Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Православная цивилизация

ModernLib.Net / История / Панарин А. / Православная цивилизация - Чтение (стр. 30)
Автор: Панарин А.
Жанр: История

 

 


      НОВЫЙ СДВИГ В КУЛЬТУРЕ:
      ВОЗВРАЩЕНИЕ ЭКСТЕНСИВНОГО ПРИНЦИПА
      Это ознаменовалось сдвигом, который мало кто еще оценил по достоинству: речь идет о новом возвращении Запада от интенсивного к экстенсивному принципу.
      Интенсивный принцип в экономике выражается в интеграции науки и шире - творческой сферы и производства. Он означал мощную инфильтрацию творческой феноменологии духа в промышленную сферу, которую после замены ремесла мануфактурой, а впоследствии и конвейером, этот дух, казалось, навсегда покинул. В сферу, где двести лет задавали тон дюженные скопидомы буржуа, ворвался дух азарта, приключений, заманчивых странствий, не считающей сил удали.
      Но все это теперь воплощалось уже не добуржуазной феодальной культурой, а постбуржуазной, связанной с приключенческой психологией творчества.
      И вот, победив в холодной войне и заполучив в свои руки колоссальные и притом почти даровые ресурсы второго мира, Запад производит новую перегруппировку внутренних сил. Его военные штаты помнят, кому он обязан победой: не творческому авангарду, опасно кокетничающему с "восточным опытом", а дюженным буржуа, сохранившим протестансткую неприязнь ко всякой легкомысленной богеме и неуместной восточной экзальтации.
      Второй антипод творческой богемы - бравые администраторы, неутомимые менеджеры, самоуверенные догматики - фундаменталисты либерального текста. Этот новый симбиоз колониального торговца и колониального администратора и солдата снова стал определять облик Запада, заставляя вспомнить о временах раннего империализма. Запад заново почувствовал себя безраздельным господином мира. А в истинно господской культуре творческим интеллектуалом отводится их старое место - более или менее высокооплачиваемых слуг, которым положено знать свое место. Творческий труд, при всех его особенностях - это все же труд и в качестве такового он не достоин господской культуры. Ведь и в античном полисе профессионалы творческого труда не могли считаться господами. Господская культура - вне профессионализма, она взирает на профессионально специализированные функции с полководческой стратегической высоты. Геополитик, администратор-глобалист, манипулятор людских масс - вот ипостаси нового господина, взявшего на себя бремя управления миром. Библейская заповедь, касающаяся добывания в поте хлеба насущного, - это не про господ. Господский тип воли выражается не в трудовом (во всех разновидностях), а во властном усилии, объектом этой воли выступает не природная материя, а обуздываемая человеческая телесность - чужая телесность.
      В этом смысле новую господскую культуру победившего Запада можно понимать как гуманитарную. Она гуманитарна по характеру используемых технологий - это социальные технологии власти. Она гуманитарна и по своему образу жизни - ведь люди, очистившие свое пространство от промышленного производства для того чтобы передоверить это ставшее непрестижным занятие периферии (в основном китайско-тихоокеанской), начинают осваивать гуманитарную модель античности или феодального Средневековья.
      Соответственно, меняется и заказ этой культуры работникам творческого труда. От них требуют не столько обслуживать материальное производство, то есть выступать кормилицами западного общества (его теперь станут кормить восточные рабы), сколько быть развлекателями и усладителями - тонкими технологами индустрии удовольствия. Можно ли надеяться, что и в этих условиях творческая среда устоит перед соблазнами новой господской культуры и предпочтет удел угрюмых трудоголиков, ищущих монастырского уединения?
      Если следовать законам светской культуры и логике эмансипаторского проекта, с XV века захватившего сознание Запада, то такой исход следует признать маловероятным. Престиж - категория, не чуждая самому творческому сознанию; она выступает как его профессиональная черта, как составная часть его внутренней мотивации и самооценки.
