Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Или – или

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Рэнд Айн / Или – или - Чтение (стр. 12)
Автор: Рэнд Айн
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Ты ничего не добьешься, доказывая завтра, что они не правы. Умнее будет любезно уступить только потому, что это практично. Умнее будет молчать именно потому, что они не правы. Они это оценят. Иди на уступки, и уступят тебе. Живи и дай жить другим. Давай и бери. Уступи и принимай. Такова тактика нашего времени, и тебе пора смириться с этим. Только не говори, что ты слишком порядочен для этого. Тебе известно, что это не так и что я знаю это.
      Его взгляд, задумчиво застывший на какой-то точке в пространстве, не был ответом на ее слова; это был ответ на голос, говоривший ему: «Вы думаете, что это всего лишь тайный заговор с целью присвоить ваше богатство? Вы, знающий источник богатства, должны знать, что это намного хуже заговора». Реардэн повернулся и взглянул на Лилиан. Ее речи оказались совершенно бесполезны – он не почувствовал ничего, кроме полнейшего безразличия. Гудящий поток ее оскорблений был похож на отдаленный звук клепальной машины – нудный, бессильный, не достигающий его души. В течение трех месяцев, когда оставался вечерами дома, он слушал ее заученные упреки. Но вина была единственным чувством, которого он не мог испытывать. Она хотела заставить его терзаться стыдом; она добилась того, что он стал терзаться смертельной скукой.
      Реардэн вспомнил, как обнаружил – в то утро в отеле «Вэйи-Фолкленд» – пробел в ее схеме наказания. Сейчас он определил его для себя. Она хотела навязать ему страдание от бесчестья, но единственным ее оружием было его, Реардэна, чувство чести. Лилиан хотела вырвать у него признание порочности – но лишь его собственная нравственность могла придать этому приговору значение. Она хотела оскорбить его своим презрением, но он не мог оскорбиться, так как не уважал ее мнение. Лилиан хотела наказать его за боль, что он ей причинил, и направила эту боль на него, как оружие, словно хотела мучить его жалостью. Но единственным ее оружием была его благосклонность, его участие, его сострадание. Ее единственной силой была его добродетель. А если он предпочтет лишить ее этой силы?
      Вина, размышлял Реардэн, основывается на признании им самим принципов справедливости, которые объявляют его виновным. Он не признает этих принципов, никогда не признавал. Все его достоинства, которые нужны Лилиан, чтобы добиться его наказания, исходили из других моральных принципов и других норм. Он не чувствовал ни вины, ни стыда, ни раскаяния. Ему было безразлично, какой приговор она ему вынесет: он давно потерял уважение к ее мнению. Единственным звеном цепи, все еще удерживавшей его рядом с ней, были остатки жалости.
      Но какова мораль, согласно которой действует она? Какая мораль допускает наказание, которое питается добродетелью жертвы? Моральные, принципы, думал Реардэн, которые уничтожат только тех, кто будет их соблюдать; наказание, от которого пострадают лишь честные, в то время как бесчестные легко избегнут его. Можно ли представить себе большую подлость, чем уравнивание добродетели и боли, превращение добродетели, а не порока в источник и движущую силу страдания? Если бы он был дрянью, в чем она пыталась его убедить, вопросы чести и достоинства ничего не значили бы для него. Если он не таков, то что лежит в основе ее действий?
      Рассчитывать на его добродетель и использовать ее как орудие пытки, заниматься шантажом, используя в качестве единственного повода для вымогательства великодушие жертвы, принимать подарок и обращать его в оружие для уничтожения дарящего… Реардэн сидел очень тихо, размышляя о формуле чудовищного зла, которую не готов был открыть, – он не верил, что оно возможно.
      Реардэн сидел бесшумно, не произнося ни слова, пытаясь найти ответ на вопрос: понимает ли Лилиан истинную природу своей схемы, была ли это сознательная тактика, разработанная с полным пониманием ее значения? Его передернуло – он не настолько ее ненавидел, чтобы поверить в это.
