Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Православная цивилизация

ModernLib.Net / История / Панарин А. / Православная цивилизация - Чтение (стр. 20)
Автор: Панарин А.
Жанр: История

 

 


      Это и случилось с петровской реформой - она отмечена нашествием пришлых - наиболее "свободных" в нравственном отношении, исполненных глумливого презрения не только ко всему местному, но и ко всему высшему. Петровская эпоха положила начало череде трагических реформ, тяготеющих над Русью в виде рока. С одной стороны, она ознаменовалась противопоставлением церкви и просвещения, с другой - народа и просвещения.
      Стало принятым обвинять русскую православную церковь в какой-то особой косности и реформационно-просвещенческой закрытости. Церковь Никона никак нельзя было в этом обвинить. Она в лице патриарха стала инициатором реформ и центром просвещенческого суперэтнического синтеза. И это был в цивилизационном отношении адекватный синтез - обретаемый в лоне великой православной (греческой) традиции. Историческое поражение Никона следует считать трагедией России - с тех пор все реформы носили ярко выраженный экзогенный характер - печать чужой, западной, латинской или протестантской традиции. Ясно, что перед лицом такой цивилизационной узурпации церковь не могла поспешать за реформаторами - на ее долю пришлась иная роль хранителя цивилизационных традиций и цивилизационной идентичности России.
      Другая трагическая антиномия - отчужденность народа от реформационного процесса. И здесь "свидетели обвинения" задают тон передовому общественному мнению. Говорят о неисправимом локализме народного духа, косности национальной психологии, не то связанной с великодержавной гордыней и кичливостью, не то - с неисправимой азиатской наследственностью.
      Есть разные ракурсы рассмотрения вопроса о соотношении естественного и искусственного, органическо-гармоничного и конструктивистского в истории. Романтики в этой связи говорили о соотношении природы и цивилизации, неоромантики - о соотношении культуры и цивилизации. В обоих случаях цивилизация выступает синонимом искусственности и умышленности.
      Но в новой цивилизационной парадигме - в контексте рассуждений о плюрализме цивилизаций - понятие цивилизации, напротив, выражает некую культурно-историческую органику, дающую о себе знать в сфере неформальных значений - в виде коллективных архетипов, традиций, культурного наследия и всего того, что определяет наши мысли и практики не по жесткой принудительности закона и приказа, а по мягкой принудительности спонтанного побуждения.
      И в этом контексте привычные соотношения меняются: здесь народ выступает стихийным носителей своей особой цивилизации, а реформаторы и культуртрегеры - ее более или менее благонамеренными разрушителями, не ведающими, что творят.
      Со времен Петра официальная лексика говорит о России. И в этом понятии тогда выражалось нечто холодно-державное, каменно-подобное, имперское. Но наряду с Россией - рукотворной империей, продолжала существовать страна под любовным названием Русь. Понятие это - не социоцентричное, а космо- и культуроцентричное, выражающее органику нашей природы и культуры в их взаимной гармонии (коэволюционном синтезе). И интуитивно каждый знал и знает, что носителем этого феномена, одновременно космического, теллурического и духовного, явилась особая общность крестьянский мир, народ крестьянский (он же - христианский).
      Не только культурологическая интуиция, но и простой статистический подсчет показывает, что источником, из которого черпали ресурсы запальчиво-самоуверенные реформаторы России - от Петровской военно-имперской урбанизации до большевистской индустриализации - было крестьянство. Это его мобилизовывали, рекрутировали, экспроприировали, для того чтобы на природном теле России появились "геометрически правильные" конструкции одержимых реформаторов, воюющих с "недостатками природы" и "пережитками" культуры. Но дело не только в материальных ресурсах, экспроприированных у аграрной цивилизации "авангардами" города. Начиная с Петра I возникает неразрешимое противоречие города и деревни, причем государство олицетворяется городом и противостоит деревне и аграрной цивилизации в целом.
