А может наоборот. Единственным архитектурным термином, не употребляемом в просторечии, с которым она была хорошо знакома, был фронтон — только потому, что купец, продавший ей когда-то особняк на Улице Плохих Мальчиков, использовал наличие мраморного фронтона, как одно из оправданий явно завышенной цены. «Посмотрите», — говорил он. «Видите, мраморный фронтон. Мраморные фронтоны бывают только у дворцов. А мрамор, между прочим, гладкоозерный». Уже купив особняк, Рита стала присматриваться к фронтонам других особняков, и легко обнаружила, что многие фронтоны были из мрамора. О гладкоозерном мраморе она спросила у Бранта. Брант засмеялся тогда и сказал, что мрамора в Ниверии много, а единственным регионом, где его нет совсем, является именно регион Гладких Озер.
— Зодчий?
— Ты видел три строящиеся виллы, на берегу, к востоку? А новый храм?
— Какой новый храм? Где?
— Здесь, в Теплой Лагуне.
— Нет, не видел.
— Там пока что только фундамент, но то что будет — грандиозно.
Он как-то странно на нее посмотрел. В первый раз за все их знакомство ему пришло в голову, что она не очень умна, вне зависимости от того, права она сейчас или нет. Он вспомнил, что происхождением она — славка. Славов он в своей жизни видел мало и только недавно стал разбираться в славских типах. Женщина, которую он любил все эти двадцать лет, принадлежала к простонародному типу, обитающему в беспросветной северо-восточной славской глухомани, вдали от больших городов и дорог, известному своим безграничным упрямством и безграничной же тупостью. Медлительные, тугодумные, они копошились возле своих болот под соснами, и никакая смена власти в Висуа, никакие культурные и политические всплески по всей стране, никакие перемены их не задевали — как были полупервобытные, так и остались. И все бы ничего, но отличались они от других славов еще и злопамятностью, недоброжелательностью, и постоянными приступами злобы. Он вспомнил поведение своего приемного сына — да, пусть не слишком ярко, но все это безусловно наличествовало в характере обыкновенно веселого мальчишки. Он вспомнил, как умиляла его мальчишкина глупость.
— Может, ты все-таки разрешишь мне его навестить? — спросил он.
Она задумалась. Ей стало его жалко.
— Леший с тобой, навещай. Завтра меня не будет в городе, я еду на этюды. Вот и пользуйся моментом.
— Спасибо. А кинжал у тебя в рукаве зачем?
— В зубах ковырять, — ответила она.
* * *
Как только он получил два первых заказа, очаровав одну дородную жену купца и одного тайного торговца оружием, Брант приступил к постройке сразу трех вилл, в том числе и своей. Плохо говорящий по-ниверийски новый мэр города, которому только что исполнилось восемнадцать, пригласил Бранта в ратушу и, сразу подпав под обаяние сводного брата (о том, что Брант его сводный брат он, конечно же, не догадывался), договорился с советом священников города о постройке нового храма. Половину расходов город брал на себя.
В случае собственной виллы, Брант первым делом выбрал место — там, где кончался песок и начиналась скала, а над скалой и за нею земля была добротная — не слишком твердая, но и не мягкая, и фундамент сделали за какой-то месяц. Сразу вслед за фундаментом и деревянной времянкой последовала крытая веранда с выдвижными лабиринтными створками, в обязанности которых входило обеспечение абсолютного безветрия на веранде, в любую погоду. Брант кричал на рабочих, добивался, и добился, точного соответствия между эскизом и результатом, и только после того, как веранда была закончена и положены были первые десять ступеней лесенки, ведущей к прибою, строители занялись собственно несущими конструкциями.
Был полдень. Брант сидел на веранде за столом, с кружкой журбы в руке. Створки были выдвинуты таким образом, что ветру никак нельзя было прорваться через них. Тем не менее, он, ветер, не прорывался, но просто порывисто дул, время от времени кидая в лицо тихо ненавидящему его Бранту свежую порцию морских брызг и пены. Чтобы спасти положение, нужно было убрать створки к чертовой бабушке, наставить по периметру деревянных планок, и застеклить, но Бранту очень не хотелось себе в этом признаваться.