      Реардэн взглянул на Лилиан. В этот момент она была поглощена разрезанием сливового пудинга, стоящего перед ней глыбой голубого пламени на большом блюде; блестящая поверхность пудинга отбрасывала голубую пляшущую тень на ее лицо и смеющийся рот; она грациозным движением погружала в пламя серебряный нож. По одному плечу ее черного бархатного платья были разбросаны вытканные металлической нитью листья красного, золотого и коричневого цветов осени; они блестели в огне свеч.
      Реардэн не мог избавиться от ощущения, которое он испытывал, не желая себе в этом признаться, в течение последних трех месяцев. Ее месть не была проявлением отчаяния, как он предполагал, невероятно, но ему казалось, что она получает удовольствие от мести. Он не мог обнаружить и следа боли в ее поведении. В ней появилась новая для нее уверенность. Казалось, она впервые чувствовала себя уверенно в своем доме. До этого, несмотря на то что все в доме было устроено по ее вкусу, она казалась веселым, умелым, но исполненным оскорбленного достоинства управляющим шикарного отеля, который горько улыбается, сознавая свое подчиненное положение перед хозяевами. Веселье осталось, но горечь прошла. Лилиан не прибавила в весе, но черты ее лица утратили утонченность, обретя сглаженно-удовлетворенное выражение; даже ее голос звучал теперь раздобревшим.
      Реардэн не слышал, о чем говорила Лилиан; она смеялась в мерцании синего пламени, а он взвешивал: понимает ли она? Реардэн был уверен, что открыл секрет намного более важный, чем проблема их брака, что он вычислил формулу политики, практикуемой по всему миру в такой степени, что ему не хотелось об этом и думать. Но обвинить человека в подобной практике означает приговорить его к вечному проклятию; Реардэн знал, что не сможет этого сделать применительно к кому бы то ни было до тех пор, пока остается хоть малейшее сомнение.
      Нет, думал он, глядя на Лилиан в последнем порыве великодушия, он не поверит, что его жена способна на такое. Во имя хоть какой-то свойственной ей доброты и гордости, во имя тех мгновений, когда он видел улыбку радости на ее лице, улыбку живого существа, во имя недолгой тени любви, которую он когда-то испытывал к ней – он не вынесет ей приговора, обвиняющего во всеобъемлющем зле.
      Перед Реардэном поставили тарелку со сливовым пудингом, и он услышал голос Лилиан:
      – Генри, где ты витаешь последние пять минут или, может, весь последний век? Ты мне не ответил. Ты не слышал ни единого слова из того, что я произнесла.
      – Я слышал, – медленно ответил он. – Не понимаю, чего ты добиваешься.
      – Что за вопрос! – присоединилась мать. – Как это по-мужски! Лилиан пытается вытащить тебя из тюрьмы – вот чего она добивается.
      Может, и так, подумал Реардэн, возможно, руководствуясь незрелым ребяческим малодушием, их озлобление можно было бы объяснить желанием защитить его, вынудить к безопасному компромиссу. Возможно, размышлял он, но знал, что сам не верит этому. '
      – Ты никогда не пользовался популярностью, – сказала Лилиан, – и это больше чем проблема одного конкретного вопроса. Это твоя неуступчивость и непримиримость. Люди, которые собираются тебя судить, знают, что ты думаешь. Поэтому они и обрушатся на тебя со всей силой, когда другого отпустили бы.
      – Вряд ли. Не думаю, что им известны мои мысли. Именно это они завтра и узнают.
      – Пока ты не покажешь им, что согласен уступить и сотрудничать с ними, у тебя нет шансов. С тобой очень трудно иметь дело.
      – Нет. Очень легко.
      – Но если тебя посадят в тюрьму, – сказала мать, – что будет с семьей? Ты об этом подумал?
      – Нет. Не подумал.
      – А ты подумал, какой позор навлечешь на всех нас?
      – Мама, ты понимаешь, в чем суть этого дела?
