Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неподведенные итоги

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Рязанов Эльдар / Неподведенные итоги - Чтение (стр. 33)
Автор: Рязанов Эльдар
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Из сюжетных функций персонажа была важна только одна — спаивание Карандышева. Сцена, в которой Робинзон оповещает незадачливого жениха об орлянке, была сделана Островским сугубо в традиции театральной драматургии, и это естественно. Мне казалось, в кинематографическом варианте получится более сильно и впечатляюще, если Карандышев сам, а не с чужих слов сможет убедиться в аморальном поведении Кнурова и Вожеватова. Ведь вскоре за этим раздастся его выстрел. Так вот и получилось, что роль Робинзона, несмотря на то, что я пригласил чудесного Георгия Буркова, свелась к маленькому эпизоду.

Я понимаю, что изменением пропорций ролей я нарушил архитектонику пьесы, как бы откорректировал замысел Островского. Но это было естественно при переводе с театрального языка на кинематографический, при переложении манеры изложения, свойственной прошлому столетию, на современный стиль рассказа...

Хотелось показать жизнь большого волжского города конца прошлого века, развернуть перед зрителем широкую панораму мест действия. Кроме того, конкретизируя персонажей, надо было уточнить, а кое-кому и придумать род занятий. Так, Карандышев, о котором из авторской ремарки было известно, что он «небогатый чиновник», стал у нас почтовым служащим. Это дало нам дополнительные сценарные возможности. Вожеватов, «один из представителей богатой торговой фирмы», все время хочет откупить у Паратова «Ласточку». Значит, он, скорей всего, как и Паратов, судохозяин. Таким образом, часть действия можно было перенести на дебаркадеры, в банк, на вокзал железной дороги, на пароход, на улицы Бряхимова, в порт. А если учесть, что у Островского заданы были и дом Огудаловых, и кафе, и набережная, и квартира Карандышева, то в результате в сценарии появился довольно богатый «ассортимент» мест, где разворачивались события. В результате драматургическую конструкцию сценария можно (конечно, условно!) изобразить так: вначале шли широкие спирали сюжета, потом они сужались, как бы убыстряясь, создавая душное предощущение несчастья, а потом, еще более ускоряясь, переходили в тугой эмоциональный штопор и заканчивались катастрофической точкой.

Надо сказать еще об одной особенности. Во времена Островского подтекста, в современном его понимании, в драматургических произведениях еще не существовало. Подтекст, как известно, ввел в свои пьесы А. П. Чехов. Наши фразы, речь, слова, которые мы произносим, отнюдь не всегда адекватны нашим чувствам, мыслям, поступкам. Слова часто являются защитным приспособлением, помогающим скрыть свои подлинные настроения. Потому-то так сложны оказались в первое время для реализации на сцене чеховские пьесы.

Я, признаюсь, боялся, что естественная для той эпохи форма диалога послужит препятствием для создания картины, которая обязана звучать современно и быть близкой нынешним людям. Однако оттого, что усекалась свойственная театральным произведениям многоречивость героев, от введения пауз (в особенности в сценах, где происходила реконструкция прошлых событий) в диалогах начал появляться подтекст.

Теперь о музыкальном решении картины...

Историю о бесприданнице я почувствовал как печальную песню, как грустный романс, как драматическую вещь, напоенную музыкой. Название «Жестокий романс» возникло, когда я принял решение о постановке. Невозможно было назвать картину «Бесприданницей» — одна уже была. Мне показалось, что «Жестокий романс» — название верное и емкое. Оно в какой-то степени определяет и жанр вещи, в котором я собирался ее ставить (правда, без оттенка иронии, который мы, теперешние, вкладываем в это определение). Кроме того, история, рассказанная Островским, действительно безжалостна. Уже потом, читая литературоведческие работы о драматурге, я наткнулся у А. Л. Штейна на такое рассуждение: он сравнивает «Грозу» с русской народной песней, «Бесприданницу» с русским романсом. Я поразился тогда этому случайному, но подтверждающему мои ощущения совпадению.

Музыкальная трактовка тем не менее сложилась не сразу, а постепенно. Прежде чем оформиться окончательно, она прошла несколько стадий.

