— А когда в доме появится малыш? Как ты себе это представляешь? Хорошо, я уж не говорю о том, что здесь будет очень тесно. Я говорю о том, что у твоей доченьки разовьется новый комплекс. Сейчас она ревнует ко мне, а тогда будет тем более ревновать к нашему малышу. Я предвижу это совершенно ясно. Надо смотреть на вещи прямо и надо думать о будущем.
У меня бешено колотилось сердце, и в памяти мелькнули слова бабушки:
— Кто подслушивает, у того колет сердце.
Ой, как колет! Так больно, что хочется стонать. Не могла я, что ли и этой ночью спать как убитая, ведь это и предполагали отец и мачеха. А тут вдруг меня разбудил шепот. Этого только недоставало! Лучше бы я ничего этого не узнала! Я заставляла себя лежать тихо и даже дышать, как во сне. Хотя от всей души хотела только одного — вскочить и. совсем убежать отсюда. Только прочь! Подальше!
А почему? Потому, что меня хотели прогнать по-. дальше отсюда, а я совсем не хотела этого. Не хотела потерять и ту крошечную частицу дома, которая до сих пор у меня все-таки была. Этого я боялась больше всего, и теперь это пришло. Ужаснее всего, что я начинала понимать: мачеха тоже была во многом права.
Я в самом деле гадкая, неблагодарная девчонка и, может быть, у меня и правда есть какие-то «комплексы», или как там мачеха говорила.
Но ведь и у гадких, неблагодарных девчонок есть слезы, и на следующий вечер, когда мачехи и отца не было дома, я лила их на крышку старинного бабушкиного сундука так отчаянно, что мой маленький сказочный гномик, старый добрый домовой, который жил еще в бабушкины дни, окончательно утонул в этих слезах.
Чем же еще объяснить, что с тех пор мне никак не удавалось заслужить похвалу мачехи. Именно теперь, когда я этого действительно добивалась, мачеха стала хмуриться. Казалось, тем больше, чем сильнее я старалась ей угодить. Безусловно, со своей точки зрения она была права, раз она видела меня такой, как говорила отцу, но она хмурилась не только при мне, но и с отцом.
Понемногу я начала понимать, что и отцу нелегко.
Я жалела его. Но это не делало меня ни расторопнее, ни лучше.
Однажды, когда мы были с мачехой вдвоем, у нас случайно зашел разговор об Урмасе. Я рассказала, сколько у Урмаса сестер и братьев, и как они все друг о друге заботятся и как чудесно, когда такая дружная семья. Мне вдруг захотелось быть с мачехой откровенной и поговорить с ней о том, что больше всего щемило сердце. Начала, заикаясь:
— Я... я тоже очень хотела бы иметь маленькую сестренку или брата...
Моя смелость исчезла под взглядом мачехи. Она спросила:
— Значит, ты уже поняла это?
Я до сих пор не совсем понимаю, что она при этом подразумевала. Но мне вспомнился подслушанный той ночью разговор, я почувствовала уколы в сердце и покраснела.
Мачеха продолжала:
— Ты, оказывается, хитрее, чем я думала, — на этот раз ее голос совсем не напоминал щебетания маленьких птиц на телефонных проводах.
И вдруг я поняла, что проиграла. Да, иначе я не умею этого назвать. Словно я все время боролась и вот теперь окончательно проиграла.
Проиграла именно тогда, когда мне так хотелось уступить.
ВОСКРЕСЕНЬЕ...
Вот я и стала ученицей школы-интерната. Конечно, на самом деле все было гораздо труднее, чем я пишу.
О, с моим отъездом было достаточно забот. Все были против. Прежде всего, отец и сначала Анне тоже, и, наконец, Урмас! В глубине души больше всего против была я сама, но никому об этом не говорила.