      Позже, после реформ Александра II, можно уже говорить о возникновении параллельной цивилизации в России - городской - и о конфликте двух цивилизаций. Но и в такой постановке вопроса приходится признать, что они в онтологическом, бытийственном смысле неравноценны: подлинно бытийствует в России аграрная цивилизация, а городская паразитирует на ней, питается ее соками. Городская цивилизация никогда не была самодостаточной, самовоспроизводящейся в России. Не случайно все порядки, заводимые после Петра стараниями реформаторов, своей устойчивостью обязаны известным соотношением между деревенским большинством, выполняющим роль донора, и городским меньшинством.
      Кризис социализма начался в тот самый момент, когда он стал "развитым" - в социалистический город перекочевало более половины населения. После этого дешевые продукты, ежегодное снижение цен исчезло и начался ползучий инфляционный кризис. Но самое главное не в этом. Оно в том, что город в России так и не сформировал тот антропологический тип, который был бы вполне пригодным для жизни в этой специфической стране России.
      Сам по себе город плодил неврастеников, не способных выносить бремя существования. Сначала этого неврастеника лечила идеология, обещая ему скорое светлое будущее. Пионерско-комсомольско-коммунистический человек не любил своей страны и не ориентировался на то, чтобы обживаться в ней по-настоящему - он любил обещанное коммунистическое будущее. Когда же эти обещания провалились, урбанистический неврастеник, по-прежнему не способный жить в "этой" стране, полюбил Запад как землю обетованную.
      Первоначально у него были реформаторские иллюзии - перебраться из ненавистной, неласковой "Азии" в Европу вместе с новой страной - Российской Федерацией, которая, таким образом, становилась политической эмигранткой СССР. Затем он проникается сознанием, что и сама РФ, обрубившая геополитический груз внутреннего Востока в лице Средней Азии и Закавказья, все же продолжает оставаться азиатской страной, в которой ему, "внутреннему европейцу" жить невозможно. И тогда демократическая элита стала договариваться с Западом за спиной собственного народа - "как европейцы с европейцами".
      Мы, таким образом, открыли тайну человека, способного жить в России и любить ее, это тот человек, который еще сохранил в себе специфическую энергетику старой крестьянской России: внутреннюю выносливость и жертвенность, способность к спонтанной активности - не дожидаясь специального "стимулирования", готовность дарить, а не обменивать.
      Здесь мы сталкиваемся с самым знаменательным парадоксом, свидетельствующем о нищете "прогрессистской" мысли в России. Все прогрессисты постоянно сетовали на устойчивость традиционных крестьянских пережитков, которые путают все карты реформаторов, препятствуя стремительному взлету в светлое в будущее. На деле же оказалось, что как только иссякают источники энергии, заложенной в таинственных пластах народной крестьянской культуры, авангардные городские группы быстро вырождаются в бесплодную, завистливую и неврастенически-нетерпеливую среду, питающуюся утопиями и химерами. Ни к какому реальному, кропотливому созиданию, к настоящей работе эта среда не способна. Поэтому она объявляет себя патриотами не существующей страны - западниками.
      Западники - это маргинальная среда, не способная жить в собственной стране и в большинстве случаев не способная жить и на Западе. Живя в России, они являются западниками, вкусив реального опыта на Западе нередко снова становятся ностальгическими почвенниками.
      Поэтому, рассуждая в цивилизационной парадигме, можно сказать: житель российской города - в той мере, в какой он остается способным к продуктивному, а не паразитарному существованию, - это загадочный кентавр, видимая часть которого являет собой черты городского прогрессизма, а тайная, невидимая - черты традиционной крестьянской аскетики. Но именно это потаенную природу исконно русскости, переведенной на нелегальное положение, ожесточенного преследовали в других и в себе самих ревнители последовательного прогресссизма.
      В самом деле: исконная Русь, до последнего времени сохраняющаяся в русской деревне (последние ее свидетели - писатели-деревенщики 70-х гг.) и в наших душах находится на нелегальном - преследуемом - положении со времен Петра I. Как писал Розанов, "Он с ручищами Исполина, он бил бедную Россию, бил бессильную Россию... обухом в темя, обухом в затылок, обухом по шее. Бил и - убил. Его назвал народ "Антихристом"...8
      То же самое делает Сталин в период коллективизации, в период индустриализации, в период заградительных отрядов, готовых крошить пулеметами необученную крестьянскую массу, посылаемую безоружной против немецких танков. Все реформы в России прямо замешаны на геноциде в отношении крестьянской, провинциальной, традиционной России. Если реформаторство - не убийство, а переделка, перевоспитание, то ведь всем педагогам - воспитателям и перевоспитателям - хорошо известно, что залогом успеха является чувство самоуважения и собственного достоинства воспитуемых.
