Он передал копии распоряжения начальнику поездной бригады и машинисту «Кометы»; начальник поездной бригады медленно осмотрел комнату, переводя взгляд с одного лица на другое, свернул бумагу, положил ее в карман и вышел, ничего не сказав.
Машинист некоторое время смотрел на бумагу, затем бросил ее и сказал:
– Я не буду это делать. Если дело дошло до подобных распоряжений, я больше не собираюсь здесь работать. Занесите меня в список бросивших работу.
Новы не можете бросить работу! – воскликнул начальник станции. – Вас арестуют!
Если найдут, – сказал машинист и растворился в кромешной тьме в горах.
Машинист из Силвер-Спрингс, который привел паровоз номер триста шесть, сидел в углу комнаты. Он ухмыльнулся и сказал:
– Вот трус.
Начальник станции повернулся к нему:
Джо,а ты? Ты проведешь «Комету»?
Джо Скотт был пьян. В былые времена железнодорожника, явившегося на работу со следами алкогольного опьянения, могли сравнить с врачом, который пришел к пациенту со свежими оспенными язвами на лице. Но Джо Скотт был персоной привилегированной. Три месяца назад его уволили за нарушение правил техники безопасности, вызвавшее серьезную аварию, а две недели назад он был восстановлен на работе решением Стабилизационного совета. Он водил дружбу с Фредом Кинненом и отстаивал его интересы в своем профсоюзе – не против работодателей, а против рядовых членов.
– Конечно, – согласился Джо Скотт, – я проведу «Комету», если хорошенько разгонюсь.
Помощник машиниста триста шестого оставался на своем месте в паровозе. Он грустно наблюдал, как его машину прицепляли к головной части «Кометы». Потом поднял глаза на красные и зеленые огни тоннеля, которые виднелись на уходящем далеко в горы извилистом коридоре. Это был спокойный, добрый малый, из которого вышел отличный помощник, но никогда не получилось бы машиниста, крепкие мускулы были единственным его достоинством. Он был уверен, что его начальники знают, что делают, поэтому не видел смысла задавать вопросы.
Проводник стоял около хвостовой части «Кометы». Он взглянул на огни тоннеля, затем на длинную цепочку окон поезда. Лишь в некоторых из них горел свет, большая часть освещалась слабым синим сиянием ночных ламп, свет которых пробивался сквозь щели между жалюзи и оконными рамами. Проводник подумал, что надо бы разбудить пассажиров и предупредить их. Было время, когда он ставил безопасность пассажиров выше собственной, не из любви к ближнему, а потому, что это составляло часть его работы, которую он уважал и которой гордился. Сейчас он ощущал презрительное равнодушие к пассажирам и никакого желания их спасать. Они хотели указа десять двести восемьдесят девять и получили его, думал проводник. Они каждый день все больше лицемерят, пытаясь не замечать тех приговоров, которые зачитывались беззащитным жертвам от имени Стабилизационного совета, так почему он должен беспокоиться о них? Если он спасет их жизни, ни один из них не защитит его перед Стабилизационным советом, когда его обвинят в неподчинении приказам, создании паники, задержке мистера Чалмерса. У него не было желания становиться мучеником ради того, чтобы люди продолжали пребывать в полной безответственности.
Он поднял фонарь и подал машинисту сигнал к отправлению.
– Видишь? – ликующе сказал Кип Чалмерс Лестеру Тагу в тот момент, когда колеса у них под ногами вздрогнули. – Страх – единственное действенное средство убедить людей работать.
Проводник поднялся в тамбур последнего вагона. Никто не видел, как он сошел по ступенькам с другой стороны, спрыгнул с поезда и исчез в ночной мгле.