Однажды, возвратясь из кино, я принялась расхваливать фильм, в котором говорилось о школе-интернате, и заявила, что мне тоже хотелось бы учиться в такой школе. Начав этот разговор, я уже не могла отступить. Каждый день я возвращалась к этой теме. Я настолько вошла в эту подсказанную отчаянием роль, что порой начинала верить, будто школа-интернат единственное место, где я хотела бы учиться и жить. Но разыгрывать эту комедию я отваживалась только дома. В школе я скрывала все до последней минуты.
Единственным человеком, с самого начала согласившимся со мной, была мачеха. Хотя никогда, во всяком случае при мне, она ни одним словом меня не поддержала. Можно было подумать, что этот ночной разговор между нею и отцом я придумала сама. Тем более, что по отношению ко мне она стала снова почти по-прежнему приветливой.
Все решилось благодаря тому, что тетя Эльза сразу поняла меня. Я почти уверена, что тетя Эльза — самый чуткий человек на свете. Она поняла, пожалуй, даже то, о чем я так и не сказала.
Под влиянием тети Эльзы в конце концов уступил и отец.
Когда я увидела, как радостно стало после этого у нас дома, как мачеха вновь стала выбегать в переднюю встречать возвращавшегося с работы отца, я тоже обрадовалась и почти забыла, что самой мне скоро придется покинуть этот счастливый дом.
Но самое плохое было впереди. Я ведь была не только дочерью своего отца и падчерицей мачехи. Я была еще и школьницей, и другом Урмаса и Анне. Анне довольно быстро поняла меня, когда я откровенно все ей рассказала, и мы решили, что будем переписываться и дружить по-прежнему.
Но остальным одноклассникам, в особенности же Урмасу, я почему-то не решалась ничего сказать. День ото дня откладывала разговор. Пока, наконец, не настала самая последняя минута.
Мы были на острове Сааремаа. Вокруг небо, море и каменистый берег, поросший можжевельником. Мы сидели вокруг потрескивающего костра и пели. Мысль о разлуке причиняла мне острую боль и я не заметила, как глаза наполнились слезами. Вдруг Имби воскликнула:
— Кадри, что с тобой? Почему ты плачешь? И тогда я рассказала, что меня угнетает. О, какой тут поднялся шум! Хорошо еще, что учительница уже знала об этом. Она пришла мне на помощь. А потом наши песни стали тихими и грустными.
Когда мы потушили в костре последние угольки и стали расходиться, ко мне подошел Урмас и, тихонько потянув меня за рукав, позвал:
— Кадри, пойдем, погуляем немножко!
Я молча пошла за ним. Никто не остановил нас и не вызвался пойти с нами. Мы подошли к самому морю. Море затихло настолько, что это можно было слышать и видеть. Тишина охватила все вокруг. Казалось, она проникла и в мое сердце. Вечернее небо погасило краски, луна вставала над теплыми, мягкими сумерками.
Мы с Урмасом молчали. Перепрыгивали с камня на камень как два единственных живых существа на краю земли. На последнем большом камне я остановилась. Лицом к лицу со своей давней мечтой. Теперь она снова вернулась ко мне. Трудно описать, что это такое. В детстве я называла это беспомощным словом — лебедь мечты. Казалось, он, радостно трепеща, снова раскрывает в моем сердце крылья, гордые и могучие крылья. Те, что в долгом, мучительном сне когда-то сжались и поникли. Светлое чувство охватило меня. На мгновение я забыла об Урмасе, стоявшем за моей спиной. Но он напомнил о себе прерывистым вздохом. Урмас! Я хотела как-то передать ему то, что чувст- вовала. Очень хотела поговорить о том далеком дне в начале нашей дружбы, когда мы провожали глазами стаю улетающих лебедей, но... не знала, как начать. Хотела поблагодарить его за дружбу, высказать все, что передумала о нем. Мне вспомнилось, что Урмас понравился даже моей бабушке. Больная, лежа в постели, она не раз заговаривала о нем и спрашивала, как поживает Урмас.