      Современная психология специального подчеркивает опасность заниженных самооценок - те, кому они внушены, намеренно или ненамеренно, полагают, что им уже нечего терять и становятся непригодными для процесса социализации "невоспитуемыми". На коллективном уровне эта закономерность действует стихийно: со времен христианства сознание униженных и социально незадачливых получало духовную компенсацию в виде принципа "блаженны нищие духом".
      Великий атеист и богоборец К. Маркс создал свой миф о пролетариате о его первородстве и будущей всемирно-исторической гегемонии. Никакими собственно научно-теоретическими, эмпирическими, статистическими данными это марксистское обетование пролетариату не могло быть подтверждено. Но оно несомненно способствовало превращению рабочего класса в активный общественный субъект, обладающий идентичностью, уверенный в своем достоинстве и призвании. Только это помогло рабочему классу добиться реальных улучшений своего социального положения в трудной тяжбе с патронатом, с буржуазным государством, с интеллектуальной средой, преисполненной снобизма.
      Так почему же российские реформаторы не только не использовали этот принцип мобилизующей самооценки в своей "работе" с русским народом, предпочитая, напротив, унижать его, внушать ему самые тяжелые подозрения в отношении собственной культурно-исторической наследственности? Может быть, они, сознательно или бессознательно, готовили территорию "этой" страны для какого-то другого народа, не то выращенного в лабораториях по "воспитанию нового человека", не то... приглашенного со стороны?
      Что же делать народу перед лицом этой реальности, когда все обстоятельства - против него, когда бесчисленные инстанции, представляющие передовое общественное мнение всего мира с его громадным престижем, кажется подписало ему свой окончательный приговор? А о том, что этот приговор окончательный, свидетельствует слишком многое. Разве не ведут себя новые приватизаторы российской собственности так, как будто окружающего народа, с его законными правами и достоинством, больше не существует?
      Разве не так же ведут себя "стратегические партнеры" наших правящих демократов, бесцеремонно и демонстративно игнорируя законные права и интересы России?
      Ведь современная история межкультурного диалога, и в частности теория переговорного процесса, разработанная в американских университетах9 учит, что партнера ни в коем случае нельзя припирать к стенке, игнорируя его законные интересы,- если только вы убеждены, что он не исчезнет в самом скором времени. "В условиях длительного взаимодействия... крайне невыгодно делать ставку на разовый выигрыш, достигнутый за счет потери доверия другой стороны"10.
      Но ведь именно в таком ключе - в виде игры на окончательное поражение ведут свои переговоры с русским народом и его собственные реформаторы и зарубежные западные партнеры. Следовательно, в тайне уже решен вопрос о существовании этого народа - в планах на долгосрочное будущее он как полноценный субъект - участник явно не предусмотрен.
      Мало того, здесь действует своего рода принцип обратной связи: чем больше набедокурили "рефорторы" и их зарубежные покровители, чем больше непростительных узурпаций и преступлений они совершили против российского народа, тем несомненнее они заинтересованы в том, чтобы он никогда не поднялся - ведь поднявшись, он способен призвать их к ответу.
      ДВА ПУТИ СОВРЕМЕННОЙ
      РУССКОЙ ИСТОРИИ
      Так что же, повторяем, делать великому народу, приговор которому втайне, кажется, подписан? Вероятно, перед ним открываются два пути. Первый, к которому его явно толкают либеральные доброхоты, состоит в том, чтобы побыстрее стереть с себя национальные черты - узнаваемый облик ожесточенно преследуемой жертвы, распасться на все более мелкие группы и мелкими группами, а еще лучше - в одиночку, дизертировать с евразийского театра военных действий с Западом, из неблагоприятной среды (не Отчизна, а среда!) с тем, чтобы благополучно раствориться в среде победителей и приспособленных.
