда муж умер, сыну было два года, а Питеру девятнадцать. В двадцать он стал мужчиной. С моей помощью. Но между нами оставались пятнадцать лет. Теперь ему двадцать девять, а мне по-прежнему на пятнадцать больше. Было двадцать девять… Его больше нет, советник. Я … почувствовала пустоту. Не тогда, когда он сказал, что женится на старшей пустышке из дома Больб, а когда исчез. Я уговорила сластолюбца и добряка Фукса, он разрешил мне войти в дом за поцелуй в щеку, но я ничего не трогала в доме. Я искала следы….

– И кое-что нашли? – сузил глаза Марцис.

– Не больше чем нашли вы, – отрезала Лизи. – Не хочу об этом говорить. Но я поняла главное – Питера больше нет. Он ни переместился куда-то, ни скрылся, он просто исчез. Навсегда!

– Такого не бывает, – рассмеялся Марцис.

– Вы всегда пытаетесь обобщать? – она посмотрела на советника с иронией. – Откуда я знаю, что бывает? Я оцениваю не лес, а одно единственное дерево, под которым стою, до ствола которого могу дотянуться. Так вот – не могу дотянуться. Его нет, и вы это знаете лучше меня.

– Предположим, – Марцис забарабанил пальцами по столу. – Но, даже предположив невозможное, мы все равно вернемся к вопросу, как это произошло?

– Там не было магии, – вздохнула Лизи. – Если только что-то старое и затертое, но никак не связанное с возможным воздействием на мальчика.

– Вы видели все? – спросил Марцис.

– Да, – Лизи облизала губы. – Я всегда сидела у окна, когда Питер мог пройти по улице.

– Как вы объясните поведение его матери?

– Они поссорились, – шевельнула пальцами Лизи.

– Насколько серьезно? – нахмурился Марцис.

– Настолько, чтобы Питер переехал в отдельный домик, – снова уставилась в окно женщина. – Там нет тайников. И запасных выходов. Ваш полицейский напрасно простукивал стены. Я помогала Питеру когда-то даже клеить обои. Он просто исчез. Его мать странная женщина, но она никогда не желала ему зла. Думаю, что она просто не сумела полюбить его больше себя. С женщинами это бывает, особенно когда они не избалованы любовью. Поэтому он и уехал от нее. А ей ведь приходилось нелегко, знаете, вырастить парня, не имея поддержки…. Я никогда не бедствовала, приехала в Свекольную балку к мужу, так что не смотрите на мой интерьер, у меня достаточно денег, чтобы жить так, как мне хочется. Так вот я не знаю подноготной матери Питера, но Сандра… своеобразная женщина. Говорят, что у нее никогда не было мужа. Впрочем, не знаю. Питер не любил говорить об этом.

– Отчего вы остались здесь, в глуши? – спросил Марцис.

– Вопрос, вероятно, должен был звучать иначе? – рассмеялась Лизи. – Чем меня привлек Питер, и на что я рассчитывала? Так вот, ни на что. Я просто любила. И он любил. Меня и больше никого. Знаете почему?

Лизи наклонилась над столом и в складках ткани мелькнула крепкая грудь.

– Потому что я настоящая. И он был настоящим. Или зеркалом для меня. Пусть без степени, но он был, как … – она провела пальцем по краю бокала. – Как вода. Ведь пить можно что угодно, но напиться только водой.

<p>07</p>

– Что вы можете сказать по этому поводу, господин Кунж? – спросил советник, присаживаясь на скамейку старика Клавдия.

Деревня по-прежнему казалась вымершей. Ленты на дверях домика Питера колыхались на ветру. Фукс завязал дверные ручки, но не стал наклеивать их на дверной проем.

– Ну, – Кунж поерзал, усаживаясь. – Допускаю, что парень и в самом деле мог любить эту женщину. Я, например, мог бы. Конечно, дочки Больб смазливы, но до Лизи им далеко.

– А главное? – перебил полицейского Марцис.

– Главное одно, – отчеканил Кунж. – Вы все еще не знаете, как исчез Питер.

– Я уже знаю, что он все-таки исчез, – пробормотал Марцис. – Но вы правы, не знаю, как.

– Пойдем к старику Клавдию? – спросил Кунж. – Или к матери Питера? Обычно первыми проверяют родных. Или отправимся к несчастной невесте?

– Навестим ка еще раз старосту, – решил Марцис.

<p>08</p>

Жену Фукса Кунж при первой встрече едва не принял за его сестру. И теперь она отличалась от мужа только тем, что носила платье и имела на голове вместо лысины гладко зачесанные и собранные в пучок редкие волосы. За столом у нее сидели четверо белобрысых мальчишек, возраст которых колебался между десятью и четырнадцатью годами. Одеты они были в обноски, которыми явно обменивались в процессе подрастания, но теперь обнаружили на их месте сущие лохмотья, поэтому предложение «погулять» приняли не слишком радостно. Впрочем, свекла, наструганная и нарезанная ломтями в их тарелках, выбора им не оставляла. Фукс развел руками:

– Угощать нечем!

– И не собирались угощаться, – замахал перчатками Марцис. – Только выяснить некоторые подробности. И чем быстрее мы их выясним, тем быстрее вы вернетесь к привычной жизни.

– Так ведь обо всем уже говорили, господин советник? – поморщился Фукс и сердито цыкнул на жену, но Марцис остановил ее.

– Подождите. Как вас зовут?

Женщина обернулась на Фукса, словно ей требовалась подсказка, и неуверенно выговорила.

– Камилла Кобр.

– Советник Марцис, – склонил голову ее неожиданный собеседник и обернулся к Фуксу. – Где бы мы могли присесть? Надеюсь, вы не возражаете?

Староста скривился, словно продолжал набивать рот свеклой, но Кунж уже пододвинул стулья.

– Вы нисколько не мешаете, – успокоил оторопевшего хозяина советник и обратился к его жене, которая замерла на краешке стула, словно проглотила металлический штырь. – Госпожа Кобр, что вы думаете об исчезновении Питера Облдора?

Камилла растерянно поискала глазами мужа, тот подпрыгнул вместе со стулом, намереваясь дать понять присутствующим, что если бы его жена умела думать, то… но Марцис снова поднял руку и повторил:

– Госпожа Кобр. Я отправлен в вашу деревню из-за неординарности произошедших здесь событий и не смогу покинуть ее, пока не разберусь в них. Мне придется встретиться со всеми или почти со всеми вашими соседями. Но сейчас я говорю с вами. Ведь вы жена самого уважаемого человека в деревне? Недаром же он избран старостой?

– Фукс – мой муж, – у женщины оказался неожиданно приятный мягкий голос. – Он всегда был старостой. Почета не так уж много, да и хлопот хватает, но зато и уважение…

– Питер ведь был хорошим парнем? – спросил Марцис.

– Да, конечно, – торопливо закивала Камилла. – Правда, безотцовщина, никто не знает, кто его отец, но он добрый мальчик и очень похож на Сона Сонга. Слышали о таком певце? Он был популярен лет так сорок назад. Я девочкой была на его концерте в честь ежегодной лотереи. Знаете, в молодости это не так было заметно, но теперь Питер с ним одно лицо. Кстати, нас возил на концерт отец Сандры, матери Питера. Сорок лет прошло, а я все еще помню, как потерялась в рядах сладостей…

– Ками… – Фукс снова загремел стулом. – Тебя спрашивают, что ты думаешь об…

– Ничего, – чуть резче, чем следовало, оборвала мужа госпожа Кобр. – Что я могу думать, если я ничего не знаю? Об исчезновении ничего не знаю. Но у нас маленькая деревня, и зато все известно о том, что никуда не девается, что не исчезает. Например, о сестричках Больб. И об их матушке. Их папочка безобидный малый, вечерами он только и думает, как бы пропустить лишний стаканчик, что и сотворяет с помощью моего Фукса. Но их матушка….

– Ками! – простонал староста.

– Я поздно вышла замуж, – коснулась грубыми ладонями глаз Камилла. – Но бог послал мне четырех ребятишек, пусть и в зрелом возрасте не так легко рожать. Но теперь я радуюсь, что они еще малы, иначе Лера Больб точно так же попыталась бы окрутить моих парней, как она сделала это с Питером. Если бы он мог видеть, то, что видят другие!

– А что видят другие? – заинтересовался Марцис.

– То, что ее старшая дочка уродина и круглая дура! – выпалила Камилла. – А младшая – ведьма, как и ее мамаша! И если Питер действительно исчез, то для того были причины! Возможно, что кто-то открыл ему, наконец, глаза!

Камилла умолкла, покраснев от возмущения, а Фукс тяжело вздохнул и попытался объяснить.

– Господин советник, поймите. У нас и в самом деле маленькая деревня, и пост старосты не так важен, как где-нибудь в приличном поселке, но мы тут так сговорились между собой, что не стоит дурить парня. Когда он был еще мал и цеплялся за юбку Сандры, все решили, что не надо ему намекать на отсутствие отца, тем более что дед его вскоре умер, и он остался только с матерью, да и колдовать на него не надо. Ну, это как прыгать и бегать возле безногого, понимаете? Так вот, Камилла огорчена тем, что дочки Леры Больб оказались не слишком честны.

– Не слишком честны? – фыркнула госпожа Кобр. – Да они наглы и беспардонны! Я не удивлюсь, кстати, если они не только заморочили голову парню, но и друг другу!

– Но как это могло повлиять на исчезновение Питера? – спросил Марцис.

– Откуда я могу это знать? – удивилась Камилла. – А что, если проклюнулся в нем этот самый дар? Он ведь, правда, отличный парень. Всегда всем помогает, словно чувствует какую-то вину, что он не такой как остальные. Вот, обещал забор нам поправить. Забор наш, конечно, околдован, но когда забор падает, чего уж его приукрашивать его магией, об него и споткнуться можно! Скорее бы уж возвращался Питер!

– Он не вернется, – строго сказал Марцис.

– Как же это? – испуганно поднесла ладонь к губам Камилла.

– Пока не знаю, – признался Марцис. – Но должен узнать. Скажите, кто-то из деревни мог желать ему зла?

– Так кто же? – испуганно прошептала Камилла. – Никто. Деда Клавдия он на реку водил, рыбу ловить помогал, мальчишкам моим свистульки вырезал, да и те же Больб большего вреда, чем родней стать, не могли замышлять против парня. Он же хороший… был.

– Хороший, – в тишине повторил Марцис. – А его мать? Что за ссора случилась у него с ней?