Вначале я, обожающий старинные романсы, буквально начинил ими сценарий. Потом понял, что из-за частого исполнения по радио и телевидению они хоть и не стали хуже, в какой-то степени все же поднадоели. Тогда я принялся за штудирование русской «женской» поэзии, надеясь оттуда извлечь стихи для романсов Ларисы. Кого я только не читал! Тут и Евдокия Ростопчина, и Каролина Павлова, и Юлия Жадовская, и Надежда Хвощинская, и Ольга Чюмина, и Мирра Лохвицкая. Однако ни у одной из талантливых поэтесс девятнадцатого столетия я не смог отыскать то, что хотел. Все казались мне чересчур архаичными. И тогда я прибег к помощи моих любимых поэтов — Марины Цветаевой и Беллы Ахмадулиной. У них я нашел то, что мне было нужно. Правда, их строчки звучат сложнее, чем могло бы быть в эпоху Островского. В них множество оттенков, тонкостей, которых не было в поэзии того времени. Но это не показалось мне препятствием. Наоборот: это обогащало, по моему мнению, героиню, придавало ей дополнительную духовность, говорило о многогранности ее внутреннего мира. Собственно, я продолжил то, что начала в этом плане В. Ф. Комиссаржевская. Одно стихотворение, отчаявшись, я вынужден был написать сам. Не смог найти такого, которое своим содержанием точно легло бы в сюжетную ткань фильма. Это романс «Я, словно бабочка к огню...».

Когда я вгрызался в литературную часть экранизации, то работал очень увлеченно. Я одновременно перечитывал пьесы Островского, изучал эпоху, читал литературоведческие книги и писал сценарий. Влезал, как говорится, с головой. Хотя время от времени меня брала оторопь: очень уж не своим делом вроде я занялся. И тем не менее я все глубже и глубже проникал в драматические коллизии, свыкался с персонажами, начинал чувствовать себя раскованнее в том времени, но окончательной своей, родной, близкой вся эта затея стала, конечно, во время съемок...

В отличие от Рене Клера, которому принадлежит крылатая фраза, произнесенная им после написания режиссерского сценария: «Фильм готов, его осталось только снять», я не могу сказать этого о себе. Для меня вообще самое интересное в процессе создания фильма — съемочный период. Съемки — это именно то чудо, когда задуманное, еще не существующее, живущее только в намерениях реализуется, становится объективной реальностью. Съемка для меня — генеральное сражение, где аккумулируются все силы, способности, устремления — как мои, так и всех участников. Именно на съемке при помощи товарищей, единомышленников ты создаешь что-то непредсказуемое. (Может, хорошее, а может, и неважное, — это уже второй вопрос, это станет ясно позднее.) Да, у меня почти всегда намечен план съемки, как правило, ясны опорные точки сцен, но я с радостью иду навстречу свежему, внезапному, только что возникшему. Когда от смешения человеческих воль, способностей, характеров, мироощущении удается порой действительно на ходу, импровизируя, вылепить что-то неприглаженное, не укладывающееся в проторенные схемы, как не укладывается в них сама жизнь, — возникает радость и удивление. Наиболее страшный бич в искусстве — это «общее место». То, что ты уже где-то видел или читал. Очень хочется повторить, процитировать уже апробированное, испытанное, а это для художника — смерть. Виденное, привычное, похожее услужливо подсказывает сознанию: вот я здесь, я готово, чего думать, примени меня в дело, у других же это сходило. И вот устоять перед соблазном, перед легкостью, перед подобностью решения, пожалуй, самое трудное в нашей профессии...

Интонация, стиль картины, конечно, во многом были заложены в сценарии, и все-таки это носило умозрительный характер. Конкретное воплощение происходит уже на съемке. Нас подстегивала натура — уходило лето. И мы ворвались в съемочный период, не представляя себе многих нюансов, деталей, подробностей. Это была разведка боем или, вернее, сражение, сопровождающееся разведывательными действиями. Поэтому поначалу мы несли потери — кое-какие из первых снятых нами кадров пришлось переснять.

Некоторые зрители говорили, что «Жестокий романс» смотрится как современная картина, а не как историческое, костюмное зрелище. Если такое случилось, это действительно приятно. Добиться современного звучания — было, пожалуй, главным требованием к самому себе и к своим товарищам. В ленте нет никаких особых приемов, которые осовременивали бы происходящее.