Очередной порыв ветра швырнул очередную порцию брызг прямо в лицо и в грудь. Брант даже не пошевелился.
— Скотина ты, — объяснил он ветру.
Ветер отреагировал, залив брызгами стол. Брант встал и задвинул створки. Стоя на краю веранды, он оглядел окрестности.
Прямо перед ним было море, до самого горизонта. Спроэктировано и рассчитано оно было идеально, придраться было не к чему. Справа лежал пещаный пляж, и вдоль него торчали постройки, каждая из которых была воплощенная архитектурная нелепость. Бездельники, подумал Брант. Дураки. Слева высились скалы. Там тоже было не к чему придраться.
Он еще раз посмотрел вправо, на полосу песка, тянущуюся до самой Теплой Лагуны. Вода в море была пока что холодная — середина мая — и пляж был пуст и неприветлив. Никто не ходил по колено в воде, никакие дамы не прикрывались от солнца дурацкими зонтиками (спрашивается, зачем вообще выходить на солнце если оно тебя не устраивает? сиди дома, дура), не играли в песке дети, некого было шокировать обнаженным торсом. Привычку купаться почти голышом, только лишь в штанах, закатанных до колен, Брант приобрел в Колонии, где нравы были значительно проще. Купался в реке.
По песку вдоль прибоя, приближаясь к веранде, следовала какая-то веселящаяся группа — женщина и двое мужчин. Брант подумал, а не присоединиться ли мне к ним?
Нико куда-то запропастился. В одно прекрасное утро он просто встал и ушел, возможно змейкой, а других знакомых или друзей у Бранта в Теплой Лагуне не было. Четыре месяца провел он в одиночестве, и без женщины — если не считать Риту, которая была его мать, и походов к клиентам, которые были настолько глупы и необразованны, что даже издеваться над ними, изображая безграничное уважение к их скучным и тупым суждениям, было неинтересно. Пора было выходить в люди, пора.
Брант вышел сквозь проем в стене веранды на поперечную балку над фундаментом, спрыгнул с нее, поприветствовал рабочих, которые тут же приступили к работе, запрыгнул на деревянную лесенку, спустился по ней на ровную почву, прошел через дюны и оказался на пляже.
Развлекающаяся компания за это время приблизилась. Оказалось, развлекались только мужчины — собственно, не мужчины еще, но подростки лет шестнадцати, еще не бреющиеся. Они корчили женщине рожи, говорили с комическим почтением всякие глупости, скакали вокруг нее, делая неприличные жесты. Один из них вдруг забежал вперед, спустил штаны, нагнулся и, демонстрируя ей свою жопу, спросил:
— Не находите, что у меня очень одухотворенное выражение лица?
Оценить степень одухотворенности женщина не могла — она была слепа.
Она продвигалась вперед, держа тело неестественно прямо, а голову неестественно высоко. Платье на ней было непонятного цвета и висело нелепо. Лицо было в грязи, волосы торчали неровной паклей.
Брант, стоя поодаль, поднял указательный палец. Подростки обратили на него внимание. Он сделал жест, означающий, что им следует убираться по добру, по здорову. Они комически удивились, но тут он шагнул вперед, и они убежали, хохоча ломающимися голосами. Брант остановился.
Большая прибойная волна с грохотом обрушилась на берег, и чайки отреагировали на это озабоченным криком. Может, они сочли именно эту волну неприлично высокой, и проявили недовольство. Мол, Фалкон, будь он жив, такого безобразия не допустил бы.
Здесь не было Фрики — таинственной, грациозной, слегка надменной, насмешливой, и доброй. В десяти шагах от Бранта стояла побитая жизнью, грязная, нелепо высокая и тощая слепая нищенка с коричневой от нездорового загара кожей. Женщина остановилась, прислушиваясь.