– Да разве то ссора? – раздраженно махнула рукой Камилла. – Размолвки были. То она ему отказалась имя отца назвать, то торопила его с женитьбой, словно опоздать в бабки боялась, то ходила за ним как тень. Знаете, внимание, конечно, дело хорошее, но если свекольную грядку каждый день рыхлить, то и свекла усохнет. Устал он, вот и съехал от матери, так ведь все равно все делал для нее. Да и теперь, ей же за него пенсия причитается! Конечно, если он и вправду не вернется.

– И большая? – спросил Марцис.

– Сто пятьдесят монет, – поторопилась ответить Камилла. – Она же одна, без отца его вырастила. День и ночь в земле копалась, чтобы хоть что-то заработать, особенно когда отец ее умер, да вы сами посмотрите, мы же ровесницы, а на вид-то она лет на десять старше. Она, правда, никогда красотой не отличалась…

– Да ладно! – раздраженно вмешался Фукс. – Говори как есть – страшна она, как стог прошлогоднего сена после дождя. Одного не могу понять, кто ж позарился на нее, да слепил ей этакого красавца? Если только этот самый Сон Сонг по большой пьяни!

– Нет, – мотнула головой Камилла. – Певец этот за пять лет до рождения Питера умер. Другой кто-то. Не говорит она, молчит, и очень не любит, когда с ней об этом разговор заводят. У нас даже говаривали, – Камилла понизила голос, – что сам ее папочка ей сына и слепил. Хотя, опять же в кого Питер таким красавцем уродился?

– Да брось ты болтать, что, не попадя! – возмутился Фукс. – Как он мог слепить? Да он уже в год рождения Питера еле ноги переставлял после королевской темницы! Да и не было его еще дома, когда понесла Сандра!

– А ты не дергай меня, – почти закричала Камилла. – Что знаю, то и скажу! И то, что ты с соседкой закручивал, тоже! Пусть спасибо скажет, что воли тебе не дала, а то я б не только тебе волосы повыдирала, но и ей….

<p>09</p>

У входа в дом семейства Больб стояла точно такая же скамья, как и у дома старика Клавдия. Марцис провел пальцами по гладкому, украшенному резьбой дереву, спросил у смуглой девчушки лет шестнадцати, оседлавшей резную спинку.

– Питер скамейку ставил?

Девчушка усмехнулась, подобрала под себя ноги и ехидно скривила губы:

– А кто ж еще? У нас тут руками работают только в крайнем случае. Хотя теперь придется, Питер то исчез. Или вернется?

– А ты не знаешь? Тебя ведь Евой зовут?

– Точно так, – девчушка скосила глаза на замершего в паре шагов Кунжа и снова обратила взгляд на советника. – А ты кто?

– Советник Марцис, – ответил тот и присел на согретое солнцем дерево. – Сестра дома?

– И сестра, и мать, – хихикнула Ева. – Отец свеклу вчера еще на рынок повез, а мы теперь дома. Куда ж теперь в таком виде?

Она приподняла подол платья, демонстрируя заплаты, и тут же натянула его на колени и погрозила Кунжу, маявшемуся под полуденным солнцем, пальцем. Тот смущенно вытер со лба пот.

– Здесь все свеклу выращивают? – спросил Марцис.

– Не все, – замотала головой Ева. – У Питера на огородике много чего росло, да и мать его разное сажает. Каждый день по грядкам ползает, хотя зачем теперь, пенсию будет за сына получать. Можно и не работать. Сплавила сыночка и довольна.

– Куда ж это она его сплавила? – заинтересовался Марцис.

– А куда бы ни сплавила, – огрызнулась Ева. – Говорила сыну глупости всякие, вот он и пропал. Колдовство, не колдовство, но всякий знает, одно дело колдовать, другое судьбу править. Недоброе слово – не магия, просто так не отмахнешься. Мне дела нет, сестру жалко, теперь она в девках надолго, других парней в деревне нет.

– А парня тебе жалко не было? – сплел пальцы Марцис.

– А его-то мне зачем жалеть? – фыркнула Ева, и Кунж разглядел злость в темных глазах.

– Да все затем же, – вздохнул Марцис. – Я так понял, что тут в деревне любили парня. Даже оберегали. Все, кроме тебя. Иначе, зачем же ты Фукса уломала в дом тебя запустить? Зачем наколдованное скоблить начала?

– Не делала я ему зла! – поджала губы Ева.

– Кто знает, что есть зло? – пожал плечами Марцис. – Вот смотри, парня вроде ты околдовывала, на постель ворожила да тянула на себя его опять ты, память ему переплетала потом тоже ты, а если я об этом сестре твоей расскажу, вроде зло я сотворю, хотя все тобой сделано. Как же это так выходит? Что молчишь?

Замерла девчушка. Стиснула зубы так, что желваки на скулах зашевелилась. Пальцы побелели, которыми в спинку скамьи вцепилась. Сказать что-то хотела, да только молча сползла на сиденье, да глаза закрыла. Сухие ресницы захлопнула, и только тут Кунж разглядел, не шестнадцать ей, а года на два больше.

– Отчего пропал Питер? – спросил Марцис.

– Не знаю, – холодно вымолвила Ева. – Он говорил много, улыбался еще больше, а внутрь не всякого пускал. Только и поняла, что ждал чего-то. Сестре-то моей уж двадцать три, мамка моя пять лет ее к нему приспосабливала, говорила, пусть без магии, зато человек хороший, не обидит. Привораживала его, да, не без этого, но легко. В пределах положенного, когда ворожба не на парня ложится, а на девку, чтобы милей казалась. И все одно, оторвать не могла от Лизи этой, что б ей…. Даже когда я сама…. Но потом он возьми да скажи, если тот день переживет, то женится на сестре. Тот самый день переживет, когда в домик свой забежал. И все спрашивал до того еще, как бы я жила, если бы знала, что срок мне еще лет десять, не больше. Я сначала смеялась, говорила, что оторвалась бы по полной, а потом так и сказала ему: как ты, Питер, живешь, так и я бы жила. Если бы смогла. Он промолчал, а потом уж, перед полуднем на часы посмотрел и…. Ну, а дальше я рассказывала уже.

– Значит, больше ничего сказать не можешь?

– Да не знаю я ничего, – вздохнула Ева. – Мать его ему чего-то такое сказала, что он как на ровном месте споткнулся. Она же у него…. Уж на что Менка моя страшна, а Сандра так вообще. Я, кстати, долго удивлялась, что у такой страшилы красавец родился. Моя мать говорила, что он на какого-то певца похож….

– Ева!

Голос прозвучал от дома. Кунж повернулся и увидел сестру. Она уже была ему знакома, но теперь, когда магия не прикрывала ее, Кунж вздрогнул. Половину лица девушки занимало отвратительное красное пятно.

– Зря вы все это затеяли, – буркнула Ева и пошла к дому.

– Ну что? – кашлянул Кунж. – Господин советник? Вторую дочку, да мать ее – будете опрашивать?

– Нет, – отряхнул костюм Марцис. – Да и не о чем спрашивать их. Всю магию, что в доме парня обнаружил, я для себя разъяснил. Но к загадке не приблизился. Понимаете, господин Кунж, главное – технология, а мы все занимаемся персоналиями.

– Так может закончить с персоналиями? – поморщился Кунж от напекшего голову солнца. – Если остальных Больб не теребить, то остаются дед Клавдий и мать парня.

– К матери пошли, – поднялся Марцис. – Отложим пока Клавдия. Стариков надо в последнюю очередь слушать, чтобы их науку собственными мыслями не перебить.

<p>10</p>

Дверь в дом Сандры была распахнута настежь, словно хозяйка ждала гостей. Кунж постучал деревянным молотком и, дождавшись невнятного возгласа, шагнул в дом. В отличие от дома Фукса у Сандры было не в пример уютнее. На стенах висели детские рисунки и портрет симпатичного молодого парня с мандолиной в руках. Мебель укрывали салфетки и циновки. Сандра сидела у стола и смотрела в окно на дом сына. Ее большие руки казались прокопченными в дыму и маслянисто поблескивали на белой скатерти, но Кунжа пугали не руки. Еще с первого приезда в деревню он избегал смотреть на лицо Сандры. Оно вызывала дрожь, почти ужас. По отдельности все в ее лице – и прямой большой нос, и тонкие губы, и чуть выкатившиеся глаза с выступающими зрачками, и маленькие веки, и расширяющиеся книзу щеки, и отсутствие морщин на широком словно высеченным из камня лбу, и не менее десятка подбородков за первым крохотным и острым, не вызывало отторжения, но вместе эти черты соединялись в какое-то колдовское заклятье, вызывающее ужас и дрожь. Сандра была по-настоящему страшна. Ее глаза оставались безучастны, но Кунж неожиданно подумал, что если она попытается поселить в них доброту, то в ту же секунду станет страшнее в тысячу раз.

Марцис взглянул на Сандру мельком, как будто видел ее давно и привык к страшному облику, и остановился у портрета.

– Ваш сын?

– Похож, – проскрипела Сандра, затем облизала губы, и Кунж с облегчением убедился, что у нее не раздвоенный язык. – Но это не он. Это Сон Сонг, певец. Он умер до рождения Питера. Задолго до его рождения.

– Вы были знакомы с певцом? – спросил Марцис.

– Нет, – покачала головой Сандра. – Иначе бы он умер от разрыва сердца. Говорят, что в девчонках я была еще страшнее, чем теперь.

Марцис ничего не ответил, только недоуменно поднял брови, сел напротив женщины и коснулся ее руки тонкими пальцами. Она вздрогнула и посмотрела на него с удивлением.

– Я советник Марцис, вашего сына нет больше. Он действительно исчез.

– Я знаю.

Она бросила быстрый взгляд на советника и тут же уставилась на свои руки.

– А мы все еще нет, – вздохнул Марцис. – Мне хотелось бы понять, как это произошло.

– Я… – она нервно сглотнула. – Я не могу ничего сказать.

– Но ведь вы что-то сказали ему? Чего он ждал?

– Ничего, – она помолчала и добавила. – Он не поверил.

Сандра закрыла глаза. Кунж ждал, что из-под крохотных без ресниц век потекут слезы, но слез не оказалось. Марцис принялся рассматривать свои пальцы.

– Как собираетесь жить дальше?

– Как жила, так и буду, – обронила Сандра.

– Почему не плачете? – спросил Марцис.