Актуальность, «теперешность» фильма, скорее всего, в том, что картину населяют герои, которые нам очень понятны. Возникает это (если возникает!) от манеры игры актеров. Все исполнители без исключения живут как бы в двух измерениях — в веке минувшем и в веке нынешнем. Показать, не форсируя, не искажая исторической правды, героев как людей не только прошедшего, но и сегодняшнего времени, близких нам, было нашим общим стремлением. Полагая, что страсти — ревность, любовь, измена, предательство — в основе своей за сто лет не так уж изменились, мы искали теперешнее выражение всему каскаду чувств, все время сопоставляя, как бы в подобных обстоятельствах вели себя мы с вами. Естественно, проекция на эпоху Островского не покидала нас. Она не позволяла допускать перехлестов. Современная форма игры импонировала каждому актеру, выражала подспудное желание каждого исполнителя.

Съемки происходили в подлинных местах: на настоящем колесном пароходе, на самом старом вокзале, на дебаркадерах, на улицах старинного города Костромы. И квартира Карандышева тоже не декорация, а настоящий особняк с сохранившимся двориком и каретным сараем. Этот домик приютился в одном из кропоткинских переулков Москвы, и вывел нас на него снайперский глаз нашего изумительного художника А. Т. Борисова. Поэтому там так легко и без ограничений движется камера Вадима Алисова. У оператора была неслыханная возможность — снимать действие исторической картины на триста шестьдесят градусов, его ничто не ограничивало. Он мог со двора свободно войти в комнату, пробежать по коридору и снова очутиться во дворе. Или же, наоборот, из комнаты приблизиться к окну и увидеть настоящую натуру. Больше того — съемочный аппарат пересекал двор и выглядывал на старинную улицу, где по мощеной мостовой сновали пролетки извозчиков.

Пользуясь случаем, чтобы душевно поблагодарить искусствоведа Ирину Александровну Кузнецову, которая гостеприимно пустила в свой дом нашу кинематографическую орду, хочу сказать сердечное «спасибо» всем ее домочадцам, которые неутомимо, бескорыстно и увлеченно помогали нам снимать в то время, когда мы им попросту мешали нормально жить...

В фильме была лишь одна декорация, точнее, две, которые в результате образовали одну — дом и двор Огудаловых. Двор Огудаловых был выстроен в Костроме на высоком берегу Волги, а интерьер — в павильоне «Мосфильма». Представляете, какое мастерство требовалось от Александра Тимофеевича Борисова? Ведь он вступал в соревнование с подлинными фактурами всех остальных объектов. Каждый настоящий интерьер или натуру приходилось не только декорировать, не только обставлять мебелью, но и обживать. Это Александр Тимофеевич умеет делать замечательно.

Вообще роль Борисова для меня не исчерпывается только его профессией, его участком работы. Он для меня своего рода художественный камертон. После каждого просмотра очередной порции снятого материала я первым делом вопросительно смотрю именно на Александра Тимофеевича. Он для меня первая и главная инстанция — получился ли эпизод, каково, с его точки зрения, качество снятого материала?..

Оператор Вадим Алисов — человек современный. При этом у него замечательный, «моцартовский» характер. Съемочной камерой он пользуется легко и свободно, как, скажем, авторучкой. Для него не составляет труда осуществить любое, самое сложное движение кинокамеры. Вся картина снята Алисовым с рук. Аппарат словно сросся с его плечом и являлся, по сути, продолжением тела. Объектив следил за каждым актерским нюансом, камера как бы жила в унисон с артистами, дышала с ними одним дыханием. Казалось, для оператора нет технических трудностей, связанных с наводкой фокуса, освещенностью, мизансценой. Актеры жили свободно, как будто съемочного аппарата не существовало. Раскованность оператора многократно увеличивает раскованность артиста, раскрепощает его. При этом Алисов не только замечательный портретист. Он поэтически чувствует свет, пейзаж, среду. Работать с человеком, которому по плечу любая труднейшая задача, счастье.

Алисов не боится, больше того, любит рисковать. Многое, на что не решился бы почтенный и маститый оператор, не пугает его. Он работает, как сам шутливо определяет, в «разнузданной» манере, дерзко, и это, с моей точки зрения, привносит в изображение свежесть, подвижность, легкость, придает кадрам очарование и эстетизм. Красота не является для оператора самоцелью, не служит средством для самовыражения, а подчинена главной задаче картины, смыслу ее, идее.