Стрелочник замер в полной готовности перевести стрелку, которая направит «Комету» с запасного пути на главный. Он смотрел на «Комету», которая медленно приближалась к нему. Высоко в небе висел ослепительно-белый шар, от которого исходил яркий луч; ноги стрелочника дрожали от гула рельсов. Он знал, что не должен переводить стрелку. Он вспомнил, как однажды ночью, десять лет назад, рисковал жизнью во время наводнения, спасая поезд. Но он понимал, что пришли другие времена. В тот миг, когда он перевел стрелку и увидел, как головной фонарь состава резко дернулся, стрелочник возненавидел свою работу до конца дней.
«Комета» переползла с запасного пути на главный и начала набирать ход; луч головного фонаря, словно вытянутая вперед рука, показывал дорогу, и луч этот обрывался освещенной стеклянной дугой кабины.
Некоторые пассажиры не спали. Когда поезд начал свое извилистое восхождение, они увидели в темноте за окнами небольшое скопление огней Уинстона, а потом эту темноту разрезал свет красных и зеленых сигнальных огней у входа в тоннель. Огни Уинстона становились все меньше и меньше, а черная дыра тоннеля все расширялась. Временами сигнальные огни застилала черная пелена – густой дым паровоза.
Приближаясь к тоннелю, пассажиры увидели, как далеко на юге высоко в горах, в скоплении скал, играл и изворачивался на ветру яркий огонек. Они не знали, что это, да и не хотели знать.
Говорят, что катастрофы – дело слепого случая, и нашлись бы такие, кто сказал бы, что пассажиры «Кометы» не были ни виновны, ни ответственны за то, что с ними произошло.
В купе "Б" первого вагона ехал профессор социологии. Он учил своих студентов, что способности человека не имеют значения, что усилия индивидуума тщетны, что совесть – бесполезная роскошь, что нет таких понятий, как «человеческий разум», «характер» и «достижение личности», что все достигается коллективными усилиями и коллектив, а не личность решает все.
Мужчина из седьмого купе второго вагона был журналистом. Он писал, что принуждение ради доброго дела справедливо и нравственно, и считал, что у людей есть право применять физическую силу против других людей: ломать жизни, душить честолюбие и желания, топтать идеалы, сажать в тюрьмы, отнимать, убивать – ради того, что они сочтут добрым делом. Он никогда не пытался разобраться, что считать злом, а что – добром; он говорил, что всегда поступает в согласии со своими «чувствами» – чувствами, которые не коренились в знании, поскольку он считал, что чувства превыше знаний, и всецело полагался на собственные «благие намерения» и силу оружия.
Женщина в десятом купе третьего вагона, пожилая школьная учительница, год за годом превращала беззащитных детей в жалких трусов, уча их тому, что воля большинства есть единственное мерило добра и зла, что большинство может поступать, как ему хочется, что нельзя выделяться из толпы, надо быть как все.
Мужчина из купе "Б" спального вагона номер четыре владел газетой. Он провозглашал, что люди порочны по самой своей природе и не способны к свободному существованию, а их основные желания, если оставить их без присмотра, – обманывать, грабить и убивать друг друга. Он не сомневался, что нужно управлять при помощи лжи, грабежа и убийства, которые должны быть прерогативой правителей, – только так можно заставить людей работать, научить их нравственности и держать в рамках порядка и правосудия.
В купе "Г" пятого вагона расположился бизнесмен, который приобрел свое дело, шахту, благодаря правительственному кредиту в соответствии с Законом о равных возможностях.
Купе "А" спального вагона номер шесть занимал финансист, который сколотил состояние, скупая замороженные облигации железных дорог и размораживая их с помощью друзей из Вашингтона.
Мужчина, занимавший пятое место в вагоне номер семь, был рабочим, уверенным в своем праве на труд, независимо от того, нужен его труд работодателю или нет.
Женщина, ехавшая в шестом купе восьмого вагона, была лектором и считала, что, являясь потребителем, имеет право на транспортные услуги, независимо от желания или нежелания железнодорожников их оказывать.