– А почему я должна плакать? – она посмотрела на советника с вызовом, и Кунж понял, что она и не собиралась плакать. – Я уже давно все выплакала. Когда еще была молода. У зеркала.

– Но ведь Питер ваш сын? – уточнил Марцис.

– Да, – Сандра вздохнула и снова стиснула губы в узкую полоску. – Он мой сын. Кто же еще, если я его родила? И я любила его. Так как могла. Тем более что и он был уродлив по-своему. Он ничего не умел.

– Не согласен, – Марцис продолжал рассматривать пальцы. – Он умел быть добрым, умел любить, помогать людям. Его любили. Я в этом уверен.

– А я нет, – она снова закрыла глаза.

– Отчего вы поссорились? – спросил Марцис.

– Я хотела, чтобы он сошелся с Лизи, – выдохнула Сандра. – Она, конечно, старше его, но очень уж хороша, да и любила его. Я хотела, чтобы у меня был внук или внучка. А он не хотел. Он все пытался разобраться с самим собой.

– Но ведь он решил сойтись с Меной? Или нет? – не понял Марцис.

– Слишком поздно, да и не дала бы мне ее мать заниматься с ребенком.

– Что значит слишком поздно? – не понял Марцис.

– Он исчез в тот самый день, когда должен был исчезнуть.

– Что это значит? – снова коснулся пальцами темной ладони Марцис.

Сандра промолчала.

– Вы понимаете, что можете попасть под подозрение, если не будете отвечать на мои вопросы? – спросил советник.

– Ваши подозрения беспочвенны, – наконец вымолвила Сандра. – Насколько я знаю, никакой магии при исчезновении Питера не применялось. То есть постороннего воздействия не было. Таким образом, любые разговоры вы можете списать на дар предвиденья, который у меня мог проявиться. Считайте, что я просто почувствовала, что мой сын может исчезнуть. И он исчез.

– Кто был его отцом? – встал из-за стола Марцис.

– Никто, – отрезала Сандра.

– Ладно, – Марцис с сожалением вздохнул. – Хотел бы попросить вас, госпожа Облдор, об одолжении. Разрешите снять со стены портрет Сона Сонга. Я закажу нашему художнику копию. Это пригодится для дела. Портрет верну. Или вот, господин Кунж вернет.

– Берите, – она вновь смотрела в окно. – Мне он не нужен.

<p>11</p>

Веловоз стоял на прежнем месте, а на скамье сидел бледный как пук прошлогодней соломы старик и жмурился на солнце белыми зрачками.

– Вас зовут Клавдий? – спросил Марцис.

– А вас советник Марцис? – просипел старик.

– Да, – кивнул советник и присел рядом. – Вам уже доложили?

– Мальчишки, – улыбнулся старик. – Детишки Фукса бегали. Деревня маленькая. Ничего не спрячешь, даже если захочешь. Кунж, я вас слышу. Подходите, садитесь. Или садитесь на ваш веловоз, ведь ваши дела заканчиваются уже? Кстати, советник. Это правда, что у вас лиловый значок на рукаве?

– Да, – ответил Марцис.

– Тогда зачем все это? – старик махнул рукой в сторону вертушки. – Зачем отбивали магию? Ведь вы и так всех видите почти насквозь.

– Почти насквозь и насквозь – не одно и тоже, – улыбнулся Марцис. – К тому же весь секрет полного дознания в том, что люди сами видят себя такими, какие они есть.

– Вы бы сразу подошли ко мне, – усмехнулся старик. – Я уже давно вижу людей такими, какие они есть. С тех пор, как потерял зрение. Могу сказать про каждого. Я сам – как осенний лист, случайно не облетел с дерева вместе с прочими листьями, и теперь болтаюсь на черенке, жду, когда раскрошусь и исчезну. Мать Питера – самое несчастное существо в округе. Она обманута. И почувствовала, что обманута в тот самый момент, когда поняла, что видит в зеркале саму себя.

– Но ее сын… – нахмурился Кунж.

– А что сын? – удивился старик. – Если навозная птица, ковыряясь в дерьме, обнаруживает драгоценный камень, она же не перестает быть навозной птицей? Она не превращается в лебедя. Она даже не может проверить, не стекляшка ли ей попалась вместо посуленного бриллианта.

– Дальше, – попросил Марцис.

– Лизи – это солнце нашей деревни, – продолжил старик. – Если бы она чаще выходила из дома, я бы поставил скамейку напротив ее крыльца и согревался бы от ее взгляда, как от солнечных лучей. Фукс – отличный староста, поскольку не старается казаться умнее, чем есть, а просто живет. Он никуда не стремится, ничего не добивается, он живет. Кто его знает, если бы так жил и Питер…, но мальчишка слишком близко принял к сердцу глупые слова….

– А Больб? – спросил Марцис.

– Просто люди, – пожал плечами старик. – Мена несчастная, плывет по течению вроде Фукса, но не имеет ни паруса, ни якоря, ничего. Набухает и тонет. Ей бы уцепиться за кого-нибудь. И ее мать – обычная женщина, вздорная, как и все женщины, которых обманул муж. Обманул уже тем, что оказался никем, к которому как не прижимайся, все не согреешься. Наверное, и Ева станет такой же, хотя она может стать такой, как Лизи. Они обыкновенные.

– А Питер?

– Питер, – старик задумался. – Хороший был парень. Ягодка без косточки. Яблочко без червячка. Небо без тучки. Сам страдал из-за этого. Потому и от матери ушел, что от собственной ясности самому тошно стало.

– А мы слышали, что он просто хотел знать имя своего отца, – заметил Кунж.

– А был у него отец-то? – спросил Клавдий.

– То есть? – нахмурился Марцис.

– Ну, я не уверен, что был, – пояснил старик. – Отец самой Сандры как раз в тюрьму очередную загремел, так она без него и понесла, и родила, ей еще жена моя покойная помогала, а виновников-то у нас в деревне не оказалось. Не то, что не нашли, а не оказалось. Тут уж и я раскинул гадалку, не отыскал отца-то.

– Что же это тогда? – раздраженно бросил Кунж, которому уже порядком надоело топтаться на жаре. – Непорочное зачатие, что ль?

– А вот не знаю, – пожал плечами старик. – Одно только известно, что когда отец Сандры из тюрьмы вышел, да пришел к моей повитухе справиться насчет ребенка, так он только одно и сказал ей. Мечты сбываются, сказал, даже у самых несчастных, главное захотеть, да постараться, да далеко не заглядывать. Например, за такое-то число.

– За какое число? – не понял Марцис.

– За то самое, – вздохнул старик. – За тот день, когда Питер исчез. Хороший он был парень, но… пустой. Без недостатков. Лизи жалела его, жалость свою к нему и любила, а он метался, все понять не мог, отчего в нутре у него сквозняк гуляет.

– Подождите, – поморщился Марцис. – Я все-таки должен разобраться. Что ж, выходит, что отец Сандры был провидцем или магом? Вы уж простите, но главное остается – как он исчез? Это же не заклинание, какое, что без следа от времени истаивает! Как, черт меня возьми?!

– Так может, черт и взял? – сморщил лоб слепой. – Черт дал, и черт взял. Или бог. Дал, а потом забрал. Ну не король же?

<p>12</p>

Обратно в город веловоз катил уже после полудня. Марцис наколдовал легкую дорогу, и Кунжу почти не приходилось крутить педали.

– Неудача? – спросил полицейский, не оборачиваясь.

– Бывает, – бросил Марцис.

– Но ведь что-то все-таки произошло, господин советник? – не унимался Кунж. – Вот вы про дом рассказывали, который исчез, только мебель, да краска осталась. Там тоже не было магии?

– Не было, – вздохнул Марцис. – Только с тем домом все было ясно. Слышали о новогодней лотерее?

– Так кто ж о ней не слышал? – усмехнулся Кунж. – Все жители королевства складывали собственную магию в конверты и отправляли под новый год королю, а выигрышный билет доставался одному. Он загадывал желание, и оно сбывалось. Так ведь не проводится она уже много лет. Да я еще пацаном был, как перестала проводиться. Кстати, почему?

– Желания перестали сбываться, – ответил Марцис. – Постепенно люди и перестали загадывать. Вот лотерея и рассосалась. Только это все не то.

– Ну, как же не то! – оживился Кунж. – Вот тот же дом. Я ведь так понял, что хозяин получил его в лотерею?

– Да, – потянулся у него за спиной Марцис. – И дом вырос на нужном месте сам. Мгновенно и чудесным образом. И был зафиксирован королевской налоговой службой. И ровно через тридцать лет исчез. И так все выигрыши. Правда, когда счастливчики выигрывали значительную сумму денег, то, пустив ее в рост, имели шанс остаться с прибылью. Если же деньги оказывались промотаны, то на нет, как говорится, и суда нет. Случались и трагедии. Как-то один получил выигрышный билет и загадал яхту, потом продал ее, второй хозяин тоже перепродал яхту, пока, наконец, она не исчезла прямо в море, оставив экипаж бултыхаться в волнах.

– Упущение, – пробурчал Кунж. – Только я вижу, вас такая версия не занимает? Смущает то, что Питер живой человек?

– Нет, – вздохнул Марцис. – Меня ничто не смущает. Просто лотерея не проводится уже больше сорока лет, а Питеру не было и тридцати. Наконец, я знаю наизусть все последние пятьдесят выигрышей, фамилии выигравших и судьбу призов! И уж поверьте мне, господин Кунж, как специалисту – даже вкладов всех подданных нашего королевства не хватит, чтобы создать что-то похожее на живого человека.

– А за несколько лет? – спросил Кунж.

– Я не понял? – переспросил Марцис.

– За несколько лет, – повторил Кунж. – Ведь несколько лет желания не сбывались? И еще. Господин советник. Скажите, а вы знаете имена тех, кто ничего не выиграл? Кстати, тот портрет певца, он ведь с концерта, на который ездила юная Сандра вместе с отцом и Камиллой? Если она загадала сына, ведь она не могла его родить раньше восемнадцати лет? Должна же лотерея соблюдать королевские законы! Эй! Господин советник, что-то педали не могу провернуть!

– Черт возьми вашу вторую степень, Кунж! Отчего вы сразу не подключили чутье? Разворачивайте!

