- Где летчик? - дико закричал я.
- Летчик здесь, - раздалось где-то совсем рядом. Я оглянулся. У окна с парашютом за плечами стоял Хархалуп. Как всегда, подтянутый и стройный. Он приветливо смотрел на меня, и его большие, чуть покрасневшие глаза словно говорили: "Не ожидал? Удивил я тебя?"
Мне стало неловко; поспешно затянул ремень, поправил пистолет, расправил гимнастерку.
- Откуда это вы?
- Оттуда. - Хархалуп ткнул в телефонную трубку.
Вскоре я уже знал о всех его злоключениях. И о том, как заклинило мотор и Хархалупу пришлось садиться прямо на пахоту; и как самолет скапотировал, перевернулся на спину, так что летчик повис в кабине вверх ногами и висел до тех пор, пока не выкопал под кабиной дыру и не вылез наружу.
- И никто не помог?
- Проезжали земляки, - так Хархалуп называл бессарабцев, - да разве их дозовешься? Люди забиты, запуганы. Двадцать лет под игом румынских бояр не шутка. Самолетов они не видели, - Семен Иванович широко улыбнулся, - да еще в таком виде- кверху "пузом". Услышали голос - и дёру... На земляков надейся, а сам не плошай, - весело заметил он. - Оттопал двадцать километров - и дома.
Все это было рассказано просто, без рисовки, будто ничего особенного и не произошло.
- Ну, а свободная койка найдется?
- Конечно!
Хархалуп раскрыл окно. В ночи, где-то совсем близко, запел соловей. Сначала медленно, словно спросонья, на низких нотах, как будто откашливался. Но вот попробовал новое колено - и залился серебряным колокольчиком. Второй соловей отозвался ему лихим посвистом, и вскоре оба они разразились такой трелью, что у нас захватило дух.
- Хорошо... - негромко сказал Хархалуп. Он задумчиво смотрел в густые сиреневые заросли, над которыми уже начинала алеть тоненькая полоска зари.
* * *
На аэродроме меня вызвал командир эскадрильи.
Я не знал зачем и строил по дороге на КП различные предположения. Наверное, снова снимать стружку "за хулиганство", - так расценил мои действия на стрельбах капитан Жизневский, а с его легкой руки - и остальные. На эту тему со мной уже разговаривали и командир звена Кондратюк, и комиссар Пушкарев, и даже Петя Грачев.
Меня ждало наказание. Жизневский был в этих вопросах педантичен, он поступал точно по новому дисциплинарному уставу, который разрешал определять меру наказания в течение месяца. Но сейчас Жизневского не было: он болел.
Я предстал перед исполняющим обязанности командира полка майором Серенко и комиссаром Чупаковым. Кроме них у небольшого самодельного стола сидели Дубинин и Пушкарев.
Меня встретили приветливо, и я понял, что на этот раз "нагоняя" не будет.
- Ну как, надумал с курсами?- спросил Пушкарев.
- Думал и еще не надумал, - ответил я.
- Что так? - удивился Дубинин.
Я очень хотел учиться. Но сказать прямо, что мне совсем не улыбается опять быть под началом Жизневского, который, по слухам, должен возглавить курсы командиров звеньев, просто язык не поворачивался.
- Не могу по семейным обстоятельствам, - нерешительно произнес я.
Разговор был долгим. Я понимал: товарищи хотели мне добра, искренне заботились о моем дальнейшем росте. Но я стоял на своем, хотя упреки в том, что личные интересы я ставлю выше служебных, больно отзывались в сердце. Загляни кто-нибудь в эти минуты в мою душу, он понял бы меня.
Конечно, тяжело было оставлять о себе плохое впечатление, но я чувствовал, что поступаю правильно.
- Что ж, - Дубинин забарабанил пальцами по столу, прервал затянувшееся молчание, - пошлем вместо вас Дмитриева.
Такая дипломатия, конечно, не могла не задеть мое самолюбие. Все знали, Дмитриев из нашего звена. Недавно женился, но вот, несмотря ни на что, сам попросился на курсы.