Мужчина, занимавший купе номер два в девятом вагоне, состоял профессором экономики и сторонником отмены частной собственности. Он объяснял свою позицию тем, что интеллект не играет никакой роли в промышленном производстве, что человеческий разум зависит от материальных орудий труда и что каждый способен управлять заводом или железной дорогой, главное – заполучить оборудование.
Женщина в купе "Д" спального вагона номер десять уложила своих двоих детей на верхнюю полку, тщательно закутав их, чтобы уберечь от сквозняков и толчков. Она была женой человека, занимавшего ответственную правительственную должность и продвигавшего указы в жизнь. Она оправдывала это, говоря: «Мне все равно, они бьют исключительно по богатым. И вообще я должна прежде всего думать о детях».
В третьем купе одиннадцатого вагона трясся маленький слюнявый неврастеник, писавший вульгарные пьески, в которые, под видом общественно значимых идей, вставлял мелкие непристойности, суть которых сводилась к тому, что все бизнесмены подлецы.
Женщина, занимавшая купе номер девять в двенадцатом вагоне, была домохозяйкой, считавшей, что имеет право выбирать политиков, о которых ничего не знает, чтобы они управляли гигантскими предприятиями, о которых она не имеет ни малейшего понятия.
В купе "Е" спального вагона номер тринадцать ехал адвокат, любивший повторять: «А что я? Я уживусь с любым политическим режимом».
Мужчина в купе "А" четырнадцатого спального вагона числился профессором философии. Он заявлял, что разума нет (откуда вы знаете, что тоннель опасен?); нет реальности (как вы докажете, что тоннель существует?); нет логики (почему вы считаете, что поезда не могут передвигаться без локомотивов?); нет принципов (с чего мы должны придерживаться закона причин и следствий?); нет прав (почему бы не прикрепить людей к рабочим местам насильно?); нет нравственности (что может быть нравственного в управлении железной дорогой?); нет абсолютных истин (вообще, какая разница, живы вы или нет?). Он считал, что люди ничего не знают (зачем противиться приказам вышестоящих?); что никогда ни в чем нельзя быть уверенным (откуда вы знаете, что правы?); что надо действовать в соответствии с моментом (вы ведь не хотите потерять работу?).
В купе "Б" салон-вагона номер пятнадцать ехал наследник внушительного состояния, который без конца повторял: «Почему одному Реардэну разрешено производить его сплав?»
Мужчина в купе "А" спального вагона номер шестнадцать являлся профессиональным гуманистом, который говорил: «Одаренные люди? Я не хочу знать, за что они страдают и страдают ли вообще. Их следует ограничить в правах, чтобы поддержать неспособных и бесталанных. Откровенно говоря, мне безразлично, справедливо это или нет. И я горжусь тем, что не хочу быть справедливым к талантливым, когда необходимо сострадать нуждающимся».
Эти пассажиры не спали, но во всем поезде не осталось ни одного человека, который не разделял бы их взгляда на мир. Последним, что они увидели в этом мире, когда поезд входил в тоннель, было пламя факела Вайета.
Глава 8 . По праву любви
Солнце коснулось верхушек деревьев, росших на склоне холма, окрасив их в серебристо-голубые тона, под цвет неба. Дэгни стояла в дверях охотничьего домика, первые солнечные лучи падали на ее лицо, длинные тени деревьев лежали у ее ног. Листва из серебристой постепенно становилась сначала зеленой, а затем дымчато-синей, как тени на дороге. Солнечный свет проникал сквозь ветви и внезапно вспыхивал фонтанами зеленых лучей, встречая на своем пути кусты папоротника. Дэгни любила наблюдать движение света в этот тихий час, когда все еще спит.
Как обычно по утрам, она отметила дату на листке бумаги, приколотом на стене в ее комнате. Рост числа этих отметок составлял единственное движение в тишине этих дней – как дневник, который ведет человек, выброшенный морем на необитаемый остров. Сегодня было двадцать восьмое мая.