<p>13</p>

Сандра ждала их в дверях. Теперь, когда отбойники не работали, а мирно лежали на багажнике веловоза, она уже не казалась столь страшной. Да и сама деревенька стала яркой и праздничной, как и тысячи подобных деревенек, в которых жили верноподданные магического королевства, довольствующиеся свеклой и брюквой, и одеждой серого и коричневого цвета, потому что магия позволяла раскрашивать им собственные ощущения в любые краски.

– Госпожа Облдор! – закричал Марцис ей еще издали. – Мы не собираемся инициировать в пенсионной службе дело о лишении вас содержания, но подскажите, ваш отец ведь выиграл тогда, он выиграл на том концерте? Мы правильно поняли, отчего исчез Питер?

– Он просто кончился, – прошептала госпожа Облдор. – Вытерся, стерся, исчерпался. Ему пришел срок. Я сказала ему заранее, но он не поверил. Наверное, я не была достаточно убедительна, может быть, сама не слишком поверила объяснениям отца. Но главным было другое. Это было не мое желание, а маленькой девочки, которая ничего еще не понимала в жизни. Она просто стояла на пьедестале, смотрела на замечательного певца и изо всех сил желала живую куклу точь-в-точь похожую на него.


2008 год

Халса

Солнце налилось кровью, как брюхо тростникового комара. Бурмахель прищурился, вытянул руку, принял светило на ладонь и прихлопнул огненный шарик. Похожие на уродливых куриц чайки брели вдоль колышущейся зеленой кашицы. Море цвело. Халса пела.

Слепая девчонка напоминала в профиль песчаную акулу. И улыбка у нее была как у акулы, нанизанной на гарпун, и узкие щелочки незрячих глаз. И белая кожа. И даже ее голос напоминал акулу, хотя Бурмахель знал точно, что акулы не поют. Но голос Халсы разрезал его знание, как резал зеленое месиво киль отцовской лодки.

– Ты нашел счастливый камень, Бурмахель?

У Бурмахеля длинное имя. Такое же длинное, как и у его сверстников. Когда он сравняется возрастом с отцом, его имя станет еще длиннее, а мальчишки с рыбацкой улицы будут звать его дядюшка Бур. А у Халсы имя короткое, потому что она женщина. Но на самом деле она давно уже должна была стать безымянной. Вовсе сгинуть. Она существовала вопреки всему. Сидела в десятке шагов от Бурмахеля, прислушивалась к плеску зеленой болтушки, загибала пальцы, кивала сама себе и пела. Извлекала из впалых щек, тонкой шеи и узкой груди что-то невообразимое, то едва слышное, то оглушительное, то большое и тяжелое, то пронзительное. Скапливала под нёбом звуки и выпускала их через акулий рот в море.

– Ты нашел счастливый камень, Бурмахель?

– Вот, – Бурмахель разжал кулак. На ладони мальчишки лежал желтоватый каменный палец. Только такой камень мог быть счастливым. Тот, который когда-то был не камнем, а потом стал им.

– Пойдет, – отец рассмеялся, но Бурмахель видел, как тот напряжен. Впрочем, кто мог оставаться беззаботным перед игрой? Разве только Халса.

– Пойдем, – сказал отец, поднимая на плечо мешок с рыбой. – Надо выспаться. Завтра тяжелый день.

Бурмахель подхватил весла, заметил под скамьей уснувшего верхунца, вытащил рыбешку и бросил Халсе. Она тут же перестала петь и уверенно поймала ее, словно видела незрячими глазами лучше Бурмахеля. Поймала и немедленно впилась зубами в узкую спинку. «Точно акула», – прошептал мальчишка.


Утром начетчик принял камень Бурмахеля равнодушно. Сначала сгреб со стола серебряные монетки, которые отец откладывал целый год, потом повертел в руках окаменелость, приложил к ней печатку бургомистра, поднес камень ко рту отца, чтобы тот громко и отчетливо произнес свое имя, и бросил в корзину, в которой уже скопилась горка гальки. Взамен отец получил ветхую полоску ткани, которую повязал на лоб.

– Сегодня нам повезет, – твердо сказал отец, выбираясь из очереди.

– Всем повезет, – не согласился Бурмахель и вспомнил Халсу. – Не повезет кому-то одному. А кому-то одному повезет больше других.

– Одной семье, – поправил сына отец. – А того везения, которое больше других, я бы не желал никому. Пошли, нужно успеть все закончить до игры.

Забот было немного. В маленьком домике рыбака всегда царила чистота. Или от аккуратности Бурмахеля, или от бедности его отца. Единственной гордостью малочисленного семейства был тесный, но глубокий погреб, куда отец Бурмахеля натаскал зимой льда и на котором теперь лежал вчерашний улов. Полезно иметь собственный ледник, когда море заштормит на неделю, или когда, как в день игры, ни один рыбак не отправится за удачей. Завтра Бурмахель понесет вчерашний улов на рынок и будет там едва ли ни единственным продавцом свежей рыбы. Если счастливый камень не подведет.

– Зачем нужна игра? – спросил отца Бурмахель.

– Люди азартны, – нехотя бросил отец, расставляя по полкам нехитрую утварь.

– Мама говорила, что игра не нужна, – заметил Бурмахель и снова вспомнил Халсу с акульим ртом. – Она говорила, что это выдумка магистрата, которая служит тому, чтобы вымазать в крови каждого.

– Этой выдумке слишком много лет, – потемнел лицом отец Бурмахеля. – Да и мамы давно нет. Для того чтобы лишиться жизни не обязательно играть. Иногда достаточно упасть в воду, а выбравшись на берег, оказаться на холодном ветру.

– Но мы есть, – сдвинул брови Бурмахель. – Мы можем не участвовать в игре? Что, если мы останемся дома?

– Придут стражники и сожгут нас вместе с домом, – раздраженно буркнул отец. – Так принято! Так хочет дух моря. Играть должны все, или это будет не игра. Игра нужна городу. Целый год в горожанах копится злоба! Куда бы она девалась, если бы не игра? Зато наш город самый счастливый. В городе всегда все спокойно. Дух моря успокаивается игрой и не беспокоит горожан попусту. Нам повезет. За что нам проигрыш? Говорят, что никто еще не оказывался в игре последним просто так.

– Поговорим об этом после игры, – надул губы Бурмахель.

– Не волнуйся, – отец постарался улыбнуться. – Ты нашел счастливый камень. Твои камни никогда нас не подводили. У тебя легкая рука, парень.

– Маму моя рука не спасла, – прошептал Бурмахель.

– Ты не дух моря, сын, – ответил отец. – Пошли, скоро начало игры.

– Отец, – Бурмахель затянул пояс на ветхом халате. – Почему Халса осталась жива? Ведь ее семья проиграла? Дом ее родителей отошел к пекарю, никого не осталось в живых, а она четвертый год бродит по берегу.

– Не знаю, – пробормотал отец. – Я никогда не причащался чужой плотью. Рассекал запястье и смачивал повязку собственной кровью. Тогда Халсе было лет семь. Вряд ли она смогла бы спастись, скорее я поверю, что в игре может погибнуть случайный человек. Такое случается. К тому же она слепа с рождения. Может быть, ни у кого не поднялась рука на девчонку? Знаешь, я ведь даже пытался приютить ее, но она словно не слышит меня. Поет свои песни и улыбается. У нее что-то с головой. Зато она слышит тебя. Кивает тебе. Я видел.


– Горожане! – бургомистр поднялся с резного кресла, установленного на помосте у магистрата. – Хвала духу моря, что охраняет наш остров, мы по-прежнему благоденствуем! Одни купцы, как и прежде, приплывают в нашу гавань, чтобы забрать рыбу, желтый камень, олово из наших рудников. Другие отправляются в путь, чтобы привезти к нам лес, хлеб, кожу, ткани. Третьи, чтобы купить или то, или другое. Бури не тревожат наш тихий берег, савойские пираты не могут отыскать его в туманах, корабли иноземных королей садятся на мели и разбиваются о камни. Кого мы должны благодарить за это?

– Дух моря! – загудела заполнившая площадь толпа.

– Нет, – покачал головой бургомистр. – Себя! За то, что мы не жалеем самих себя. За то, что мы не боимся откупаться собственной кровью от несчастий и превратностей, которые судьба готова отсыпать каждому из нас! Да будут славны те, кто, принимая на себя наши боли и неудачи, избавляет нас от них!

– С каждым годом он говорит все складнее! – прошептал отец, которого вместе с Бурмахелем толпа стиснула в центре площади.

– Почему он говорит о собственной крови, если ни он сам, ни кто-либо из его советников, ни кто-либо из его стражников не участвует в игре? – не понял Бурмахель.

– Поймешь со временем, – хмыкнул толстомордый детина, что беспрерывно вытирал потные щеки и лоб. – На то он и воевода, чтобы отправлять вперед воинов!

– Но он отправляет вперед не воинов! – не понял Бурмахель.

– Помолчи, парень! – дернул его за плечо отец.

– Да уж! – раздраженно сверкнул глазами толстый и начал протискиваться через толпу в сторону.


– Все оплачивается! – кричал между тем бургомистр, расхаживая вокруг кучи камней, водруженной перед его креслом. – Ничего не дается бесплатно! Ни чистое небо, ни попутный ветер, ни спокойное море, ни хороший улов, ни ровный огонь в очаге, ни мирный сон – ничего не дается бесплатно! За все приходится платить! Монетой, трудом, болезнями, ранами, смертями! Так почему бы не оплачивать в один день не только налог в пользу города, но и сбор в пользу собственной судьбы? В пользу духа моря и неба! В пользу удачи и благоденствия!

– Платить! – понеслось дружное эхо.

– Платить! – громко повторил бургомистр и подошел к краю помоста. – Так не пора ли нам оплатить еще один год нашей удачи?

– Пора! – загудела толпа.

– С честью и по справедливости! И пусть никто не уйдет обиженным из тех, кто уйдет! – воскликнул бургомистр.

Шагнул из строя магистерских служек стражник, завязал глаза бургомистру черным шарфом. Тот поднял руки, развел их в стороны, повернулся к площади, словно хотел обнять сразу всех столпившихся на ней горожан, подцепил из кучи камней верхний.

– Да воскурятся жертвенные дымы, да взовьются жертвенные огни, да найдет удача жаждущего ее, а справедливость каждого! Чей это камень?

– Садовника городского магистрата! – подал голос начетчик.

– Садовник городского магистрата! – торжественно крикнул бургомистр. – Дядюшка Мак! Поспеши сюда вместе со своей семьей! Все мы выигравшие в этой игре, но ты выиграл дважды! Все, что потеряет тот, кто искупит сегодня наши неудачи, достанется твоей семье! Все, кроме их жизней, они отойдут духу моря! Где ты, дядюшка Мак?