Я проглотил горькую пилюлю и вышел.
Восточная сторона неба уже очистилась от туч. Сквозь их просветы веерообразными пучками вырывались тугие лучи солнца. И там, где они упирались в землю, все золотилось.
Летчики в синих комбинезонах возились около своих "чаек", помогали техникам.
Самолеты в нашей эскадрилье по оценке полковой комиссии были признаны лучшими. Мы первыми подготовили их к лету. Сейчас все ждали комиссию из Кишинева. Для предварительной проверки выдвинули нас, и инженер полка Шелохович особенно тщательно осматривал каждый самолет. За ним неотступно следовал Петя Грачев.
Инженер полка - невысокий жилистый мужчина с большими натруженными руками. Морщинистое лицо его загорело и обветрилось на солнце. Он не строил из себя большого начальства, а ходил от самолета к самолету как опытный старший товарищ. Иногда Шелохович откладывал в сторону свою большую сумку и сам принимался помогать механикам.
Плохо было тем, кто допускал оплошность. Нет, Шелохович никогда не ругался. Но его сдержанные, спокойные замечания пробирали до костей.
- Разве так в авиации хранят инструмент? - увещевал теперь он кого-то. - Посмотрите, кругом грязь, масло, тавот!... А сумка - как у захудалого шоферишки. Н-да... Вот вам и материал для боевого листка, товарищ Грачев, обернулся он к Пете и, чуть улыбнувшись, добавил, - правда, пока единственный.
Грачев и Ротанов были у нас бессменными редакторами. Первый хлестко писал, второй отменно рисовал. Их меткие реплики, броские, запоминающиеся карикатуры надолго приклеивались к проштрафившимся, крепко задевали за живое.
Так, за нежелание работать на материальной части лейтенанта Дементьева прозвали "контра-гайкой". Началось все с комсомольского собрания, где бурно, по-деловому, обсуждался вопрос, как лучше и быстрее подготовить самолеты к лету. После долгих споров пришли наконец к выводу, что все летчики должны взяться за дело, что называется, засучив рукава. Кое-кому решение пришлось не по душе.
- Контрогаить, что ли? - иронически бросил лейтенант Дементьев. Хватит и того, что мы присутствуем на материальной части.
На следующий день к очередному боевому листку невозможно было пробиться. Меткий карандаш Ротанова нарисовал в самом центре листка огромный шплинт с человеческой головой. Все сразу узнали искривившую тонкие губы ехидную усмешку. Внизу красовалась надпись: "Контра-гайка". С тех пор во время полетов можно было услышать: "Внимание! В воздухе "Контра-гайка". И все понимали, о ком идет речь.
* * *
На нашем самолете работы уже закончились. Богаткин аккуратно сложил инструмент, зачехлил машину, и теперь моторист и оружейник наводили лоск на стоянке. Я помогал привязывать хвост к штопорным креплениям.
Подошел Шелохович. Улыбнулся.
- Ну, как тут у вас дела?
- Все в порядке. Самолет готов к вылету, - отрапортовал я.
- Посмотрите, товарищ инженер, - предложил Богаткин.
- Не надо. Верю вам.
- Так я мигом расчехлю... Вот...
Богаткин дернул за шнур, и самолет мгновенно расчехлился.
- Отлично, - восхитился Шелохович.
- Это мы с командиром придумали, - застенчиво проговорил Богаткин. Будет тревога - раз, и полетели.
- Молодцы! - Видно, инженеру это новшество понравилось. - Вот вам, Грачев, и второй материал для боевого листка. Золотые у них руки. Не мешало бы и другим экипажам перенять.
Шелохович поблагодарил за хорошую службу и двинулся дальше. И тут засуетился Богаткин. Он подозвал Германошвили, шепнул ему что-то на ухо. Тот барсом вскочил на плоскость, открыл боковой капот и подвел патронную ленту в зубчатку.