Дэгни отмечала дни с определенной целью, но она не могла сказать, достигла она ее или нет. Она приехала, дав себе три конкретные установки. Первое. Отдыхать. Второе.
Научиться жить без железной дороги. Третье. Забыть, выбросить из сердца боль. Именно выбросить, как она сама любила говорить. Дэгни чувствовала себя привязанной к больной попутчице, которую в любой момент может скрутить приступ, и тогда она оглохнет от криков. Никакой жалости к этой попутчице у нее не было, только презрение и отвращение – надо бороться с ней и уничтожить ее, только тогда путь будет свободен и она сможет решить, что делать. Но с этой особой было не так-то просто справиться.
С установкой на отдых все оказалось гораздо проще. Ей понравилось одиночество, она просыпалась утром с ощущением внутреннего удовлетворения. Ей хотелось развить это чувство, чтобы быть готовой ко всему, что могло встретиться в жизни. В городе она жила в постоянном напряжении, вызванном необходимостью противостоять натискам гнева, презрения, отвращения, злобы. Здесь ей ничто не угрожало, кроме физической боли, в результате какого-нибудь происшествия. По сравнению со всем остальным такая боль представлялась легкой и безобидной.
Хижина стояла вдалеке от больших дорог. Дэгни нашла все в таком же состоянии, как оставил отец. Она готовила на старой плите, дрова для которой собирала на склонах холма, привела в порядок стены, крышу, покрасила дверь и оконные рамы. Буйно разросшиеся после дождей сорняки и мох скрыли то, что когда-то было ухоженной тропинкой, поднимавшейся по склону холма от дома к дороге. Дэгни расчистила тропинку, укрепила рыхлую землю булыжником. Ей доставляло удовольствие конструировать сложную систему рычагов и тросов из старых железок и веревок, а затем подымать с их помощью глыбы, которые она не могла бы сдвинуть с места без этих механизмов. Она посадила рядом с домом семена настурции и вьюнка и радовалась, видя, как настурции медленно пробиваются из-под земли, а вьюнок взбирается вверх по стволам деревьев, – радовалась росту, развитию, движению. Работа давала ей необходимый покой, незаметно для себя Дэгни втянулась в нее. Работа начиналась без какого-либо сознательного побуждения – руки сами искали ее; работа подгоняла, давала целебное ощущение спокойствия. Потом Дэгни поняла, что ей необходимо движение к цели, какой бы незначительной она ни казалась, – действия, которые шаг за шагом приводят через определенный промежуток времени к запланированному итогу. Готовка напоминала движение по замкнутому кругу. Но работа по расчистке тропинки была живой – ни один день не пропадал зря, каждый нес в себе все, что содержали предыдущие, и не умирал с приходом дня грядущего. Круговое движение было, по понятиям Дэгни, признаком неживой природы. В неживой вселенной нет никакого другого вида движения, кроме циклического. Человеку же свойственны прямые линии – геометрическая абстракция, порождающая дороги, мосты, рельсы. Именно прямая линия своим движением к цели наполняет бесцельную хаотичность природы смыслом. В воображении Дэгни приготовление пищи уподоблялось бросанию угля в топку двигателя, готового к большому пробегу. Но не безумие ли питать двигатель, когда никакого пробега не предвидится? Нет, подумала она, человеческая жизнь не должна представлять собой круг или цепочку кругов – тогда человек оставляет после себя лишь строчку нолей. Жизнь человеческая должна быть движением по прямой от цели к цели до самого конца, как поезд, идущий от станции к станции до… Хватит!
«Хватит!» – строго говорила она себе, когда крик больной попутчицы готов был вырваться из ее горла… Не думать об этом, не заглядывать слишком далеко, жить, как тогда, когда она расчищала тропинку, – работать и не смотреть, что там впереди, у подножия холма.
