Как я расскажу ему забавную историю, которая произошла сегодня утром с Сассь, как она с тарелкой щей налетела на Прямую и... Вот здесь, стоя у постели Энрико, я чувствовала такое неописуемое, огромное несоответствие между будничной, счастливой школьной жизнью и лежащим здесь Энрико, что было совершенно невозможно притворяться веселой и молоть всякий вздор. Глубоко запавшие глаза смотрели на меня с каким-то настолько мучительным вопросом, что я сжала руками спинку кровати и не могла произнести ни слова. — Садись, Кадри!
Его голос и бессильный жест, указавший на табуретку, потрясли меня еще больше. Ведь невозможно же, чтобы человек молодой, цветущий человек, который всего несколько дней назад был самым лучшим и сильным спортсменом в команде, который съедал за обедом по несколько порций, который шутя поднимал младших ребят, каждого одной рукой и поднимал их высоко, над собой, мог так измениться.
Я села. Так сильно закусила губу, что вкус крови остался у меня во рту, но это было совершенно бесполезно.
— Куколка, опять ты из-за меня плачешь? Прости. Вечно я заставляю тебя плакать.
Ох, никому на свете не пожелаю проливать такие слезы! «Куколка», сказал он мне. Это была его улыбка, чтобы утешить меня. Он утешал меня! Просил прощенья! Энрико просил прощенья у меня?!
Я слишком хорошо помню, что означает такая перемена в человеке. Я не забыла еще мою строгую и суровую бабушку, которая с каждым днем, приближавшим смерть, становилась все молчаливее и ласковее. То, что не может жизнь, может приближающаяся смерть.
Прощенья просил Энрико у меня! У меня, кто должен бы стоять у его постели на коленях и благодарить его!
Когда я вновь очутилась на лестнице и остановилась, не видя ничего от слез, кто-то тихонько взял меня за локоть.
— Ну, что же ты тут стоишь. Пойдем.
Это был Ааду. Значит, и его привело сюда беспокойство. У него болело сердце за судьбу единственного друга, а мне нечем было его утешить.
— Ты его видела? Ну, как он? — спросил Ааду, а я в ответ расплакалась еще горше. Мы шли рядом по дороге к школе. Я всхлипывала, а Ааду молчал. Только немного спустя, когда мне удалось с собой справиться, я рассказала ему о том, что видела.
— Чертовы мерзавцы! — И Ааду поддал ногой валявшийся на дороге камень. — Я сейчас ходил в милицию. Их еще не поймали. Может, и не поймают. Сегодня ночью кто-то пытался забраться в кооператив. Ясно, что их работа. И опять скрылись.
Ааду злился, и мне показалось, что он даже скрипнул зубами. Чем резче говорил Ааду, тем лучше это на меня действовало. Я чувствовала, что в возмущении Ааду, этого обычно равнодушного и хладнокровного мальчика, я словно обрела для себя опору.
— Черт, это нельзя так оставить. Надо что-то предпринять. Ты слышала, как сделали в одном большом городе? Там тоже какие-то беглые заключенные начали было всех терроризировать. Представляешь, все комсомольцы вышли на улицы. Группами по несколько десятков человек, и за какие-то две недели город был очищен. Нам было бы достаточно двух-трех ночей. Если бы собрать всех ребят. Со всего города. Надо справиться!
Я взглянула на него. Неужели это действительно был Ааду Аадомяги, мой одноклассник, который до сих пор прославился только одним подвигом — отказал девочке, пригласившей его танцевать? Я смотрела и прислушивалась. Стояла пораженная. Как попало ч у в с т в о на лицо Ааду? Большое, человеческое, страстное чувство.
И всамом деле, никто иной, как наш Ааду, в тот же вечер организовал чрезвычайное собрание и всех девятиклассников и десятиклассников разом привлек к этому делу. Только Свен из-за своей больной ноги, которую он все еще с трудом волочил, не смог примкнуть к ребятам.