Однажды бабушка сказала:
— У тебя, Кадри, законы сердца превыше всего. В этом ты пошла в свою покойную мать. Таким людям трудно на свете. Как ты будешь жить? За кого когда-нибудь замуж выйдешь? Мои глаза этого уже не увидят. А как бы я хотела, чтобы рядом с тобой был настоящий человек. Такой, как этот Урмас. Нечего отнекиваться! Ты уже не маленькая. А я-то знаю людей и жизнь. Вот из таких мальчишек, что умеют разделить материнские беды и осмеливаются вступиться за слабого, вот из них-то и вырастают настоящие люди....
Тогда бабушкины слова заставили меня покраснеть от досады и в то же время рассмешили. Ведь я же незнала, что уже через неделю бабушки не станет. А она продолжала:
— Так оно и бывает. Смолоду один смех да веселье. Со смехом гонитесь за большим счастьем, смеясь, выходите замуж, а жизнь — дело серьезное...
Там, на морском камне, вдвоем с Урмасом я думала о бабушкиных словах. Море делало эти слова значительными, а лунный свет — прекрасными. Именно теперь, именно здесь, мне хотелось что-то из них передать Урмасу. Хотелось сказать ему на прощанье что-то тихое, что сохранилось бы навсегда. Но Урмас опередил меня:
— Кадри!
Это было неожиданно резко. Я повернулась к лунному свету и к Урмасу. Пусть он сам скажет эти слова мне на прощанье, как напутствие. Я ждала. Даже дыханье затаила.
— Кадри, почему ты солгала?
Та-ак?! Я шлепнулась на камень, так что нога соскользнула по колено в воду.
— Что такое? Урмас, в чем дело?
Вылила из тенниски воду и, открыв рот, снизу вверх смотрела в очень сердитое, почти злое лицо Урмаса. Вот тебе и «законы сердца» и «лебедь мечты»!
— Ну, конечно же, солгала. Ясно! Все время притворялась. Кадри, сама-то ты понимаешь, что ты делаешь? Выходит, тебе на все наплевать. Одни какие-то капризы. Надоест на одном месте, мчишься в другое. Для тебя, выходит, пустяки — уехать отсюда? Интересно ведь, заманчиво. Разнообразие в однообразной, серой жизни, не так ли?
Ага-а! Так вот в чем дело. Волей-неволей пришлось рассказать Урмасу о том ночном шепоте и еще о многом другом. Но теперь я и сама увидела все это в новом свете. Вся эта история мне больше не представлялась такой оскорбительной и несправедливой. Не знаю, кто мне помог — море, лунный свет или Урмас? Ведь с Урмасом даже алгебра кажется легче.
А Урмас слушал меня и бросал в воду камушки. Нельзя сказать, что выражение его лица заметно смягчилось. Когда я кончила свой рассказ, он все еще бросал камушки.
— Знаешь, что я тебе скажу! Читай поменьше сказок и не воображай всякой ерунды. Тоже мне, забитая Золушка! А рта раскрыть не умеешь. Все молчишь и уступаешь. Так тобой всегда будут помыкать, неужели ты этого не понимаешь? На твоем месте я прежде всего постарался бы все выяснить, а не стал бы разыгрывать из себя великомученика. Если ты с чем-то не согласна, тогда заяви, что не согласна. А если ты действительно находишь, что твоя мачеха права и если так уж хочешь уступить, то надо было это сделать сразу. Пока она еще старалась быть с тобой доброй. Знаешь, что я сейчас подумал: пожалуй, мачеха должна была с самого начала задать тебе хорошую трепку, и не было бы никаких фокусов.
Бум-бум-трах! Бум-бум-трах! Как тяжелый пулемет. А я-то, дурочка, ждала красивых прощальных слов.
И совершенно неожиданно получилось, что Урмас просто отчитал меня. Так основательно отчитал, как после бабушки никто никогда не отчитывал. Но чем резче Урмас меня обвинял и бранил, тем яснее мне становилось, что за всем этим только одно — боль от предстоящей разлуки со мной — и тем веселее мне становилось. Если бы Урмас был, например, Анне, то я от радости просто бросилась бы ему на шею и сразу сказала бы: Ты прав! Тысячу раз прав, распекая меня. Я понимаю только одно — я нужна тебе, а ты мне в миллион раз нужнее.