Пару раз Дэгни ездила за двадцать миль в Вудсток, за продуктами и всякой всячиной. Вудсток представлял собой два десятка ветшающих зданий, построенных еще во времена прадедов. Никто не знал, на что рассчитывали строители Вудстока, – он стоял вдали от железных дорог, не снабжался электричеством, рядом проходило лишь шоссе местного значения, которое год от года становилось все менее оживленным.
Единственный магазин располагался в деревянном бараке с паутиной по углам и прогнившим от капающей сквозь протекающую крышу воды полом. Его хозяйка, грузная бледная женщина, передвигалась с трудом, но казалось, это не причиняло ей никакого неудобства. Ассортимент продуктов магазина состоял из пыльных консервных банок без этикеток, каких-то круп и овощей, которые гнили в старых ящиках у входа.
– Почему вы не уберете овощи в тень? – спросила как-то Дэгни.
Хозяйка недоуменно посмотрела на нее, будто сомневалась, что такой вопрос может прийти кому-то в голову.
– Они всегда стояли здесь, – равнодушно ответила она. По пути домой Дэгни всегда любовалась водопадом, низвергавшимся с отвесной гранитной стены, туманное облако брызг искрилось на солнце всеми цветами радуги. Было бы здорово построить здесь небольшую электростанцию! Мощности хватило бы и на ее дом, и на Вудсток, ведь в Вудстоке когда-то кипела жизнь, об этом говорило множество диких яблонь вдоль дороги, густая растительность на склонах холма – остатки былых садов. Их можно было бы восстановить, потом проложить ветку от ближайшей железной дороги и… Хватит!
– Керосина сегодня нет, – сказала хозяйка магазина, когда Дэгни в очередной раз приехала в Вудсток. – В четверг вечером шел дождь, а в дождь грузовикам не проехать через Ферфилдское ущелье, дорогу затапливает, и цистерна с керосином сможет проехать по ней только через месяц.
– Если люди знают, что в дождь дорогу затапливает, почему они не ремонтируют ее? – спросила Дэгни.
– Эта дорога всегда была такой, – ответила хозяйка. По дороге домой Дэгни остановилась на вершине холма и посмотрела вокруг. Она видела Ферфилдское ущелье, где шоссе, петляя по заболоченной низине, сужалось, зажатое с обеих сторон холмами. Это так просто – построить дорогу в обход холмов, по другому берегу реки, вудстокцам все равно делать нечего, она могла бы научить их провести ее на юго-запад, так короче, соединить с автомагистралью штата в районе, где загружаются грузовики-трейлеры и… Хватит! Дэгни отставила в сторону керосиновую лампу и зажгла свечу. Из миниатюрного радиоприемника звучала музыка.
Дэгни покрутила ручку настройки в поисках какой-нибудь симфонической музыки, но то и дело натыкалась на крикливые голоса дикторов. Тогда она быстро прокручивала ручку – ей не хотелось слышать никаких новостей.
С первого дня в домике она старалась не думать о «Таггарт трансконтинентал». Не думать до тех пор, пока эти слова не будут восприниматься так же спокойно, как, например, «Атлантик саузерн» или «Ассошиэйтэд стил». Но проходили недели, а рана не заживала.
Порой ей казалось, что она борется с непредсказуемой жестокостью собственного сознания. Она могла лежать в постели, уже засыпая, и вдруг задуматься о том, что на угольном складе в Виллоу Бенд, штат Индиана, износилась лента конвейера. Она заметила это во время своей последней поездки туда, случайно, из окна машины. Надо сказать им, чтобы заменили, иначе… И вот она уже сидит на кровати и плачет. Хватит! И она успокаивается, но остаток ночи уже не может уснуть.
Она могла сидеть в дверях дома на закате, наблюдая, как шелестящая листва успокаивается с наступлением сумерек. Затем в траве вспыхивают искорки светлячков. Они взлетают и носятся в темноте туда-сюда, медленно вспыхивая, как будто предупреждают кого-то, – совсем как сигнальные огни, мигающие ночью над дорогой… Хватит!