      – Не понимаю и не хочу понимать. Все это грязный бизнес и грязная политика. Весь бизнес – грязная политика, и вся политика – грязный бизнес. Я никогда не хотела понимать ни того, ни другого. Мне безразлично, кто прав, а кто виноват, но я считаю, что первое, о чем должен думать мужчина, это семья. Ты понимаешь, что это принесет нам?
      – Нет, мама, не понимаю и не хочу понимать. Мать в ужасе смотрела на него.
      – Гм, по-моему, у вас всех чрезвычайно провинциальное отношение к происходящему, – неожиданно сказал Филипп. – Кажется, никто из вас не понимает более широких социальных аспектов этого дела. Я не согласен с тобой, Лилиан. Почему ты считаешь, что на Генри навешивают гнусное дело, а он не виноват? Я думаю, что он виновен, как никто. Мама, я могу объяснить тебе суть дела. В этом нет ничего необычного, суды битком набиты подобными делами. Бизнесмены пользуются критической ситуацией в государстве, чтобы делать деньги. Они нарушают указы, которые защищают общественное благосостояние, ради собственной наживы. Они – спекулянты, обогащающиеся за счет обмана и лишения бедняков их законной доли в период отчаянного дефицита. Они проводят безжалостную корыстную антиобщественную политику, основанную на откровенно эгоистичной жадности. Нет смысла притворяться, что это не так, мы все знаем это, и я считаю это низостью.
      Он говорил небрежно и бесцеремонно, словно объясняя очевидное группе подростков, у него был самоуверенный тон человека, который знает, что его моральные принципы не подлежат сомнению.
      Реардэн смотрел на брата, словно изучал увиденный впервые в жизни предмет. Где-то в глубине его сознания ровно и нежно пульсировал голос, вопрошающий: «По какому праву? По какому моральному кодексу? По каким нормам?»
      – Филипп, – произнес Реардэн, не повышая голоса, -произнеси еще раз что-нибудь подобное и окажешься на улице – прямо сейчас, в костюме, что на тебе, с мелочью в кармане.
      Не последовало ни звука, ни движения. Реардэн заметил, что безмолвие и неподвижность троих людей, сидящих перед ним, не были удивлением. Ошеломленное выражение на их лицах не было шоком от внезапного разрыва бомбы, это была реакция людей, знающих, что они играют с огнем. Не последовало ни протестующих выкриков, ни вопросов; они знали, что он имел в виду, и знали, что это означало. Смутное отвращение подсказывало ему, что они знали об этом задолго до того, как он сказал.
      – Неужели ты способен вышвырнуть на улицу собственного брата? – наконец произнесла мать; это был не протест, а мольба.
      – Еще как способен.
      – Но он твой брат… Это что-нибудь значит для тебя?
      – Нет.
      – Может быть, временами он заходит слишком далеко, но это всего лишь беспредметный разговор, современная болтовня, он сам не понимает, что говорит.
      – Так пусть поймет.
      – Не будь так жесток к нему… он младше тебя и… слабее. Он… Генри, не смотри на меня так. Никогда не видела у тебя такого взгляда… Не надо его пугать. Ты же знаешь, что нужен ему.
      – А он об этом знает?
      – Ты не должен быть жесток к человеку, который нуждается в тебе, это будет терзать твою совесть всю оставшуюся жизнь.
      – Не будет.
      – Ты всегда был так добр, Генри.
      – Я не добр.
      – У тебя всегда была жалость.
      – Теперь нет.
      – Хороший человек умеет прощать.
      – Я не умею.
      – Не заставляй меня думать, что ты эгоист. – Я эгоист.
      Филипп переводил взгляд с матери на Реардэна. Он был похож на человека, который думал, что стоит на прочном граните, и вдруг обнаружил, что это гонкий лед, с грохотом трескающийся вокруг.
      – Но я… – Он запнулся и замолк, его голос звучал как шаги, проверяющие лед на прочность. – Разве я не имею свободы слова?
      – В собственном доме. Не в моем.
      – Разве у меня нет права на собственные мысли?
      – Только за собственный счет. Не за мой.
      – Ты не терпишь расхождения во мнениях?
      – Не тогда, когда я оплачиваю счета.