      Судя по всему, реформаторы на своем закрытом партийном собрании уже подвели итоги всему трехсотлетнему послепетровскому периоду: Россия как коллективное целое в принципе не реформируема и проблема теперь в том, чтобы окончательно разрушить это целое, выделив в нем более или менее пригодные для жизни в новом либеральном мире отдельные элементы. Для того сегодня так последовательно дискредитируется коллективная идентичность нашего народа, чтобы толкнуть всех "достаточно разумных" и осторожных не на путь коллективного сопротивления начавшемуся геноциду нации, а на путь группового и индивидуального дезертирства.
      Но народ в состоянии выбрать и другой путь. Вместо того, чтобы приноравливаться к постыдным обстоятельствам безоговорочной капитуляции и требованиям отказа от идентичности, он может мобилизовать свою христианскую православную память - память о Третьем Риме, "ибо четвертому не быти".
      Эту ситуацию противостояния победившему первому Риму - мировой империи, контролирующей ойкумену в рамках однополярного порядка исторически первым испытал на себе еврейский народ. Ему не удалось успешное сопротивление на коллективном уровне, к чему призывали отчаянные зелоты-максималисты. Пришлось приспосабливаться к ситуации рассеивания, к жизни среди чужих народов, к условиям естественного неприятия, подозрительности, неблагоприятных квот. Но еврейскому народу и в этих условиях удалось сохранить коллективную идентичность. Только основанием ее отныне являлась уже не общность территории, хозяйственной жизни, языка и культуры - все эти хрестоматийные признаки нации в данном случае не действовали. Общим был священный текст, хранящий обетование о будущем, тайно обещанный одному, богоизбранному народу. Еврейский феномен в истории показал, что народ может идентифицировать себя не натурально, а идеально не через действительность, а через текст, являющийся одновременно и коллективным воспоминанием о золотом веке и коллективным проектом.
      Здесь мы сталкиваемся с важнейшей историософской проблемой, касающейся различия эскхатологии и хилиазма (милленаризма). Эсхатология есть свидетельство о последних временах, когда история мистически превращается в метаисторию - кончается как привычное земное дело и впускает в себя второе измерение, становясь трансцендентной.
      Хилиазм, или милленаризм,- учение о тысячелетнем царстве Божием непосредственно на грешной земле. Эсхатология ориентирует на мистическую аутентичность - на поиски подлинной святости, хилиазм - на поиски эффективности в прагматическом земном значении.
      Напрасно в исихастской мистике священнобезмолвия усматривают исключительную специфику восточно-хрстианской традиции. Психастская установка священнобезмолвия имманентно связана с христианской эсхатологией как таковой. Священнобезмолвие означает признание того, что на этой грешной земле осуществление идеала спасения невозможно, и потому апелляция к любым земным силам и инстанциям - а произнесенное вслух человеческое слово есть апелляция именно к земным инстанциям, ибо Господь слышит и неизреченное,неадекватна и суетна по существу. Вот почему православный христианин исповедует принцип молчаливого терпения - не в силу своей рабской психологии, а по причине глубочайшего христианского реализма, запрещающего земные хилиастические утопии.
      Специфический темперамент еврейства постоянно толкает его на другой путь - хилиастических упований земного царства. На этом основании в свое время был отвергнут Христос, не пожелавший быть земным царем - мессией, дающим освобождение и разрешение проблем человеческого бытия в зримой земной перспективе. Хилиастическая установка повсюду превращает евреев в активное меньшинство, создающее землеустроительные теории и мифы, неистово требующие прав, запальчиво разъясняющее простые пути к спасению бестолковому туземному населению.
      Сегодня, судя по многим признакам, еврейство снова проникается хилистическими ожиданиями окончательного решения еврейского вопроса вместе с вопросами земного существования вообще.
