Православная цивилизация
ModernLib.Net / История / Панарин А. / Православная цивилизация - Чтение
(стр. 18)
Автор:
|
Панарин А. |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(404 Кб)
- Скачать в формате doc
(411 Кб)
- Скачать в формате txt
(403 Кб)
- Скачать в формате html
(405 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|
Таким образом, вырисовываются две версии ответа на обескураживающие свидетельства пределов роста: или продолжение роста, но ценой решительной выбраковки непригодного и неадаптированного большинства, или - сохранение права на жизнь и человеческое достоинство всем людям без исключения - но уже не на ставших привычными условиях прогресса, а на условиях новой аскезы и всеобщего, демократически равного самоограничения потребительских аппетитов. Это - лишь предварительная формулировка открывающейся человечеству дилеммы. Следующей задачей христианства, вернувшего себе ортодоксальную свежесть веры, является оправданием изгоев и неприспособленных посредством наделения их именем, достойным человеческого богосынства. Новая расовая пропаганда дает мировым неудачникам и изгоям особые клички, призванные оправдать чувство презрения и превосходства, к нему питаемые со стороны нынешних "авангардных" групп. Недоразвитые, неадаптированные, неготовые к рынку, к демократии, к реформам, не способные к гражданской самоорганизации - все эти и другие "не" отказывают дискриминируемому большинству в достоинстве и сужает фактически апологетике нового расизма и глобального социал-дарвинизма. У мировых изгоев нет никаких шансов получить не отрицательное, а положительное, укрепляющее человеческий дух определение, если они по прежнему будут обращаться к арсеналу западного прогрессизма. Но история человечества уже знает великий прецедент: однажды рабы и изгои мировой рабовладельческой империи, Рима, получили свое возвышающее имя, связанное с человеческим Богосыновством. Христос усыновляет в первую очередь не горделивых, а страждущих, скорбящих и терпящих и им дает новое имя, связанное с Богоусновлением. Эта христианская философия имени как никогда затребовано сегодня - только в ее недрах нынешние изгои обретут настоящую реабилитацию и соответствующее имя. Совсем не случайно сближаются сегодня два казавшиеся бесконечно отделенными понятия: понятие светской социологически-политологической лексики "молчаливого большинства" и понятие православной, исикатской традиции - священно безмолствующие. Деление мира на крикливое меньшинство и молчаливое большинство широко известно. Но оно не так поверхностно, как порою кажется .Узурпация слова есть предпосылка всех остальных узурпаций. Только услышанная несправедливость имеет шанс быть принятой во внимание и исправленность. Если же узурпаторам и обидчикам дано говорить не только за себя, но и за тех, чьи права они попирают, мир переполняется невысказанными обидами, а зло все увереннее шествует, увлекая всех на путь погибели. Может быть никогда еще этот разрыв между монопольно говорящими и теми, чей удел - молчание, не был так велик, как сегодня. Проблемы обреченных на молчание не получают своего имени, не обсуждаются, не входят в научный, идеологический и политический арсенал современности. Отсюда вся фальшь современности и ее двойные стандарты. Она то и дело кричит и витийствует не по делу или по ничтожному поводу - и цинично помалкивает, когда речь идет о самом трудном и самом страшном, но прямо затрагивающем узкий слой избранных. Современность может кричать по пустяковым поводам и возбуждать благородное негодование защитников демократии и прав человека если речь идет об американском журналисте, не получившем визы или об олигархе, вынуждаемому заполнить декларацию о доходах. Но она невозмутимо молчит, наблюдая прямой геноцид, голодную смерть детей, замерзание и недоедание миллионов - если они не принадлежит к кругу избранных и не удостоились надлежащего либерально-демократического имени. Так вот, проблема состоит в том, чтобы дать благословляющее, богосыновье имя сегодняшним безымянным. По имени нас станут судить на последнем суде - не безымянными мы на нем предстанем. Апокалипсис свидетельствует, что в момент промыслительной космической паузы происходит появление "иного Ангела, восходящего от востока солнца и имеющего печать Бога живого". Он обращается к четырем ангелам ветров с запрещением творить космический суд, "доколе не положим