      – Ты ничем, кроме денег, не интересуешься?
      – Интересуюсь. Тем, что это мои деньги.
      – И ты не хочешь принять во внимание другие вы… – Он чуть не сказал «высокие», но передумал. – Другие аспекты?
      – Нет.
      – Но я не твой раб.
      – Может, я – твой?
      – Не понимаю, о чем ты. – Он запнулся. Он понимал, что имелось в виду.
      – Нет, – произнес Реардэн, – ты мне не раб. Ты волен уйти отсюда в любое время, когда захочешь.
      – Я… я не о том.
      – А я – о том.
      – Не понимаю…
      – Разве?
      – Ты всегда знал мои… политические взгляды. Ты никогда раньше не возражал.
      – Да, верно, – тяжело произнес Реардэн. – Возможно, я должен объясниться, если ввел тебя в заблуждение. Я пытался не напоминать тебе, что ты живешь за мой счет. Я считал, что уместнее об этом помнить тебе. Я думал, что любой человек, принимающий помощь другого, знает, что основным мотивом дающего является добрая воля и что в ответ следует платить той же доброй волей. Теперь я вижу, что ошибался. Ты получал еду, не заработав ее, и заключил, что любовь и привязанность тоже не нужно зарабатывать. Ты сделал вывод, что я самый безобидный в мире человек, на которого можно наплевать именно потому, что ты от меня во всем зависишь. Ты заключил, что я не напомню тебе об этом, что меня свяжет страх задеть твои чувства. Хорошо, давай откровенно: ты – объект благотворительности, чей кредит уже давным-давно исчерпан. Какую бы любовь я ни испытывал к тебе когда-то, она прошла. У меня нет ни малейшего интереса ни к тебе, ни к твоей судьбе, ни к твоему будущему, у меня нет никаких причин кормить тебя. Если ты покинешь мой дом, мне безразлично, сдохнешь ты с голоду или нет. Таково твое положение здесь, и надеюсь, ты будешь помнить об этом, если хочешь остаться. Если нет, убирайся.
      Филипп втянул голову в плечи, Реардэн никак не отреагировал.
      – Не воображай, будто мне доставляет удовольствие здесь жить, – сказал Филипп; его пронзительный голос прозвучал безжизненно. – Цели ты думаешь, что я счастлив, ошибаешься. Я все что угодно отдал бы, лишь бы убраться отсюда. – Слова были дерзкими, но голос звучал осторожно. – Если ты так думаешь, мне лучше уйти. – Слова были утверждением, но голос поставил знак вопроса в конце фразы и ждал; ответа не последовало. – И тебе незачем беспокоиться о моем будущем. Мне не нужно ничьих подачек. Я сам могу позаботиться о себе. – Слова были адресованы Реардэну, но глаза смотрели на мать; она молчала, она боялась пошевелиться. – Я всегда хотел ни от кого не зависеть, всегда хотел жить в Нью-Йорке, рядом со своими друзьями. – Голос понизился, и Филипп добавил в безличной размышляющей манере, словно ни к кому не обращаясь: – Конечно, у меня возникнут проблемы, связанные с поддержанием определенного социального статуса… Не моя вина, что меня будет стеснять фамилия, ассоциирующаяся с миллионами… Мне потребуется определенная сумма на год или два… чтобы жить подобающим образом.
      – От меня ты денег не получишь.
      – Разве я их у тебя просил? Не воображай, что я не смогу достать их, если захочу! Не воображай, что я не смогу уехать. Меня бы через минуту здесь не было, если бы я думал только о себе. Но я нужен маме, если я ее брошу…
      – Не объясняй.
      – А кроме того, ты меня неправильно понял, Генри. Я не сказал ничего такого, чтобы оскорбить тебя. Я вообще не затрагивал личности, просто обсуждал общую политическую ситуацию с абстрактной социологической точки зрения, которая…
      – Не объясняй, – повторил Реардэн.