Нам предстояло охватить всю городскую молодежь и, прежде всего, конечно, школьников. Мы с Ааду сходили даже в комитет комсомола и в милицию. Всюду встретили поддержку. Не знаю, когда мы в те дни занимались, когда спали, но усталости не чувствовали.
Уже на следующую ночь на дежурство вышли первые патрули школьников и заводских. Наши ребята добровольно взяли на себя более частые дежурства.
Мы были единственной школой, где в этом деле участвовали также и девочки. А именно — Лики, Веста, я и даже Марелле. Другие чувства помогли мне подавить страх. Правда, это далось нелегко, но я знала одно: только так я смогу жить дальше. У меня, как, впрочем, у всех нас, была одна мысль — найти и уничтожить то страшное, что покушается на спокойные весенние ночи нашего города. На мирные дни нашей юности, чтобы омрачить их. Теперь я не понимаю, откуда брались силы часами ходить по ночным улицам, я впереди, а мальчики на расстоянии, так, чтобы их нельзя было сразу заметить.
Насколько сильнее стала я за время этих необычных прогулок, Я закалилась не только на эти короткие весенние ночи, но и на всю жизнь. Это я знаю теперь, но ясно чувствовала и тогда. Именно это сознание помогло мне преодолеть мою самую большую слабость — трусость. Сначала я готова была поднести к губам свисток, завидя любую движущуюся тень, каждую секунду я ощущала весь ужас недавно пережитого, и каждую секунду снова преодолевала его... Мне это удалось. Быть может, только это сейчас и поддерживает меня немного.
Очень хочется забыть это время. Но разве такое забудешь! Такие воспоминания уходят в глубину, мы перестаем их ощущать, как нечто пришедшее извне, и со временем они перерастают в то или иное качество нашего всегда обновляющегося «я»...
ВОСКРЕСЕНЬЕ…
Это была удивительная весна. Слишком удивительная. Я узнала отчаяние и страх. Научилась преодолевать их ненавистью. Ненавистью к человеконенавистничеству. Ненавистью ко всему бесчеловечному, и в этих, жестоких событиях и мыслях открыла для себя нечто, воплотившееся во многих глазах близких мне людей, нечто, о чем я очень много читала и слышала, что до сих пор было для меня чем-то далеким, а этой весной стало ясно ощутимым, поразительным и трогательным.
Любовь!
Я избегала употреблять это слово в своем дневнике, потому что считала себя молодой и глупой, да так оно и было... Лишь очень смутно я различала твой далекий отзвук в песне без слов лебединой стаи и во всем прекрасном и добром, что встречала в жизни. И в светлом и чистом тепле дружбы. Но ты другая. Иногда ты можешь быть совсем другой, как ни в одной книге и ни в одной жизни...
Иногда ты как папоротник, что цветет только в легендах и растет в тени. Одну такую легенду, странную, необыкновенную, могу рассказать и я.
Трудными были дни, когда я возвращалась из больницы и каждый встречный расспрашивал меня, а я только и могла ответить: надежды очень мало. Еще труднее было в эти дни из-за снов Марелле.
Да, тут-то они и начались. Каждое утро она рассказывала мне что-нибудь мучительное, какие-то кошмары, бессмысленные и бредовые. Пока и мне не начали сниться еще более страшные вещи. Я стала бояться Марелле, как вестника смерти или самого страшного сна. Наконец, однажды я не выдержала и накричала на нее. Наверно, это было очень грубо, потому что Марелле расплакалась. Мне стало очень стыдно и от души жаль Марелле, но все-таки я не смогла не думать: о том, что впервые вижу ее плачущей и не заметить, что плачет она как-то по-особенному и делается просто отталкивающе некрасивой.
Я извинилась перед ней. Попыталась объяснить, что так получилось потому, что я очень расстроена и вообще я злое, потерявшее самообладание существо, но все это ничуть не утешило и не успокоило ее. Я разволновалась еще больше. Ясно помню, что у меня было почти непреодолимое, противоестественное желание оттаскать ее за черные косы, чтобы она, наконец, перестала реветь. С большим трудом я подавила в себе это чувство и несправедливое отвращение, села рядом, обняла ее, гладила по голове и бормотала какую-то дурацкую чушь.