печати на челах рабов Божиих"*. Суд истории - а мы явно живем в поздний ее час, накануне многих глобальных мироустроительных развязок - также совершается при условиях наложения печати социального и нравственного самоопределения людей в глобальном противоборстве добра и зла и обретения настоящего имени и той и другой стороной. Сегодня в мире действует целый сонм лукавых идеологов и пропагандистов, занятых тем, чтобы всячески путать и смешивать имена, замалчивать одних и имясловить других. Молчаливое большинство современного мира прячет в своих недрах не только молчащих по внешней необходимости, но и священнобезмолствующих, их молчание несет свою тайну - в нем копится энергия прорыва в иное измерение. И, конечно же, христианское возрождение будет решать еще одну задачу - возрождения духовной власти. Дело в том, что новоязыческий, расистский переворот, осуществляемый ныне новыми господами мира, в принципе не может получить какой-либо духовной санкции. Любая духовная власть, воплощающая авторитет нормы и идеала, повеливающая нас, грешных земных людей, вслушиваться в глас неба, автоматически становится непримиримым оппонентом нового глобального порядка, устроенного по расистски и потакающего низшему началу в его борьбе с высшим. У новых хозяев жизни нет абсолютно никаких шансов вписаться в великую духовную традицию, заложенную еще "осевым временем" (К. Ясперс) и взять ее в союзники своих омерзительных практик. Вот почему они решили осуществить самую дерзкую из всех антиутопий - ликвидировать второе, духовное измерение, дискредитировать и разрушить все инстанции, олицетворяющие высшее начало. Такие инстанции подлежат устранению в качестве обличающих свидетелей - чтобы новым преступлениям века сопутствовало трусливое молчание или, того хуже, тупое животное безразличие. И поскольку проект устранения духовной власти как неудобного свидетеля и обличителя пришелся на период завершения холодной войны и "победы над тоталитаризмом", то хитроумные преступники изобрели прием: отождествив духовный авторитет нормы и идеала... с авторитаризмом и тоталитаризмом. Отныне любая общественная инстанция, не дающая смазать разницу между добром из лом, истиной и ложью, добродетелью и преступлением, объявляется тоталитарной. И все это хотят вписать в старую либеральную парадигму, связанную с принципом невмешательства властных инстанций в гражданские отношения. То есть, если быть последовательным, власти не должны вмешиваться, если на их глазах садист терзает женщину или ребенка насильник и жертва должны "сами разбираться между собой" в рамках автономных гражданских отношений. Сбросившая бремя "тоталитарного надзора" постсоветская номенклатура может месяцами и годами не выплачивать персоналу законную заработную плату, а заправилы РАУ ЕС обрекать на вымерзание целые регионы - государству не следует вмешиваться и искажать тем самым чистоту механизмов естественного рыночного отбора. Бунт против присутствия высших начал - а они потому и высшие, что выступают от имени ценностей, стоящих выше животного эгоизма - грозит человечеству полной бестиализацией, делением на хищников и травоядных. Поэтому вопрос восстановления духовной власти - высших начал совести, нормы и нравственного убеждения - есть по истине главный вопрос современности. Православная идея симфонии царства и священства, столь оклеветанная либеральной историографией, как раз и означает присутствие обличенного высшим духовным авторитетом наблюдателя властных практик - дабы они не стали орудием сильных и бесцеремонных. ПРИМЕЧАНИЯ 1. По этому вопросу см.: Библер В. С. От "наукоучения" к логике культуры. М., 1992. 2. Иванов В. И. Родное и вселенское. М., 1994. С. 347. 3. Там же. 4. Там же. С. 349. 5. Бердяев Н. А. Судьба России. Опыты по психологии войны и национальности. М., 1990. С. 16. 6. Там же. С. 35. 7. Розанов В. В. О писательстве и писателях. М., 1995. 8. Розанов В. В. Мимолетное. М., 1994. С. 430. 9. Розанов В. В. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 665. 10. Розанов В. В. Мимолетное. М., 1994. С. 431. 11. Там же. С. 434. 12. Слово о Законе и Благодати. 13. Розанов В. В. Мимолетное. М., 1994. С. 438. 14. Подробнее об этом см.: Панарин А. С. Глобальное политическое прогнозирование в условиях стратегической нестабильности. М., 1999. 