      Он смотрел в лицо Филиппа. Оно было опущено, и глаза смотрели на Реардэна снизу вверх. Это были безжизненные глаза, в них не было ни искры возбуждения, ни личного переживания, ни вызова, ни сожаления, ни стыда, ни страдания; это были покрытые пленкой овалы, не выдававшие никакой реакции на реальность, ни единой попытки понять ее, взвесить факты, вынести разумное суждение, – овалы, наполненные лишь тупой, застывшей, бессмысленной ненавистью.
      – Не объясняй. Просто закрой рот.
      К отвращению, заставившему Реардэна отвернуться, примешивалась жалость. Он хотел схватить брата за плечи, встряхнуть его и закричать: «Как ты можешь поступать так с собой? Как ты дошел до такого состояния? Почему ты упустил чудесную реальность собственного существования?..» Реардэн отвел взгляд. Он знал, что все бесполезно.
      Реардэн с усталым презрением заметил, что трое за столом молчали. Все прошедшие годы его предупредительность не приносила ничего, кроме злобно-праведных упреков. Где сейчас была их праведность? Теперь пришло время привести в действие их принципы справедливости – если справедливость входила в их принципы. Почему они не набросились на него с обвинениями в жестокости и эгоизме, которые он привык воспринимать вечным рефреном к своей жизни? Что позволяло им делать это годами? Реардэн понял, что слова, которые звучали в его сознании, были ключиком к ответу: согласие жертвы.
      – Не будем ссориться, – угрюмо и рассеянно произнесла мать. – Сегодня День Благодарения.
      Взглянув на Лилиан, Реардэн поймал взгляд, который подтвердил его уверенность в том, что она уже давно наблюдает за ним, – взгляд выражал панику.
      Реардэн поднялся.
      – А теперь прошу простить меня, – сказал он всем разом.
      – Ты куда? – резко спросила Лилиан.
      Минуту он, раздумывая, смотрел на нее, словно утверждая то, что она должна прочитать в его ответе:
      – В Нью-Йорк.
      Лилиан вскочила из-за стола:
      – Сейчас?
      – Да, сейчас.
      – Ты не можешь поехать в Нью-Йорк! – Ее голос не был громким, но в нем звучала беспомощность пронзительного визга. – Сейчас ты не можешь позволить себе это. Я имею в виду, оставить семью. Тебе нужно думать о своей репутации. Ты не в таком положении, чтобы позволять себе вещи, о которых знаешь, что они порочны.
      «По какому моральному кодексу? – подумал Реардэн. -По каким нормам?»
      – Почему ты едешь в Нью-Йорк?
      – Мне кажется, Лилиан, по той же причине, по которой ты хочешь удержать меня.
      – Завтра суд.
      Это я и имею в виду. Реардэн повернулся, и Лилиан повысила голос:
      – Я не хочу, чтобы ты уходил!
      Он улыбнулся. Это была первая улыбка за прошедшие три месяца, адресованная ей; но это была не та улыбка, на которую рассчитывала Лилиан.
      – Я запрещаю тебе покидать нас сегодня!
      Он повернулся и вышел из комнаты.
      За рулем машины, мчащейся по ровной, как зеркало, замершей дороге, которая стлалась под колеса со скоростью около шестидесяти миль в час, Реардэн отбросил мысль о своей семье, их лица откатывались назад в пучине скорости, поглощающей голые деревья и одинокие постройки по обочинам дороги. Движение было слабым, позади мелькали горстки огней города, который он миновал; пустота вокруг была единственным признаком праздника. Изредка над заводским корпусом вспыхивало туманное свечение, притушенное морозом, и холодный ветер завывал, попадая в щели машины и постукивая брезентом крыши о металлический каркас.
      По какой-то смутной ассоциации, которую Реардэн не мог определить, мысль о семье заменило воспоминание о схватке с Нашим Нянем, вашингтонским парнем, работавшим на его заводе.
      К моменту оглашения обвинительного акта Реардэн обнаружил, что парень знал о сделке с Денеггером, но никому не сообщил о ней.
      – Почему ты не настучал на меня своим друзьям в Вашингтоне? – спросил тогда Реардэн.
      Парень, не глядя на него, резко ответил:
      – Не захотел.