Очень важна была для всех нас, авторов, — режиссера, оператора, художника, композитора, звукооператора Семена Литвинова — поэтичность ленты, ее особый лирический настрой. Эту ауру, этот флёр, это еле ощутимое настроение, которым надо было пропитать буквально все поры вещи, мы создавали разными средствами. Помимо изображения, где выбиралось выразительное состояние природы, пейзажей, это во многом зависело и от звукового решения фильма, от музыки и шумов.

Например, все финальные эпизоды снимались во время рассветного тумана. Такое решение позволило уйти от ненужных реалий, создать своеобразную непроницаемую среду, некий вакуум, в котором происходили последние, трагические события. Мгла придавала определенную остраненность, подчеркивала одиночество героини, помогала создать образ безумного парохода, который, как странное огромное существо, распластался в загадочном мареве. Беспрерывные гудки пароходов, заблудившихся в туманной мути (тут отправной точкой тоже была реальность), давали возможность насытить звуковой ряд отчаянными разноголосыми воплями, обостряющими восприятие страданий Ларисы.

С первого и до последнего кадра картины действие сопровождают птицы. В начале ленты — косяки осенних, перелетных птиц. Они громко и надрывно кричат, как бы предвещая безотрадную историю, пролетают, проносятся над серо-свинцовыми водами. Птичий грай звучит над землей. Стаи испуганных птиц взметываются тревожно от выстрелов, которыми забавляются Паратов и заезжий офицер на дне рождения Ларисы. Унылую, безысходную томительность вызывают вороны с их зловещим карканьем на кладбище. Болезненные вскрики чаек подчеркивают в финале смятение чувств героини, наполняют содержание сцен ощущением тоски, предвестием беды.

Гомон и гвалт птичьих стай сопровождают и последние мгновения жизни Ларисы. Устрашенные гулким рассветным выстрелом, как бы ужаснувшиеся совершенному злодейству, мечутся над Ларисой, над пароходом, над Волгой несметные полчища орущих птиц...

Очень важную роль в нашей картине играла и музыка. «Жестокий романс» — наша восьмая совместная работа с Андреем Павловичем Петровым. Мы прекрасно знаем друг друга, дружим, понимаем даже не с полуслова, а с полунамека, и все же в этой работе композитор удивил меня. Несмотря на известное имя, положение, славу, авторитет, Андрей Павлович вел себя и держался так, будто «Жестокий романс» — его первая работа в кино. Его увлеченность, открытость, готовность все переделать, отсутствие какой-либо самоуверенности наглядно свидетельствовали о творческой молодости композитора, о том, что душа его жива, свежа, неуспокоенна. И результат, с моей точки зрения, получился великолепным. Все романсы, написанные им для картины, мелодичны, очаровательны, нежны — одним словом, прелестны. Щемящую грусть, чувственность, горькую ноту несут и другие мелодии — вальс, марш, цыганская пляска, гитарные разработки романсных тем. Композитор напоил, обволок, окутал картину миром замечательных музыкальных звуков. Весь фильм действительно зазвучал как один большой романс. В музыке слышны и страстность, и нежность, и горечь, и тревога, и страдание. Написанная в традициях русской классики, музыка в сути своей современна. Ее не спутаешь с романсами прошлого века. Это не стилизация, а фантастическое умение объединить старинность и современность в единое, гармоническое звучание.

Как мне думается, музыкальная и звуковая среда помогла создать поэтическую, напряженную, местами мучительную, кое-где давящую атмосферу картины...

Надо еще упомянуть о разудалой цыганской стихии, которая, врываясь в музыкальную ткань, придает некий надрыв, который так любили наши предки. Наряду с песней Паратова на стихи Р. Киплинга и цыганской пляской, сочиненными Андреем Петровым, в картине звучат и подлинные народные цыганские мелодии. Они вносят лихую бесшабашность, веселое отчаяние, в них чувствуется какой-то надлом, ожидание беды, несчастья...

