И он назначил меня старшим подтирателем задницы. – Ты думаешь, я собираюсь дать исполосовать себе спину за то, что подведу царю измазанного навозом козла? Отправляйся, и чтобы под хвостом у него не было ни пятнышка!
Дектон никогда не упускал случая унизить меня.
– Я учу тебя, затычка! Эти задницы – твоя академия. Сегодняшний урок – тот же, что и вчера: из чего состоит жизнь раба? Из постоянных унижений, из издевательств, из отсутствия другого выбора, кроме как терпеть. Скажи мне, мой свободнорожденный друг, как тебе это нравится?
Я ничего не отвечал, а молча повиновался. И за это он презирал меня еще больше.
Однажды он преградил мне дорогу, когда я с другими мальчиками-илотами пас скотину на царском пастбище.
– Ты меня ненавидишь, а? Тебе ничего бы так не хотелось, как изрубить меня на куски. Что же тебя останавливает? Попробуй! Ты ведь ночами не спишь, думая, как бы меня убить,– дразнил меня Дектон.– Но ты-то прекрасно знаешь, как это сделать! При помощи фессалийского лука, если твои хозяева тебя к нему подпустят! Или кинжалом, который ты припрятал между досок в хлеву! Но ты меня не убьешь. Сколько бы унижений я ни лил на твою голову, как бы ни издевался над тобой – ты не убьешь меня!
Он поднял камень и швырнул в меня, не целясь. Камень попал мне в грудь, и я чуть не упал. Другие мальчишки-илоты подошли посмотреть.
– Если бы тебя останавливал страх, это еще могло бы вызвать во мне какое-то уважение. По крайней мере, в этом был бы виден какой-то смысл.– Дектон швырнул другой камень, который попал мне в шею и рассек кожу, так что потекла кровь.– Но в твоих мотивах смысла нет. Ты не причинишь мне вреда по той же причине, почему не причинишь вреда никому из этих несчастных вонючих животных.– С этими словами он злобно пнул в брюхо козу, отчего та покатилась по земле и с криком убежала. – Потому что это обидит вон тех.– Он с горьким презрением указал через луг на гимнастическую площадку, где три эномотии спартиатов на солнце упражнялись с копьями. Ты не тронешь меня, потому что я – их собственность, как и эти жрущие дерьмо козлы. Ведь я прав, а?
Мое лицо ответило за меня.
Он посмотрел на меня с презрением.
– Кто они тебе, придурок? Я слышал, твой город разграбили. Ты ненавидишь аргосцев и думаешь, что эти сыны Геракла,– с саркастическим отвращением произнеся последние слова, он указал на Равных,– их враги. Опомнись! Что, ты думаешь, сделали бы спартанцы, захвати они твой город? То же самое, и еще хуже! Как поступили с моей страной, Мессенией, и со мной. Посмотри на мое лицо. Посмотри на свое. Ты убежал от рабства только для того, чтобы стать еще ниже раба!
Дектон был первым человеком из виденных мною, мальчиков и взрослых мужчин, кто совершенно не боялся богов. Он не ненавидел их, как некоторые, не строил им рож, как, я слышал, делали непочтительные вольнодумцы в Афинах и Коринфе. Дектон не признавал их существования. Их просто не было для него, и все. Это повергало меня в ужас. Я все смотрел, ожидая, что сейчас его поразит страшный удар с небес.
Теперь, по дороге домой из Антириона, Дектон (мне бы следовало сказать «Петух») продолжал свои разглагольствования, которые столько раз я уже слышал раньше. Что спартанцы оболванили меня, как и всех прочих; что они эксплуатируют своих рабов, дозволяя им подбирать крошки со своего стола, чуть-чуть возвышая одного раба над другими; что жалкая жажда каждого из этих несчастных достичь хоть какого-то положения в обществе удерживает их в подчинении.