Было время, когда Дэгни не могла сказать себе «хватит!», не могла подняться на ноги, как от физической боли, – хотя можно ли ее отделить от боли душевной? Она могла упасть на пол или на землю, прижаться лицом к ножке стула или камню, стараясь не закричать во весь голос. А перед глазами у нее стояли – близкие, реальные, как тело любимого, – рельсы, сходящиеся вдалеке в одну точку, рассекающий воздух нос локомотива с эмблемой «ТТ», колеса, ритмично стучащие под полом вагона, памятник Нэту Таггарту в вестибюле терминала. Она старалась забыть, не думать об этом, лежать спокойно, но лицо нервно подергивалось, когда она прижимала к нему руки. Она мобилизовывала все силы против своего сознания, беззвучно и монотонно повторяя: «Выброси. Выброси это из сердца!»
Были и длительные периоды покоя, когда она могла взглянуть на проблему бесстрастно, оценить, проанализировать ее, как если бы эта проблема сводилась к технической. Но ответа не находила. Дэгни знала, что отчаянная тоска по железной дороге пройдет, если только ей удастся убедить себя, что тоска эта не оправдана логически и морально. Но тоску порождала уверенность, что правда на ее стороне, что нерационален и нереален враг. Дэгни не могла поставить перед собой следующую цель и найти в себе силы и любовь достичь ее без чувства правоты. Это чувство было утрачено в борьбе не с какой-то высшей силой, а с отвратительным злом, имя которому – немощь.
Дэгни надеялась, что забудет железную дорогу, найдет покой здесь, в лесу; она построит дорогу и соединит ее с шоссе внизу, отремонтирует шоссе, подведет его к магазину в Вудстоке – это и станет ее целью. И пустое бледное лицо хозяйки магазина, глядящее на мир с непроходящей апатией, станет пределом, поставленным всем ее попыткам. Почему? Она услышала собственный возглас. Ответа не было.
«Надо оставаться здесь, пока я не найду ответа. Идти некуда. Нельзя двигаться, нельзя начинать строить дорогу, пока… пока не выбран конечный пункт», – думала Дэгни.
Бывали и длинные безмолвные вечера, когда она неподвижно сидела и смотрела вдаль, на юг, где уже темнело. Ее охватывало одиночество, тоска по Хэнку Реардэну. Дэгни хотела видеть его спокойное, уверенное лицо, с чуть заметной улыбкой смотрящее на нее. Но она знала, что не увидит его, пока не победит. Его улыбку надо было заслужить, она предназначалась сопернику, всегда готовому померяться с ним силами, а не побитой развалине, ищущей в этой улыбке облегчения и этим разрушающей ее смысл. Он мог помочь ей жить; но не мог помочь понять, зачем жить.
После того утра, когда– она отметила на календаре пятнадцатое мая, Дэгни начала ощущать легкий страх. Однажды она даже заставила себя послушать новости, – его имя не упоминалось. Страх за Реардэна остался последней ниточкой, связывающей Дэгни с городом; он приковывал ее взгляд к югу, к горизонту, и вниз, к шоссе у подножия холма. Она поняла, что ждет Реардэна, вслушивается, стараясь уловить шум мотора. Но единственным звуком, иногда подающим ей надежду, был шум крыльев большой птицы, продирающейся при взлете сквозь ветви деревьев.
Существовала и еще одна нить, связывающая Дэгни с прошлым, которая не давала ей покоя, как нерешенный вопрос: Квентин Дэниэльс и двигатель, который он пытался восстановить. До первого июня она должна была переслать ему чек за месяц работы. Говорить ли ему, что она ушла с работы, что ей и всему миру никогда не понадобится этот двигатель? Сказать, чтобы он бросил двигатель ржаветь в куче мусора вроде той, в которой она его нашла? Она не могла заставить себя сделать это. Это было сложнее, чем бросить железную дорогу. И этот двигатель был для нее скорее не ниточкой в прошлое, а связью с будущим. Уничтожить его было бы даже не убийством, а самоубийством. Приказав ему прекратить работу, она расписалась бы в том, что у нее больше нет цели.