15. Архим. Иустин Попович. Православная Церковь и экуменизм. М., Духовная нива, 1997. С. 78-84. Глава шестая ВОССОЕДИНЕНИЕ СЛОВА И БЫТИЯ ПРАВОСЛАВНАЯ ПРОГРАММА В ГЛОБАЛЬНОМ МИЕР Необходимо снова и снова подчеркнуть одно решающее обстоятельство: говоря о православной цивилизации мы рассуждаем не в цивилизационной парадигме "плюрализма" и "конфликта цивилизаций", не разрываем единое пространство человечества на обособленные ниши, живущие по своим законам. Наш дискурс ближе формационной - временной - парадигме: говоря о православной цивилизации мы имеем в виду исторический проект, призванный согласно выстраданному заказу большинства человечества - подготовить решительную замену нынешней паразитарной цивилизации. Сегодня человечеству открылся главный механизм паразитирования, его онтологическая тайна, стоящая за описанными прежде экономическими, политическими, военно-экспроприаторским механизмами эксплуатации. Поструктуралистская аналитика, оторвавшая знак от значения - сначала в лингвистике, а затем - в предельно широком общекультурном смысле - открыла возможность паразитарного существования знаковой "реальности", в отрыве от сферы действительных значений. "...На смену значению"..., фиксирующему отношение между означающим и означаемым, приходит "означивание", выводимое из отношений одних означающих"1. Сначала могло казаться, что это всего лишь манифест богемствующего художественного авангарда, который решил порвать дисциплинирующие узы реалистической традиции и создать экспериментальное "игровое" пространство, оторванное от жизни. Но действительность показала, что эта свобода художественного авангарда от действительности и идущих от нее требований и социальных заказов предвосхищает то, к чему тайно стремилась вся нынешняя элита. Оказалось, что наряду с экономическими, социальными, культурными привилегиями существует одна высшая привилегия - не быть связанными суровыми законами реальности, "воспарить над ними". Прогресс есть тоже преодоление суровой реальности - но не путем дезертирства от нее, а посредством ее реального преображения силами научного, политического и культурного творчества. Настоящее творчество онтологично по своему характеру - оно преобразует среду человеческого обитания путем гигантского напряжения, связанного с выведыванием тайн бытия и построения архимедовых рычагов реального прогресса. Но наряду с этой стратегией прогресса существует соблазн другого пути - сепаратного ухода от суровой действительности, пребывание в которой становится уделом низших сословий, классов или рас. Можно, не дожидаясь "слишком медленных" преобразований действительности на универсальной основе, затрагивающих существование всех, совершить прыжок в прекрасный новый мир на особицу. Но мы бы ограничились банальностями, если подразумевали под этим простое перераспределение и концентрацию богатств и возможностей в руках немногих за счет большинства. Такие перераспределения и концентрации прежде совершались на основе жестких социальных и политических технологий, провоцировали массовое недовольство и сопротивление. Современные "нормализованные" общества требуют других, более тонких технологий, действующих анастезирующим образом. Но дело не только в этом. Прошлая история, несмотря на чудовищные формы эксплуатации, насилия и подавления, в сущности прошла под знаком консенсуса между элитой и массой. И верхи и низы общества подчинялись законам реальности, были онтологически укорененными и расплачивались за эту укорененность жерственностью, долгом, ответственностью. Их формы отличались применительно к верхам и низам общества, но то, что выше было названо консенсусом служилого общества (государства), прослеживалось в разных формах во всех странах мира. Сегодня мы имеем неслыханный во всех прежних культурах разрыв такого консенсуса. И осуществляется он в парадигме Ф. де Соссюра - как разрыв знака и значения, обозначающего и обозначаемого. Элита желает жить не по законам реальной действительности, а по "законам текста", который она сама же и формирует. "Прежде всего текст уничтожает всякий метаязык, и собственно поэтому он и является текстом: не существует голоса науки, права, социального института, звучание которого можно было бы расслышать за голосом самого текста"2. "Метоязык", о котором говорят идеологи постмодерна - это императивный язык самой реальности, неумолимые законы которой, преломленные через культуру, выступают как требования истины, нормы, справедливости. Теперь-то мы можем