– Если ты так ненавидишь своих хозяев,– спросил я, почему же во время сражения ты прыгал, как блоха, так безумно стремясь сам вступить в бой?
Я знал, что добавляю Петуху новую причину для раздражения. Он только что обрюхатил свою подружку по хлеву (так илоты называют своих случайных любовниц). Скоро ему предстояло стать отцом. Как тогда он сможет вырваться? Он же не бросит ребенка и не сможет бежать, волоча с собой девку с младенцем.
Дектон обругал одного из пастухов, который дал отбиться двум козам, и послал мальчишку назад – загнать заблудших обратно в стадо.
– Посмотри на меня,– заревел Дектон, снова догнав меня и шагая теперь рядом.– Я бегаю не хуже любого из этих спартанских увальней. Мне четырнадцать, но я один на один,побью любого двадцатилетнего. И тем не менее я плетусь здесь в этой дурацкой ночной рубашке и веду на поводке козу.
Он поклялся, что когда-нибудь украдет ксиэлу и перережет какое-нибудь спартанское горло.
Я сказал, что ему не следует говорить так в моем присутствии.
– А что ты сделаешь? Доложишь обо мне?
Я не мог донести, и он знал это.
– Клянусь богами,– сказал я ему,– если ты поднимешь руку на них, на кого-нибудь из них, я тебя убью.
Петух рассмеялся:
– Подними с обочины острую палку и выколи себе глаза, дружок. От этого ты не станешь лучше видеть, чем сейчас.
Войско дошло до границы Лакедемона у Ойона на заходе солнца второго дня, а до самой Спарты – еще через двенадцать часов. Гонцы опередили войско, и город уже два дня как знал, кто ранен, а кто убит. Уже готовились к похоронным играм – они должны были начаться через две недели.
Тот вечер и следующий день ушли на разгрузку обоза, чистку и приведение в порядок оружия и доспехов, замену древков у поломанных в бою копий, правку дубовых перекладин в гоплонах, разборку и складирование снаряжения возов, уход за вьючным и тягловым скотом. Нужно было проверить, должным ли образом каждое животное напоено, вычищено и загнано вместе со своими погонщиками-илотами по различным клерам – хозяйствам, где они работают. На вторую ночь Равные наконец вернулись на свои трапезы.
Обычно это был торжественный вечер после сражения, когда поминали павших товарищей, признавались доблестные поступки и осуждалось недостойное поведение, когда разобранные ошибки превращались в указания и тяжкий капитал сражения запасался для будущих надобностей.
Трапезы господ обычно представляют собой островки покоя и доверия, святилища, в которых любая беседа дозволена и скрыта от чужих ушей. 3десь после долгого дня друзья могут распустить волосы, высказать, как благородные мужи, истину своего сердца и даже – правда, всегда соблюдая меру,– впасть в размягчающее расслабление, утешив себя одной-двумя чашами вина.
Та ночь, однако, выдалась не для отдыха и веселья. Над городом тяжело нависали души двадцати восьми погибших. Тайный стыд воина – знать в глубине души, что мог бы действовать лучше, сделать больше и быстрее, меньше заботясь о себе самом. Безжалостная критика, направленная на самого себя, глодала кишки, невысказанная и затаенная. Никакие награды за отвагу и даже самая победа не в состоянии полностью ее заглушить.
Полиник подозвал к себе Александра и сурово обратился к нему:
– Ну, как тебе это понравилось? Он имел в виду войну.
Как ему понравилось быть там и видеть ее всю, неприукрашенную.
Вечер уже полностью вступил в свои права. Час элеклы прошел, подавали второе блюдо, дичь и пшеничный хлеб, и теперь шестнадцать Равных из сисситии Девкалиона, утолив голод, поудобнее устроились на своих жестких деревянных ложах. Теперь можно вызвать и поджарить на углях юнцов, прислуживавших на трапезе.
Александра поставили перед старшими – руки скрыты под плащом, глаза уставлены в пол, словно недостойны прямо смотреть в лицо Равным.