Нет, это неправда, думала она, стоя в дверях охотничьего домика в то утро двадцать восьмого мая, неправда, что в будущем нет места для выдающихся достижений человеческой мысли. Что бы ни происходило, она верила, что зло неестественно и преходяще. Она почувствовала это как никогда ясно именно в то утро; осознала, что мерзость города и его жителей и мерзость ее собственных страданий преходящи, а светлое чувство надежды живо и пробуждается в ней при виде залитого солнечным светом леса; поняла, что ощущение безграничных возможностей человека реально и вечно.
Дэгни стояла в дверях и курила. Из комнаты доносились звуки симфонии эпохи ее деда – ее передавали по радио. Она не вслушивалась, заметила только, что ее рука, подносящая ко рту сигарету, движется в такт музыке. Дэгни закрыла глаза и замерла, чувствуя, как солнечные лучи скользят по ее телу. Наконец-то она смогла насладиться мгновением, не дать болезненным воспоминаниям заглушить способность чувствовать; чем дольше она сохранит эту способность, тем больше у нее будет сил двигаться дальше.
Она почти не услышала другой звук, который прорывался сквозь музыку, – как будто кто-то царапал старую пластинку. Дэгни резко отбросила в сторону окурок. В тот же момент она поняла, что незнакомый звук становится громче и что это шум мотора. Она никогда не признавалась себе в том, как долго ждала этого звука, как хотела увидеть Хэнка Реардэна. Дэгни услышала собственную усмешку, которая вышла смущенной, тихой, будто она боялась спугнуть звук, который вырос до отчетливого шума поднимавшейся в гору машины. Она почти не видела дороги – только небольшой ее отрезок под аркой, образованной у подножия холма ветвями деревьев, но Дэгни узнала тук автомобильного мотора по нарастающему напряжению на подъемах и шелесту шин на поворотах.
Машина остановилась под аркой из ветвей. Дэгни не узнала ее – это был не черный «хэммонд», а длинный серый кабриолет. Она увидела, как вышел водитель, – появление здесь этого человека было невероятно. Это был Франциско Д'Анкония.
Дэгни испытала потрясение, которое даже нельзя было назвать разочарованием. Скорее чувство, что разочарование теперь ничего не значит. Это была готовность и странный внезапный столбняк, неожиданная уверенность в том, что она стоит на пороге чего-то неведомого, жизненно важного.
Франциско быстрым шагом поднялся на холм и поднял голову, чтобы оглядеться. Он увидел стоящую в дверях Дэгни и остановился. Она не могла разглядеть выражения его лица. Он долго стоял, не шелохнувшись, устремив взгляд на нее. Затем двинулся дальше вверх по дороге.
Дэгни показалось, что она ждала этого, как в детстве. Он приближался к ней не спеша, с видом ликующей, уверенной готовности. Нет, это было не детство, а будущее, каким она себе его представляла в те дни, когда ждала его приезда, как освобождения из тюрьмы. Перед ее мысленным взором пронеслось утро, до которого они дожили бы, если бы ее взгляды на жизнь оправдались, если бы они оба пошли по тому пути, в который она так верила. Замерев от удивления, Дэгни смотрела на Франциско. Для нее этот момент был приветом из прошлого.
Когда он приблизился, она рассмотрела его лицо – на нем светилась радость, свойственная только человеку, заслужившему право быть беззаботным. Он улыбался и что-то насвистывал в такт своим широким, плавным шагам. Мелодия показалась Дэгни знакомой, очень подходящей к случаю, она несла в себе что-то странное, важное, но Дэгни не могла сейчас думать.
– Привет, Слаг!