Прошло некоторое время. Она почувствовала чье-то присутствие и, глядя мимо него, спросила:
— Скажите, не знаете ли вы человека…
Прежняя Фрика проявилась в этом голосе. У Бранта от жалости перехватило дыхание. Он прикрыл глаза.
— Детские трагедии сильнее взрослых, просто у детей крепче нервы, — сказал он.
Она вздрогнула и повернулась лицом к голосу.
— Я упрямый очень, и подлый, — сказала она. — И сладу со мной нет никакого.
Почувствовав, что он приближается, она выставила вперед руку.
— Не подходи близко, — сказала она. — Я пришла только затем, чтобы сказать тебе спасибо за все, что ты для меня сделал. Не подходи. Ты — удивительный человек. Я это всегда чувствовала. Недавно я это поняла. Не ходи за мной. И ничего не говори.
От нее отвратительно пахло. У нее недоставало двух зубов. Он взял ее за предплечье. Она пыталась вырваться, но он пригрозил, что понесет ее силком, и, если надо, вверх ногами. Он сказал, что ей нужно помыться, поесть, поспать и отдохнуть. Он повел ее к вилле, которую купила для него Рита.
Он помог служанке приволочь корыто, наполненное теплой водой, и вышел на крыльцо. Фрика слабо возражала и стеснялась, но все-таки ее помыли и одели в чистое белье, а поверх накинули плащ — ничего, соответствующего ее росту, на вилле не оказалось. Брант сбегал за лекарем, и пока лекарь осматривал Фрику, сходил также на рынок и накупил овощей и печеной рыбы. Лекарь сказал, что Фрике требуется уход, что она на грани истощения, и прописал какие-то масла и напитки. Фрика порывалась уйти, но все-таки поела, и, когда служанка довела ее до кровати, которую обычно занимала Рита, и усадила, Фрика сама прилегла, невнятно бормоча, и тут же уснула.
* * *
Ознакомившись со обстановкой, Рита помолчала, поразмыслила, поразглядывала спящую нищенку, чьи изуродованные ноги торчали из-под покрывала и не помещались в кровати, и переехала в центр города к своему художнику, решив ни во что не вмешиваться. То, во что превратилась Фрика, было настолько непривлекательным, что пусть Брант сам решает, что ему делать. Пройдет время, и он отправит ее обратно к Зигварду. Или она сама уедет. Или я ее напугаю, и она уедет. Там видно будет.
Старый Номинг воспользовался ее отсутствием и ежедневно посещал Бранта. Беседовали они по-артански, пугая служанку гортанными звуками.
Полетели дни. Фрика не порывалась больше уйти. Ею овладела неприятная, всепоглощающая апатия. Несмотря на это, всякий раз, когда Брант предлагал ей помощь — подняться, пройти, сесть — она твердо отказывалась. Она просила его не обращать на нее внимания. Она уверяла, что как только заживут и не будут так болеть ее ноги, она уедет обратно в Астафию.
Синяки на ее теле и конечностях стали постепенно проходить, царапины и ссадины исчезли, гноящиеся язвы зажили. Изломанные ногти на руках и ногах стали обретать приемлемую форму. Ела она по-прежнему очень мало, но то, что ела, было — здоровая свежая пища, и шокирующая худоба ее стала сменяться худобой обычной. Оставшиеся зубы служанка чистила ей, по настоянию лекаря, специальным порошком, и вскоре они побелели. Фрика ничего не рассказывала о своих приключениях, но, судя по всему, недостающие зубы не выпали у нее из-за болезни десен, вызванной трудными условиями существования, но были выбиты. Волосы свои она расчесывала сама. Блеск не восстанавливался, и половина волос была теперь седая, но это было лучше, чем торчащая бесцветная пакля. В общем, если бы не слепота и связанные с ней нелепые походка и осанка, выглядела Фрика вполне приемлемо — некрасивая худая высокая женщина средних лет. Нездоровый цвет ее загара помягчал, сгладился, и был теперь обычным сильным загаром.