      – В твои обязанности входит наблюдать за подобными вещами, да?
      – Да.
      – Кроме того, твои друзья были бы рады услышать это.
      – Конечно.
      – Разве ты не знал, каким лакомым кусочком была эта информация и какую сделку ты мог бы провернуть с дружками в Вашингтоне, которых ты мне как-то представил, помнишь? Теми, чья дружба дорого стоит.
      Парень не ответил.
      – Это помогло бы тебе добиться высокого положения. Только не говори, что не знал этого.
      – Знал.
      – Почему же ты не воспользовался этим?
      – Не знаю.
      Парень угрюмо избегал взгляда Реардэна, словно пытался не думать о чем-то необъяснимом в самом себе. Реардэн рассмеялся:
      – Эй, ты играешь с огнем! Сегодня ты не стал стукачом. Если и дальше будешь поддаваться этому чувству, твоя карьера полетит к чертям собачьим. Уж лучше пойди и убей кого-нибудь – быстренько.
      Парень не ответил.
      Сегодня утром Реардэн как обычно пришел в свой кабинет, хотя правление не работало. В обеденный перерыв он остановился у прокатного стана и удивился, увидев там Нашего Няня, в углу, никем не замеченного, с наивным удовольствием наблюдающего за работой.
      – Что ты делаешь здесь сегодня? – спросил Реардэн. – Ты что, забыл, что сегодня праздник?
      – Я отпустил домой девочек и пришел закончить кое-какие дела.
      – Какие дела?
      – Письма и… О черт, я подписал три письма и заточил карандаши, я знаю, что не должен был делать этого сегодня, но мне нечего делать дома, а здесь я не чувствую себя одиноким.
      – У тебя нет семьи?
      – Нет… практически нет. А у вас, мистер Реардэн? У вас есть семья?
      – Пожалуй, практически нет.
      – Мне нравится это место. Нравится бывать здесь… Видите ли, мистер Реардэн, я же учился на металлурга.
      Шагая прочь, Реардэн обернулся и поймал следящий за ним взгляд Нашего Няня, это был взгляд мальчика, взирающего на героя своих любимых детских приключенческих рассказов. Да поможет тебе Бог, бедный маленький дурачок! – подумал Реардэн.
      Да поможет им всем Бог, думал он, проезжая по темным улицам города, с презрительным сожалением заимствуя слова их веры, которую не разделял. Он видел наклеенные на металлические стенды газеты с кричащими в пустынных закоулках черными буквами заголовков: «Железнодорожная катастрофа!» Днем Реардэн слышал сообщение по радио: на магистрали «Таггарт трансконтинентал», возле Рокленда, штат Вайоминг, произошло крушение; трещина в рельсе послужила причиной гибели товарного состава, двигавшегося по краю ущелья. Крушения на магистрали «Таггарт трансконтинентал» участились – рельсы изнашивались по всему пути, который Дэгни полтора года назад планировала реконструировать, обещая Реардэну поездку от океана к океану по его собственному металлу.
      Дэгни убила год на то, чтобы собрать изношенные рельсы с заброшенных боковых путей и залатать основную линию. Она угробила месяцы на борьбу с людьми Джима из совета директоров, которые заявляли, что национальный кризис – явление временное и путь, который продержался десять лет, прекрасно продержится и следующую зиму, до весны, когда, как обещает мистер Висли Мауч, положение улучшится. Три недели назад Дэгни вынудила их приобрести шестьдесят тысяч тонн новых рельсов; этого хватало лишь на то, чтобы залатать самые опасные перегоны по всему континенту, но добиться от них большего ей не удалось. Ей пришлось вырывать деньги у людей, оглохших от паники: годовой доход от грузовых перевозок падал с такой скоростью, что члены совета директоров с дрожью взирали на этот, по словам Джима, самый удачный год за всю историю «Таггарт трансконтинентал». Дэгни пришлось заказать стальные рельсы – не было никакой надежды получить разрешение на покупку металла Реардэна в связи с «крайней необходимостью», не было даже времени вымаливать это разрешение.