– Как тебе понравилось сражение? – допытывался Полиник.
– Меня чуть не стошнило,– ответил Александр.
На допросе мальчик сказал, что с тех пор не мог спать – ни на корабле, ни при пешем переходе домой. Если он хоть на мгновение смыкал веки, признал он, то снова с неубывающим ужасом видел сцены побоища, особенно – смертельную агонию своего друга Мериона. Сочувствие Александра, как он признал, вызвали как павшие герои собственного города, так и погибшие враги. Под особым давлением мальчик заявил, что война – это бойня, «варварская и нечестивая».
Господа за трапезой воодушевились. Они считали полезным в назидание молодости выбирать юнца или даже кого-нибудь из Равных и поносить его самым суровым и безжалостным образом. Это называется аросис – боронование. Цель его, как и физических избиений,– приучить к оскорблениям, закалить волю против ярости и страха, двух лишающих мужества зол, из которых складывается состояние, называемое каталепсис, одержимость. Достойный ответ – юмор. Нужно парировать оскорбление шуткой, и чем более грубой, тем лучше. Рассмеяться в лицо. Разум, способный сохранить ясность, не подведет воина в бою.
Но Александр не обладал подобным даром. Этого в нем не было. Все, что он мог,– это отвечать своим чистым звонким голосом с самой мучительной искренностью. Я наблюдал за этим со своего места прислуги, что слева от входа в трапезную, под высеченной надписью
«3а этими дверьми – молчание», то есть ни одного слова, произнесенного в этих стенах, нельзя повторять где-либо еще.
Александр продемонстрировал форму высочайшего мужества, стоя под ударами Равных без шуток и лжи. В любой момент боронования истязаемый юноша может сделать знак и попросить прекратить. По законам Ликурга, это его право. Однако гордость не позволяла Александру воспользоваться этой возможностью, и все это понимали.
– Ты хотел увидеть войну,– начал Полиник.– Как ты себе ее представлял?
От Александра требовалось отвечать в спартанском стиле – не задумываясь и как можно короче.
– Твои глаза были полны ужаса, твое сердце сжалось при виде человекоубийства. Ответь: для чего, ты думал, существует копье? А щит? А меч-ксифос?
Такого рода вопросы могут задаваться юноше не в грубом и оскорбительном тоне, что было бы легче вынести, а холодно, рассудительно, требуя кратко выраженного, осмысленного ответа. Александра заставили описать, какие раны может нанести копье и какая смерть может последовать после этого. Следует ли направлять удар в горло или грудь? А если у врага в икре перерублено сухожилие, следует ли задержаться, чтобы прикончить его, или правильнее идти дальше вперед? Если ты ударил копьем в пах, следует ли вытаскивать его наконечник прямо или с нажимом вверх, держа лезвие вертикально, чтобы выпотрошить кишки?
Кровь прилила к лицу Александра, его голос дрожал и срывался.
– Не хочешь ли прекратить вопросы, мальчик? Такой урок – не слишком тяжел для тебя? Отвечай кратко: ты можешь представить себе мир без войн? Можешь представить милосердие во враге? Опиши, что стало бы с Лакедемоном без войск, без воинов для его защиты. Что лучше: победа или поражение? Править или чтобы тобой правили? Сделать жену врага вдовой или оставить вдовой свою жену? Что является высшей добродетелью мужчины? Почему? Кем во всем городе ты восхищаешься больше всего? Почему? Определи слово «милосердие». Определи слово «сострадание». Это добродетели мира или войны? Мужчины или женщины? Добродетели ли это вообще?