Ей выносили кресло — на песок, к прибою, и она сидела в нем недвижно часами, от полудня до заката.
* * *
Было начало июля, но лето в Год Мамонта выдалось в Теплой Лагуне мягкое. С моря дул несильный теплый ветер, солнце грело запястья и ноги, пахло тиной.
Что-то во мне умерло, думала Фрика равнодушно. Что-то такое, что заставляет людей воспринимать других людей, и мир, эмоционально. Радоваться, печалиться, негодовать, восторгаться. Было — и не стало. Так было раньше, но не в такой степени. Потом вдруг страсти вспыхнули ярко — когда появился Брант. А после… да, после зелья… их не стало. Исчезли. А у Шилы? Нет, Шила — сама страсть, яростная, энергичная, неусидчивая, деятельная.
Но, в общем, наверное, хорошо — вот так вот сидеть, у моря, и чтобы дул теплый ветер, и трепал волосы, и чтобы слышались голоса, и чтобы грохотали и рычали волны, и чтобы неодобрительно орали чайки. Что-то в этом во всем есть. Наверное. Наверное, мне это тоже нравилось. Правда, на море я не была много-много лет, и не помню впечатлений. Может, оттого и не помню, что их не было?
Голос Бранта что-то сказал, чуть впереди, кому-то. Этот кто-то ответил. Странный язык. Артания. Странная страна. Судя по интонациям и удаляющемуся голосу, они прощались. Брант замолк.
Ей не хотелось, чтобы он замолкал. Ей хотелось, чтобы он продолжал говорить. У него приятный голос. Он успокаивает и волнует. Кого-то. Наверное. Ей вдруг показалось, что она никогда больше не услышит этот голос. Нет, подумала она. Нет, я хочу его слышать. Я не могу его не слышать.
Щемящая волна прокатилась по телу, и Фрике стало так горько, как не было никогда в жизни. Она глубоко вдохнула просоленный морской воздух и почувствовала, как закружилась голова, как ослабли конечности, как еще одна волна, горячая, прошла сверху до низу и обратно, по всему телу, как вспыхнуло сознание, и где-то на краю его, сознания, проявился слабый свет, и где-то ближе к левому краю этого видения забелела яркая точка. Точка не уходила, напротив, она уточнялась, приобретая треугольную форму, и она двигалась — не эфемерно, как отсветы от солнца на сетчатке, но вполне реально. Сердце отчаянно билось. Фрика поняла, что видит парус.
Она медленно, чтобы не спугнуть, повернула голову чуть вправо, и в видении возник расплывчатый силуэт на фоне блеклой голубизны, и тоже стал уточняться. Человек, похожий на Зигварда, но не Зигвард, стоял к Фрике спиной, обнаженный по пояс. Длинные светлые волосы ниже плеч затянуты были лентой в хвост. Фрика подалась вперед, приподнялась, неуверенно встала. Кресло тихо скрипнуло, но человек не расслышал — прибойная волна как раз взвилась на дыбы и, зашипев пеной, обрушилась с грохотом на песок и предыдущую волну, уже откатывающуюся назад. Фрика приблизилась к человеку и положила ему руку на плечо. Он вздрогнул, но не обернулся.
Ей не нужно было даже приподниматься на цыпочки — она была почти одного с ним роста. Приблизив губы к его уху, она тихо сказала:
— Я люблю тебя.