И тут вдруг выплыло самое плохое в обвинениях Урмаса: зачем я все это от него скрывала? Теперь в голосе Урмаса не было ни раздражения, ни ожесточения. Только сейчас я поняла, что я наделала.
Нет, Урмас, не думай так! Это не было недоверием. Считай, что это была трусость, потому что так оно и есть! Я очень боялась минуты, которая теперь наступила — неужели ты не понимаешь, Урмас? Ты должен меня понять. Все остальное неважно.
Да, Урмас, я знала, что ты уже на этой неделе уедешь с отцом на летние каникулы работать в деревню. Сегодня мы расстанемся. Урмас, друг мой, разве было бы легче, если бы ты знал об этом раньше? Ведь ты не думаешь, что я умышленно могу причинить тебе боль?
О, если бы я умела обо всем рассказать тебе! О том, что я за это время пережила и что чувствую сейчас. Если бы я умела и если бы посмела!
Но я сказала только:
— Урмас, ты помнишь тех лебедей?
Наверно, Урмас понял мои мысли, потому что его лицо мгновенно изменилось. Он улыбнулся. Такой ласковой улыбкой, которая была в эту минуту лучше, чем любое прощальное слово.
Потом он сказал тихо, так тихо, что я скорее увидела, чем услышала это:
— Кадри!
Как красиво прозвучало мое имя! Насколько же по-разному можно произнести одно и то же имя! Я протянула ему руку в знак примирения. У него была теплая рука. Я удивительно ясно почувствовала, как эта теплота передавалась мне от кончиков пальцев по руке прямо в сердце.
Издалека вдруг донесся голос учительницы. Она звала нас. Рука Урмаса крепче сжала мои пальцы.
— Кадри, ты будешь мне писать? Дай слово! Даже стало больно пальцам.
— Каждый день.
Мы стояли друг против друга, между нами был только лунный свет. Глаза Урмаса улыбались. Теперь это были глаза взрослого, умного человека и, казалось, он смотрит в мою душу и все видит. Даже то, о существовании чего, быть может, я и сама не знала.
И вдруг я почувствовала, что во всем огромном мире, из трех миллиардов людей только один Урмас знает, какая я, один он смеет это знать, только от него я и не хочу ничего скрывать и что это и есть самая великая тайна двух людей.
Урмас покачал головой:
— Не каждый день, Кадри. Это не под силу ни одному человеку. Но обещай, что будешь писать каждую неделю. Четыре-пять писем в месяц — ведь это не слишком много, как ты думаешь?
Урмас положил другую руку на мои руки. Я засмеялась. Пусть он не думает, что один знает, какая я, а у меня о нем только слабое представление.
— Да, да, да! — на каждое «да» я изо всех сил сжимала его руку. — Каждую неделю буду писать по одному письму, можешь мне поверить. Даже если ты за весь год ответишь мне только один раз.
— Не бойся, — засмеялся Урмас в ответ, — ведь это не сочинение «мое любимое занятие». Тебе я уж как-нибудь буду писать по письму в неделю. Хотя бы для того, чтобы получать ответы.
Учительница подошла ближе. Я хотела выпустить руку Урмаса и идти. Но Урмас не выпустил моей руки. Так мы и перепрыгивали с камня на камень, пока не добрались до учительницы, ожидавшей нас на развилке, среди можжевельников.
Учительница положила одну руку на мое плечо, другую на плечо Урмаса, и мы молча зашагали среди уснувшей природы навстречу разлуке...
На пороге
ВОСКРЕСЕНЬЕ...
Со старой школой, где были пережиты и радости и огорчения, я до сих пор не могу расстаться окончательно. Несмотря на то, что в новой школе я проучилась почти целую четверть. Не стану утверждать, что здесь, в школе-интернате, мне так уж плохо. Нет, не плохо! Совсем нет. Одна только неодолимая беда — я просто не хочу здесь быть. Хочу назад. И в этом все дело.