– Здесь! – заголосил толстомордый детина, таща за руки такую же щекастую женщину и двух белоголовых мальчуганов.

– Держи свой камень и свою удачу! – крикнул бургомистр. – И жди, когда судьба определит твою награду!

– Отец! – помертвевшими губами прошептал Бурмахель. – Отец, он отдал садовнику наш камень!

– Брось! – хрипло прошипел отец. – Что ты можешь разглядеть с полсотни шагов?

– Он сверкнул в лучах солнца! – зашелся в тревожном шепоте Бурмахель. – Я узнал бы его и с сотни шагов!

– Чей это камень? – снова возвысил голос бургомистр.

– Горшечника Вокабиндлуса! – гаркнул начетчик.

– Дядюшка Вок! – заорал бургомистр. – А ну-ка, иди-ка сюда вместе со всем семейством! Поздравляю тебя! Уж и не знаю, как бы мы жили без твоих горшков…


Уменьшалась куча камней, редела толпа посредине площади, сгущалось плотное кольцо людей по ее краям. Поднимались вверх жертвенные дымы от ритуальных костров, зажженных возле помоста бургомистра. Потрескивали в огне высушенные поленья. Наконец посередине площади остались две семьи. Отца, к которому прижался побелевший от ужаса Бурмахель, и корзинщика дядюшки Руга, вокруг которого толпились столь же перепуганные полтора десятка домочадцев.

– Вот уж не думал, что буду желать собственной смерти, – посмотрел на Бурмахеля отец. – Лучше бы мы погибли с тобой в море! Вот уж тогда точно наши жизни достались бы его духу!

– Он отдал наш камень садовнику! – пискнул Бурмахель.

– Что ж, – пожал плечами отец и посмотрел на застывшего в ожидании у помоста толстомордого. – Незавидный ему достанется выигрыш, если мы проиграем. Жалкая лачуга, да полмешка рыбы на льду в погребе. Он, конечно, рассчитывает, на крепкий дом корзинщика…

– Чей это камень? – выкрикнул бургомистр.

– Рыбака … – начал кричать начетчик, но его ответ потонул в истошном вое, раздавшемся из всех глоток семейства корзинщика.

Отец Бурмахеля взял сына за руку и поволок его к помосту, чтобы принять в ладонь серый голыш.

– Это не наш камень, – выдохнул Бурмахель в брезгливое лицо бургомистра, но ударили барабаны, толпа выдохнула, зарычала, а отец Бурмахеля схватился за плечо сына и прошептал через силу:

– Подожди. Мне нужно присесть. На меня смотри. На меня.

И Бурмахель опустил тяжелое тело отца на камень, не сводя с него глаз. Хотел отвести, оглянуться, посмотреть, что происходит за спиной, что за зверь зарычал, зашевелится, заскреб когтями по камню, но глаза отца не отпускали, как не отпускали раньше его руки, прижимавшие сына лицом к каменному животу, закрывавшие глаза и уши. И только когда зверь умер, рассеялся, растворился, рассеялся, отец обмяк. Бурмахель обернулся и увидел почти уже пустую площадь, темные пятна посредине ее, и последних горожан, что подходили к огню и бросали в него вымазанные кровью повязки и какие-то красные лоскуты.

– Отец!

– Все, парень! – начетчик ударил отца Бурмахеля по щеке, подергал его за нос. – Губы синие. Слабак твой отец, умер со страху.

– Мой отец не трус! – зарычал Бурмахель, почти так же, как рычал недавно зверь за его спиной.

– Но-но! – хмыкнул начетчик. – Трус он или не трус – теперь все едино!

– Это был не наш камень, – прошептал Бурмахель и обессилено упал на колени.


– Пойдем, – Халса потрясла его за плечо, поймала ладонь, потянула за собой.

– Подожди, – Бурмахель вздрогнул от акульего рта, от незрячих глаз, от человеческой речи, которой на его памяти девчонка воспользовалась впервые. – Подожди. Отец!

– Его уже нет здесь.

Она говорила спокойно и смотрела на плечо Бурмахеля, словно пыталась высмотреть там что-то важное.

– Чего ты хочешь? – он, наконец, проглотил короткие слезы.

– Пойдем, – она потянула его за собой. – Только не оборачивайся.

Она повела его прочь с онемевшей площади, повела по узким улочкам, спускающимся с известковых холмов к морю, повела через распахнутые настежь городские ворота, стражники на которых показались Бурмахелю или пьяными, или сумасшедшими. У нее была узкая, прохладная рука.

– Это был не наш камень, – повторил Бурмахель.

Она кивнула.

– Куда мы идем? – спросил Бурмахель.

– К скалам, – ответила Халса.

Солнце вновь опускалось в море, но оставалось желтым, словно Бурмахель и в самом деле расплющил его прошлым вечером. Или вся кровь осталась на камнях городской площади. Узкая, еле приметная тропинка убегала вверх, виляла между валунов и колючек, пробиралась через заросли можжевельника, прыгала с камня на камень.

– Вон! – вытянула к горизонту руку Халса, все так же не сводя незрячих глаз с плеча Бурмахеля. – Видишь?

Бурмахель прищурился. Горизонт покрывали завитки далеких парусов. Сотен или тысяч парусов.

– Савойские пираты, – гордо сказала Халса. – Я долго пела, пока не разогнала туманы. А потом приплывут корабли иноземных королей. Я подсказала им проходы между мелей и рифов. А потом придет буря и смоет в море и тех, и других. Но до бури мы успеем спрятаться в твоем погребе. Ты не волнуйся, мы подождем здесь только пару дней. Там в ложбине я припасла бутыли с водой, немного сушеной рыбы и хлебных корок.

Бурмахель посмотрел на город. Он показался ему оранжевым от лучей солнца. Тихим и добрым.

– Как ты спаслась тогда?

Она все еще смотрела ему на плечо.

– Разве я спаслась?


2010 год

Сегодня:

Кубики

<p>01</p>

Если бы люди в поселке умели летать, то мало бы кто удержался, чтобы с утра не расправить крылья, не взлететь в небо и не замереть в вышине. Посмотреть на север, где за рекой шумит город. Посмотреть на запад, где сплетаются рельсы, спят рыжие вагоны и над ржавым железом торчат два крана – один с железной клешней, другой с магнитной блямбой. На юг, где сразу за кладбищем стоят в бурьяне трамплины и горки мотоклуба, а еще дальше пасутся коровы, а за нами тают известковые увалы и управляется с экскаватором дядя Саша. Посмотреть на восток, где ничего не разглядишь, потому как утреннее солнце слепит глаза, но в его лучах точно прячутся несколько поселковых улиц, а так же школа, огороды, желтые от сурепки поля и уже у самого горизонта неясной полосой лес. А потом закрыть глаза и просто парить до той самой секунды, пока откуда-то издалека, снизу, от самой земли не донесется испуганное:

– Генка!

Мамы – это, конечно, особенные люди, потому что реагируют на обычные вещи особенным образом. К примеру, сидит взрослый человек (все-таки во второй класс перешел) на коньке крыши, расставляет в стороны руки, ловит лицом ветер и не собирается никуда лететь (крыльев-то нет, да и зачем он, спрашивается, страховку на пояс прицепил?), а мама внизу у лестницы кричит так, словно ее ребенок сию секунду отбывает в дальние края. (Уф, бывают же иногда предложения длиной в половину диктанта!)

– Генка! Слезай немедленно! Ты что, по-человечески не понимаешь? Нельзя на крышу! Не-льзя!

(Интересно, как правильно – «не-льзя» или «нель-зя»?)

– Мама! Ну, вот же страховка! Дядя Саша сделал!

– Я вот до тебя сейчас доберусь, и никакая страховка не поможет!

(Ага, достань меня сначала).

– И дяде Саше твоему достанется!

(Хотелось бы на это взглянуть. И почему он мой?)

– Быстро слезай! И сделай так, чтобы я тебя там больше не видела! Ты понял?

Понял. Одно не понял, как это сделать, если ты с утра первым делом на крышу смотришь? Ну ладно! Слезаю!

Непростое это дело – спускаться. Закрываешь глаза, стискиваешь перекладину и тянешь вниз ногу. Главное не промахнуться, маловат еще Генка для того, чтобы перекладины пропускать. Но уж если нащупал, то часть дела сделана – ставь рядом вторую ногу, перехватывайся, да старайся пальцы не занозить. Сначала по кровле, потом от кровли до утоптанной дворовой земли.

– Медом там намазано, что ли? Ты бы так ночью по нужде во двор выбегал! Во второй класс скоро, а все темноты боишься. Значит так, со двора – ни ногой. Дядя Саша заедет – позавтракаем. И заруби себе на носу, если он насчет подарка на день рождения будет спрашивать – никаких скутеров. Только через мой труп.

Нет, мамы – точно особенные люди. О чем ни мечтай, рано или поздно упираешься в «только через мой труп». Никакого удовольствия.

<p>02</p>

– Генка? Можно я на твоем гамаке полежу?

Так, смешная соседская девчонка Аленка нарисовалась. Смешная, потому что похожа на куклу. Такие же белокурые локоны, такие же голубые глаза. Аленку за эту куклу вполне можно было бы презирать, но кукла таскается за Аленкой на багажнике оранжевого велосипедика, и пристегнута кукла к багажнику самым жестоким образом – проволочной защелкой поперек живота. Так что, Аленка – правильная девчонка.

– Нельзя! – покачал головой Генка и приложил к глазам бинокль. Если смотреть через бинокль наоборот, то Аленка кажется маленькой, зато двор кажется большим. До пустой будки, в которой когда-то жил погибший на дороге Рекс, метров сто, а до накрытой брезентом разбитой машины – все сто пятьдесят. Но до Аленки еще дальше. И даже голос ее словно издалека доносится.

– Да ладно тебе, Малинин! Жалко, что ли?

Ну, не заноза? Ведь перелезла через забор и плюхнулась в старый гамак. Механика сработала, как надо. Веревка сдернула стопор, и тяжелое ведро с кирпичами поползло по натянутому тросу прочь от гамака. Лейка наклонилась, и теплая вода пролилась дождем в двух шагах от изумленной Аленки.

– Круто! – восхитилась Аленка и тут же добавила с сожалением. – Но мимо!