      Реардэн перевел взгляд с газетных заголовков на свечение вдоль кромки неба – огни Нью-Йорка далеко впереди; его руки крепче сжали руль.
      Была половина десятого, когда Реардэн добрался до Нью-Йорка. Он вошел в квартиру Дэгни, воспользовавшись своим ключом; свет нигде не горел. Он позвонил ей в офис. Ответил голос Дэгни:
      – «Таггарт трансконтинентал».
      – Разве ты не знаешь, что сегодня праздник? – спросил Реардэн.
      – Привет, Хэнк. На железной дороге не бывает праздников. Откуда ты звонишь?
      – Из твоей квартиры.
      – Я освобожусь через полчаса.
      – Хорошо. Я заеду за тобой.
      Когда Реардэн вошел, в приемной было темно, за исключением освещенного стеклянного закутка Эдди Виллерса. Эдди запирал свой стол, собираясь уходить. Он с недоумением посмотрел на Реардэна.
      – Добрый вечер, Эдди. Почему ты так занят? Крушение в Рокленде?
      Эдди вздохнул:
      – Да, мистер Реардэн.
      – Поэтому я и хочу видеть Дэгни – по поводу вашей железной дороги.
      – Она еще у себя.
      Реардэн направился к двери в кабинет Дэгни, и Эдди нерешительно окликнул его:
      – Мистер Реардэн!
 
      – Да?
      – Я хотел сказать… завтра суд над вами… Что бы они ни сделали, предполагается, что это от имени всех… я хочу сказать, что я… что это не от моего имени… даже если я ничего не могу поделать, лишь сказать вам… даже если это ничего не значит.
      – Это значит намного больше, чем ты думаешь. Возможно, больше, чем мы оба думаем. Спасибо, Эдди.
      Реардэн вошел в кабинет, и Дэгни взглянула на него из-за стола. Реардэн видел, как она наблюдает за его приближением, он увидел, что из ее глаз исчезает усталость. Он присел на край стола. Дэгни откинулась назад, смахнув с лица прядь волос и опустив плечи под тонкой белой блузкой.
      – Дэгни, я хочу кое-что сказать тебе о рельсах, которые ты заказала. Я хочу, чтобы ты знала это.
      Она пристально наблюдала за ним. Ее лицо приняло спокойное торжественное выражение – как у Реардэна.
      – Согласно распоряжению из Вашингтона пятнадцатого февраля я должен поставить компании «Таггарт трансконтинентал» шестьдесят тысяч тонн рельсов, что даст тебе три тысячи миль пути. Ты получишь – за ту же сумму – восемьдесят тысяч тонн рельсов – пять тысяч миль пути. Ты знаешь, какой материал дешевле и легче стали. Твои рельсы будут сделаны не из стали, а из моего металла. Не спорь и не возражай. Я не спрашиваю твоего согласия. Предполагается, что ты не будешь ни о чем знать. Я это делаю, и я один буду за это отвечать. Мы обставим это так, что те из твоих работников, которым известно, что ты заказала сталь, не узнают, что ты получила металл Реардэна, а те, которые узнают, что ты все же получила его, не догадаются, что тебе не разрешили его купить. Мы так запутаем бухгалтерию, что, если что-то и вскроется, никто не сможет обвинить никого, кроме меня. Возможно, заподозрят, что я дал взятку кому-то из твоих работников, что в этом замешана и ты, но доказать не смогут. Я хочу, чтобы ты обещала мне, что никогда не признаешь этого, что бы ни случилось. Это мой металл, и если есть возможность рискнуть, то только я могу решиться на это. Я обдумываю это с того дня, как получил твой заказ. Я заказал медь в надежном месте. Я не собирался рассказывать тебе об этом раньше времени, но передумал. Я хочу, чтобы ты узнала об этом сегодня – потому что завтра я предстану перед судом за такое же преступление.
      Дэгни слушала не шелохнувшись. Произнося последние слова, Реардэн заметил, как чуть заметно сжались ее губы; это не было улыбкой, но он понял ее ответ – боль, восхищение, понимание.