Единственное утешение — переписка. Когда я не сразу получаю ответ от Урмаса, то, бывает, пишу ему по три письма подряд. Вообще же только письма — из дому, от тети Эльзы, от Имби и Анне и даже одно письмо от моей бывшей классной руководительницы скрашивают мое одиночество. И еще эти воскресные вечера, когда я здесь одна пишу свой дневник, как, например, сейчас. Теперь, пожалуй, я уже написала о самых главных событиях, происшедших в моей жизни до поступления в школу-интернат. Только о школе-интернате я пока еще ничего не писала.
Написать есть о чем, но все это время я была настолько полна воспоминаниями, что первые впечатления уже несколько изгладились. Может быть, это даже и лучше. Я так медленно привыкаю к новому, что подчас кажется — вообще никогда не привыкну. Ведь не привыкла же я к мачехе.
Здесь все совершенно иначе, чем было в моей прежней жизни. Начиная с комнаты с восемью кроватями, где я сплю, и со стола на восемь человек, где я обедаю, и кончая тоской по дому, которая не оставляет меня Даже во сне.
Хорошо еще, что есть школа и учеба. А она, наверное, одинакова во всем мире. Надо по мере сил использовать свои способности, и я стараюсь это делать. Учусь, учусь, учусь!
Школа огромная и высокая, а у главного входа пышная колоннада. Что-то холодноватое в этом доме. Если поразмыслить, то виной тому допотопное центральное отопление, которое то и дело выходит из строя. Но кроме того, по-моему, здесь гуляет какой-то внутренний сквозняк, которому я не могу найти настоящего объяснения.
Делаю, что могу. Может быть, это от скуки? Не должно бы, потому что сидеть сложа руки у нас не остается времени. Ведь мы, если можно так сказать, на самообслуживании. Даже свое белье стираем сами, не говоря об уборке комнат и прочих вещах. Мне это не так трудно, как некоторым ребятам, потому что у мачехи я привыкла работать. Но ничего привлекательного я в этих делах не нахожу. Сердцем я по-прежнему в той, старой школе, сижу за своей партой напротив учительского стола, рядом с Урмасом.
Не знаю, в чем тут дело, только мои теперешние одноклассники — словно бы незадачливые сводные братья и сестры Буратино. С точки зрения материала, как будто из дерева сделаны — и нет в них живой души. Не представляю, что бы случилось, если бы кто-нибудь внес такое немыслимое предложение — спеть что-нибудь всем вместе, причем не на уроке пения. Спеть просто для собственного удовольствия. Так, как мы пели в старой школе. Вначале я как-то попробовала заикнуться об этом старосте. А она после этого стала на меня коситься.
В нашем десятом классе все страшно самоуверенны и высокомерны. Можно сказать — вылитые Онегины в карманном издании. Я для начала учусь премудрому молчанию и потихоньку упражняюсь перед зеркалом принимать выражение лица, модное в нашем классе. Этакая улыбка расслабленного человека, когда уголок рта чуть приподнят. Со ртом у меня уже кое-как получается, а вот с бровями не могу справиться. Никак не научусь сводить поднятую углом бровь к середине лба, в то время как другая остается в естественном состоянии. У меня обязательно поднимаются обе брови, и я становлюсь похожа на испуганного клоуна.
Не стоит думать, что мне нравится такое перекошенное лицо. Ничего подобного! Мне оно даже противно. Но меня злит, когда кто-либо из наших классных героев с таким вот выражением лица словно измеряет меня взглядом и указывает мне на мое место где-то там, на низшей ступени. И мне хочется ответить по меньшей мере тем же.