И наконец пора сказать несколько слов об исполнительнице главной роли. Ею оказалась студентка последнего курса Ленинградского института театра, музыки и кинематографии Лариса Гузеева. Лариса очень нервная, легко возбудимая натура. В ней угадывалась несомненная актерская одаренность. В особенности ей удавались сцены печальные, трагические, требующие большой внутренней наполненности. А это ведь самое трудное. Внешность героини должна была быть такова, чтобы с первого взгляда было понятно, почему вокруг девушки кружатся, словно вороны, мужчины. У Ларисы привлекательное лицо, огромные глаза, стройная фигура, и в ней существует какая-то, я бы сказал, экзотичность, которая не могла помешать в этой роли. Лариса музыкальна. Не все в ней, конечно, устраивало, не во всем я был уверен, когда утверждал Гузееву на роль, но полагался на себя и на великолепных актеров, которые ее будут окружать во время съемок. Надо сказать, что прежде Лариса никогда не снималась, не имела никакого кинематографического опыта и вообще актерской профессией (не в обиду институту) практически не владела. Ей присущи многие качества, необходимые для лицедейства, но, честно говоря, намучились мы с ней немало. Все актеры — партнеры героини — проявили великолепную солидарность, доброе отношение к молодой артистке, поддерживали ее, ободряли, делились своим опытом и как бы всегда пропускали ее вперед. Поначалу ее профессиональное невежество было поистине безгранично, но, когда снимались последние эпизоды, работать с ней стало значительно легче; Лариса оказалась девушкой восприимчивой и трудолюбивой. Я не берусь оценивать, как в результате вылепился образ героини, ведь у каждого в душе своя Лариса. Так же как и Наташа Ростова, и Остап Бендер, и Анна Каренина, и Нина Заречная, и Евгений Онегин. Может быть, наша героиня кое-где уступает талантливым и опытным партнерам, это неизбежно. Но мастерство, умение, знание ремесла приходят с годами, а Ларису должна была обязательно играть молодая артистка. Ведь на экране, особенно на крупных планах, скрыть возраст невозможно. И, мне кажется, Лариса Гузеева сыграла свою роль, как говорится, «на полную катушку», не жалея нервных клеток, слез, чувств. Она, конечно, вкладывала в роль свои личные горести, несчастья, которые ей довелось испытать, несмотря на молодость. Все трагические сцены, которые она, с моей точки зрения, сыграла с высочайшим накалом, — это не результат актерского умения, не итог мастерства, а ее личная, горестная исповедь. Я доволен работой Ларисы Гузеевой и желаю ей в ее актерской судьбе счастья.

Хочу поделиться одним любопытным наблюдением. Если во время написания сценария я как бы старался освободиться от Островского, от пиетета перед драматургом, от пут, которые возникали из-за почтения к классику, то во время съемок происходил обратный процесс. Все наносное, необязательное, та шелуха, которой полемически оброс сценарий, безжалостно отсеивались, как излишество, перебор. Если сценарий писался под лозунгом «Вперед от Островского!», то съемки наши осенял совсем противоположный призыв: «Назад к Островскому!». Надо сказать, уважение к драматургу царило на съемочной площадке. Наряду со сценарием со мной всегда находился потрепанный томик пьес Островского. Практически перед съемкой каждого кадра я еще раз проверял: а что по этому поводу написал классик? Заглядывая в пьесу, я нередко вносил коррективы, сообразуясь с Островским. Актеры регулярно перечитывали пьесу, и по их просьбам я возвращал иной раз в сценарий то или другое высказывание персонажа. Благоговейное отношение к Островскому, но не формальное, а живое, руководило всеми нами во время съемок. И вместе с тем картина снималась мною не только как экранизация именно Островского. Я не мог сбросить со счетов того, что я читал Чехова, Толстого, Достоевского, Горького. Общее ощущение от жизни конца прошлого века, от той эпохи во мне определялось не только произведениями Островского, но и творениями других великих писателей. И, конечно же, волжские мотивы фильма, образ Паратова инстинктивно обогащались моим знанием горьковских произведений. Сценам в усадьбе Огудаловых невольно помогал А. П. Чехов. А, скажем, в трактовке роли Карандышева, в какой-то степени, участвовал и Ф. М. Достоевский. Я не знаю, хорошо это или плохо, нравственно ли. Но то, что художественный мир других писателей, пропущенный через мое восприятие и приложенный к событиям, изложенным Островским, расширил рамки картины, придал ей большую объемность, в чем-то обогатил экранизацию, для меня сомнения нет.

Когда человек берется экранизировать известную вещь да еще пытается отойти от канона, ему, скорее всего, несдобровать. Он уподобляется боксеру, который раскрылся. Боксер становится уязвимым, он, по сути, подставляет себя под удары. И этим не замедлили воспользоваться. Я оказался в эпицентре какого-то жуткого литературоведческого раздражения. Однако статьи, написанные со злобой, никогда не достигают цели. Они, скорее, вызывают обратный эффект.