– Да, лейку перевесить нужно, – плюхнулся рядом с Аленкой в гамак Генка и грустно вздохнул.

Придется ведь переставлять лестницу, подтягивать на место ведро с кирпичами, перевешивать лейку, да еще водой ее наполнять!

– Сам эту штуку придумал?

– Нет. Папка. Я только подправил. В жару удобно. Дернешь за веревочку, и ты в душе. Папка веселый был.

Наверное, веселый. По карточкам-то точно не определишь. А мамке веры нет. Говорит, что веселый, а сама ревет.

– Ты тоже веселый. Веревка ведь сама дергается? Я видела, как ты с утра с лестницей и лейкой тут возился. Тут же дядя Саша твой иногда лежит?

И эта туда же. Почему это он мой?

– Во-первых, он не мой. А во-вторых, я ведь не попал?

– Не попал, – Аленка сорвала травинку, стала прикусывать травяную мякоть. – Но ведь хочешь попасть? Не боишься, что и тебе попадет?

– Ерунда, – презрительно выпятил губу Генка. – Просто мамка боится, что я с крыши свалюсь. А с дядей Сашей у меня проблем нет.

– Нарываешься?

Аленка умная. Все понимает. К тому же у глупого человека взгляд бегает, а Аленка точно в глаза смотрит. Или директор школы Карен Давидович Араян, когда про глаза рассказывал, не глупость имел в виду? Точно, он о трусости говорил. Так что смотри, Генка, в Аленкины глаза твердо, не трусь.

– Проверяю. Надо же знать, чего ждать от человека?

– А участкового и директора школы тоже проверял?

Вот ведь неугомонная, мало того, что в глаза смотрит, еще и смеется. Нет, надо биноклем прикрыться.

– И чего они мне? Они в отцы не набивались. Мало ли кто мимо дома ходит?

– А дядя Саша набивается?

А кто его знает? Разговоры разговаривает. Вопросы какие-то задает. Да еще так, словно и в самом деле узнать чего хочет.

– Да не знаю я. В гости пока ходит. Присматривается.

– К мамке твоей?

– Чего это к ней присматриваться? – удивился Генка. – Она и так красивая. Он со мной контакт налаживает.

– Это как? – не поняла Аленка. – Ты чего, телевизионная антенна? У нее иногда контакт пропадает.

– Да я сам не пойму, – вздохнул Генка.

– А я красивая? – спросила Аленка.

Ничего не ответил Генка. Не нашелся, что ответить. Только и сделал, что снова посмотрел на Аленку через бинокль. Часто бинокль выручает Генку. Папкин!

– Баба Маруся говорит, что ты хороший, – вздохнула, не дождавшись ответа, Аленка. – Только прячешься почему-то всегда под брезент, где у вас металлолом лежит.

– Это не металлолом, – прикусил губу Генка. – Это папкина машина. Он ехал на работу, и у него заболело сердце. Он остановил машину, вышел и умер. А машина покатилась дальше. И разбилась.

– Я знаю, – серьезно ответила Аленка. – Под брезентом прохладно. В жару хорошо.

– И не страшно, – добавил Генка.

– Баба Маруся говорит, что бояться можно, – ответила Аленка. – Главное – не трусить.

– Хочешь со мной на крышу? – расхрабрился Генка. – Не бойся!

– А я и не боюсь! – тут же превратилась в обычную девчонку Аленка. – Просто не хочу.

– А пошли тогда зеленую смородину есть?

(Ну, причем тут смородина?)

– Аленка! Завтракать!

Это бабы Маруси голос. Ну и хорошо, а то уже и не знаешь, что сказать.

– Не буду я зеленую смородину есть. У меня до сих пор от нее живот болит. Я пойду.

– У меня завтра день рождения.

Все-таки сказал. Сумел!

– Ты это… приходи.

– А подарок?

Остановилась, а у самой в глазах искры сверкают. Какой от Аленки может быть подарок? Она сама как подарок.

– На велосипеде дашь покататься?

– И все?

Встала напротив солнца так, что лица не видно, только кудряшки золотом сияют вокруг, и в бинокль не разглядишь, глаза слезятся.

– Ты красивая.

– Приду!

<p>03</p>

– Нет, ну вроде взрослый парень!

Не любит мамка, когда Генка играет за едой. Когда телевизор смотрит, книжку прижимает за тарелкой к банке с чайным грибом или, как теперь, расставляет костяшки домино, которые так замечательно падают друг за другом. А что еще делать, если картошка уже съедена, а стол стоит в саду, и вокруг порхают бабочки и пахнет яблоками? Жаль, что уйти нельзя, пока мама не выговорится. Пока не расскажет дяде Саше, что Генка отбился от рук. Что их сосед – председатель мотоклуба Коля Иванович Рыжков – хоть каждую субботу может устраивать мотопарады для ребятни, никакого скутера у Генки не будет.

– Что тебе подарить? – спросила мамка Генку, наверное, уже в третий раз. – Ты хорошо слышишь? Пропадаешь куда-то. Дядя Саша спрашивает, что тебе подарить?

– Скутер точно нельзя? – на всякий случай спросил Генка.

– Точнее не бывает, – отрезала мамка. – Мне еще компьютер тебе к школе покупать. Старый ремонтировать – себе дороже выйдет.

– Ладно, Анют, – повернулся к Генке дядя Саша. – Но если не скутер, что тогда?

– Может, велосипед? – подала голос мамка.

– Нет, – мотнул головой Генка. – Надо что-то с мотором. Коля Иванович сказал, хоть пылесос. Надо проехать большой круг. Всего пятьсот метров. Тогда могут взять в мотоклуб.

– Ни-за-что! – отчеканила мама.

– А щенка? – подмигнул Генке дядя Саша. – У нас на карьере овчарка таких щенков принесла!

– Саша! – недовольно зашипела мамка.

– У меня была собака, – налил глаза слезами Генка. – Она под машину попала. Другой собаки мне не надо. Собака может быть только одна.

Мамка отчего-то сразу раскраснелась, а дядя Саша запыхтел, как паровоз, и даже расстегнул пуговицу на рубашке и спросил Генку совсем уже жалобно:

– Ну, ни скутер, ни велосипед, ни щенок, но что же тогда?

– Что-нибудь непонятное, – ни с того, ни с сего ляпнул Генка.

Просто так. Чтобы отвязались. Все равно толку не будет.

– Это как же? – не поняла мамка. – Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что?

– Подожди-подожди, – отчего-то оживился дядя Саша. – Ни игру, ни головоломку, а что-то непонятное?

– Чтобы я удивился, – подвел итог разговору Генка. – Мама, ну я пойду уже?

– Гостей пригласи, – разрешила мамка. – Аленку уже пригласил? Молодец. Кого еще хочешь? Котенкина Игоря? Давай. Отличный парень, хоть и старше Генки, полпоселка у него чайники чинит. Братьев Мажуга не забудь! Пусть приходят. Тортик и газировка будут!

<p>04</p>

К сожалению, Генка соседствовал не только с Аленкой и ее бабой Марусей. С другой стороны его дома то и дело порыкивали мотоциклы братьев Рыжковых. Мотоцикл, конечно, был только у Егора, которому уже исполнилось шестнадцать лет. Двенадцатилетний Матвей обходился скутером, а ровесник Генки Семен ходил пешком. Но, в отличие от сверстников, в клубе он катался на настоящем мотоцикле и даже переезжал на нем через невысокие горки, что было причиной отчаянной зависти поселковых мальчишек. По этой или еще по какой причине Семен и его старшие братья источали легкое презрение по отношению к «безмоторным» землякам. А вот Генку, особенно когда он мелькал возле их двора в одиночестве, еще и обижали.

– Малина! – заорал Егор, заметив крадущегося вдоль забора соседа. – Иди сюда!

– Подгребай! – подал голос Матвей.

– Оглох, что ли? – присоединился Семен.

Братья с утра были не в духе. За их спинами стоял изрядно проржавевший мотоцикл «Урал» с коляской, но на сегодня забота у них была другая. Отцовский квадроцикл не заводился.

– Слушай, Малина! – прошипел Егор. – Дуй к Котенкину. Скажи, что опять отец какую-то ерунду выкрутил, завести не можем. Да быстро, а то разжалует нас батя… по самое не балуйся. Бегом. Считаю до пятидесяти. Сорок восемь!

Побежал Генка. Бежал и проклинал сам себя, и даже поплакал на ходу, хотя никто и пальцем его не тронул, но слово противное словно само в уши лезло – «трус, трус, трус».


– Ну чего там? – спросил его Игорь Котенкин, который, как и обычно, сидел у себя в гараже, откусывал от батона, разрезанного вдоль и намазанного вареньем, хлебал горячий чай из литровой кружки и дышал канифольным дымом, поднимающимся от паяльника. – Опять, что ли, посыльным трудишься?

Всякий раз, когда Генка попадал к приятелю в гараж, Малинин застывал с открытым ртом. Почти все стены в обители Котенкина были заняты стеллажами, на которых смиренно ожидали ремонтной участи чайники, утюги, приемники и телевизоры. Слева стоял огромный верстак-стол, справа продавленный диван и остовы двух мопедов, а в центре высилась гордость Котенкина – ярко-красный, украшенный хромированными дугами мотоцикл «Минск». Раритет, как говорил хозяин ремонтного логова.

– Ага, – вздохнул Генка.

– Вот у тебя бинокль на шее, – точно так же вздохнул Котенкин, – сколько раз его у тебя пытались отнять?

– Не помню, – буркнул Генка.

– Раз пять, не меньше, – напомнил Котенкин. – И сколько раз получилось? Ни разу. А почему?

– Так он папкин, – снова вздохнул Генка. – От него только и осталось, что фотокарточки, бинокль и машина.

– Нет, Малинин, – не согласился Котенкин. – Машины нет. Кузов в гармошку, движок чуть ли не вдребезги. Даже на запчасти нечего взять. Уж на что у участкового «УАЗ» еле живой, и то машина все еще. И «Волга» ржавая у твоего дяди Саши – тоже машина, а то, что у тебя под брезентом – это уже не машина.

– Дядя Саша не мой, – почему-то обиделся Генка. – Он мамкин. Наверное…

– Не трусь, Генка, – попросил Котенкин.

– Я стараюсь, – поник головой Генка.

– Плохо стараешься, – огорчился Котенкин. – Представь себе, что ты сам вот как этот бинокль. Держись сам за себя! Понял? Что там опять у Рыжковых? Батя все-таки заставил ржавым «Уралом» заниматься?