Тут-то она и началась. Исповедь Марелле. И она была еще фантастичнее, чем ее бесконечные сны. В эти минуты я забыла о своем горе и меня охватило сочувствие к ней. Я узнала то, о чем уже давно должна была бы догадаться. О привязанности Марелле к Энрико. Она влюблена в него с первого дня. Сколько мы все болтали здесь о любви и влюбленности, но это всегда ограничивалось словами и шутками. Марелле в этих разговорах никогда не участвовала. Мы считали ее просто слишком добродетельной, а это, в свою очередь, создавало между нами словно бы преграду. Ведь всегда кажется смешным то, что не так, как у нас. А теперь мне стало ясно, что по-настоящему большое и глубокое мешало Марелле участвовать в наших шутках и заставляло ее быть осторожной и скрытной, чтобы не вызвать наших насмешек.
Но то, что она сказала потом, совсем испугало меня:
— А когда ты к нам поступила, я стала тебе завидовать, — исповедовалась Марелле, глядя куда-то мимо меня, — я сразу поняла, что Энрико влюблен в тебя. Никогда, ни на одну девочку он не смотрел такими глазами. На меня никогда. Он меня просто не замечал. Не спорь, я знаю. Я чувствую. Душой чувствую. Иногда я ненавидела тебя. Потом старалась преодолеть это чувство. Каждый вечер, под одеялом, я просила бога, чтобы...
О, небо, еще и бога! А потом бог сделал для Марелле и без того сложное дело еще гораздо сложнее. Иногда Марелле удавалось быть доброй ко мне, иногда не удавалось. Но при этом я никогда не замечала никакой разницы, как ни стараюсь припомнить. Она сказала, что постоянно следила за мной и Энрико и подглядывала за нами, и в тот раз она ждала в коридоре за углом, когда мы с Энрико остались вдвоем убирать радиоузел и видела, как я оттуда выбежала и бросилась вниз по лестнице, а Энрико за мной.
Я не могла остановить саморазоблачений Марелле, настолько быстро она изливалась, и у меня не было сил. Я слушала все это, словно речь шла не обо мне. Хотя Марелле и сказала, что она так страшно ненавидела меня в те дни и призывала на мою голову божью кару и просила меня наказать. Теперь она дрожала в безумном страхе, что бог и правда меня покарал. Покарал не только меня, но, как она считала, и ее тоже, и теперь он отнимет у нее Энрико, возьмет к себе.
Это был до того нелепый и дикий вздор, что я не смогла удержаться и усмехнулась про себя, выслушав эту бессмыслицу. Мне представилась какая-то старая, глянцевитая картинка с ангелами и...
— Ты еще смеешься! — истерически выкрикнула Марелле. — Ты смеешь смеяться, когда он... Бессердечная!
Неужели она угадала мои мысли? Ведь внешне я оставалась очень серьезной.
— Прости! Прости, пожалуйста! — Она повисла у меня на шее. — Нет, ты совсем не бессердечная. Ты самая лучшая девочка. Это все знают. Потому-то Энрико тебя... Это я несправедливая, и теперь бог наказывает меня.
Я не могла ее остановить, даже если бы очень хотела этого. Для этого я слишком устала и отупела от потрясений. Просто стояла и слушала этот вздор. Вещи такого рода я всегда считала чем-то, относящимся к истории и к миру очень старых, отсталых людей. А тут вдруг моя одноклассница, восемнадцатилетняя девушка, возится с богом и с какой-то мистической карательной системой. И все это с самым серьезным видом.
Мало того, что сама она по уши увязла во всем этом, она ухватилась за меня и пыталась вовлечь в эти дела и меня тоже. Я, мол, должна пойти вместе с ней в церковь и помолиться. Только так мы можем спасти Энрико. Именно я должна смягчить сердце и молить бога за жизнь Энрико. Бог, мол, услышит мою молитву. Не знаю, из чего она это заключила? Может, из того, что ее собственные мольбы уже надоели богу — ведь и ему нужно разнообразие. Разумеется, я не могла высказать ей такие мысли, А она все больше и больше увлекалась.