Из Равных, боронивших Александра в тот вечер, Полиник, на первый взгляд, не казался самым безжалостным, самым суровым. Он не вел аросис, и его вопросы не были явно жестокими и злобными. Он просто не давал остановить допрос. В тоне других мужчин, как бы безжалостно они ни налетали на Александра, на самом дне, в основании, оставалось невысказанное участие. Александр был своим по крови, он был одним из них. Все, что они делали сегодня и в другие дни, делалось не для того, чтобы сломить его дух или сокрушить его, как раба, а чтобы сделать его сильнее, закалить его волю и сделать юношу более достойным звания воина. Чтобы он, как они сами, занял свое место среди спартиатов и Равных.
Полиник действовал иначе. В его бороновании чувствовалось что-то личное. Он ненавидел мальчика, хотя невозможно угадать за что. Смотреть на допрос, а тем более, наверное, терпеть его было еще мучительнее оттого, что Полиник обладал необычайной красотой.
Лицом и телосложением молодой Всадник был безупречен как бог. В Гимнасионе, обнаженный, даже рядом с десятками красивых юношей и воинов, развитых упражнениями для совершенствования тела, Полиник выделялся, он не имел себе равных, он превосходил всех остальных симметрией формы и безупречностью физического сложения. Одетый в белое для Собрания, он сверкал, как Адонис. А в доспехах, с начищенным бронзовым щитом, в алом плаще на плечах и в надвинутом до бровей всадническом шлеме с конским хвостом на гребне, он сиял еще ослепительнее, бесподобный, как Ахилл.
Даже самые зачерствевшие Равные, упражнявшиеся в овале для кулачного боя или в борцовских ямах, бросали свои занятия и подходили посмотреть на упражнения Полиника на Большом круге во время подготовки к Играм в Олимпии, или в Дельфах, или в Немее, увидеть его в пастельном вечернем свете, когда он и другие бегуны заканчивали свой труд на дистанции и под наблюдением наставников надевали соревновательные доспехи для последнего забега в вооружении.
С Полиником регулярно тренировались четверо бегунов: два брата, Малиней и Горгон, оба победители Немейских игр в беге на короткую дистанцию, Всадник Дорион, обгонявший на шестидесяти метрах скаковую лошадь, и кулачный боец эномотарх Теламоний из лоха Дикой Оливы.
Все пятеро занимали свои места, и наставник хлопал в ладоши, давая сигнал. Шагов шестьдесят, иногда сто, эти отборные бегуны держались плотной группой рвущейся вперед бронзы и работающей под весом доспехов плоти, и на одно биение сердца наблюдавшим за ними Равным казалось: может быть, на этот раз, в этот единственный раз кто-нибудь выиграет у Полиника. Потом, когда ускоряющая мощь бегунов начинала разрывать узы ноши, впереди появлялся раскачивающийся щит Полиника – пятнадцать мин дуба и бронзы, поддерживаемые бьющейся плотью и сухожилиями его левого предплечья; виднелось сияние его шлема, потом появлялись поножи, летящие, как крылатые сандалии самого Гермеса, а потом, с силой и мощью столь величественной, что останавливалось сердце, Полиник, как из катапульты, отрывался от группы, кипя такой резвостью, что казался обнажённым, даже крылатым, и не отягощенным весом на руке и плечах. Он проносился вокруг поворотного столба. В промежуток между ним и его преследователями врывался дневной свет. Полиник выбегал из поворота к финишу. Оставалось всего восемьсот шагов, и в душе он уже не соревновался с более слабыми товарищами, этими идущими пешком смертными, любой из которых в другом городе стал бы объектом восхищения, но здесь, против этого безупречного бегуна, им было суждено глотать пыль из-под его ног и радоваться хотя бы этому. Это был Полиник. Никто не мог сравниться с ним. В чертах его лица и телосложении, в каждой его поре сквозили такие достоинства, какие боги допускают соединиться в одном смертном лишь раз в поколение.
Александр тоже был красив. Даже со сломанным носом (подарок от Полиника) в своей физической безупречности он приближался к этому совершенному бегуну. Возможно, это каким-то образом и лежало в основе той злобы, которую взрослый мужчина питал к юноше. Он, Александр, кому больше удовольствия доставлял хор, а не атлетическое поле, был недостоин этого дара красоты; этот дар в нем не отражал мужского достоинства, андреи, которое в Полинике было выражено так явно.