      Новейший либеральный миф "конца истории" несомненно питается хилиастическими установками еврейства. Активисты нового либерального милленаризма придали несоразмерное значение - в виде заявки на расставание со всей предшествующей историей - американской победе в холодной войне и на этом основании выдвинули дерзновеннейший проект. Речь идет о том, чтобы отбросить за ненадобностью ("вынести за скобки") всю греческую традицию, питающую классический европеизм, и оставить в качестве единственного образца одну только римскую, олицетворяемую ныне США как новым Римом. А на другом конце христианского мира совершить аналогичную вивисекцию окончательно отбросить новозаветную традицию, олицетворяемую сегодня православной церковью.
      Протестантская традиция не случайно рекомендуется носителями однополярного мира в качестве единственного образца - в ней видят превращенную форму иудаизма. Протестантская установка на земной успех как косвенное доказательство богоизбранности близка установкам иудейского хилиазма. Протестантство - индивидуалистический хилиазм, ибо учит устройству индивидуалистического рая прямо здесь на грешной земле. Еврейство, очевидно сохранившее привычную установку коллективного хилиазма - земного торжества избранного народа, считает индивидуалистический хилиазм удобным идейным попутчиком.
      Союз США и мировой еврейской диаспоры расшифровывается как союз Рима, отбросившего наследие Греции, с Израилем, отсекшем новозаветную "ересь" (ибо для адептов иудаизма христианство есть ересь). Ясно, что операция "отсечения" на Западе (применительно к Европе) и на Востоке (применительно к православной России и всем, к ней тяготеющем) не может сегодня осуществляться одинаковыми методами. Применительно к Европе - а речь идет в первую очередь о католической Европе, после 1945 года находящейся на подозрении со стороны атлантистов - данная операция должна проходить по возможности деликатно и незаметно, по отношению к православному миру - все более грубо и бесцеремонно.
      Но смысл операции - один. Западная Европа, воспринимаемая в образе Греции, все еще сопротивляющийся победоносному Риму, и Россия, воспринимаемая как олицетворение враждебного Риму Востока, должны: первая решительно потесниться и стушеваться, вторая - вообще исчезнуть.
      Здесь самое загадочное состоит в том, почему именно Россия воспринимается как воплощение упорствующего восточного начала, а не более несомненные и ортодоксальные его носители, такие как Китай, Индия, мусульманские страны.
      С каким же Востоком воюет новый Рим, если воплотителем его считается именно Россия, а не какая-нибудь другая восточная - собственно восточная страна? Почему православный Восток оценивается новыми господами мира или претендентами как "больший" Восток, чем остальные, казалось бы, очевидные его представители?
      Ясно, что в таком смысловом горизонте мы должны говорить уже не о культурной морфологии Востока, не о Востоке в рамках современного "плюрализма цивилизаций", а о Востоке в какой-то монистической или формальной перспективе общечеловеческого будущего, наступлению которого "новый Рим" решил помешать.
      ПРАВОСЛАВНАЯ ЦЕРКОВЬ
      НА ИСТОРИЧЕСКОМ ПЕРЕПУТЬЕ
      Прежде попытки конкретизировать эту перспективу, полезно спросить: а что творится с православной церковью как социальным институтом, какова ее возможная эволюция? Сегодняшний исторический момент является решающим, бифуркационным: вместо привычной и, надо сказать, вялой эволюции последних десятилетий, наступает время крутых поворотов и решений.
      Драматически наложились друг на друга два типа изменений, один из которых прямо касается церкви, другой - нашего российского общества и православной ойкумены в целом. После 1991 года перед официальной церковью открылись новые возможности. Из угнетенного, находящегося на подозрении, жестко контролируемого атеистической властью института, она превращается в институт вполне легальный, облеченный официальными полномочиями. Общая установка либерально-антикоммунистической эпохи связана с тем, чтобы приковать внимание к ранее репрессированным, дать голос их оправданной мстительности, из которой либеральная пропаганда и черпает недостающую ей энергетику. Такие "антисоветские и антикоммунистические" права получила и церковь как институт, по законам психологического (а также идеологического) контраста удостоенный признания со стороны новых властей и приглашаемый ими в союзники.