— Ты должна что-нибудь обещать богу. Ну, что тебе стоит. Обещай, что будешь ходить в церковь. Если не каждое воскресенье, то хотя бы раз в месяц. Подумай об этом. Всего раз в месяц тебе придется приносить эту жертву и Энрико будет спасен. Ведь твоя совесть велит тебе сделать это, не правда ли? Да? Ну, скажи — да! Потом, когда Энрико поправится, ты и сама будешь рада. Тогда и его сведем на благодарственное богослужение. Со мной-то он не пойдет, а с тобой обязательно. Я это обещала богу, Кадри, помоги мне!..
У меня голова закружилась и стало тошнить. Ведь последние ночи я так мало спала. Я перестала что-либо понимать. Стала сомневаться в нормальности Марелле. Настоящее горе и отчаяние и тут же какой-то мелочный расчет, какая-то торговля!
Я чувствовала себя во многом виноватой. Ведь целый год я сидела за одной партой с этой девочкой и по-настоящему не знала, что она ходит в церковь или в молельню. То есть нет, что это я говорю. Конечно, знала, потому что она иногда упоминала об этом в разговоре, но у меня осталось впечатление, что делает она это вместе с родителями и ради них. Вообще-то я не особенно задумывалась об этом. Как и все мы. Мы проходили мимо Марелле и своими насмешками и высокомерием все более отталкивали ее от себя. Что же удивительного, что она запуталась в каком-то нереальном мире и униженно выторговывает себе лучшую долю каким-то тысячи лет назад придуманным способом...
Теперь, когда я обо всем этом узнала, мне стало совсем по-новому жаль Марелле. Я искренне хотела помочь ей. Но в самом главном, в том, ради чего Марелле готова пожертвовать всем, даже, как она уверяла, жизнью, если бы только бог согласился, я была так же беспомощна, как и этот ее бог…
ПОЗДНЕЕ...
На другой день, когда я сидела у постели Энрико, я попыталась быть хоть немного лучше Марелленого бога и начала исподволь:
— Может быть, тебе хочется видеть кого-нибудь еще из нашего класса? Все рвутся проведать тебя. Как ты думаешь, если, скажем, завтра придет кто-нибудь другой?
Энрико не дал мне закончить, схватил мою руку своей горячей рукой и взволнованно спросил:
— А ты не хочешь больше приходить?
— Ну, что ты. Не выдумывай глупостей. Разумеется, хочу. Я бы все время сидела здесь, у твоей постели. Только ведь и другие хотят. Они только и делают, что расспрашивают о тебе. Ты же знаешь, что пока к тебе всех не пускают. Но может быть, ты хотел бы, чтобы, например, завтра или послезавтра для разнообразия пришел кто-то другой. Ну, скажем, Марелле...
— Марелле? Почему Марелле? — искреннее удивление Энрико смутило меня. Я не имела права сказать больше, чем решилась сказать:
— Разве же ты не знаешь, какая она. Добрая, мягкосердечная и так беспокоится о тебе.
— О, Мареллены беспокойства! — Энрико даже махнул рукой. Стало ясно, что никакого божественного вмешательства здесь не произошло. — Если разрешат двоим, скажи Ааду. Пусть зайдет, если время будет. Может, и еще кто из ребят потом придет. Если разрешат, приведи как-нибудь Сассь. Только никто не смеет приходить вместо тебя. Понимаешь? Ты приходи каждый день. Слышишь?
Опять у него в лице какая-то тоска.
— Дай слово, что будешь приходить. Каждый день! Знаешь, — на его лице мелькнула тень улыбки, — желаниям умирающего нельзя противиться. Теперь ты у меня в руках. Если ты хоть раз не придешь — я отдам концы. А потом буду являться к тебе, как привидение. И это будет у тебя на совести!
О да, это только на моей совести!