Лично я подозревал, что враждебность бегуна еще больше воспламенялась той благосклонностью, которую к Александру проявлял Диэнек. Потому что из всех мужчин в городе, с которыми Полиник состязался в добродетелях и превосходстве, больше всего он не терпел моего хозяина. Не столько за почести, получаемые Диэнеком от Равных за доблесть,– поскольку Полиник, как и мой хозяин, награждался за отвагу дважды, а был на десять или двенадцать лет младше. Нет. Другое. В характере Диэнека была еще какая-то, менее очевидная черта, за которую горожане воздавали ему честь, признавая его достоинство инстинктивно, без понуждения и церемоний. Полиник видел это по тому, как мальчики и девочки шутили с Диэнеком, когда тот во время полуденного перерыва проходил мимо их сферопедии – поля для игры в мяч. Полиник замечал это в поклоне или улыбке благородных дам и их служанок у родников или проходящей через площадь старухи. Даже илоты относились к моему хозяину с теплотой и уважением, в чем отказывали Полинику, несмотря на все горы славы, достававшиеся ему. И это вызывало в нем злобу. Озадачивало. Ведь он, Полиник, произвел на свет двух сыновей, в то время как у Диэнека рождались только девочки – четыре дочери, которые, если Арете не удастся родить сына, прекратят его род. А энергичные и шустрые дети Полиника в будущем станут мужчинами и воинами. И еще больше раздражало Полиника то, что Диэнек принимал уважение сограждан так легко и с такой самоиронией.
Потому что бегун не видел в Диэнеке ни красоты тела, ни резвости ног. Вместо этого он замечал свойства души, силу самообладания, которых сам он, при всех дарах, щедро обрушенных на него богами, не мог назвать своими. Мужество Полиника было мужеством льва или орла, чем-то в крови и в мозге костей, оно возникало само по себе, без мысли, и упивалось своим инстинктивным превосходством.
Мужество же Диэнека было иным. Это было достоинство ЧЕЛОВЕКА, способного к ошибкам СМЕРТНОГО, который выводит отвагу из понимания своего сердца силой какой-то внутренней целостности, неизвестной Полинику.
И потому он ненавидел Александра. 3а это он сломал мальчику нос в тот вечер на восьминочнике. Теперь Полиник старался сломать нечто большее. 3десь, в трапезной, он хотел сломать его самого и увидеть, как он сломается. – Ты кажешься несчастным, дружок. Картина будущих битв как будто бы не сулит тебе радости?
Полиник велел Александру перечислить радости войны, которые мальчик перечислил наизусть, говоря об удовлетворении от перенесенных вместе трудностей, о триумфе над неудачами, о духе товарищества и филадельфии – любви к товарищам по оружию.
Полиник нахмурился:
– Ты чувствуешь радость, когда поешь, юноша?
– Да, господин.
– А когда флиртуешь с этой растрепой Агатой?
– Да, господин.
– Тогда представь ожидающую тебя радость, когда ударяешься о вражеский строй, щит в щит с врагом, кипящим желанием убить тебя, а вместо этого ты убиваешь его. Ты можешь представить этот экстаз, ты, сортирный червяк?
– Я пытаюсь, господин.
– Позволь мне помочь тебе. 3акрой глаза и нарисуй себе эту картину. Делай, что говорят!
Полиник прекрасно понимал, какую муку причиняет Диэнеку, который сохранял видимое спокойствие на своем деревянном ложе всего через два места от самого Полиника.
– Вонзить копье, все острие, в кишки человека – это вроде совокупления, только еще лучше. Ведь ты любишь трахаться,правда?
– Я еще не знаю, господин.