Я еще не сумела разобраться, откуда все это берется. Неужели дело только в том, что мы уже десятый класс и самые старшие здесь, потому что школы-интернаты
стали создавать всего четыре года назад. Наша школа, как одна из первых, сейчас единственная, где имеется такая «высокая ступень», как десятый класс. Не знаю, что будет в будущем году, когда мы станем выпускниками. Думаю, будем общаться только письменно, смеяться во весь рот будет дозволено только с особого разрешения классного организатора, а через младших будем перешагивать по-журавлиному.
Да разве может быть иначе, если «ведущие силы» и «задающие тон» в нашем классе — такие величины, как Ааду Адомяги и его сосед и закадычный приятель Энрико Адамсон!
Раз уж я добралась до этого имени, то мне придется написать и об испуге, пережитом в первый день в этой школе. Трудно даже представить, до чего тесен, прямо до смешного мал мир. Во всяком случае, наша ЭССР. Считаешь, что забрался на край света — и что же? Тут же, у порога сталкиваешься со старым знакомым. И еще с каким знакомым!
Так у колоннады главного входа я столкнулась с Энрико Адамсоном! С тем самым, кто был когда-то наказанием нашей старой школы и пугалом для девочек всей округи. С тем, кого Урмас, когда мы катались с гор на санках, здорово отлупил. С этим самым Энту. Ни в какую специальную школу его в наказание не определили, а все эти три года он учился здесь, в школе-интернате. Так что теперь я учусь с ним в одном классе.
По правде говоря, это — одна из причин, отчего я все еще так тоскую о старой школе и о своем соседе по парте!
Когда мы впервые встретились с Энту там, у колонн, и узнали друг друга, то покраснели почему-то о б а! Я, конечно, от испуга. А какое солнце его в тот момент обожгло, остается для меня загадкой — если только мне с перепугу это не показалось. Не такой Энту человек, чтобы испугаться при виде меня. А может быть, все-таки? Ведь кто, как не я, знает о нем достаточно много неприятного.
Неужели он и в самом деле считает, что я ни на что другое не способна, как вытаскивать на свет божий старые, источенные молью истории. Я никому даже не заикнулась, откуда я его знаю. Однажды — это было еще в самом начале — я так, между прочим, спросила, что же собой представляет теперь этот самый Адамсон? Марелле, с которой я сижу на одной парте и живу в одной комнате, спросила с любопытством:
— Так ты, оказывается, знаешь Энрико?
Я сразу сделала шаг к отступлению:
— Я знала его давно и не очень хорошо.
Думаю, что лучше я и не могла бы ответить. Я не солгала и в то же время не открыла всю правду. Впрочем, этот Энту ничем не заслужил моей сдержанности.
Внешне он, конечно, здорово изменился. Только ведь очки в черной оправе и густой чуб, украшающий теперь его лоб, еще не делают человека другим. Уж меня-то он этим не обманет. Впрочем, несколько изменились его повадки и даже поведение. Всеобщее восхищение он завоевал тем, что считается среди мальчиков одной из спортивных величин. И на коньках, и в баскетболе и даже на лыжах! Удивляюсь, что и лыжи еще могут доставлять ему удовольствие. Неужели они ему никогда ничего не напоминают?
Каким-то образом он вылез в сверхсредние ученики. А в мастерской, говорят, непревзойденный мастер. Руководитель-инженер просто не нахвалится на него. Если верить Марелле, то электричество изобрел не кто иной, как Энрико Адамсон. И это еще не все. На школьных вечерах он танцует в ансамбле народных танцев!
Если бы в моем дневнике не было записано о некоторых его похождениях, то, пожалуй, я и сама усомнилась, уж не придумала ли я всего этого о его прошлом!
Выходит, что ни одна девочка здесь ничуть не боится и не презирает Энту. Даже наоборот, все его уважают. Похоже, что я — единственное исключение. Но об этом он сам заботится с завидной последовательностью.