Но Марелле! Да, любовь бывает похожа на слепого музыканта, который исполняет свои самые страстные мелодии перед глухими...
СРЕДА...
Настолько все-таки я сумела стать заместителем бессердечного бога Марелле, что смогла ей сообщать немного более утешительные новости. Сначала я немножко преувеличивала, рассказывая, что дело идет на поправку. И все-таки в глаза Энрико с каждым днем словно откуда-то издалека возвращалась жизнь. Сестра тоже подтвердила это и сказала, что теперь уже вполне можно надеяться, что он выздоровеет.
Все свободное время, сколько мне разрешали, я просиживала у его постели. Теперь иногда пускали и Ааду. Нам казалось, что совсем скоро все будет хорошо, и Энрико опять будет сидеть на первой парте, в ряду около окон, и займет среди нас свое место.
За эти дни я его по-настоящему узнала. И хотя с каждым днем к нему понемножку возвращался прежний тон и словечки, все же он ни разу не показался мне прежним. Я ясно видела, как он старается от них отделаться. Мы разговаривали очень откровенно.
Странно, до чего же многое мы воспринимаем совсем одинаково. Только в одном он со мной ничуть не согласен. Ааду рассказал ему, как мы теперь патрулируем и что девочки тоже участвуют. Почему-то Ааду преувеличил мою смелость и решительность. Этим хотел доставить Энрико удовольствие, что ли. Но Энрико, казалось, очень огорчился. И в конце концов взял с меня обещание, что буду участвовать в этом деле только в группе Ааду и не стану отходить от него дальше, чем на десять шагов и свисток буду все время держать наготове. (Словно я осмелилась бы на что-нибудь большее!)
Второе условие — чтобы я ни в коем случае не входила в группу, где Свен. Тут мне было легко его успокоить, потому что из всех мальчиков старше шестнадцати лет один Свен не участвовал в патрулировании — у него все еще болела нога. Вообще-то лучше нам было в том разговоре не касаться Свена, потому что в наших новых отношениях впервые ощутился разлад.
— Я тебя уверяю, Кукла, ты не знаешь Свена. Считаешь, что он хороший музыкант и увлечен тобой, но... впрочем, когда-нибудь сама убедишься.
И это правда. Я не знала Свена, как до этих пор не знала Энту и хотя бы его друга Ааду. Я их всех немножко знала с внешней стороны, а у Свена случайно именно эта сторона была наиболее привлекательной.
И вот наступил день, когда Энрико показался мне уже настолько здоровым и веселым, что я решилась сделать то, что следовало сделать давным-давно.
— Энрико, — начала я, опустив глаза, — я уже давно хочу у тебя попросить прощенья в одном... Знаешь, я не должна была тогда говорить тебе...
Ой, до чего же иногда обоюдоострая штука просить прощенья. Невольно приходится бередить старые раны. Но раз уж я начала и Энрико с напряженным вниманием смотрел на меня, мне пришлось продолжать.
— С моей стороны было очень низко упрекать тебя в той несчастной истории в нашей старой школе. Ты можешь простить мне это?
— Ах, ты об этом! — На лице Энрико отразилось разочарование и смущение. — Что теперь об этом говорить. И вообще — Урмас тогда выдал мне за дело. Знаешь, я когда-нибудь еще здорово отблагодарю его за это. Честное слово.
Только эти бесконечные извинения и объяснения, в сущности, чепуха. Значит, убей человека, попроси прощения — и все в порядке. Не так ли? Ну, знаешь... — Энрико поежился. — Когда-то ты заставила меня в судебном порядке просить у тебя прощенья, — тут он слабо улыбнулся, — и разве это поправило дело, скажи? Разве я от этого изменился или ты стала ко мне лучше относиться? Ведь нет же?
— Я... конечно же... — я отчаянно пыталась не покривить душой и в то же время не забывать, что не имею никакого права и основания обижать человека, особенно теперешнего Энрико, — то есть, это же... как воспринимать... Я уверена, что... ну, да...