– Квадроцикл не заводится, – вспомнил Генка. – Егор говорит, что Коля Иванович приедет и разжалует всех по это самое… по самое не балуйся. А они найти не могут, что он выкрутил.

– Вкрутил он, – недовольно поднялся Котенкин. – Вкрутил! Опять, наверное, жиклер затянул. Ладно. Там дел на пару минут. Ты сам-то куда теперь?

– Я к Мажугам, – вспомнил Генка. – У меня завтра день рождения! Ты хочешь тортика поесть?

– Ну, ты дал парень, – улыбнулся Котенкин. – Чтобы я да отказался от тортика? Тебе чего подарить-то?

– Ничего, – с тоской посмотрел на остовы мопедов Генка.

– Брось ты это, – поморщился Котенкин. – Все равно запчастей нет. Если только у капитана на «Вторчермете», да и то вряд ли. Да и капитан, как «Вторчермет» закрылся, совсем тронулся. То марширует, то военные песни поет. К нему лучше не подходить. Если только с утра.

– Так сейчас утро? – загорелись надеждой Генкины глаза.

– Ну, попробуй, – пожал плечами Котенкин. – Только железку приволоки какую-нибудь. Он только на вес меняет. И это еще, если будет что менять.

<p>05</p>

Отставного капитана, который охранял закрытый по весне «Вторчермет», боялись все окрестные мальчишки. Нрав он имел строгий, вверенное ему хозяйство охранял рьяно, и даже, как говорили некоторые смельчаки, грозился отметить задние места наиболее отчаянных воришек зарядом крупной соли из настоящего ружья. Генка в ружье не верил, но знал точно, что в дальнем углу заповедной территории хранится под брезентом и железным хламом настоящий, пусть и разобранный танк, гусеницы во всяком случае из-под брезента виднелись. Зачем бывшему танкисту танк, никто из мальчишек точно не знал, но священный трепет перед образом отставного капитана гусеничный великан умножал на порядок. Так или иначе, но уже через час Генка вместе с двумя одинаково растрепанными и вымазанными в зеленой траве братьями Мажуга тащил к «Вторчермету» украденную от дома бабы Веры чугунную батарею. Батарея тащилась плохо, зарывалась в землю, проволока, которой мальчишки ее прихватили, резала ладони, поэтому начальственный рык капитана у ворот «Вторчермета» прозвучал неожиданно и заставил взопревших мальчишек присесть от страха.

– Стой! Равняйсь! Смирно! Откуда железка?

Испугаться капитана мог кто угодно: в пыльной фуражке, потертом кителе, штанах с выцветшими лампасами и застиранной гимнастерке он напоминал только что вышедшего из-под огня вояку, и азарт боя все еще светился у него в глазах.

– Вот, – собрался с духом Генка. – Нашли, товарищ капитан, на обмен. Игорь Котенкин посоветовал к вам обратиться, сказал, что кроме вас никто нам не поможет.

– Значит, помощь нужна гражданскому населению? – приосанился капитан.

– Нам бы какой-нибудь моторчик, – сделал жалобное лицо Генка. – Маленький. Вот за эту тяжелую батарею. Или ржавый мопед. Или нержавый. У вас… есть что-нибудь?

– Моторчик, значит, – холодно улыбнулся капитан. – А приятелям твоим что?

– А ничего, – почти хором ответили братья Мажуга. – Мы забесплатно.

– И за тортик, – на всякий случай добавил один из братьев. – У Малинина день рождения завтра!

– Тортик, это серьезно, – устремил взгляд куда-то вдаль седой капитан. – А сам-то Котенкин где?

– А у Рыжковых, – нашелся Генка. – У них квадроцикл не заводится. Помогает.

– Помогает, значит, – подкрутил седой ус капитан. – Что ж, гражданскому населению помочь не грех… Короче, пехота! Затаскивайте вашу батарею внутрь. Только Котенку, Малинин, передай, что забарахлил мой погрузчик. Пусть придет и починит!

Последние двести метров были самыми тяжелыми. Батарея гремела по плитам бетонки и цеплялась за каждую выбоину, пока не уперлась в ржавую рельсу.

– Все! – сказал Вадик или Владик Мажуга. – Больше не могу. Хватит!

Генка отпустил проволоку, с гримасой посмотрел на изрезанные ею ладони, даже носовой платок не помог, оглянулся. Два крана стояли над ржавым железом словно гигантские роботы. Дальний воткнул в металлолом стальную клешню, а ближний опустил на него магнитную блямбу.

– Магнитище! – восхищенно пропел Вадик или Владик и полез по доскам с набитыми рейками к выкрашенному голубой эмалью чуду.

Вскоре все трое трогали, гладили, ощупывали, только что не лизали таинственное устройство, да еще и прикладывали к нему пряжки ремней, раздумывая – притянет их магнитная сила или не притянет, а если притянет, то поднимет вместе с ремнем второклассника среднего роста, или не сможет? Генка оглянулся на деревенские улицы и уже почти как на собственной крыше раскинул руки и зажмурил глаза, когда один из братьев хрюкнул, как поросенок, а второй завизжал, и Генке пришлось глаза открыть, мало ли какие трансформации происходят в двух шагах?

– Смотри! – радостно завопил Вадик или Владик. – Смотри туда!

Пригляделся Генка, да и сам рот разинул. За бетонным забором «Вторчермета», где располагалась, о чем знал каждый мальчишка, воинская часть, проходило построение солдат. Но самым интересным было не построение, а то, что за шеренгами воинов замерли самые настоящие танки или танкетки, или боевые машины, или что-то еще похожее, но именно то самое, что заставляет учащенно биться сердце в груди почти каждого мальчишки.

– Танки! – выдохнул Владик или Вадик.

– Молокососы! – раздалось ворчанье капитана от основания кучи. – Разве это танки? Вот будь у меня башня, да кое-какие запчасти, я бы уж показал бы вам танк. Настоящий танк – это стальная неотвратимость! Это бог войны! Танки… А ну, быстро вниз, пехота, пока я не вытурил вас отсюда вместе с вашей батареей.

Мальчишки слетели с кучи мгновенно. Слетели и как-то сами собой вдруг построились по росту, хотя, что там было строить, Мажуги и в классе вставали в конце строя, а Малинин был еще мельче.

– Равняйсь! – поднял усы торчком капитан. – Смирно! Вольно, пехота. Вот, – он протянул Генке крохотный, в полтора мужских кулака, моторчик. – Больше ничего нет, и этот крановщик припрятал, да не забрал. Отнеси Котенкину. Если кто и починит, так только он. А теперь слушай мою команду! Наряд! Равняйсь! Смирно! Кругом! Шагом марш!

<p>06</p>

– Нет, Генка, – сказал Котенкин, выбивая из моторчика грязь. – Тут никто тебе не поможет. Не заведется эта рухлядь. И запчастей под этот аппарат у меня нет.

– Совсем ничего нельзя сделать? – на всякий случай спросил Генка.

– Совсем ничего, – вздохнул Котенкин. – Но ты нос-то не вешай. Сдаваться нельзя никогда. Понимаешь?

– Понимаю, – наморщил лоб Генка и на всякий случай признался. – Я трушу иногда, но не сдаюсь!

– Ты это, – поинтересовался Котенкин, – насчет тортика ведь не передумал?

– Нет еще, – успокоил старшего приятеля Генка. – Только я моторчик заберу.

– Можешь положить его под брезент к машине, – посоветовал Котенкин, намазывая вареньем очередной батон. – Железо – к железу. Выбрасывать потом будет проще.

<p>07</p>

Домой Генка пришел если еще не в сумерках, то в их предвестии. Послушно поужинал, так же послушно вымыл ноги и даже постоял под теплым душем. Чтобы быстрее дождаться дня рождения, отправился в постель. Но как только мамка вышла из комнаты, тут же выскользнул из-под одеяла, уложил на свое место плюшевого медведя и полез под кровать, где уже стояла настольная лампа и лежал набор инструментов. Позвякивая ключами, Генка приступил к разборке двигателя, потому как тот же Котенкин не единожды говорил, что когда не знаешь, что делать, делай хоть что-то, вдруг сделаешь то, что надо? Вскоре двигатель разделился на части, и Генка, поняв, что он уже сделал все, что мог, положил голову на руки и уснул прямо под кроватью.

Мама его еще не спала. Она ждала у калитки дядю Сашу. Но вместо него на уазике подъехал участковый. Глеб Глебыч вылез из машины, подошел к калитке, кивнул Генкиной матери, словно потерял голос, но потом все-таки стал говорить какие-то непонятные слова:

– Все, значит? Определилась?

– Выходит, что так, – так же непонятно ответила Генкина мама.

– А как же… – растерялся Глеб Глебыч. – Как же все?

– Что все? – в свою очередь растерялась мамка. – Вы о чем заладили-то? То ты, то Араян? Как же так… Как же все… А что все? Не было же ничего! Даже за руку не подержались! Ни с тобой, ни с ним!

– Ну, так ты же сама не захотела! – вовсе оторопел участковый.

– Да, – кивнула мамка. – Все сама. Уже больше пяти лет, как отца Генкиного не стало, все сама.

– Так чего ж ты тогда? – возмутился Глеб Глебыч. – И что тебе этот экскаваторщик? Что ты в нем нашла?

– Себя, – сказала с улыбкой мамка, потому что к дому подъехала «Волга» дяди Саши. – Себя.

– Анют! – выскочил дядя Саша из кабины. – Я все решил. Все как Генка просил. Есть непонятное!

– Ну ладно, – козырнул участковый. – Не буду мешать празднику. Я вот насчет чего: тут на соседней улице у бабы Веры батарею с лужайки уволокли. На ней куриная поилка стояла, а баба Вера – это же оружие массового поражения. Так что, привет вашему Генке и его приятелям. Видели их с этой батареей.

Сказал и пошел.

– Ну, Генка! – восхищенно покачал головой дядя Саша. – А зачем ему батарея-то? Да и может, не он это затеял?

– Он затеял, – уверенно сказала мамка. – Будь уверен, если что-то где-то происходит, то затеял это Генка.