Помедлив, она прикоснулась губами к его плечу. Тело стремительно слабело, но на этот раз по другой, более жизнеутверждающей причине. Тут она увидела свою руку и слегка ужаснулась. Шрамы, изломанные ногти, шершавая кожа — пройдет ли это, будет ли лучше, и как он все это время на нее смотрел, что думал, а что же с остальным телом, как оно выглядит, нет, лучше не надо, лучше прямо сейчас бежать, оставить его, он ее забудет, привыкнет, найдет другую, нет, он оборачивается, надо закрыться, надо броситься прочь, надо…
Он обернулся и взял ее за плечи, и только поэтому она не упала тут же, у его ног, от слабости. Они смотрели друг другу в глаза, и в его глазах было столько счастья, что она поняла — год великих перемен и свершений продолжается.
ЭПИЛОГ
Уединившись у себя в кабинете, в деревянной времянке напротив строящегося дворца, Зигвард с удовольствием взялся за чтение первой части фолианта, который по его просьбе-приказу писал Кшиштоф, отрабатывая право на жизнь и свободу. Кшиштоф, кстати говоря, нисколько не обиделся, когда его не привезли в Висуа, а, по указанию Зигварда, определили в глухомань на постоянное жительство. На месте Зигварда он, возможно, поступил бы также. Слово, данное ему когда-то Зигвардом, формально нарушено не было — Зигвард взял власть только тогда, когда Кшиштоф формально ее потерял. Он мог и не посылать отряд освобождать Кшиштофа. Отряд мог не успеть. И так далее. Когда политик ищет себе оправдания, он его, как правило, находит.
Фолиант назывался «Все, что нужно знать императору о войне» и должен был состоять, по плану, из трех разделов — «Война — мифы и реальность», «Стратегия», и «Тактика».
В предисловии к первому разделу Кшиштоф писал:
«Разница между войсками империи и войсками враждебно настроенных к империи малых поселений состоит в том, что из-за бюрократии, недосмотра, наплевательства, взяточничества, и чиновничьих интриг, имперские войска всегда плохо обучены, недостаточно экипированы, и отвратительно подготовлены, в то время как войска ненавистников империи не обучены никак, не подготовлены никак, а экипированы кто чем. Поэтому империя всегда сильнее. В силу этого, воины околоимперских владений и вотчин всегда пытаются компенсировать несоответствие сил индивидуальным умением сражаться, проявляя доблесть. Под градом арбалетных стрел, и тем более под ядрами огнестрелов, такая индивидуальная доблесть ровно ничего не стоит. Помимо этого, сама эта доблесть относится к категории легендарных, т. е. редко встречающихся, вещей. Трусость, измена и предательство в сотни раз больше распространены в любой войне, чем отвага, верность и стойкость, просто человечество, воюющее всю свою историю, любит войну настолько, что всячески старается высветить и приукрасить образ воина — бесстрашного, благородного защитника и спасителя детей, жен, и отцов, а не трусливого и подлого убийцы тех же».
Зигвард улыбнулся. Двадцать с лишним лет Кшиштоф просидел в седле, с мечом в правой руке и арбалетом в левой. Двадцать с лишним лет его боялись и ненавидели ниверийцы и артанцы. Думал ли он также тогда, во времена своих триумфов, или это плен и отставка на него так повлияли, что он вдруг прозрел?
«Главное назначение имперских войск состоит не в блистательных победах, которых не будет, как ни приукрашивай завоевание какой-нибудь глухой деревни, где не то, что арбалет — штаны еще не изобрели, но в бряцании оружием. Бряцать надо гулко, и вести себя нагло. Идя в поход против силы, которая может кое-как тебе противостоять, о император, следует рассчитывать на то, что, возможно,
всесражения будут проиграны, но война будет выиграна. В случае империи тактика играет очень небольшую роль и главным тактическим ходом является сохранение как можно большей части контингента».
Да, подумал Зигвард, Кшиштоф очень щадил своих воинов — особенно в конце своей карьеры.