Заметив мое недоумение, Богаткин пояснил:
- Не удивляйтесь, командир. Не успели зарядить пулеметы, - хотелось показать Шелоховичу новинку. Не ради хвастовства, не думайте.
Я понимал, что это не пустое бахвальство, и промолчал. Ударили в рельс. Все потянулись на перекур. Курилка служила своего рода пунктом сбора и переработки различной информации. К ней, как магнитом, тянуло и курящих и некурящих. Здесь всегда можно было услышать свежую новость, до слез посмеяться над пикантным анекдотом, поговорить о делах насущных.
Начальство знало наше любимое место сборов, и потому не случайно именно около курилок на стендах вывешивались свежие газеты, боевые листки, графики соцсоревнования. Тут же был установлен питьевой бачок с кружкой, привязанной цепью.
Незадолго до нашего прихода Грачев и Ротанов повесили свежую стенгазету. Около нее сразу же столпились летчики. Все смеялись над карикатурой Ротанова.
- Вот так черномазик, - настоящий Шевчук! - гоготал кто-то. И действительно, рисунок очень напоминал нерадивого техника Шевчука, того самого, которому только что выговаривал Шелохович за грязный инструмент. Неряха был изображен гаечным ключом в широченных галифе. Выглядел он очень потешно. Даже сам Шевчук хохотал от души.
В курилке тоже стоял гомерический хохот. Летчики до упаду смеялись над анекдотом Лени Крейнина. Громче и раскатистее всех хохотали сам рассказчик и охающий Хархалуп.
Внезапно смех оборвался. Над аэродромом повис низкий протяжный гул. Со стороны города показались два неизвестных самолета. Над нами они резко снизились и, оставляя за собой дымок, свечой взмыли вверх. Воздух прорезал незнакомый, протяжный рев. Промелькнули точеные, как веретено, фюзеляжи, короткие, закругленные крылья. На крыльях мы с удивлением увидели красные звезды.
О том, что полк скоро получит новые самолеты, поговаривали уже давно, хотя начальство хранило это в строгой тайне: Командир полка внезапно куда-то уехал, прихватив с собой инспектора по технике пилотирования и командира первой эскадрильи; предполагали, что они отправились смотреть истребители, которые испытываются на заводах. Поэтому мы с радостью наблюдали за этой парой. Летчики сгорали от любопытства. Дежурный по стоянке даже забыл объявить о конце перерыва.
Самолеты описали над городом круг, разошлись, выпустили сначала шасси, потом закрылки, чтобы уменьшить посадочную скорость. Но даже и такая скорость казалась нам непривычно большой; не верилось, что для нее хватит аэродрома. Самолет шаркнул колесами по земле, слегка подскочил и устойчиво покатился.
Мы сорвались с мест и бросились к новым машинам; такие нам не доводилось видеть даже на картинах. Остановил всех мощный бас Хархалупа. Забренчал обрезок рельса, и летчики неохотно побрели к своим самолетам.
"Миги" - а это были они - зарулили на стоянку первой эскадрильи; из кабин выскочили высокий, чуть сутуловатый командир полка майор Иванов и маленький худощавый капитан Атрашкевич.
Нам уже не работалось. Все глазели на новые истребители, восхищались красивой формой, многочисленными приборами, загадочными рычагами, кабиной. Особенно восторгались радиостанцией. Но, когда узнали, что вес "мига" почти в два раза больше "чайки", несколько усомнились в его высокой скороподъемности. Но ничто уже не могло испортить хорошего настроения.
Было это в конце апреля 1941 года. А вскоре после майских торжеств в полк прибыли новые истребители, и тот день стал для нас настоящим праздником.
* * *
С каждым полетом мы взрослели, накапливали опыт, приобретали необходимые летчику-истребителю навыки: освоили групповую слетанность звеньев, отработали высший пилотаж в зоне, научились неплохо вести одиночные воздушные бои. Все уже отстрелялись по наземным и воздушным целям; на очереди стояли групповые воздушные бои. Но до совершенства было еще далеко. Предстояло многое понять, многому научиться. В том же, что мастерство придет, никто не сомневался. Нужно было только время и тренировки.