      Таким образом, новое господское общество соблазняет творческую личность дважды: в профессиональном отношении оно предлагает ей переключиться с менее интересных занятий, относящихся к проекту овладения природой, к более интересному, относящемуся к проекту овладения людской массой; в социальном отношении оно приглашает ее покинуть "изгойскую" стезю, связанную с аскезой труда, и разделить гедонистические радости господской культуры, возвышающейся над сферой труда в целом - и творческого и не творческого.
      Этот новый господский этос, с плоской секулярной точки зрения выглядящий как новое возвышение западного человека, на деле символизирует его падение - возвращение к дохристианским и даже к досократическим временам милитаристской рабовладельческой культуры, еще не знающей личности.
      Сегодня и Запад и весь мир стоят на перепутье. Если не произойдет чуда, если в процесс секуляризации, ведущий в направлении нового агрессивного язычества, не вклинится откуда-то могучая струя новой религиозной взволнованности, то поражение цивилизации на планете неизбежно. То, что профаны, наблюдающие отток населения передовых стран из трудовой сферы, называют постиндустриальным обществом, может стать обществом нового рабовладения и нового распада человечества на сибаритствующих "сверхчеловеков" и навьюченных непомерной ношей "говорящих орудий". Чтобы приостановить это ускоряющееся скольжение постиндустриального общества в пропасть нового рабовладения с сопутствующими эксцессами расизма, требуется настоящее восстание христианского духа.
      Я абсолютно убежден, что эпицентром этого восстания станет православный регион. Если бы постсоветская интеллигенция в самом деле выступала в качестве интеллигенции - профессионалов духовного производства, она стала бы первым и наиболее непримиримым оппонентом общества вторичной капитализации, или вторичного обуржуазивания. В самом деле: если старая коммунистическая цензура налагала свои оковы на творческий труд извне ловила в свои тенета результат, но не сам процесс, то новейшее рыночное тестирование культуры, как и сопутствующие ему "секвестры", требуют самоцензуры и саморазоружения культуры.
      На фоне нового наступления буржуазного утилитарного принципа прежнее противостояние левых и правых интеллектуалов, выглядит как семейная ссора. Правым случалось ожесточенно преследовать левую культуру, левым, с еще более фанатичным ожесточением, - правую. Так возникало чередование соответствующих фаз в культуре и сопутствующие им ротации интеллектуалов. Теперь же культура в целом "демонтируется" как неполучившая санкции со стороны "главной" инстанции - рынка.
      ГЛАВНЫЙ ПАРАДОКС
      СОВРЕМЕННОЙ ЭПОХИ
      Водораздел, проходящий сегодня между недавно от нас ушедшей и наступившей эпохой, куда глубже прежних водоразделов: наступает, судя по всему, новое, "рыночное" варварство. Перед лицом "нового человека" варварской эпохи культура духовного творчества выступает примерно в такой же роли, в какой крестьянская культура выступала перед лицом нового человека большевизма, задумавшего полностью искоренить эту "архаику".
      В этом состоит главный парадокс наступившей эпохи: в тот самый момент, когда духовное производство казалось бы впервые самооправдалось перед лицом буржуа, доказав не только свою ценностную рациональность, но и прагматическо-утилитарную "целерациональность" (Вебер), буржуа снова взяли его на подозрение. Здесь угадывается нечто большее, чем простое буржуазное скопидомство и не умение заглядывать в будущее.
      Здесь перед нами - несовместимость картин мира и мироориентации разных антропологических типов. Все эти "новые русские", "новые американцы", "новые немцы" и др. олицетворяют языческий тип. И это - не то позднеантичное язычество, что уже было беременно христианством и познало платоническое томление по небу, а язычество, выступающее как реакция на трепетную духовность христианской культуры со всей ее небесной ностальгией.
      В свое время мишенью большевистской коллективизации стал крестьянин не просто как "мелкобуржуазный собственник", а как тип, одновременно привязанный к земле и к небу, испытывающий чувства любви и страха Божьего. Вспомним, что означала большевистская метафора "железных людей"?