«Командование следует составлять по возможности из одних мужеложцев. Эта группа людей любит военные действия больше любой другой и всегда по-отечески относится к воинам. Из десяти мужеложцев-военачальников как минимум четверо оказываются компетентными. В случае мужей с обычными сексуальными наклонностями, из десяти можно выбрать одного умелого, и то не всегда. Дело здесь в том, что командованию надлежит все время думать о своих воинах и их судьбах, а воины все мужчины. Военачальники традиционной ориентации больше половины своего времени посвящают раздумьям о женщинах, которые в собственно военных конфликтах участия не принимают. Более того, именно мужеложцы склонны поддерживать дисциплину, ведь дисциплина начинается с красивой и чистой униформы воинов, со стройных их рядов, с могучей, ровной поступи, с четкого подчинения командам.
Но, увы, мужеложцы хороши только как командиры. Рядовых воинов следует набирать из обычных мужчин. Чтобы военные действия были слажены и успешны, воинам рекомендуется боготворить своих командиров, а боготворить мужчину может только обычный мужчина, ибо мужеложцы слишком хорошо знают мужчин, чтобы их боготворить. Не говоря уж о том, что мужеложец еще подумает, стрелять ли во врага, рубить ли его, поскольку враг тоже мужчина. Обычный же мужчина видит во вражеском воине конкурента, т. е. претендента на его женщину или женщин, и убивает без всякой жалости.
Женщин ни в коем случае не следует призывать в войско. Они намного более эффективны в тылу. Женщины любят войну не меньше мужчин, но роль их совсем другая. Они поддерживают мораль и боевой дух империи, плача над убиенными мужьями и детьми, ненавидя врагов, и становясь в своих глазах и глазах окружения образцами самоотверженности, жертвенности и патриотизма.
Необходимо путем повсеместного обучения довести всех женщин до такого состояния, чтобы они действовали против собственных инстинктов, чтобы вместо того, чтобы прятать своих сыновей от призыва и гибели на полях сражений, что со стороны любящей матери есть естественное, благородное, и здравое поведение, они бы настаивали на походе сына, даже единственного, в пекло, оправдывая это своим патриотическим долгом. Большинство женщин одновременно впечатлительны и страдают недостатком воображения, поэтому их ни в коем случае нельзя допускать в места сражений. Увидев, что происходит там с их сыновьями и мужьями на самом деле, они позволят своей материнской и супружеской природе возмутиться, что может привести, дайте только срок, к полному развалу войск».
Да, подумал Зигвард, это точно, с бабами пора бы уже разобраться.
* * *
Ему опять повезло.
Правительница Забава, утомленная вечеринкой и решившая отоспаться, разбужена была возмущенным гулом толпы на площади. Вызвав капитана охраны, она спросила его, в чем, собственно, дело. Оказалось — горожане возмущены высокими ценами на продукты питания.
— Зима нынче. Зимой цены всегда высокие, — раздраженно сказала Забава.
— Да, но, госпожа моя, народ страдает, — заметил капитан.
— Ну и страдали бы себе тихо, зачем же так шуметь! — парировала Забава.
Неизвестно, кому именно передал бравый капитан эти слова, и были ли они сказаны вообще — хотя, учитывая характер Забавы, это вполне вероятно — но, увы, они стали известны и, увы, возмущению народному не было предела.
В это же время какие-то революционные элементы, недобитые в Теплой Лагуне, бежали в Славию, переполненные чувством протеста, обиды, и боевым духом. Обосновались они на юго-западе Славланда, неподалеку от Кникича, в городке с дурацким названием Минск, и вскоре в этом самом Минске вспыхнуло восстание.
Золотая жила, так хорошо послужившая Зигварду в начале его восхождения к имперскому трону, иссякла, и излишек продовольствия в одних регионах стало невозможно переправить в регионы, где в продовольствии ощущалась острая нехватка. Там, где стало нечего есть, например в Минске, население сразу вспомнило, что Славландом правит нивериец, а революционные теплолагунцы, обиженные на свою родину, эти настроения с удовольствием поддержали. Славия — славам! Местный гарнизон разгромили, и часть его перешла на сторону повстанцев.