— Ну что же ты заикаешься! — улыбка Энрико переходит в откровенный смех. — Ведь я не такой дурак, как ты, видимо, думаешь. И знаешь что, Кукла, — он вдруг стал снова серьезным, просто очень серьезным. — Извиниться-то я извинился. Высыпал себе на голову целую гору пепла и так далее. Но честно говоря, был здорово разочарован, когда обнаружил, что эта твоя тетрадка вовсе не дневник. Знаешь, я бы многое дал, чтобы хоть разок почитать твой дневник. Конечно, только твой. Не думай, дела других девчонок меня ничуть не интересуют. Никогда не интересовали и интересовать не будут. Только о тебе я хочу знать все. Понимаешь? Все!
Он взял мою руку и я не решилась отнять ее, не решилась спросить, зачем же он дал мою тетрадь читать другим, потому что почувствовала, что у него опять жар. Рука была такая горячая и мне стало очень жаль его. Он лежит в больнице только из-за меня. Защищая меня, он рисковал жизнью. Думая об этом, я тихонько, бережно погладила его руку, судорожно сжимавшую мои пальцы. И тут же ужасно испугалась своего поступка, увидев вдруг изменившееся лицо Энрико — мне даже страшно стало — а вдруг у него снова открылась рана?
Он прошептал: «Кадри!» и еще раз «Кадри!» и в глазах у него было столько света, что я не выдержала, встала и отошла к окну. Там, стоя спиной к Энрико, глядя в окно и ничего перед собой не видя, я вдруг все поняла. В эти долгие-долгие минуты я мысленно просила у него прощенья за все, за все! Когда я обернулась, чтобы попрощаться и уйти, я поняла, что он знает это.
Он примирился...
В те дни я так была связана с Энрико, что почти позабыла обо всем другом. Но чем лучше чувствовал себя Энрико, тем радостнее становилось, и я понемногу начала опять интересоваться окружающими людьми и событиями.
С того страшного вечера я говорила со Свеном только один раз, когда он остановил меня в коридоре и как-то очень странно спросил, как все это случилось. Это было совсем в начале и я знала только, что Энрико все еще без сознания и мне пришлось столько раз рассказывать об этом и врачам, и милиционерам, и учителям и всем прочим, что я устало пожала плечами и сказала:
— В другой раз.
Теперь мне вспомнилось это. И еще, что в последнее время Свен словно бы сторонится меня. Может быть, его обидел мой ответ. Когда человек подходит к тебе с сочувствием, не стоит его сразу отталкивать. Кроме того, у него все еще болит нога, а я и этим не удосужилась поинтересоваться. Все это и вообще какое-то неопределенное желание ясности заставило меня искать встречи со Свеном. Как-то под вечер я пошла его искать туда, где мы раньше встречались. Сразу после подготовительного урока поспешила туда. Услышала, что он упражняется. Решила не мешать ему, а подождать на лестнице. Чтобы не бросаться в глаза тем, кто может случайно оказаться на лестнице, я встала в уголок, на площадке. В этот час в коридорах уже никого не было. Только с нижнего этажа доносились голоса ребят, направлявшихся в столовую. Игра Свена здесь была еле слышна. Он должен был скоро закончить, если не хотел остаться без ужина. Я терпеливо ждала.
Сердце билось почему-то необычно сильно. Не знаю, может быть, так бывает со всеми, кто тайно ждет. Мне вспомнились мои мысли в тот вечер, когда я столкнулась с Энрико, и я чувствовала, что сегодня что-то должно решиться.
Игра оборвалась — а это значило, что Свен вот-вот появится в коридоре, и я почему-то поднялась на несколько ступенек выше. Осторожно выглядывала из-за перил.
Дверь отворилась. Не знаю, все ли, кто подслушивает и подглядывает, чувствуют себя так неловко, только я, увидев Свена, невольно отпрянула в тень. Когда он прошел мимо, не заметив меня, я быстро побежала вниз и посмотрела ему вслед. Да, я не ошиблась. Вот он идет, самый красивый мальчик в классе, тайная или явная мечта всех наших школьниц. Мальчик, который еще во втором классе играл принца, идет, высокий и стройный, своей слегка пружинистой походкой. Казалось, кто-то приподнял передо мной завесу и я почти громко охнула.