догадаться, что сообщало действительности этот повелевающий статус. Материя, объективная реальность, необходимость - весь подобный набор, которым секулярная общественная мысль пыталась объяснить и обосновать порядок мира, теперь обнажил свою несамодостаточность. Ранее секулярное сознание еще могло заблуждаться на сей счет и верить в то, что реальность, принявшая облик безличной материи, может нами повелевать. Но нынешняя, поздняя эпоха сопровождается одним радикальным прозрением: если за материей со всеми ее законами не стоит нечто высшее, не стоит Бог, то всем ее объективным законам цена - ломаный грош. "Если Бога нет, то все позволено" - этот принцип, открытый Ф. М. Достоевским, мы сегодня можем конкретизировать. Культура в самом деле есть совокупность текстов и знаков. Но для того чтобы эти тексты и знаки не превратились в бессмысленную чехарду и мозаику, требуется, во-первых, вера в то, что за ними есть нечто высшее, их контролирующее, наполняющее и повелевающее; во-вторых, требуется воля и энергия, достаточные для того чтобы обуздать всегда возможный хаос и бунт знаков и привести их в соответствие стоящему за ними "объективному содержанию". Ослабление веры ведет к параличу воли, а это в свою очередь открывает дорогу знаковому произволу в культуре. Мы сегодня хорошо знаем, кто и как распорядился возможностями, открытыми вместе с крушением "тоталитарного контроля" в постсоветском пространстве. На развалинах тоталитаризма элита построила для себя особую эзотерическую демократию, означающую ликвидацию всех форм государственного, социального и идеологического и морального контроля за деятельностью привилегированных групп общества. Отсутствие же такого контроля самым скорым образом привело к криминализации элиты, к вакханалии теневых практик. Дело не в том, какая доля криминальных элементов вошла в состав "демократической элиты". Дело в том, что сама эта "демократия" в отсутствии всяких общеобязательных норм и всякого контроля, неизбежно порождает криминализацию. МОРАЛЬНАЯ ВОЛЯ В КУЛЬТУРЕ Нечто подобное происходит сегодня со всей современной цивилизацией, которую постмодернистская революция в культуре освободила он контроля. Сегодня, в постмодернистском типе социума, быть элитой означает существование в мире знаков, которые не контролируются никаким онтологическим или аксиологическим "референтом", никакими императивами обязательного соответствия действительности, закону и норме. Постмодернистский глобальный проект прямо направлен на то, чтобы уничтожить онтологическую и моральную волю в культуре - то, что обязывает знаки культуры соответствовать законам действительности или нравственным законам. Вопрос о воле как мобилизующем энергетийным факторе встал в европейской культуре не сегодня. Он особо тревожит новое европейское сознание со второй половины XIX века - со времен Шопенгауэра и Ницше. Мыслителям эпохи Просвещения казалось, что цивилизованный порядок построен целиком на рационально-логических началах, на основе установлений разума. Выйдя из недр религиозной эпохи и бездумно пользуясь ее наследием, они наивно полагали, что предпосылкой морали выступает знание, а порок является жертвой невежества. В ту эпоху воля и энергия были в преизбытке, дефицитным считалось одно только знание. Вопрос о знающем, искушенном пороке, обладающем особой волей к разрушению возник позже, во времена Достоевского и Ницше. Они со всей достоверностью показали, что "сократический тип" личности, ведущей постоянный внутренний диалог, взвешивающий все за и против, не имеет никаких гарантий на соответствие своего поведения императивам онтологического и нравственного закона. Мало того: добро в восприятии этого типа личности слишком часто выступает чем-то скучно-назидательным, банальным, пораженным слепотой и невниманием к реальной сложности и трагической раздвоенности бытия. С европейской культурой, где-то начиная со второй половины XIX века случилось нечто страшное: самые энергичные натуры порывают с христианской традицией, заявляя, что им в ней тесно и становятся нигилистами. Нигилисты не просто не верят или страдают безразличием: они злорадно наблюдают поражение нормы в нашем мире, презирают и высмеивают ее носителей как людей низшего сорта. Над этими вопросами напряженно размышлял Н. Бердяев, подозревая официальную церковь в скрытом равнодушии, а ее нравоучительные тексты - в онтологической