Вскоре к Минску присоединились близлежащие деревни. Тут же вышли из под контроля грабители и убийцы, и начался кровавый разгул, в котором тут же обвинили «этих ниверийских прихвостней в Висуа», хотя правительство не сказало еще своего слова и не заявило о своем присутствии в Минске. Кто-то из бывалых славских командиров создал подобие дисциплины в войске повстанцев и, умилившись своему умению, решил, что, поскольку теперь лето, марш-бросок до Висуа не займет много времени. Каждый сержант, которому неожиданно удалось подчинить себе взвод, уже видит себя конунгом и даже начинает потихоньку планировать внешнюю политику.
Повстанцы вышли на марш и без боев, преисполненные пыла и гордости, проследовали до Синего Бора — местности, находящейся на полпути к столице. Многочисленный местный гарнизон начал в панике отступать. В тот же день, ближе к вечеру, в Синий Бор прибыл со своим отрядом старший сын Услады и Зигварда. Ему было восемнадцать лет. По материнской линии он унаследовал цинизм и непримиримость своего дяди Кшиштофа, а от Зигварда получил безграничное обаяние. Прибыв в войско, отступающее перед повстанцами, он за четверть часа оценил обстановку, и одобрил действия командиров — они сохранили контингент в целости до приказов из столицы. До ночи продолжали отступать, а ночью разбили шатры. Зигвардов выблядок произнес перед командирами остроумную речь. Шутки из этой речи передавались простым воинам. Никто не спал, все катались со смеху и влюбились в этого долговязого светловолосого юношу, истинного слава по духу — как он хорошо нас понимает, как он нас любит, какие мерзкие твари эти повстанцы! В четыре утра, перед рассветом, сын Зигварда поднял воинов в контратаку.
Повстанцы, которым на всем своем пути через Славланд ни разу еще не довелось сразиться, проявляя доблесть, были очень удивлены внезапным нападением. Ряды их смешались, и через четверть часа все повстанческое войско обратилось в бегство. Их гнали долго. Многих взяли в плен.
Вернувшийся с пленными в Висуа сын Зигварда, пользуясь приобретенным авторитетом, лично отдал приказ о казни мятежников и послал письмо Конунгу Ярислифу о том, что восстание успешно подавлено. Оценив энергию молодого человека, конунг тотчас прибыл в Висуа со строительства, произнес несколько пламенных речей, и официально назначил юношу своим наместником в Славии. Это вызвало приступ негодования и злобы со стороны Забавы и ее сторонников, но — увы, увы… Брак Ярислифа и Забавы был официально расторгнут, а репутация бывшей его жены, в связи со ставшим известным ее высказыванием о тихих страданиях, была основательно подпорчена, и бывшая всемогущая правительница, сестра Кшиштофа, потеряла все свое влияние. В народе над Забавой откровенно издевались. Услада сияла от счастья и гордости за своего сына, несмотря на то, что ее очень огорчила новость, пришедшая вскоре из новой столицы, не имевшей пока названия. В отремонтированном храме, к которому спешно пристраивали колокольню, Ярислиф, он же Зигвард, обвенчался с другой женщиной, молодой и надменной, чья красота сразу стала легендой в двух странах, не потому, что новая жена была действительно необыкновенно красива, но потому, что красота властителей больше впечатляет, чем красота обыкновенных людей. Великий Князь Зигвард, пешка, предмет зубоскальства, был недостоин Княжны Беркли. Конунг Ярислиф, прозорливый политик, могущественный теневой правитель Славии, довольствовался Забавой. Императору требовалась совсем другое. Молодую жену императора звали Аврора.