Он уже подошел к задней лестнице. Я окликнула его:
— Свен!
Он остановился, словно налетел на стену. Я подошла.
— Ты больше не хромаешь?
Видимо, ему нечего было ответить. Мне показалось, что его смуглое лицо стало еще смуглее. Теперь мне самой было неприятно, что я остановила его. У него было такое загнанное выражение глаз, и, в конце концов, я не уверена, что смею упрекать кого-нибудь в трусости. Хотя он и мальчик. Мне было неловко, словно я увидела раздетого человека. Вспомнилась история принца и принцессы и наш первый танец и захотелось убежать, но все-таки я сказала:
— По мне ты можешь продолжать в том же духе. Ты же знаешь — я не болтушка. Я тебя не выслеживала, не думай, а просто хотела поговорить с тобой, но теперь это уже не имеет смысла...
Его лицо оживилось, он как-то криво усмехнулся:
— Пойми, Кадри. У меня нет желания возиться с головорезами. У меня свое призвание. И этого за меня никто не может делать, не так ли? Но другие могут за меня... Одним словом, мне предстоит трудный экзамен по фортепьяно, и я буду выступать.
Я оставила его с его призванием и убежала.
Но самое поразительное было еще впереди. Когда я уже сидела за столом, этот человек с призванием вскоре появился в столовой и в самом деле опять хромал!!!
Если принцессе приходится стыдиться трусости принца, пусть даже игрушечного, то уж лучше бы ей навеки остаться в хрустальном гробу, с куском отравленного яблока в горле. Но к счастью, это только пьеса, а настоящая жизнь — в чем-то другом...
ЧЕТВЕРГ...
Многие большие и маленькие события, о которых я думаю и пишу, может быть, скоро забудутся, но этот день никогда не изгладится из памяти. До конца жизни.
В тот день солнце сияло особенно щедро. Наступила настоящая весна. И я осмелилась радоваться ей. В лесу, за школьным садом, собрала букет подснежников и пошла в больницу. У меня было припасено для Энрико нескольких забавных историй о школьных делах и немало приятных новостей. Я хотела в разговоре дать ему как-то понять, что понимаю, почему он предостерегал меня в отношении Свена, понимаю, почему он ни во что не ставит этого принца. Думалось, что это обрадует Энрико.
В гардеробе, когда я попросила халат, мне сказали, что у Адамсона уже есть посетитель. У него посетитель? Я знала точно, что сегодня раньше меня никто не собирался навестить Энрико.
— Кто же у него? — удивленно спросила я.
— Его мать.
Его мать! Я совсем позабыла об этой возможности. Правильно. И у Энрико есть родители. Об отце я слышала и раньше, но теперь, за время болезни Энрико, узнала кое-что дополнительно. О матери же у нас с ним никогда не было разговора.
Как бы то ни было, это была хорошая новость. Все равно, каким путем, но опять обрести свою мать! Я уже собиралась вернуться в интернат, но подумала о данном Энрико обещании не пропустить ни одного дня и, кроме того, мне самой все это было немножко интересно. Как-то там Энрико? Что он расскажет о своей матери и вообще..?
Я вышла на залитую солнцем улицу и стала прогуливаться взад и вперед. Вскоре я услышала, что кто-то зовет: «Барышня! Послушайте, барышня!»
Это восклицание, повторенное несколько раз, показалось мне настолько смешным, что я с любопытством оглянулась, чтобы посмотреть, что это за барышня, которую надо так настойчиво и громко окликать.
У входа в больницу стояла женщина. Она махала руками и, увидя, что я остановилась, направилась ко мне.
— Да, вы. Вас зовут Кадри?
— Да.