худосочности. Обратимся к Ф. Ницше. Он по праву может считаться создателем метода деконструкции, авторство которого приписывается сегодня Ж. Дорриде и другим представителям постмодерна. Ницше подверг деконструкции - то есть посягнул на внутреннюю целостность и онтологическую аутентичность основополагающего понятия европейской культуры - греческой античности. Стало уже азбучной истиной утверждение о том, что феномен Запада порожден встречей Афин и Иерусалима, греческого логоса и христианской веры. Ницше уже в первом своем крупном произведении - "Рождение трагедии из духа музыки" осуществил деконструкцию образа Афин и тем самым посягнул на самую значимую составляющую европейского Большого мифа. Он показал, что греческая культура вовсе не отличается той замечательной целостностью и естественностью, которая питает ностальгию европейского духа и служит недосягаемым образцом. Согласно Ницше, греческий тип изначально раздваивается на статичное аполлоново начало, классические каноны которого вскрыл Лессинг в своем "Лакооне", и внутренне напряженное, страстное, искривляющее все прямые линии и линейные перспективы дионисийское начало. Характерно, что первое из них определяет элитарное сознание, избавленное от примесей древнего хаоса, тогда как второе - более архаический народный тип. Деконструкция Ницше позволяет подойти к истории самой Европы, ведущей свое начало от Греции, в "сослагательном наклонении", в горизонте иначе возможного. Ницше указывает на то, что если бы встреча Афин и Иерусалима произошла до того, как дионисийское начало было подавлено в Афинах, христианство, как продукт этой встречи, обладало бы куда большей духовной энергетикой и большим потенциалом убедительности для наиболее страстных, сильных и беспокойных натур. Может быть невыносимая скука средневековой схоластики, как и холодное доктринерство официальной церковной проповеди миновали европейское христианство, если бы греческий логос, которому была уготовлена сакраментальная встреча с Иерусалимом, не был бы к тому времени энергетийно остуженным и онтологически выхолощенным. Ницше осуществил реабилитацию низовых, народных стихий совсем иначе, чем это сделал Маркс: для него народ - не столько эксплуатируемый кормилец общества, сколько хранитель еще не погасшего огня, не утихомиренных тектонических энергий, подспудно питающих нашу жизнь. Война греческого элитарного просвещения с народным орфизмом, с мистериями терзаемого, умерщвляемого и воскресаемого бога - это борьба за то, что все элиты, как правило, почитают за главное - порядок, спокойствие и предсказуемость. Вытеснение дионисийского начала аполлоновым знаменовало собой преждевременную ясность: гармонию, полученную ценой узурпации, порядок, купленный ценой искусственной отгороженности от космических стихий. Если в трагедиях Эсхила присутствует дионисийская энергетика колоссальных тектонических и космических стихий, то уже в трагедиях Еврипида действует господский урбанистический логос - воплотитель умеренности, мещанской середины, стилизованных страхов, избавление от которых заранее известно. Онтологически выхолощенный логос - это искусственная отгороженность от хаоса, оазис порядка, зарезервированный для самых просвещенных и разумных - тех, кто научился не задавать нескромные вопросы. Подобно тому, как для Сократа "все должно быть сознательным, чтобы быть добрым", для Еврипида "все должно быть сознательным, чтобы быть прекрасным". Так возникла программа отгораживания от бытийственных стихий с их неприбранной к рукам энергетикой. "С Сократа начинается тирания разума, вытеснившая жизнь в подсознательное"3. И если принять, вместе со всей господствующей историографией, что сократический переворот был необходимой логической ступенью к христианскому перевороту, то выводы напрашиваются сами собой. Словом, нам пора уже догадаться: Ницше, вероятнее всего, полагает, что христианство, встретившееся с греческим логосом позднего, рассудочного типа - это не настоящее христианство; благодаря поддержке со стороны указанного логоса в нем вновь окрепли начала фарисейского законничества. Бог рыбарей, изгоев, неприкаянных - всех тех, в ком кипит страстная энергия веры - ибо собственно земных шансов господская цивилизация для них не припасла благодаря встрече с греческим аполлоническим логосом вновь обрел черты рассудочного бога философов, способного брезгливо морщиться в ответ на свидетельства