      Затем Реардэн увидел, как ее взгляд смягчился, глаза стали болезненно живыми; он взял ее руку, будто крепкое пожатие его пальцев и суровость его взгляда могли дать Дэгни поддержку, в которой она нуждалась, и строго произнес:
      – Не благодари меня, это не одолжение; я делаю это для того, чтобы быть в состоянии работать, или я сломаюсь, как Кен Денеггер.
      Она прошептала:
      – Хорошо, Хэнк, я не буду благодарить. – Ее голос и выражение глаз свидетельствовали, что она говорит неправду.
      Реардэн улыбнулся:
      – Дай мне слово. Дэгни склонила голову:
      – Обещаю.
      Он отпустил ее руку. Не поднимая головы, она добавила:
      – Скажу только одно: если тебя приговорят завтра к тюремному заключению, я уйду в отставку, не дожидаясь, когда разрушитель вынудит меня к этому.
      – Нет, ты не уйдешь. Не думаю, что меня осудят. Мне кажется, они легко отпустят меня. У меня есть кое-какие основания думать так. Я объясню тебе потом, когда проверю на опыте.
      – Какие основания?
      – Кто такой Джон Галт? – улыбнулся Реардэн и поднялся. – Все. Больше ни слова о суде в этот вечер. У тебя, вероятно, не найдется выпить?
      – Нет. Но кажется, начальник службы тяги держит у себя в шкафу с документами нечто вроде бара.
      – Ты могла бы стащить выпивку для меня, если шкаф не заперт?
      – Попробую. '
      Реардэн разглядывал портрет Нэта Таггарта на стене кабинета – портрет молодого человека с поднятой головой; наконец Дэгни вернулась, неся бутылку бренди и два стакана. Он молча разлил выпивку по стаканам.
      – Знаешь, Дэгни, а ведь День Благодарения – праздник, придуманный созидателями в ознаменование успеха своего дела.
      Рука Реардэна, когда он поднял стакан, двигалась по направлению от портрета – к ней, к самому себе, к городу за окном. .
      V
      Людям, заполнившим зал суда, пресса уже месяц втолковывала, что они увидят человека, являющегося врагом общества; но они пришли и увидели человека, который изобрел металл Реардэна.
      Реардэн встал, когда судьи попросили его об этом. На нем был серый костюм, у него были светло-голубые глаза и светлые волосы; но не цвета заставляли его фигуру казаться холодно непримиримой, а то, что костюм был дорогой и неброский, говоривший о принадлежности к строгому роскошному офису богатой корпорации, этот костюм относился к эпохе цивилизации и контрастировал с окружающей обстановкой.
      Люди знали из газет, что этот человек олицетворяет зло богатства; и так как они восхваляли добродетель целомудрия, а затем бежали смотреть любой фильм, на афишах которого была изображена полураздетая женщина, они пришли посмотреть на него; зло, в конце концов, не так безнадежно банально, чтобы в него не верить. Они смотрели на Реардэна без восторга – они давным-давно утратили способность испытывать подобные чувства; они испытывали любопытство и легкое пренебрежение к тем, кто внушал им, что ненавидеть этого человека их долг.
      Несколько лет назад они насмехались бы над его респектабельным видом. Но сегодня они видели за окном низкое синевато-серое небо, обещающее первую вьюгу долгой и тяжелой зимы; нефть исчезала, а угольные шахты были не в состоянии выдержать истерическую схватку с зимой. Люди в зале помнили, что слушается дело, которое стоило им услуг Кена Денеггера. Ходили слухи, что производительность компании «Денеггер коул» за месяц ощутимо уменьшилась; в газетах сообщалось, что это лишь вопрос реорганизации, так как двоюродный брат Денеггера преобразовывал взятую под свое руководство компанию. На прошлой неделе газетные передовицы сообщили о катастрофе на стройплощадке: рухнули некачественные стальные балки, убив четверых рабочих. В газетах не упоминалось, но все знали, что балки изготовлены «Ассошиэйтэд стил», компанией Орена Бойла.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32