– Привет, Фриско!
По тому, как он посмотрел на нее, как вскинул голову, по его моргающим глазам, слабой, почти беспомощной улыбке, по внезапно напрягшимся мышцам, когда он обнял ее, Дэгни поняла, что он ничего заранее не планировал. И это было самое правильное для них обоих.
Франциско обнял ее с каким-то отчаянием; Дэгни стало больно, когда он прижал свои губы к ее губам. Подчеркнутая податливость его тела при соприкосновении с ее телом не сводилась к минутному физическому удовольствию – Дэгни знала, что жажда близости не доводит мужчину до такого состояния, и знала, что в его жесте заключено откровение, которого она никогда прежде не слышала от него, самое искреннее признание в любви, на какое только способен мужчина. Он сломал себе жизнь, но это был все тот же Франциско Д'Анкония, в чьей постели ей так лестно было оказаться; несмотря на все предательства, которые она пережила, ее взгляд на жизнь оказался правильным, и некая неразрушимая частица этого взгляда сохранилась и в нем. И ее тело подалось ему навстречу; она обнимала и целовала его, признаваясь в своем желании, признавая, что никогда не изменит своего отношения к нему.
Ей вспомнились последние годы его жизни, и она с болью осознала, что чем выше он становится как личность, тем усерднее эту личность разрушает. Она оттолкнула, его, отрицательно покачала головой и ответила за них обоих:
– Нет.
Франциско посмотрел на нее, обескуражено улыбаясь:
– Не сейчас. Сначала тебе предстоит многое простить мне. Но теперь я могу тебе все рассказать.
Она не помнила, чтобы он когда-нибудь говорил так тихо и беспомощно. Стараясь взять себя в руки, он улыбнулся – виновато, как просящий прощения ребенок. Но в этой улыбке читалось и удовлетворение, радостная демонстрация, что ему не надо скрывать внутреннюю борьбу – ведь сейчас он боролся не с болью, а с радостью.
Она отступила назад; чувства захлестнули ее, и в голове пронеслись вопросы, отчаянно пытаясь оформиться в слова.
– Дэгни, твое самоистязание в течение последнего месяца… Скажи честно – ты вынесла бы это двенадцать лет назад?
– Нет, – ответила она. Он улыбнулся. – А почему ты вспомнил об этом?
– Чтобы снять грех с двенадцати лет своей жизни, о которых я не сожалею.
– Что ты имеешь в виду? И что ты знаешь о моем самоистязании? – Вопросы начали обретать форму.
– Д Дэгни, разве ты не видишь, что я все знаю?
– И как ты… Франциско! Что ты насвистывал, поднимаясь сюда?
– Насвистывал? Не знаю.
– Ведь это Пятый концерт Ричарда Хэйли?
– Вот как!.. – Он ошарашено взглянул на Дэгни, потом довольно улыбнулся: – Об этом потом.
– Как ты узнал, где я?
– И об этом после.
– Ты выбил это из Эдди?
– Я не видел Эдди больше года.
– Но это знал только он.
– Мне сказал не Эдди.
– Я не хотела, чтобы меня здесь нашли.
Франциско медленно посмотрел вокруг, его взгляд остановился на тропинке, которую она обиходила, на высаженных перед домом цветах, починенной крыше. Он усмехнулся, будто поняв что-то обидевшее его.
– Тебе не надо было сидеть здесь месяц. Боже, не надо было! Единственный раз в жизни я не хотел ошибиться и ошибся. Я не думал, что ты готова уйти. Если бы знал, следил бы за тобой днем и ночью.
– Правда? Зачем?
– Чтобы избавить тебя, – он указал на плоды ее труда, – от всего этого.
– Франциско, – сказала она, понизив голос, – если тебе небезразличны мои страдания, не говори об этом, потому что… – Она запнулась; за все эти годы она ни разу не жаловалась ему. – Я не хочу это слышать.