В те годы по призыву партии: "Комсомол - на самолет!"- тысячи юношей и девушек ринулись в небо.
Мое поколение, воспитанное в духе революционной романтики, на примерах героической борьбы отцов за власть Советов, крепло, набиралось сил, рвалось к знаниям. Комсомол был всегда впереди, на самых трудных участках жизни. Мы строили Магнитку и Уралмаш, в рабфаках и аэроклубах корпели над учебниками электротехники и конструкции самолета, врубались в подземные пласты и штурмовали пятый океан.
Советская авиация начинала обретать могучие, крепкие крылья.
Кто из нас в юности не зачитывался книгами о героических полетах Чкалова, Громова, Мазурука, Водопьянова? Кто не восхищался мужеством Коккинаки и Евдокимова? Мы все хотели тогда быть такими, как они.
У каждого летчика бывает авиационная юность. Ее сменяет авиационная молодость, зрелость, приходит мастерство. Человек может стать асом, какой угодно знаменитостью, но никогда не забудет своей юности. Она остается в самых светлых уголках его памяти и напоминает о себе разве что в сновидениях да вот теперь, когда пишутся эти строки. Она у меня перед глазами, полная счастья и невзгод, и я снова живу теми днями...
Нелегким был мой путь в авиацию. Подростком-"фабзайчонком" я пришел в Свердловский аэроклуб. Первое крещение, первый подскок в воздух с "Митькиной горы". Теперь там раскинулись корпуса заводов.
Разве забудешь впечатление первого полета! Зима. Снег искрится на солнце. Уральский морозец обжигает не на шутку. А мы, четырнадцатилетние хлопцы в ватных спецовках, и не замечаем его, поглощенные своим планером.
- Натягивай! - кричит наш инструктор Кизиков. Ввосьмером тянем с "Митькиной горы" двадцатиметровый канат-амортизатор и громко считаем: раз, два, три... Отсюда как на ладони виден весь город. Справа дымят высокие трубы "Уралмаша", слева - окутанный паром Свердловский вокзал. Далеко впереди чернеют корпуса завода, где-то среди них - и мой крупносортный цех, а внизу - ослепительно белый, режущий глаза снег.
Ребята продолжают считать шаги: двадцать пять... двадцать семь... Тридцать! И Кизиков коротким взмахом руки дает команду: "Старт!"
Планер срывается с места; мгновенье - и ты уже в воздухе, на двадцатиметровой высоте. Ты летишь, летишь, будто птица. Все ново, неизведано. Ты прислушиваешься к ласковому шуршанию воздуха. С любопытством наблюдаешь, как инструктор и хлопцы с задранными вверх головами медленно подаются назад. Словно на ковре-самолете, ты плывешь в воздухе, и сердце постукивает в груди, как у птенчика, впервые вылетевшего из гнезда. Нет, такое не забыть! А первый неуклюжий доклад инструктору? Правая рука в рукавице касается лихо сдвинутой набекрень шапки, левая вытянулась вдоль мохнатой шубы, курносое лицо горит возбуждением полета: "Товарищ инструктор Кизиков! Курсант Речкалов первый полет выполнил". Первый полет! А инструктор - почти круглый в своем кожаном пальто маленький человек, давший возможность впервые узнать красоту полета, крепко жмет тебе руку. Его темные глаза искрятся радостью: знает Кизиков, что делается сейчас в мальчишечьем сердце - ведь и у него был когда-то первый полет.
Мечта влекла нас дальше, на самолет.
Заснеженный авиагородок на краю районного села. Не так уж много нас здесь, но все горят одним желанием: обрести большие крылья. Изучаем теорию полета, конструкцию самолета, мотора. Почти в каждой тетрадке красуется девиз, обведенный красным карандашом: летать могу, а не летать - нет.
Отшумели вьюги, снова оделись в летний наряд лесистые горы, и мы были самыми счастливыми на земле, потому что управляли теперь настоящим самолетом, и сердца наши радостно стучали в унисон с мотором.