Это был самый странный человек из всех, кого мне доводилось встречать. Густые черные брови, непонятного цвета глаза, большой, широкий нос — все на этом лице, исключая глаза, находилось в непрерывном движении. Мне подумалось, что если кому-нибудь пришло бы в голову нарисовать горячку, то ее можно было рисовать с этой женщины. Она начала без обиняков, как-то отрывисто и натянуто:
— Видите, он прогнал меня. Родной сын выгнал вон. Ох, я не переживу этого. Это убьет меня. Это последняя капля, переполнившая чашу. Я тоже человек. Я с ума сойду!
Конечно, я сразу догадалась, кто была эта женщина. Кроме того, у нее было хотя и очень отдаленное, но все же сходство с Энрико. Я растерянно молчала. Стояла в полном замешательстве и смотрела на сменяющиеся гримасы этого странного лица. Не знаю, как может случиться, что кто-то говорит о чем-то таком страшном, как сумасшествие и прочие ужасы, а я стою, слушаю и не нахожу в себе ни капли сочувствия. Просто стою и смотрю.
Было удивительное чувство: словно смотришь на пустую сцену, где всего один актер — очень плохой актер, который изо всех сил старается изобразить потрясенного горем человека. Я видела, что она не только не делает усилий, чтобы сдержать слезы, как любой взрослый человек, а, наоборот, как ребенок, делает все, чтобы заплакать.
Это удалось ей неожиданно легко. Слезы потекли по ее толстым, густо напудренным щекам.
— Пожалуйста, не плачьте. Ведь люди увидят, — только и сумела сказать я, и мне стало до боли жаль Энрико. — Он очень болен. Он очень болен. Постарайтесь понять его.
Слезы исчезли так же неожиданно, как и появились. Остались только полоски на нарумяненных щеках. На мгновение она закатила глаза. Во всем этом было что-то очень противное. Я была готова на что угодно, только бы можно было уйти, а не стоять здесь и не смотреть на нее. Я была уверена, что если бы ушла отсюда, то ее лицо стало бы спокойным и ей бы не захотелось ни плакать, ни закатывать глаза. Но я не решалась оставить ее. К тому же она беспрерывно говорила.
— Болен! Болен! — грубо крикнула она. — Я что ли виновата? Скажи? Разве я натравила на него хулиганов? Говори!
Широко открыв глаза, я смотрела в ее искаженное лицо.
— Зачем вы мне это говорите?
Наверно, она не слышала меня. Безобразно гримасничая, она вдруг начала передразнивать своего сына:
— Мама, я жду свою одноклассницу. Мама, она должна сейчас прийти. Мама, двоих сюда не пускают. Так что, мамочка, убирайся-ка отсюда. А мамочка приехала с края света, чтобы взглянуть на больного сына. Мама-то деревянная, что ли? А? Значит, мама мешает, раз сыночку захотелось поухаживать...
— Подумайте, что вы говорите! — прервала я. Она вдруг громко рассмеялась:
— Ах, вот как! Только этого еще и не хватало! Значит, барышня считает, что я не умею с ней разговаривать? Может, свекровь недостаточно тонко воспитана? Может, барышне даже стыдно стоять здесь и разговаривать с такой старухой, как я? Но все-таки, надеюсь, барышня извинит, что я захотела ее увидеть. Это чудо-юдо, этого ангелочка, ради которого мой единственный сын дал себя убить.
Все это было сказано хриплым, неестественным голосом. И вдруг она перешла на визг. Посыпались слова, которые я не могу повторить. Я попятилась, резко повернулась и пустилась бежать. Бежала, как от потопа.
Еще на лестнице, в интернате, где я налетела прямо на воспитательницу, я задыхалась от бега и волнения. Хотела молча пройти мимо воспитательницы, но она схватила меня за плечо и строго спросила;
— Куда ты? Что случилось?
Мне не хотелось говорить. Только не теперь. Ни она почти насильно увела меня к себе и стала расспрашивать:
— Откуда ты? От Энрико? Что с ним? Да говори же наконец! Отвечай, если тебя спрашивают. Ему хуже?
Мне ничего не оставалось, как рассказать, почему я не видела Энрико. — Ты видела его мать? — Да. И я рассказала все.