Театральный режиссер и художник Н. П. Акимов, натерпевшийся за свою жизнь от рецензий, говорил: «Наша критика стреляет только по движущимся мишеням»...

«Литературная газета» в дни демонстрации ленты организовала попросту травлю — каждый номер выходил с огромными — в целую полосу — статьями, где от картины не оставляли камня на камне. Потом, сопоставив фамилии критиков, которые дубасили фильм и меня, я понял, что это была компания единомышленников: Е. Сурков, Д. Урков, Вл. Гусев, В. Вишняков, М. Любомудров. Всех их связывало некое идеологическое братство, я бы добавил сердечное согласие с линией журналов «Наш современник» и «Молодая гвардия». Кстати, разгромная статья М. Любомудрова — фигуры одиозной — была опубликована именно в «Молодой гвардии». Я до сих пор так и не могу понять, чем наш «Жестокий романс» раздражил эту оголтелую черносотенную братию. Может, оттого, что консультантом у нас был умница, знаток Островского, «новомирец» Владимир Лакшин? Или оттого, что в картине отсутствовали армяки, бороды и прочие привычные аксессуары? Иди, может, оттого, что в фильме не было штампов: не хлебали квас и не коверкали якобы под народ русский язык? Не знаю. Мы делали фильм с любовью к истории нашей страны. В съемочной группе даже бытовало полушуточное, полусерьезное выражение «ностальгия по царизму», которое выражало наше искреннее восхищение прошлым русского народа...

Мне кажется, по картине и в самом деле могла бы состояться интересная дискуссия, сшибка мнений, мог бы возникнуть глубокий, небанальный разговор. Но, к сожалению, этого не получилось.

Работая над картиной, я, естественно, изучал много разнообразных материалов, связанных с замечательной пьесой Островского. И я наткнулся на любопытную закономерность, занятное постоянство, странную последовательность, которые проявлялись критикой к самой пьесе «Бесприданница» и к ее сценическим и экранным воплощениям.

10 ноября 1878 года состоялась премьера «Бесприданницы» на сцене прославленного Малого театра. Вот что писали об этом газеты того времени:

«Драматург утомил всю публику, вплоть до самых наивных зрителей...»

«Русские ведомости», 1878, 12 ноября.


«Неужели стоило г. Островскому тратить свои силы и свое время на драматическое воспроизведение банальной, старой, неинтересной истории о глупенькой, обольщенной девице? Жестоко ошибается тот, кто ждал нового слова, новых типов от почтенного драматурга; взамен их мы получили подновленные, старенькие мотивы, получили множество диалогов вместо действия...»

«Новое время», 18 ноября. Автор статьи укрылся за буквой «К».


А вот выдержка из рецензии С. Васильева (С. В. Флерова) в «Московских ведомостях» за 19 ноября:

«Автор не был вызван после представления пьесы... Очевидно, что драма не увлекла зрителей...»


Ларису на московской сцене играла гордость русского театра Гликерия Николаевна Федотова.

Отрывок из отзыва в «Биржевых ведомостях» (N 325): «Федотова, например, совсем не поняла роли и играла плохо...»


Писатель Н. Д. Боборыкин еще более категоричен: «Федотова исполняла трагическую героиню с рисовкой и фальшью от первого шага и слова до последнего...»

«Русские ведомости», 1879, 23 марта.


А вот как расправился Боборыкин со знаменитым А. П. Ленским, игравшим Паратова:

«...упорствует в употреблении белых перчаток во всех действиях и без всякой надобности надевает их ежеминутно...»


Рецензент К. из «Нового времени» в одной фразе уничтожил и драматурга и кумира москвичей Михаила Прововича Садовского, исполнителя роли Карандышева:

«Плохо задуманный и смутно исполненный Островским тип чиновника-жениха был смутно понят и плохо выполнен Садовским...»


22 ноября того же 1878 года состоялся первый показ «Бесприданницы» в Петербурге на сцене Александрийского театра. Здесь Ларису играла Мария Гавриловна Савина, великая русская актриса.

Газета «Русская правда»:

«Очевидно, она (Савина) затруднялась рельефно изобразить все несообразности выведенной Островским личности».


Вскоре пьеса была снята с репертуара обоих театров.

17 сентября 1896 года, через десять лет после смерти автора, в Александрийском театре снова была показана «Бесприданница». На этот раз в роли Ларисы выступила Вера Федоровна Комиссаржевская.