– Не придуривайся со мной, не чирикай, как воробей. Александр, к этому времени простоявший на ногах уже целый час, крепился изо всех сил. Он отвечал на вопросы своего мучителя, застыв по стойке «смирно», опустив глаза в землю, в душе готовый вытерпеть что угодно.
– Убийство напоминает траханье, юноша, только ты не даешь жизнь, а отбираешь ее. Переживаешь экстаз проникновения внутрь – твой наконечник входит во вражеское брюхо, а за ним и древко. Ты видишь, как глаза противника закатываются под самый шлем. Ты ощущаешь, как колени под ним подгибаются и весь вес его обмякшей плоти тянет твое копье вниз. Представил?
– Да, господин.
– Твой член напрягся? – Нет, господин.
– Что? Ты держишь копье в кишках человека и твой член не затвердел? Ты что, женщина?
Тут Равные в трапезной постучали костяшками пальцев по дереву – знак, что Полиник в своем поучении зашел слишком далеко. Но бегун не обратил на это внимания.
– Теперь представим вместе, юноша. Ты чувствуешь, как вражеское сердце бьется о твое острие, и ты пропарываешь его, а вытаскивая, ты поворачиваешь свое копье. Наслаждение поднимается по твоему древку, через ладонь, по руке, в самое сердце. Ты почувствовал?
– Нет, господин.
– В этот момент ты чувствуешь себя Богом, осуществляя право, пережить которое могут только Бог и воин в бою: право нести смерть, освобождать душу другого человека и посылать ее в подземное царство. Тебе хочется насладиться этим – вкрутить острие поглубже и вытащить сердце и кишки на наконечнике твоего копья,– но ты не можешь. Ответь мне, почему?
– Потому что я должен двигаться вперед и убить следующего врага.
– Тебе хочется заплакать? – Нет, господин.
– Что ты будешь делать, когда придут персы? – Буду убивать их, господин.
– А что, если ты будешь стоять в боевом строю справа от меня? Твой щит прикроет меня?
– Да, господин.
– А если я пойду вперед в тени твоего щита? Ты поднимешь его выше и понесешь передо мной?
– Да, господин.
– Ты убьешь своего противника?
– Убью.
– И следующего?
– Да.
– Я тебе не верю.
3десь Равные застучали по столу сильнее.
– Это уже не обучение, Полиник,– сказал Диэнек. Это злоба.
– Вот как? – ответил бегун, не снизойдя посмотреть на своего соперника. – Спросим сам ее объект. С тебя хватит, певчий комок дерьма?
– Нет, господин. Мальчик просит Равного продолжать. Диэнек встал между ними. Нежно, с сочувствием, он обратился к юноше, своему подопечному:
– 3ачем ты говоришь правду, Александр? Ты мог бы солгать, как все другие юноши, и поклясться, что получил удовольствие от зрелища битвы, что наслаждался зрелищем отрубленных конечностей и видом людей, искалеченных и убитых в пасти войны.
– Я думал об этом, господин. Но все увидели бы, что я лгу.
– Ты прав, клянусь Гераклом! Мы бы увидели,– подтвердил Полиник. Услышав злобу в своем голосе, он быстро взял себя в руки.– Однако из уважения к моему досточтимому товарищу,– здесь он отвесил насмешливо-учтивый поклон Диэнеку,– я задам следующий вопрос не этому ребенку, а всем сотрапезникам сразу.– Он помолчал, потом указал на юношу.– Кто в сражении встанет в строю справа от этой женщины?
– Я, – без колебания ответил Диэнек.
Полиник фыркнул:
– Твой ментор стремится прикрыть тебя, педарион. В упоении своей доблестью он вообразил, что может сражаться за двоих! Это безрассудство. Город не может рисковать потерей такого доблестного воина лишь из-за того, что он положил глаз на твое девчачье личико.
– Хватит, друг мой,– раздался голос Медона, старшего на трапезе, и Равные повторили это дружным стуком г пальцев по столу.