Но еще более счастливым был, наверное, наш инструктор Кармышкин, он крепко стискивал нас в объятьях после первого самостоятельного полета. Крикливый в воздухе, иногда излишне возбужденный на земле, он со слезами на глазах напутствовал меня на вокзале, провожая в большую авиацию. Разве забудешь! Пермская авиационная школа, полк... Как быстро пролетели эти годы!
Потревоженная память переносит меня в те далекие незабываемые дни. То была еще не юность - то было отрочество.
Истомленные жарой, в неподвижном воздухе замерли сады. "Ястребки" один за другим летают вокруг аэродрома. Инструкторам и покурить некогда; командиры звеньев едва успевают пересаживаться из самолета в самолет, проверяя подготовку курсантов.
В то время двухместных учебно-боевых машин вообще не было. С легендарного "У-2" выпускали сразу на истребитель. Легко представить себе душевное состояние инструктора в день самостоятельного вылета курсантов. Молодежи что? Она рвется в воздух, ей бы скорее летать.
Иногда на нашем аэродроме приключались курьезы...
Прежде чем самостоятельно летать на боевой машине "И-5", курсанты практиковались на земле. Для рулежки нам выделили старый-престарый истребитель, давно отслуживший свой век.
Курсанты - народ храбрый, друг перед другом в грязь лицом не ударят. Сделает один что-нибудь из ряда вон выходящее - другой старается сообразить еще похлеще.
Только что Борис Комаров отрабатывал разбег с поднятым хвостом. Самолет при этом набирает скорость, вполне достаточную для взлета. Не будь ободрана обшивка, он бы взлетел. И то ли это произошло оттого, что взлетная дорожка была неровной, то ли от большой скорости, но Комаров совершенно неожиданно для всех оторвался от земли и пролетел метров пятьдесят. Такой оборот дела всем понравился.
Подошла и моя очередь. Забираясь в кабину, я думал только об одном: перещеголять Бориса. Чем я хуже Комарова? И мы не лыком шиты. Наскоро привязался ремнями, выжал сектор газа до ограничителя. Самолет с поднятым хвостом быстро набрал нужную скорость, но оторваться от земли почему-то не захотел. Как же так? Что ж ты, милый? Ведь на меня смотрят сейчас все ребята: Петя Грачев, Коля Кобяков, тот же Борис.
Решение созрело мгновенно. Сектор газа! Я знал: стоит оттянуть этот рычажок на себя, как он тут же освобождается от ограничителя, и тогда из мотора выжимай хоть всю мощность.
Левую руку словно кто подтолкнул. Мотор взревел, и не успел я опомниться, как "И-5" оказался на стометровой высоте.
Аэродром кончился; через ободранное крыло я хорошо вижу внизу глубокие лесистые овраги. Страх парализует меня, сковывает. А мотор упрямо тянет и тянет вверх. Высота - тысяча метров. Чего доброго, так и в стратосферу заберешься! Понемногу начинаю приходить в себя. Соображаю: первым делом следует уменьшить обороты и перевести самолет в горизонтальный полет. Но смогут ли держать его ободранные крылья? И на какой скорости? Хорошие, исправные самолеты летают обычно со скоростью сто шестьдесят километров в час. Мой тянет сейчас на двести. В общей сложности у него не хватает шести квадратных метров обшивки. То, что осталось, - набухло, трясется, как студень, того и гляди сорвется. Смотрю на эти дыры - ужас берет. Уменьшаю скорость на двадцать километров - обшивка ерошится, но не так сильно. Уменьшаю еще. Теперь указатель скорости прочно обосновался на цифре сто шестьдесят. Самолет летит устойчиво, рулей слушается хорошо, обшивка на крыльях ведет себя почти прилично. На всякий случай, чтобы хватило высоты, если вдруг придется выбрасываться с парашютом, забираюсь повыше. Подо мной восемьсот метров. Делаю над аэродромом круг, второй. Удивительно, - я уже нисколько не волнуюсь! Голова ясная, сердце спокойно. Ну, хватит! Надо садиться: бензин на исходе.