«Не понравилась: играла неровно, в последнем акте ударилась в мелодраматизм, и вообще в ее изображении осталась непонятной эта Лариса».

Лариса в исполнении Комиссаржевской — «выдумка ее собственного сочинения, а никак не Островского». Это написано в «Театре и искусстве» за 1901 год после того, как актриса вот уже пять лет триумфально играла в «Бесприданнице».

И тем не менее Комиссаржевской (а она играла Ларису много лет) удалось переломить отношение к пьесе. «Бесприданницу» постепенно стали считать классикой, одной из лучших пьес великого драматурга.

В конце 1936 года на экраны страны вышел фильм Якова Протазанова «Бесприданница».


Рецензент Э. Бескин в «Вечерней Москве» от 22 декабря 1936 года заявил:

«Фильм дает всего лишь слащаво-сентиментальную историю несчастной любви Ларисы к Паратову».


Рецензенты Гр. Чахирьян и И. Маневич в газете «Кино» от 21 января 1937 года писали:

«Паратов в фильме измельчен. Из роли вытравлены черты, характеризующие Паратова как человека большой воли и незаурядного ума...»


«Нельзя же давать Паратова настолько откровенным и прямолинейным пошляком, как это сделали Кторов и Протазанов» — это уже из статьи Г. Зельдовича во втором номере журнала «Искусство кино» за 1937 год.


Рецензент Бор. Бродянский написал в «Красной газете» 3 января 1937 года:

«Люди, окружающие Ларису, хозяева общества и их приспешники, показаны бледно... В особенности неудачен Карандышев...»


«В фильме нет страсти, темперамента, гнева Островского» — так считал Мих. Бойко в «Молодом ленинце» от 6 февраля 1937 года.


А вот что писал Ю. Юратов («Ленинский путь»):

«По сценарию получается, что стоило только удальцу-барину бросить в грязь к ногам Ларисы свою „шикарную“ шубу — и девушка готова бежать за ним в огонь и воду. Но такая установка мельчит образ Ларисы и вносит неясность в логическое построение сюжета...»


В. Волькенштейн так откомментировал в «Искусстве кино» № 4 за 1937 год знаменитый кадр, где Паратов кидает под ноги Ларисы шубу:

«Признаться, мы в этом поступке Паратова ничего „шикарного“, ничего эффектного не видим: шубу можно почистить...»


Пожалуй, этот критик был особенно непримирим:

«Весьма неудачна мать Ларисы — равная вина сценария, режиссера и актрисы: грубая и властная, хищная содержательница притона... Вместо романса Глинки на слова Баратынского „Не искушай меня без нужды...“ Лариса в финале поет чувствительный цыганский романс „Нет, не любил он...“


Я не привожу многочисленных цитат, где нелестно отзываются о Климове в роли Кнурова, об игре Алисовой, где ругают оператора, клеймят протазановское обращение с классической пьесой. Подытожить мнение критики о картине Я. А. Протазанова можно цитатой из того же Волькенштейна:

«Волга бывает широкой и узкой, глубокой и мелкой, местами ее можно перейти вброд. В фильме Волгу можно перейти вброд. Что же осталось в фильме от Островского? Только внешняя занимательность ситуаций и событий, только ряд трогательных моментов, только отдельные яркие реплики... Незначительный замысел проявился и в пейзаже, маловыразительном и не согласованном с драматической ситуацией».


«Но неужели не появлялись рецензии, которые одобряли бы протазановскую ленту?» — может воскликнуть недоверчивый читатель, справедливо считающий фильм классикой нашего кино. Появлялись, но только в областных газетах...

В октябре 1984 года на экраны вышел «Жестокий романс». Пусть читатель не сочтет меня нескромным. У меня нет намерения поставить вровень наш труд с творениями великих предков, а наши скромные имена — рядом с именами классиков. Нас объединяет одно — неравнодушное отношение критики.

Вот заголовки рецензий: «К чему? Зачем?», «Всего лишь романс», «Победитель проигрывает», «Обман „приобщения“...»

Валерий Туровский 15 ноября 1984 года в «Советской культуре» сетует:

«... предприняв дерзкую попытку посмотреть на известную пьесу, что называется, свежими очами, Э. Рязанов, кажется, и не пытался столь же свежий взгляд бросить на актеров».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42