Полиник улыбнулся:
– Я согласен с вашим решением, благородные мужи и старейшины. Пожалуйста, извините меня за излишнее рвение. Я старался лишь помочь нашему юному товарищу отчасти проникнуть в природу реальности, в состояние мужчины, каким его сотворили боги. Могу я закончить свой урок?
– Покороче,– предупредил Медон.
Полиник снова повернулся к Александру. Когда он заговорил, его голос звучал без всякой злобы; во всяком случае, он казался не чужд чего-то вроде доброты и даже, как ни нелепо это звучит, сожаления.
– Человечество, какое оно есть,– проговорил Полиник,– состоит из чирьев и язв. Посмотри на любую страну, кроме Лакедемона. Мужчины слабы, жадны, трусливы, похотливы, поражены всевозможными пороками и грехами. Каждый готов солгать, украсть, обмануть, убить, переплавить сами статуи богов и отчеканить из этого золота деньги, чтобы потратить на шлюх. Таков мужчина. Это его натура, как утверждают поэты. К счастью, боги в своем милосердии создали противоядие против присущей нашей породе испорченности. Этот дар богов, друг мой, называется война. Не мир, а война порождает добродетели. Не мир, а война искореняет пороки. Война и подготовка к войне вызывают в мужчине все достойное и благородное. Она объединяет его с братьями и связывает их всех самоотверженной любовью, искореняя в горниле необходимости все низкое и недостойное. Там, в священных жерновах убийства, самый подлый может искать и найти ту часть себя, скрытую под разложившейся плотью, которая сияет и сверкает, которая добродетельна, которая достойна чести перед богами. Не презирай войну, мой юный друг, не обманывай себя, не говори, что милосердие и сострадание – это для мужской доблести более высокие достоинства, чем андрея.– 3акончив, Полиник повернулся к Медону и старейшинам.– Прошу прощения за многословную велеречивость.
Боронование закончилось, Равные разошлись. На улице, под дубами, Диэнек разыскал Полиника и обратился к нему по хвалебному имени Каллистос, что можно перевести как « гармонично прекрасный» или «совершенная симметрия», хотя сам тон превратил это наименование в снисходительное «хорошенький мальчик» или «небесное личико».
– Почему ты так ненавидишь этого юношу? – спросил Диэнек.
Бегун ответил без колебаний:
– Потому что он не любит славу.
– А любовь к славе – величайшее достоинство мужчины?
– Воина.
– И скаковой лошади, и гончей собаки.
– Это достоинство богов, которому они велели подражать.
Другие в сисситии могли слышать их разговор, хотя и прикидывались, что не слушают, поскольку, по законам Ликурга, что бы ни обсуждалось в этих стенах, ничто не могло выйти за их пределы. Диэнек, тоже это понимая, совладал с собой и повернулся к олимпионику Полинику с выражением иронического удивления:
– Желаю тебе, Каллистос, пережить столько же сражений наяву, сколько ты уже испытал в воображении. Возможно, тогда тебе хватит человеческой скромности больше не выставлять себя полубогом, как сейчас.
– Попридержи свою заботу обо мне, Диэнек, оставь ее для своего юного друга. Он больше нуждается в ней.
Наступил час, когда трапезные вдоль Амиклской дороги выпустили своих посетителей. Люди старше тридцати отправились по домам, к женам, а кто помоложе, из первых пяти призывных возрастов, отправились с оружием в портики публичных учреждений, чтобы нести там дозор или поспать, завернувшись в свои плащи. Диэнек воспользовался этим моментом, чтобы в сторонке поговорить с Александром.
Он положил руку юноше на плечо, и они вдвоем медленно пошли под темные дубы.