Потому что именно меня Энту по-прежнему не оставляет в покое. И уже с первого дня в этой школе. Хотя бы такая выходка — на выборах классного организатора он выдвинул мою кандидатуру. Причем он прекрасно знал, что хотя бы потому, что я никому неизвестная новенькая, я не могла получить больше, чем те три голоса, которые я получила. Да и это было для меня неожиданно много. Он не добивался ничего другого, как унизить и осмеять меня. Я тогда так на него рассердилась, что чуть было не рассказала Марелле о его прежних «геройствах», но потом передумала. Ведь, пожалуй, я сама не особенно обрадовалась, если бы кто-нибудь вздумал здесь рассказать, скажем, о том времени, когда меня звали растрепой.
Мне хочется только одного — чтобы он оставил меня в покое, не обращал на меня внимания. Но как раз на это и нет никакой надежды. Получается так, словно я везде и во всем встаю ему поперек дороги.
И хотя в классе мы сидим — он на первой парте у окна, а я на последней в ряду, что у двери, он все-таки всегда знает, что я делаю и что у меня не сделано, как будто у него дополнительные глаза на затылке, специально, чтобы следить за мной. У него всегда находится, что сказать обо мне, и обязательно ироническое, пренебрежительное или обидное. И что самое глупое, я каждый раз меняюсь в лице. И именно это почему-то доставляет ему особенное удовольствие.
СУББОТА...
Вот я и описала свои впечатления о новой школе и больше всего оо Энту. О мальчишке, о котором я в самом деле и думать-то не хочу. Как будто о нашей школе больше нечего писать. Но это не так. Чтобы написать о самом важном, начну с нашей классной руководительницы — Прямой. Прямая — это, конечно, не настоящая фамилия. Даже прозвище у нее было сначала Прямая-между-двумя-точками, но теперь она зовется просто Прямая, и это имя подходит ей во всех отношениях.
По нашему мнению, она могла и должна была бы уйти на пенсию уже сто лет назад. Возможно, что ее настоящий возраст можно было бы узнать из ее метрики, но мы склоняемся к тому, что у нее вообще нет метрики. Для этого ей надо было когда-то родиться и быть ребенком.
По библии, первый человек был сделан из глины и Живого духа. Прямая, несомненно, потомок именно этого человека. Только глина с тех пор совершенно высохла и потрескалась, а о живой душе при ее сотворении просто позабыли.
Разумеется, она преподает алгебру и тригонометрию. Уже на первом уроке Прямая вызвала меня. По-видимому, хотела проверить как новенькую. Спросила простое тригонометрическое уравнение. А мы в старой школе уравнений еще не проходили. Я гак и сказала. Она не поверила. И совершенно спокойно заявила, что программа во всех школах одинаковая. Что мне оставалось делать? Не могла же я сразу, с первого урока показать себя как тупица да еще и лгунья. Безусловно, я начала возражать.
Это было плохо. Ой, как плохо! Теперь-то я знаю, что из всех человеческих слабостей самым большим пороком Прямая считает строптивость. Поэтому на мои возражения она ответила с ледяной иронией:
— В самом деле, интересно, что в девятом классе решать уравнения вас научить не успели, а вот вступать в пререкания с учителями — научили. Во всяком случае, прошу вас в нашей школе пересмотреть свое отношение к этому вопросу.
А ведь на груди этого айсберга красуется значок заслуженного учителя!
Я едва успела сесть и собиралась уже от злости и обиды прибегнуть к платку, как зазвенел звонок. Безупречный затылок Прямой еще не успел исчезнуть за дверью, как Энту громко запел какую-то мерзкую песенку:
— Лишь потому, что правду ты сказала, намок от слез твой кружевной платок.
Но самое плохое было впереди. На следующем уроке Прямая спросила то же самое. Она, видимо, решила заставить меня выучить уравнения. А я в простоте душевной подумала, что все уже позабыто.