реальной неустроенности и нелогичности бытия. Ницше, кажется, догадался о самом главном: о том, что для преодоления той преграды, которая отделяет Слово от Бытия, обозначающее от обозначаемого, требуется колоссальная энергия космического эроса. Если бы Европа, усомнившаяся в действенности аполлонического логоса, знала, что на православном Востоке нашел прибежище совсем другой, энергетийно не выхолощенный логос, не повинный в трусливом укрывательстве реальных прорех и дисгармоний бытия, европейская и мировая история, возможно, пошла бы по другому пути. Но трагический отрыв культуры от бытия наиболее смелыми и проницательными натурами Европы был истолкован по другому: как трагедия христианства, не желающего и не способного внять голосу подспудных тектонических стихий. Изъяны таким образом понятого христианства решено было восполнить обращением к язычеству, к архаичным культам дионисийского, досократического типа. Было решено, что добро, действующее в условиях христианской легальности, соблюдающее десять заповедей и обретающее внутреннюю ясность ценой более или менее намеренного абстрагирования от реальных противоречий бытия, вербует себе в сторонники только анемичные, не готовые у великим делам и великим потрясениям натуры. И вот Германия, заново - после романтизма - порвав с рассудочностью европейского просвещения и сами корни этой рассудочности усмотрев в неизжитом фарисействе христианства, устремилась к язычеству, а вместе с этим - к страшным авантюрам и трагедиям ХХ века. В трагическом отчаянии Ницше повинно не только его романтическое одиночество среди европейских мещан; в нем повинна ситуация некоммуникабельности культур, представляющих западное и восточное христианство. Тот самый дионисийский дух, смерть которого констатировал Ницше в Европе и в самом европейском христианстве, никогда не умирал на православном Востоке. МИСТИЧЕСКОЕ БОГОСЛОВИЕ ВОСТОЧНОГО ХРИСТИАНСТВА Как характерно, что вся западная либеральная историография, вместе со своими эпигонами в России, постоянно упрекает восточное христианство - и в особенности наше российское православие - в том, что оно не впитало в себя философское наследие Греции, плоды позднего греческого просвещения. Иными словами, восточную церковь обвиняют, что в ней Бог рыбарей и Бог философов не встретились и потому она не знала научную теологию и догматику, пробавляясь одной только нерассуждающей верой или, того хуже, пустым ритуалом. Нас приглашают поверить в то, что средневековая Европа, организованная королями варварских племен, в основном забывшая - до подвига ренессансных филологов - греческий язык и наследие, являлась полномочной наследницей греческого просвещения. Напротив, Византия, прямо вышедшая из греческой античности, сохранившая ее язык, культуру и традицию - вплоть до своей преждевременной гибели - является только царством безумного церковного ритуала и допросвещенческой, бормочущей молитвы догматики. Разве не Европа брала себе в учителей византийских греков, эмигрировавших с Востока после гибели своей великой христианской империи? Разве не приток этих эмигрантов позволил Европе обрести настоящую способность для творческого диалога с погибшей античностью и тем самым наверстать свои упущения по части культуры и просвещения? Кто, в самом деле, способен игнорировать тот факт, что византийские греки имели больше культурных полномочий в осуществлении Возрождения и неизмеримо превосходили современных им западноевропейцев по части просвещения? Следовательно, особенности восточного христианства и его главная интенция - мистическое, а не схоластическое богословие, объясняются вовсе не пробелами в филологическом и философском образовании и дефицитом просвещенческой любознательности. Здесь мы обращаемся к вопросу, остро поставленному С. Хоружем: в чем отличие эссенциалистской и субстанционалистской интенции античного логоса, к которому обратилась западная патристика, от энергетийной интенции православного Востока, проявившей себя в опыте исихазма и исихастской аскетики? Восточнйй исихазм есть особый вид духовной практики, которую нельзя выразить вербально. Принцип исихазма - "сущностно Бог не постижим, но энергетийно, через источение Благодати, открывает свою сопричастность нам" - указывает на православный "дионисизм". Бог познается сердцем, а не умом - разве это положение не дает нам христианскую критику "сократического