– Ты знаешь,– сказал Диэнек,– что в бою Полиник отдал бы за тебя жизнь. Если бы ты упал раненый, его щит прикрыл бы тебя, а его копье защитило. А если бы тебя нашел смертельный удар, Полиник бы без колебаний бросился в гущу сражения и до последнего вздоха бился за твое тело, чтобы не дать врагу снять твои доспехи. Его меч был бы безжалостен, Александр, но ты сам теперь видел войну и знаешь, что она в сто раз безжалостнее Сегодня вечером это была шалость. Практика. Приготовь свою душу выносить подобное снова и снова, пока это не превратится для тебя в ничто, пока не сможешь беззаботно смеяться Полинику в лицо в ответ на его оскорбления. Помни, что юноши Лакедемона сотни лет переносят такие боронования. Так мы тратим слезы, чтобы потом не пролить кровь. Сегодня вечером Полиник не стремился причинить тебе вреда. Он хотел научить тебя той душевной дисциплине, которая блокирует наш страх когда звучат трубы и обозначают ритм боевые свирели. Помни, что я говорил тебе про дом со множеством комнат. Есть комнаты, в которые мы не должны входить. Гнев. Страх. Любая страсть, ведущая нас к "одержимости", которая губит людей на войне. Привычка – победитель. Когда приучаешь ум думать так, и только так, когда не позволяешь ему думать по-другому, это порождает великую силу в бою.
Они остановились под дубами и сели.
– Я рассказывал тебе про гусыню, что была в клере у моего отца? Эта гусыня завела привычку, одним богам известно почему, прежде чем плюхнуться в воду вместе со своими братьями и сестрами, три раза поклевать определенный клочок дерна. Мальчишкой я дивился на это. Гусыня делала так, каждый раз. Обязательно. Однажды мне пришло в голову помешать ей. Просто чтобы посмотреть, что она сделает. Я занял позицию на том самом клочке дерна – мне было тогда лет пять, не больше,– и не подпускал туда эту гусыню. Она взбесилась. Набросилась на меня и стала бить крыльями, клевать меня до крови. И я позорно, как крыса, бежал. А гусыня сразу успокоилась. Она три раза поклевала свой клочок дерна и соскользнула в воду, довольная, как только можно Привычка – могучий союзник, мой юный друг. Привычка к страху и к ярости или привычка к самообладанию и мужеству.
Он тепло похлопал мальчика по плечу, и оба встали.
– А теперь пошли. Поспим. Обещаю тебе: прежде чем ты снова увидишь сражение, мы вооружим тебя всеми нужными привычками.
Глава тринадцатая
Когда молодежь разошлась, Диэнек со своим оруженосцем Самоубийцей сошел с дороги и присоединился к компании других командиров, собиравшихся на экклесию (народное собрание в Спарте) посвященную организации грядущих погребальных игр. Там, перед трапезной, к Диэнеку подбежал мальчик-илот с донесением. Я уже собирался было отправиться вместе с Александром в открытые портики вокруг площади Свободы, чтобы занять свою койку на ночь, но тут до меня донесся резкий свист.
К моему удивлению, это оказался Диэнек. Я быстро подошел к нему, почтительно встав с левой стороны – « стороны щита».
– Ты знаешь, где находится мой дом? – спросил спартиат. Это были первые его слова, обращенные непосредственно ко мне. Я ответил, что знаю.– Иди туда. Этот мальчик проводит тебя.
Диэнек больше ничего не сказал, а повернулся и с другими Равными направился к Собранию. Не имея ни малейшего представления о том, что от меня требуется, я спросил мальчика: нет ли здесь ошибки и уверен ли он, что я именно тот человек, кто требуется?
– Да, тот. Все в порядке, и нам лучше заставить гравий лететь из-под ног.
Городской дом семьи Диэнека стоял через два переулка от Эвентидской дороги, в западном конце деревни Питана Он не примыкал к другим жилищам, как многие в том квартале, а обособился на краю рощи, под древними дубами и оливами. Когда-то в прошлом он сам был усадьбой и еще сохранял неприкрашенное, практическое обаяние сельского клера.