В это время слева ко мне подстраивается истребитель. Инструктор... Через толстые стекла своих очков я вижу, как тревожно светятся его большие серые глаза.
Инструктор энергично жестикулирует, показывая на свой фюзеляж. Там крупно выведено мелом: "Прыгай". Я гляжу вниз, на свой аэродром, - страшно. И тут меня кидает в дрожь: я же в спешке не надел парашют.
Отрицательно мотаю головой. Инструктор перелетает на правую сторону. На этом борту другая надпись: "Пристраивайся ко мне, пойдем на посадку". Вот это дело! Одобрительно киваю.
Но завести меня на посадку так и не удалось. Для моей безопасности инструктор полетел на повышенной скорости. Чтобы сохранить остатки обшивки, увеличивать скорость я не мог, а инструктор, считая, что так будет для меня безопаснее, летел очень быстро. Тогда я махнул ему рукой: не мешай, дескать, - и сам сел - до сих пор удивляюсь - аккуратно на три точки!
Отгремела война. Двадцать лет летной службы остались позади. Более десяти тысяч взлетов и посадок, из них свыше пятисот - на фронте. Более пяти тысяч часов я провел в воздухе, но ни разу с того памятного дня не садился в самолет, не застегнув лямки парашюта. Даже на тренажах в кабине!
Это был беспрецедентный случай, когда инструктору не пришлось торжественно выпускать в самостоятельный полет курсанта. Что же касается его переживаний и волнений в тот момент, об этом он мне ничего не говорил. Помню только его большие грустные глаза, когда мы, бывшие курсанты, а теперь военные пилоты, в новенькой, ладно подогнанной форме с хрустящими ремнями разъезжались из школы по строевым частям. Лобжанидзе пришел на вокзал проводить нас. Милый, дорогой наш инструктор, - мы знали - он тоже рвался в боевой полк. Как мы сочувствовали ему тогда!
- Я верю в тебя, - напутствовал Лобжанидзе. - Хорошим летчиком будешь, береги себя только. Будь, как горный орел, смелый, как лев, осторожный, как лань. Так учили меня мои предки - этого хочу и тебе. Пусть твой путь будет прямым и светлым, как солнечный луч.
От него в тот день я услышал слова, сказанные по моему адресу старшим лейтенантом Некрасовым: "Он своей смертью не умрет".
Товарищ мой дорогой! Не знаю, как сложилась твоя судьба, но много, очень много раз я вспомню тебя в своей жизни.
* * *
Приближались майские праздники. Клуба у нас не было, если не считать летней киноплощадки с десятком скамеек да "пятачка" для танцев. По вечерам собирались в красном уголке, на веранде. Участники художественной самодеятельности разучивали песни, плясали, декламировали. Во время репетиций всегда было шумно и весело.
Петя Грачев, руководитель и организатор самодеятельности, за эти дни совершенно измотался. Из летчиков наибольшую активность проявляли Борис Комаров и Виктор Иванов. Механики Почка и Шевчук старались не отставать от них. Грачеву удалось привлечь и двух девушек - официанток из летной столовой. Зоя Мацырина, обладательница задорного носика и красивых карих глаз, играла на гитаре и пела. Голос у Зои был тихий, грудной. Вторая девушка, высокая стройная молдаванка, - все звали ее Марго - была у нас нарасхват: в паре с Комаровым она лихо отплясывала, с Кондратюком репетировала какую-то одноактную пьеску.
Собирался выступать и Хархалуп. Он любил Маяковского. "Поэма о Ленине" и "Стихи о советском паспорте" звучали в его исполнении так, словно читал их, по крайней мере, Владимир Яхонтов.
Как-то заглянул на репетицию старший политрук Пушкарев. Хархалуп заканчивал в этот момент отрывок из своего любимого "Облака в штанах":
...Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы - молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы
каждый
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
- Здорово получается, Семен Иванович! - восхищенно заметил комиссар. Может, возьмешь к себе на выучку?