человека", в адрес которого направлял свои сарказмы Ницше? Сущностная потусторонность Бога открывает перед человеком две стратегии: либо бесконечное выстраивание бессодержательных дедукций из этой самой сущности и ее акциденций - путь католической схоластики - либо вынесение этой сущности за скобки и автономное самоопределение человека перед лицом загадочного молчания Бога - протестантизм. Для православия характерно совсем иное переживание живого Бога, прямо действующего на человеческое сердце. Ум наш может заблуждаться, может и лукавить, но сердцем мы безошибочно чувствуем, где она, высшая правда, являемая нам и в роковые минуты, и в повседневности. Сама повседневность в православной картине мира насыщена энергетикой Богопричастности, - токами отверзающего неба, которые верующий воспринимает сердцем - в абсолютной внутренней сосредоточенности. Эта энергетика Богопричастности, постигаемой страстным сердцем верующего, не терпящим фальши, не безопасна для повседневности, для града земного. Сердце безжалостно выбраковывает то, что натворил наш изобретательный ум на этой земле. "Умствование" в нашей лексике означает едва ли не то же самое, что имеют в виду постмодернисты, когда говорят об автономном самопроизводстве текстов, автономии обозначающего. Страстное православное сердце - непримиримый судья культуры, предъявляющий к ней самый высокий счет. Характерная энтропия великой культуры - автономное размножение слов, лишенных первоначального смысла, оторвавшихся от первичных обозначаемых и рождающих другие слова, внутренне пустые, не содержащие семени. Это же касается учреждений, постепенно теряющих "первичную интенцию", размножающихся методом "клеточного деления" и теряющих всякую сопричастность с первосмыслами. Этика православного исихазма жестко различает пустое слово и страстное религиозное молчание. Слова произносит нам холодный изобретательный ум, сердце же отвергает все эти втуне произнесенные слова. Ясно, что исихастная страстность - максимализм верующего сердца, не терпящего компромиссов,- исключает благополучную непрерывность истории, обеспечиваемую партиями "золотой середины". Православное сердце, не терпящее компромиссов и фальши, отказывается произносить слова, если они оторвались от первоначального смысла, стали умозрительно охлажденными или, того хуже, лицемерными, фальшивыми. Но эта непричастность со стороны сердца, сообщающего нашим действиям незаменимую энергетийность, в свою очередь ведет к быстрой деградации практик и учреждений, не взбрызгнутых живой водой подлинного участия. Все это готовит ситуацию тотальной ревизии накопившихся в культуре пустых слов. Грядет время непримиримых реформ, обновлений и революций. Подобно тому как денежные реформы связаны с изыманием старых денежных знаков, обесцененных инфляцией, реформы православного максимализма связаны с выбраковкой слов и учреждений, обесцененных теми, кто уже не вкладывал в них надлежащего усердия христианской искренности. Таковы программы исихастского возрождения, периодически возникающие в рамках загадочной логики православного типа культуры. Как пишет С. Хоружий, "если европейский Ренессанс был по своей духовной направленности внецерковным, то исихастское возрождение продвигалось к созданию модели христианской культуры... крушение Византии прервало этот процесс..."4 Прерванный в Византии, он был передан в Россию. Хоружий, впрочем, считает, что у нас исихастский импульс, периодически, начиная с Нила Сорского, вторгающийся в сложившийся официальный порядок, так и не получил настоящего развития, не закрепился в культуре. Но здесь требуется уточнение. ЭВОЛЮЦИЯ ИСИХАСТСКОЙ ТРАДИЦИИ Если иметь в виду богословское развитие исихастской идеи, церковно-догматическую "вербализацию" ее и закрепление в легитимированных церковных духовных практиках, тогда это справедливо. Но и то с оговоркой: а насколько исихастский тип энергетики вообще способен к вербализации и институциональному закреплению? А самое главное состоит в том, что после того, как в науке получила раскрытие проблема превращенных культурных форм, перед исследователем возникает не одна, а две задачи: проследить эволюцию изучаемого культурного импульса в его прямых, узнаваемых формах, с одной стороны, в косвенных, превращенных формах, оказывающих свое давление там, где его никак не ждут, с другой стороны.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|