Таким образом, я начала свой десятый класс двойкой. Когда Прямая и на следующем уроке алгебры опять принялась за меня, я настолько растерялась, что опять посрамила и себя и свою прежнюю школу. И на четвертый раз получилось немногим лучше, потому что ведь по всем писаным и неписанным школьным законам учитель никогда не спрашивает человека четыре раза подряд, когда в классе тридцать учеников. Наверно, из-за этого и из-за моей врожденной бездарности я была слабо подготовлена и потому две жалкие тройки никак не исправили ту первую жирную двойку, и, тем более, первое ужасное впечатление обо мне. Я сидела за своей партой, оглушенная житейскими трудностями и, разумеется, не смогла ответить Марелле, почему Прямая именно меня выбрала своей жертвой. Вдруг Энту прорычал на весь класс:
— Не печалься, дитя. Кого бог любит, того и наказывает!
Мальчишки ухмылялись, девочки хихикали. Я, задыхаясь, бросилась из класса и угодила прямо в объятия исторички. Пришлось вернуться и предстать перед классом. Вот тогда-то я и решила научиться ледяному выражению лица, чтобы каждый раз не выбегать из класса.
И еще. Именно тогда я приняла решение: «Будь что будет, но к урокам Прямой я буду хорошо готовиться!» И я это делала так, словно от этого зависела моя жизнь. Нет, даже больше — моя честь!
Я стала в своем роде центром всеобщего внимания. Даже другие классы стали интересоваться моей карликовой борьбой с великаном математического мира.
ВЕЧЕР...
Совсем недавно маленькая Марью из нашей группы спросила:
— Кадри, тебя опять вызывали?
Я сразу поняла, о чем она думала. Для нее алгебра и тригонометрия пока еще такие недосягаемые понятия, что одни названия этих предметов приводят ее в трепет. На мой утвердительный ответ она озабоченно спросила:
— И ты смогла ответить?
К счастью у меня теперь уже хватало ума и гордости не запускать занятия даже и после первой пятерки, которую мне посчастливилось получить на пятом уроке Прямой. И это было правильно. Случилась, пожалуй, самая невероятная история из всех школьных историй. Прямая спросила меня еще, и еще, и еще. Теперь по ее предметам у меня было уже семь пятерок плюс две пятерки за контрольные работы — вот тут-то и случилось это величайшее чудо.
Наступил урок, когда Прямая меня не спросила. В конце урока Энту опять зачем-то вмешался в это дело:
— А вы сегодня что-то забыли.
Прямая подняла брови. И Энту добавил предательски:
— А Кадри Ялакас?
По классу пронесся смешок. И тут случилось невероятное. Прямая улыбнулась. С ней такое случается не чаще одного раза в квартал и потому подобное явление — необыкновенное чудо. Наверно, так выглядят в солнечный день Алеутские острова, где, кстати, пасмурная погода стоит триста шестьдесят три дня в году. Во всяком случае, Прямая вмиг помолодела на целое столетие.
Эта улыбка на мгновение приблизила ее к нам. И за эту улыбку я готова ей все простить (если такое дерзкое желание вообще разрешено учащимся). Теперь я согласна скорее пропустить обед, чем не подготовиться к ее уроку. Так я решила раз и навсегда.
Получилось, как будто она этой улыбкой открыла дверь в свой класс и для меня. Удивительный неписанный закон есть у школьников. Никто не станет смотреть на тебя косо только потому, что ты получаешь двойки, но и круглые пятерки не могут уберечь от всеобщего презрения и насмешек. А если поднимешь знамя борьбы и выкарабкаешься на поверхность — непременно завоюешь признание.
Только дело-то не в одной учебе. Кроме нее существует миллион забот и одна из них будет сопровождать меня, наверное, до выпускного вечера — Энту! Все его выходки по отношению ко мне я не могу, да и не собираюсь здесь перечислять, потому что это не имеет никакого смысла, но последняя произошла как раз сегодня, на уроке английского языка. Ему было предложено придумать предложение со словом «вверх». Он совершенно спокойно сказал:
— У Кадри Ялакас нос вверх.
Good morning! Как будто я сама придумала свой нос и немало потрудилась, чтобы он смотрел вверх. Прежде всего взглянул бы в зеркало на себя самого.