* * *
Оркам и Реестрам обещан был новый театр в новой столице, а пока что они заняли отданное им Зигвардом здание Рядилища и, пользуясь суммой, предоставленной им Великим Князем, пригласили зодчего. Он был, конечно, не Гор и не Брант, но от него многого и не требовали. Повесили драпировки, наставили кресел вплотную друг к другу, так что вместительность зала выросла до пятисот мест, обили кресла славским бархатом, убрали подиум, соорудили сцену, повесили занавес, и стало казаться, что ничем, кроме театра, это здание изначально и быть не могло. Премьеры обеих музыкальных драм, получивших название увраж, прошли с очень небольшим успехом, несмотря на личную похвалу присутствовавшего на них Великого Князя Зигварда.
Зигвард тут же ассигновал средства для постановок новых увражей. Оказалось, что несколько партитур уже имеются в наличии. Дело в том, что в музыкальных кругах Астафии про увражи слышали уже не первый год, и приватные попытки представлений делались непрерывно. Возникли даже новые направления в этом жанре, и один молодой композитор даже утверждал, что автор двух увражей, поставленных в бывшем Рядилище, давно морально устарел, что музыка его старомодна и тяготеет к этнографии, а увражу следует развиваться — все это несмотря на то, что жанр был изобретен три года назад. Его одноактный увраж, на собственный текст, был принят к постановке Орками и Реестрами. Увраж повествовал о жестокостях, связанных с правлением Фалкона, и страданиях, которые это правление причинило людям, что устраивало многих. Увраж провалился.
Следует заметить, что через четыре месяца Орки и Реестры гастролировали в Славии, и дали в одном из театров Висуа тот самый увраж, текст которого был написан по мотивам славской пьесы. Представление имело оглушительный успех и все последующие десять спектаклей шли при зале, набитом до отказа.
— Вот ведь чего только ниверийцы не придумают, — говорил один знаток другому. — Взяли какую-то нашу дрянь, и сделали из нее — подлинное искусство. Не то, что наши.
* * *
Волшебник был одет в темно-синюю мантию с серебряными астрономическими знаками. Прямо из дома Базилиуса, который вновь говорил с непонятным акцентом всякие глупости, он прибыл не на площадь, но на набережную возле Кружевного Моста.
Он был великолепен. Предметы появлялись и исчезали у него в руках, живые голуби сыпались из-под полы его мантии как груши из бочки и тут же взмывали вверх, кошельки публики пропадали и снова возвращались к владельцам, и больше всех радовались спектаклю, в отличие от предыдущих представлений Волшебника, дети. Закончив номер, Волшебник галантно снял остроконечную шляпу, отдаленно напоминающую шпиль Стефанского Храма в Висуа, и многие, особенно матери радовавшихся детей, охотно кидали туда медные и серебряные монеты, и даже мелькнула одна золотая. Триумвират более не существовал.
* * *
Комод счел невозможной для себя дальнейшую политическую деятельность. Он мирно и тихо жил в своем старом особняке в пригороде Астафии. В отличие от многих ветеранов военных конфликтов, ему платили щедрое содержание. У него были повар и служанка.
К нему захаживали летописцы, ибо стало модно писать монографии об эре Фалкона. Ему задавали вопросы. Отвечал он вполне охотно. Больше чем кому бы то ни было, ему было известно о закулисной жизни Рядилища, интригах национальных и интернациональных. Он знал лично всех бывших еще живущих правителей Троецарствия и их приспешников, он вел переговоры со Славией и Артанией — в общем, для историка — золотая жила. Единственное, чего он не позволял посетителям — негативных отзывов о Фалконе.
— Фалкон, господин мой, — говорил он наставительно, — был великий человек. Настоящий правитель, смелый, справедливый, дальновидный. И народ о нем помнит. Портреты висят.
Это именно так и было. Многие поминали Фалкона добрым словом и приписывали ему много хорошего. Да, он был жесток, но справедлив. Да, он часто перегибал палку, но делал это исключительно из патриотизма. Да, с заговорами были накладки, не все заговоры были настоящие, но именно чрезмерная (возможно) бдительность Фалкона не раз спасала страну от артанского захвата (к славам отношение было двойственное, их старались пока что не упоминать).