      "Железо" в данном случае означает отгороженность от всего теплого, органичного, взывающего к нашей чувствительности. Большевизм воздвиг "железный занавес" между "новым человеком" и космосом - с тем, чтобы прервать традиционную синергетийность или эмпатию. Так были заложены основания того онтологического отщепенства, которое сегодня получило свое законченное выражение в парадигме Ф. де Соссюра. Когда культуре уже нет дела до реально обозначаемых предметов, она олицетворяет произвол автономного знака ("обозначающего").
      Романтики - с осуждением, марксисты - с одобрением, но и те и другие отмечали различие между любовным отношением к своему труду крестьянина и равнодушной отстраненностью пролетария. После того как была осуществлена маргинализация крестьянства, люди творческих профессий стали единственными наследниками традиционного отношения к труду как к литургии.
      Подобно тому как крестьянин возделывал землю, любовно перебирая ее в руках, так творческие представители современного духовного производства любовно перебирают в руках доставшийся им материал культуры и видят в своем труде не только средство к жизни, но и ее цель. Без сакрального отношения к культурному наследию и традиции, без сакрализации самого творческого задания, понимаемого как зов свыше, настоящее творчество невозможно. Человек творческого труда - это личность, ориентированная не извне, а изнутри - всякое "извне" грозит нарушить имманентность творческого процесса, подчиняющегося только своим целям. Энергетийность творческого воображения немедленно падает, как только творец из автономной превращается в гетерономную личность, отзывчивую на конъюнктуру.
      Ясно, что этот тип личности и культуры не мог не выглядеть как помеха на пути установления системы тотальной рыночной отчуждаемости. Если обмену подлежит все, если пребывание в непродажном, не отчуждаемом статусе синонимично традиционалистскому саботажу новой чикагской системы, то главным саботажником несомненно выступает творческий тип. Ему свойственно строить свои отношения с предметом труда "по любви", а не по расчету. Буржуазный экономический человек, которому сегодня хотят отдать на откуп абсолютно все и сделать "всеобщим социальным законодателем", пользуется только одним критерием: различением рентабельного и нерентабельного. В соответствующем духе младореформаторы собираются решительно перевоспитывать все общество. Ясно, что их главным оппонентом здесь будут выступать не те персонажи современного массового общества, которые олицетворяют мертвый дух безразличия к труду, к профессии, к любым ценностям - они, напротив, являются социокультурной базой чикагской системы всеобщего обмена - а те творческие личности, в которых воплощен дух "постэкономического" человека, завороженного содержанием процесса, а не его утилитарным результатом. Если данного оппонента "реформ" в самом деле удастся нейтрализовать и устранить, постидустриальное общество станет не обществом творцов, покончившим с монотонностью конвейерных систем, а обществом спекулянтов и конквистадоров, заменяющих монотонность конвейера грабительской удалью джентльменов удачи.
      Массовое общество почти не сопротивляется наступлению новых экспроприаторов, хотя именно массам они грозят возвращением в состояние тотально бесправного и беззащитного плебса. Видимо, экономической мотивации ограбляемых, которым, казалось бы, пристало настойчиво отстаивать свои прежние социальные и материальные обретения, недостаточно для активного сопротивления.
      Современного массового человека, прошедшего школу гедонистической чувственной эмансипации, легче всего соблазнить правом на безразличие и вседозволенность. Не понимая, что у него слишком мало реальных возможностей для впечатляющей реализации принципа вседозволенности - номенклатурные верхи распоряжаются вседозволенностью лучше,- он заключает "консенсус" с растлителями, для которых процесс растления обрел значение выгоднейшего гешефта. Ибо, в "чикагском" смысле, растление есть специфическая процедура открытия продаваемости того, что прежде считалось в принципе непродажным. Это означает тоталиризацию предпринимательского принципа: неимущие женщины начинают продавать свое тело, то есть становятся специфическими "предпринимателями"; чиновники-взяточники продают административный товар выгодные административные решения и разрешения; пограничники продают границу, генералы - оружие, а порой и солдат и т. п.