- Вас? - удивился Хархалуп.
- А чем я не артист?
Пушкарев выпятил грудь и гоголем прошелся по веранде. Все засмеялись.
- Нет, не возьму, пожалуй!
- Это почему же? - Пушкарев притворно нахмурился.
- На репетиции редко ходите, да и комплекция у вас не совсем артистическая, - похлопав себя по животу, рассмеялся Хархалуп.
- Что ж, а ведь, пожалуй, ты прав: буду плохим примером для остальных, - добродушно согласился комиссар.
Когда смех немного утих и все угомонились, Пушкарев сообщил:
- Завтра прилетает командир дивизии. Как, товарищи артисты, подготовите несколько номеров?
Все переглянулись. Для нас приезд начальства всегда означал лишние треволнения. Начинались проверки, уборка территории. Бывало и так, что все эскадрильи в полном составе ходили цепочкой по аэродрому, подбирали бумажки и окурки.
- Подготовить-то мы, конечно, подготовим, - почесывая затылок, без особой радости ответил за всех Грачев, - но концертик будет слишком уж бледный.
- По сравнению с тем, что нам устроит генерал Осипенко, - добавил Хархалуп.
В этот вечер, просматривая "Вестник воздушного флота", я засиделся допоздна. Керосиновая лампа отбрасывала слабые тени. За окном чернела ночь, теплая, непроглядная.
Незадолго до отбоя в комнату вбежал возбужденный Петя Грачев. Раздеваясь и шумно потирая руки, он стал рассказывать о сегодняшней репетиции. Но вдохновлял его, конечно, не приезд комдива: от такого визита хлопот не оберешься. Я догадался, что сегодня, как и обычно после репетиций, Петя провожал домой "артисток". Тут он и сам признался:
- Понимаешь, какая эта Марго славненькая... - Петя сдернул с себя гимнастерку. - Наивненькая такая простушка, всю дорогу меня выспрашивала, женат я или нет.
- Ты, конечно, был холостяком? - поддел я.
- Катись-ка со своими шуточками... - обиделся Грачев и, швырнув в меня майкой, помчался в умывальник.
Хороший был парень этот Петя Грачев. После назначения его помощником комиссара по комсомолу жизнь в эскадрилье заметно оживилась. Везде он успевал, со всеми быстро находил общий язык. И пожалуй, только благодаря его настойчивости наша казарма приобрела "жилой" вид и стала числиться в полку на лучшем счету.
Была у Петра небольшая слабость - повышенный интерес к слабому полу, вернее к вполне определенной его категории - официанткам; и жена его тоже работала когда-то в столовой.
Нельзя сказать, чтобы он увлекался всерьез. Здесь, скорее всего, сказывалась любовь Грачева к вкусной и здоровой пище. Девушки не обходили вниманием интересного сероглазого парня. Нам, сидевшим с ним за одним столом, часто приходилось в этом убеждаться. Гарнир в Петиной тарелке всегда был обильно полит соусом, жаркое накладывалось в полуторном размере, в дополнительном стакане компота он не знал отказа.
На подтрунивание друзей Грачев отвечал своим излюбленным "пшел к чертям" и, взглянув в глаза тому, кто любил подбрасывать в его огород камешки, спрашивал:
- Слышал такую мудрость: "Поступай по отношению к другим так же, как ты хочешь, чтобы поступали по отношению к тебе"? Впитал я ее от своего приемного отца. Усыновил он меня девятилетнего вместе с сестренкой и с тех пор воспитывал так, чтобы мы любили людей.
Вернувшись из умывальника, Грачев перегнулся через мое плечо, заглянул в журнал:
- Немецкими самолетами интересуешься? Должен тебе сказать, - заметил он, массируя широкую грудь, - маловато пишут о воздушной войне. Конечно, иметь представление, как завоевать господство в воздухе, нужно. А вот мне, например, хотелось бы знать, как немцы с англичанами дерутся. Нашел ты что-нибудь об их тактике?