<p>08</p>

Генка не просто так залезал по утрам на крышу. Ни птицей, ни самолетом он становиться не собирался, но повторить ощущение полета – мечтал. То самое ощущение, которое приходило к нему во сне. Точно как и в эту ночь. Ему снился полигон мотоклуба, братья Рыжковы, Котенкин, куча народа. Играла музыка. Ревели моторы. Коля Иванович палил из стартового пистолета, и Генка, который начинал гонку в последних рядах, вдруг прибавлял газу и на том самом оранжевом велосипеде с приляпанным к раме моторчиком обгонял всех, заезжал на горку, чтобы выполнить удивительный трюк, но вместо трюка устремлялся в небо. Хорошим должен был оказаться день после такого сна.


На столе лежали два подарка. Генку словно пружина подбросила с кровати. Пальцы запутались в завитках упаковок, но коробка с надписью «От мамы» не заинтересовала, внимание приковала коробка с надписью «Непонятное». Лента соскочила с уголка, зашуршала фольга, показался картон, снова коробки. На первой написано – «Этим покрасить». Что внутри? Краски, кисть. Вторая коробка – «На этом подвесить». Что подвесить? Что внутри? Новенький, только что из магазина, изогнутый подковой красно-синий тяжелый магнит. Понятно. Или непонятно? Вот же третья коробка и снова надпись. «Непонятное». Сейчас-сейчас. Завязка, фольга, картон, а внутри…

Генка вылетел из дверей пулей. Мамка возилась в саду у стола, а он – в трусах, босой, захлебываясь слезами, взгромоздил на стол подарки, закричал:

– Мама! Что это?

– Ну, во-первых, с праздником!

Поймала, подняла, закружила, поцеловала, прижала к груди и только потом поставила в успевшую высохнуть от ночной росы траву протестующего ребенка – «Я уже большой»!

– Не очень большой. И мой подарок даже не открыл. Что ж ты так? А ведь там и кроссовки, и футболка, и джинсы!

– Хорошо! Это что? Что это? «Этим покрасить», «На это повесить», «Непонятное»? Чего тут непонятного?

На стол выпали, зазвенели обычные, только стальные, без рисунков кубики.

– Мама! Чего тут непонятного? Это подарок?

Мама снова поймала, притянула к себе Генку, начала говорить на ухо, потому что главное непременно нужно говорить на ухо:

– А ты разве не знаешь, что волшебная палочка внешне ничем не выделяется?

– Ну, мам!

– Это не простые кубики. Дядя Саша сказал, что ничего более непонятного и таинственного он в своей жизни не встречал.

– На них даже картинок нет!

– Не спеши, – засмеялась мама, но засмеялась с беспокойством. – Сделай, как написано. Раскрась кубики, потом прилепи к магниту и посмотри, что получится. Да поторопись. Скоро гости придут, а ты не умылся, не переоделся. Мой-то подарок будешь распаковывать?


День рождения не задался с самого начала. Нет, кроссовки, джинсы и футболка от мамы оказались впору. Почти новый мотоциклетный шлем от Котенкина с предложением проехаться на мотопараде за его спиной – тоже подошел. И Аленка с великом, бабой Марусей и корзинкой пирогов с черникой оказалась к месту. Особенно удачно совпали пироги и Котенкин. И блюдо клубники от братьев Мажуга так же удачно совпало с Аленкой. И тортик оказался большим и вкусным и совпал сразу со всеми, и восемь свечек погасли с одного выдоха, но вместо главного подарка за спиной дяди Саши висели прилепленные к магниту девять кое-как раскрашенных кубиков. Так что Генка ел торт, слушал дядю Сашу и едва сдерживал слезы.

– Ты, главное, не волнуйся, – виновато бормотал дядя Саша. – Я и с бабой Верой все уладил. Я ей под ее куриную поилку известняковую плиту с карьера привез. У нее теперь не поилка, а памятник! Но главное, конечно, вот эти самые кубики. Они особенные. Последние полгода, правда, они сейф подпирали в конторе, но я там чурбачок поставил, а кубики вытащил.

– Это железные кубики для железных мальчиков? – подмигнул Котенкин Генке.

– Может и для железных, – уклончиво ответил дядя Саша, – а может быть и для настоящих. Это как посмотреть. Эти же кубики не из магазина. Их в камне нашли. Под карьерной дробилкой.

– На ней мой папка работает! – тут же подал голос Владик Мажуга.

– Мой папка на ней работает! – закричал Вадик Мажуга.

– Точно так, – отозвался дядя Саша. – Ну, мы сначала подумали, что это какие-то запчасти отвалились, но вскоре поняли, что ошиблись. И то ведь, они же по первости в известке были.

– Запылились, понятное дело, – объяснила баба Маруся. – Карьер! Мой дед, когда на карьере работал, весь в известковой пыли приходил!

– Нет, – не согласился дядя Саша. – Они словно в камень вросли.

– В известняк? – поразился Котенкин.

– В он самый, – расплылся в улыбке дядя Саша.

– Да ладно, – отмахнулась баба Маруся, которая в молодые годы преподавала в поселковой школе биологию, как раз до прихода туда директором Карена Давидовича. – Динозавры что ли в эти кубики играли? Повалялись железки в известковой луже, да закаменели.

– Не спеши соседка, – продолжил дядя Саша. – Я и сам так думал. А потом и вовсе забыл об этой диковине. А вот как Генка непонятного попросил, вспомнил. Пару недель назад один из кубиков из-под сейфа вылетел. Уборщица его шваброй выбила. Выбила, подняла, повертела в руках, да и прицепила к магниту. У нее магнит в подсобке, так вот она к нему всякую железную мелочь лепит, чтобы не потерять. Ключи, защелки, щеколды, болты. Чего только под ногами не попадается. А потом вся эта стальная борода у нее рухнула на пол. Стала она поднимать железки, а они к магниту не пристают. Испортился он. Магнитить перестал.

– Так не бывает, – не согласился Котенкин. – Как это перестал? Без нагрева? Без магнитного поля?

– Не бывает, – кивнул дядя Саша. – Я справлялся. Сам удивился, когда она жаловаться ко мне пришла, я ж там еще и вроде механика. Но вот вчера я выкрутил динамик на своей «Волге» и в качестве последней проверки приложил кубик к магниту. А сегодня с утра уже езжу без музыки.

– А красить зачем их было? – не понял Генка.

– Так их вначале тоже пронумеровали на всякий случай, – объяснил дядя Саша, – а после, ну, я же еще потренировался на других магнитах, и краска, и следы известняка с них слезли. Как новые кубики стали. Ну, ты скоро сам все увидишь. Надеюсь.

Обернулся к магниту, а кубики словно взгляда его и ждали – скользнули вниз, да загремели в подставленном тазу. Генка, Аленка и Мажуги чудом стол не снесли. Столпились над тазом, глазам своим поверить не могут – лежат кубики ровным квадратом, на гранях – ни пятнышка, вся краска осыпалась. И такие они чистые, что Генке их погладить захотелось.

– Не тронь! – заволновалась мамка.

– Да ладно, Анюта, – успокоил ее дядя Саша. – Я дозиметром проверял. Нет там ничего.

– Не может быть, – пробормотал Котенкин, безуспешно прикладывая к испорченному магниту связку ключей. – Загадка мироздания. Однако, Малинин, это круче скутера. Намного круче!

– Клево! Круто! Прикольно! – друг за другом прошептали Аленка, Владик и Вадик.

– Игорек, – шмыгнул носом, собирая кубики, Генка, – а можем мы их как-то еще проверить?

– Можем, – почесал затылок Котенкин. – Только, чай допьем и пироги доедим. А то я что-то проголодался с утра.

<p>09</p>

Через час Генка, Аленка и Мажуги сидели на старом диване в гараже Котенкина. Тот возился с приборами на верстаке.

– Нечего не понимаю, – пробормотал он через полчаса. – Имеем девять кубиков предположительно из черного металла.

– Из серого! – поправили его братья Мажуга.

– Неважно, – продолжил Котенкин. – Объем каждого чуть больше двадцати семи кубических сантиметров, вес около тридцати граммов. То есть, можем предположить, что они пустотелые либо заполнены чем-то почти невесомым.

– И еще размагничивают магниты! – добавил Генка.

– Да, – озадаченно громыхнул еще одним испорченным магнитом Котенкин. – Чего в принципе быть не может. Аномалия какая-то. Но сами не меняются. От нагрева – почти не нагреваются. Свет поглощают. При этом сами кубики, насколько я могу понять, ничего не излучают. Хотя, сверло с алмазным напылением царапину на грани оставляет…

– Игорек! – воскликнул Генка. – Я же просил не царапать!

– Да успокойся, – поморщился Котенкин. – Нет уже той царапины. Пропала куда-то. Так что, непонятного много, но вопрос только один. Что это такое вообще?

– Волшебные кубики! – закричал Вадик.

– Ага, – криво усмехнулся Котенкин. – Крибле, крабле, бумс.

– Инопланетные? – предположил Владик.

– А вот в обувных коробках бывают такие пакетики от сырости, – вспомнила Аленка. – Может быть, эти кубики вроде тех пакетиков? Только не от сырости, а от этого…

– От магнетизма? – подсказал Котенкин.

– Ага! – обрадовалась Аленка. – Или игрушки динозавров.

– И что теперь делать? – повернулся Котенкин к Генке. – Малинин! Кубики-то твои?

– Продолжить проверку! – нашелся Генка.

– В какую сторону? – не понял Котенкин.

– Насчет динозавров!

<p>10</p>

Директор поселковой школы Карен Давидович Араян тоже был особенным человеком. Его аккуратность и подтянутость настолько поражали учеников, что среди младших классов даже ходили слухи, что директор так и родился – в костюме, белой рубашке, галстуке и начищенных до блеска ботинках. Кстати сказать, уроки географии и биологии, которые преподавал Карен Давидович, в школе никто не прогуливал. А вот, чтобы ученики не услышали звонок на перемену, случалось.

Сейчас, в середине лета, Карен Давидович не ходил в галстуке, но его тонкая белоснежная футболка, летние брюки и белые туфли выглядели едва ли не блистательнее его же костюма. Во всяком случае, Аленка, отправленная мальчишками к директору, увидев Араяна в таком виде, даже недоуменно оглянулась – не следует ли ей, Аленке Комаровой, убраться восвояси, чтобы помыться да надеть бальное платье?

– Здравствуйте, мадемуазель, – нарушил возникшую паузу Карен Давидович. – Прошу прощения, что я без галстука. Чем могу служить? Вы кто?

– Я Аленка Комарова, – вовсе потерялась Аленка и даже попыталась спрятаться за своим велосипедиком. – Я к бабушке на лето приехала. Мне не нужно служить. Мне нужно помочь. Нам…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9