      Искушение встает перед церковью величайшее. В самом деле, после 70 лет гонений, запретов, разрушений храмов, новая власть протягивает руку, обещает помощь и поддержку, полную интеграцию в заново формируемую новую общественную систему. Что же, оттолкнуть протянутую руку, выбрать новое, теперь уже добровольное и малопонятное затворничество, а заодно пренебречь открывшимися перспективами новой христианизации одичавшего люда, восстановления повсеместного присутствия церкви в обществе, храмового строительства, распространения слова Божьего?
      Словом, перед церковью во всей полноте встал соблазн интеграции, "вхождения" в общества, подобно тому как Россия испытала соблазн вхождения в "европейский дом". Чего требовали от России для вхождения в "европейский дом"?
      Полного разоружения, отказа от всех традиционных антизападных союзников, отказа от братских республик постсоветского пространства, которое передавалось во влияние "победившим" державам Запада, наконец, полного отказа от самих традиций солидарности с бедными, потерпевшими, недовольными. России дозволялось дружить только с преуспевающим, богатыми, ортодоксально - в смысле атлантизма - настроенными, которым предстояло выступить в роли наставников и поводырей нашей заблудшей страны.
      Но ведь примерно того же требуют от православной церкви. Требуют отказа от привычного статуса центра всего православного мира - соседние автокефалии должны быть предоставлены самим себе, точнее - мощным иноземным и иноверческим влиянием. Требуют либеральной терпимости и готовности к диалогу с другими конфессиями - без предварительных условий, с "чистого места". Иными словами, требуют идейного разоружения, отказа от принципов в духе установок "открытого общества", для которого понятие принципов, как и понятие границ является чем-то предосудительным. Ну, а самое главное требуют стереть все черты катакомбной церкви бедных и униженных с ее специфическим мироощущением и языком, обращенным к тем, кто не преуспел, кто по установившимся правилам игры в принципе не способен выиграть и потому чувствует и мыслит не прагматически, а мистически - в духе таинственного "другого измерения".
      После расстрела Белого дома осенью 1993 года новая власть прямо и недвусмысленно заявила о себе как о государстве, принадлежащем сильным и преуспевающим, господам мира сего. Готова ли церковь находить общий язык с ними, готова ли она вытравить находящихся на особом подозрении у либералов признаки солидарного духа изгоев и отверженных? Церковь кротких и плачущих мало пригодна и для признания со стороны новой власти, порывающей со всеми плачущими ради союза с веселящимися, и для обретения новой паствы, представленной новыми русскими и их обслугой. Скорбящая церковь Христа распятого, обращенная к тем, кого распинает жестокая повседневность, явно не пригодна - по своей традиции, мироощущению, стилистике - для "приличного диалога" с новой властью и слоями, на которые она опирается.
      Требуется какой-то другой стиль и язык, на котором бы самовыражалась специфическая жизнерадостность по-американски - в духе современной морали успеха. И, конечно, требуется соблюдать новые правила игры, диктуемые реальностями глобального мира. Глобальный мир в церковном измерении - это мир экуменизма, встречи множества конфессий, которым предстоит, ради взаимной открытости, отказаться от "максимализма" и "фундаменталистских крайностей" во имя расширения сферы нейтральных и срединных значений. Вот что мы видим на одной стороне - на стороне власти, изъявившей готовность использовать авторитет церкви ради своих нужд и пригласить ее в "партнеры".
      А что мы видим на стороне общества? Здесь мы наблюдаем картину прямо противоположную. Еще недавно строители "демократического общества" то и дело твердили о среднем классе как опоре гражданского общества и носителе "сферы нейтральных значений", делающих прежнюю энергетику идеологической одержимости и нетерпимости неуместной. Действительность не просто опрокинула эти ожидания - она создала предпосылки новой идеологической и политической нетерпимости, теперь уже со стороны партии правящего либерализма.
      ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ РОССИЙСКОГО
      ПОСТИНДУСТРИАДИЗМА
      Массовая деиндустриализация и ликвидация социального государства, инициированные правящими либерал-рыночниками, породили социальный эффект, поразительно напоминающий практику известных "огораживаний" в Англии и странах континента. Тогда жертвой строителей рыночной экономики были крестьяне, сгоняемые с земли и превращаемые в неприкаянных париев общества. Нейтральное отношение к ним со стороны новых хозяев жизни было не уместно. Вот почему сфера "нейтральных значений" в морально-правовой и психологической системе английского общества XVI века резко сузилась в пользу идеологической, политической и морально-правовой непримиримости. В этой новой атмосфере понятной становится и практика концентрационных лагерей для бывших крестьян (их название "работные дома" не должно нас обманывать, ибо работники, которым рвут ноздри и обрезают уши за малейшее неповиновение заведомо поставлены вне общества) и драконовское законодательство - 72 тысячи повешенных за время одного только правления Генриха VIII.
      Сегодня в России жертвой рыночных реформ стало рабочее население городов. Этого трудно было ожидать: по всем меркам и критериям эпохи модерна население индустриальных центров, связанное с локомотивами индустрии, должно, как будто, находиться вне идеологических подозрений со стороны великих учений века. Тем не менее именно это и произошло. Либерализм оказался тем самым учением, которое проводит селекцию людей внутри системы модерна и находит изгоев среди тех, кто уже вполне поверил в свою принадлежность современности.
      Характерно, что современный либерализм особо не потрудился над преобразованием своих критериев и понятий, некогда выработанных в процессе противостояния традиционализму. Подобно тому как революционные чистки, поначалу затрагивающие сравнительно узкий круг вполне узнаваемых приверженцев старого режима, внезапно расширяют свой диапазон, новая либеральная чистка прямо затронула тех, кто еще недавно составлял социальную базу модерна во всех странах бывшего второго мира. Объектом либеральных "огораживаний" стали промышленные предприятия со всей сопутствующей научно-технической и информационно-образовательной инфраструктурой.
      Все те особые черты современности, которые так недавно чтил модерн, эффективно используя их в практике промышленного накопления, внезапно попали под подозрение. Ориентация на знание, заставляющая пытливую провинциальную молодежь устремляться в столичные вузы. Прилежание, как основа промышленной дисциплины. Солидарность и чувство локтя как морально-психологические предпосылки общественной кооперации. Вера в будущее как условие готовности накапливать, а не проедать, инвестировать, а не расточать в безумной повседневности. Причем последнее касается не только обычных промышленных инвестиций, но и готовности тратить годы на учебу, терпеливо копить знания, обретать квалификацию.
      Новые либеральные комиссары со свойственной им специфической проницательностью разгадали в этих чертах мобилизованного горожанина, живущего ради будущего, черты типа, объявленного в розыск: аскета, традиционалиста и фундаменталиста. Индустриальному городу советского типа, представленному наивными и доверчивыми романтиками будущего, поверившими в лучшие обещания классического модерна, наши реформаторы противопоставили особый "постиндустриальный город".
      Мы ошибемся, если припишем этому городу ожидаемые черты творческого полиса, населенного уже не представителями массовых конвейерных профессий, а энтузиастами научно-исследовательских лабораторий и конструкторских бюро: фанатиками творчества, которым не свойственно посматривать на часы в ожидании конца рабочего дня. Этот тип постиндустриализма, для которого университет служит не только местом службы, но и церковью, возбуждающей веру и упование, оказался совершенно не приемлем для идеологов нового либерализма. Более всего им ненавистен тип "скрытого фундаменталиста", воодушевляемого искренней верой и исполняющего свои служебные роли с пылом неофита и старанием послушника. Если иметь в виду секуляризированную форму энтузиазма, питающего современную профессиональную и социальную активность, то постиндустриальный город несомненно обещал быть городом энтузиастов.
      В самом деле, речь шла о том, чтобы переместить массы людей, истомившихся ожиданием светлого будущего, в такой тип повседневности, где труд и жизнь, работа и творчество воссоединились. Творческий труд, требующий таинственной личной взволнованности и ангажированности, может быть оценен с позиций остуженного и "неверующего" либерального сознания как возвращение к архаичной сакральности бытия, не оставляющей места скептической дистанцированной личности, что предусмотрено кодексом посттрадиционалистской светской морали. Социалистический индустриальный город, сохраняя архаичную жажду энтузиазма и веры, надеялся вновь обрести их в обещанном постиндустриальными теориями обществе творческого труда и науки как непосредственной производительной силы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35