- Кроме летно-тактических данных ничего нет. Вот, правда, схемы боевых порядков; немцы применяют их последнее время над Англией после больших потерь при налетах. Неправдоподобные какие-то...
- Смотрел я эти рисуночки. Ни черта не разобрал, - признался Грачев. Несуразица какая-то. Не могут немцы таким строем летать.
- А все-таки здорово они бомбят англичан. Авиация у них на первом плане!
- Что ж тут особенного? Современная война, брат, это война моторов. Дай-ка мне один журнальчик, полистаю на сон грядущий.
- Моторы моторами, - возразил я, передавая журнал. - Все дело в том, где этих моторов больше - на земле или в воздухе.
- У немцев их теперь везде много, но не больше нашего, хоть и работает на них вся Европа. А ты как считаешь, где их должно быть больше - в воздухе или на земле?
- В воздухе, Петя, и только в воздухе, - раздался голос Кондратюка.
В комнату вошли командир звена и Гичевский.
- Вспомните-ка польскую кампанию. В первые дни войны немцы полностью уничтожили панскую авиацию и парализовали с воздуха работу тылов армии.
- А Бельгия и Франция? - заметил Гичевский. - То же самое. Посмотрите, как они лупят англичан! Авиация сейчас, дружище, - бог войны.
- Ну, знаете ли, это чистейшей воды дуэлизм{*1}, - вскипел Грачев. Не хотите ли вы сказать, что воздушная сфера в войне будет решающей?
- А почему бы и нет? - возразил Кондратюк. - В наше время кто силен в воздухе, тот силен вообще.
- Браво, Кондратюк! - закричал непоседа Яковлев, как всегда, сваливаясь словно снег на голову. - Кто это сказал, знаешь? А нас загнали в казарму, как солдат, да и вообще авиация пасынком стала: ворошиловские завтраки отобрали - раз, кожаные регланы не выдают- два...
- Замолчи ты, белобрысый, - цыкнул на него Грачев. Он вскочил с кровати, сердито взъерошил русые волосы. - Значит, катись к чертям артиллерия, матушка-пехота, ура авиация! Так, что ли?
- Нет, не так, Петя, - возразил я. - Ребята этого не говорят. Ты ведь не станешь отрицать, что немцы всегда отводят авиации решающую роль. А почему? Потому что они умно ее используют: все силы бросают на то, чтобы парализовать авиацию противника, бомбят города, а танки уже добивают паникующие войска и тылы. Дуэ же проповедовал на земле только сопротивление. Вот в чем все дело.
- Немцы, немцы! Чихать я на них хотел, - не унимался разгорячившийся Грачев, - не нам у них учиться. Русские пруссаков всегда бивали.
- Виват, внуки Суворова! - засмеялся Яковлев. - Дайте-ка лучше закурить.
- Только что дымил. Не давайте ему, - попросил сидевший у стола Кондратюк.
- Пусть коптится, жалко, что ли, - Гичевский протянул папиросу, бери, твоя любимая марка: "чужие".
Яковлев прикурил, с размаху плюхнулся на мою кровать и несколько раз подпрыгнул на матрасе. Жалобно заныли пружины, зашуршала, переламываясь, туго набитая солома.
- Эх, хороша офицерская постель!
- И когда ты только за ум возьмешься? - прикрикнул на него Кондратюк. - Ведь уже летчик, даже женился однажды, а все дурачишься.
- Вот женюсь второй раз - поумнею, - отпарировал Яковлев, пуская на Кондратюка струю дыма. - Что за книженция? - указал он на мою тумбочку.
- "Жан-Кристоф".
- Дашь почитать? - и тут же бесцеремонно потянулся к томику.
- Эта вещь не для твоего ума, Коля, - перехватил книгу Гичевский.
- Ну и шут с тобой, не давай. Я ее уже один раз читал. Мне беспокойная душа Кристофа ближе, чем тебе, увальню.