      В свое время Маркс в поисках альтернативы капиталистическому способу производства искал такой товар, который одновременно бы нес в себе отрицание товарного принципа, и нашел искомую характеристику в рабочей силе. Следуя этой логике, нам необходимо найти в космосе современной культуре нечто непродаваемое - или исчезающее в тот самый момент, как его пытаются сделать продажным.
      ВОЗМОЖНА ЛИ ВСТРЕЧА
      ДВУХ ПОЛЮСОВ КУЛЬТУРЫ?
      Внимательно присмотревшись, мы находим искомое на полюсах культуры, равноотстоящих от массового общества: один полюс - это народ, являющийся моральным оппонентом гедонистического эмансипаторского проекта, другой творческая элита, являющаяся его профессиональным оппонентом. Вопрос о том, как возможна встреча и совместное выступление этих оппонентов, является главным вопросом христианской философии политики и философии культуры.
      Вначале рассмотрим каждый из этих полюсов в отдельности. Что собой представляет народ в горизонте постиндустриальной эпохи?
      Мы ошибемся, если, поддавшись привычному стереотипу, попытаемся раскрыть этот феномен как социально-экономическую и классовую категорию. Старая народническая правда состояла в том, что народ - кормилец общества. Сегодня мы видим целые регионы, называемые дотационными; вскоре, возможно, придется говорить о дотационных континентах. Означает ли это, что народа там уже нет?
      Какая-то интуиция в нас сопротивляется такому выводу. Но эта интуиция - не экономикоцентристская. Не является народ и политическим сувереном, волеизъявление которого в самом деле определяет характер власти и содержание ее решений. Эти благонамеренные или умышленные иллюзии демократического политикоцентризма еще менее основательны, чем марсистский экономикоцентризм. В современных демократиях давно уже нет никакого спонтанного народного выбора и все избирательные кампании строятся на одной откровенной презумпции: выбором народа можно управлять и вопрос только в том, сколько это стоит и какие средства окажутся наиболее эффективными.
      Таким образом, сам народный политический выбор является не первичной категорией современной политической онтологии, а вторичной: первичными выступают манипуляционные технологии, его детерминирующие. Иными словами, политический выбор народа стал товаром, который можно купить - в этом смысле чикагская презумпция тотального рынка вполне подтверждается. Но не владеет ли народ по-прежнему чем-то таким, что не покупается - или что будучи продаваемым, тут же исчезает, меняя свою природу?
      Чтобы с порога отмести возможность таких крамольных вопросов современная либеральная теория вообще ставит под вопрос само понятие народа и стоящую за ним реальность. Эта теория относит народ к устаревшим субстанционалистским понятиям, предполагающим наличие некой неразложимой сущности, тогда как реальными агентами нормализованного общества выступают различные группы - и при этом лишенные всякой традиционалистской устойчивости.
      Бихевиористская методология, взятая на вооружение либеральной мыслью, отрицает всякие твердые субстанции и скрытые сущности, вообще - социальную реальность общего. Она видит только отдельное, что в конечном счете ведет к радикальному социальному атомизму: общество - всего лишь арифметическая сумма индивидов. А если нет народа как целостности, то нет и ничего такого, чем народ владеет в качестве неотчуждаемого и неразмениваемого достояния. Чтобы быть последовательными, либералам следовало бы с порога отвергать такие понятия, как "национальный интерес", "национальные цели и приоритеты", "национальная культура", "национальная (в том числе и американская) мечта".
      Они это и делают - применительно ко всем народам, за исключением американского, за которым соответствующие права признаются. Общество, само породившее идеологию антисубстанционализма - теорию всеобщего обмена, социального атомизма, бихевиоризма - по загадочной либеральной прихоти признается в качестве монопольного обладателя коллективных ценностей. У остальных их хотят отобрать.
      В неоконсервативной идеологии народ фигурирует как "молчаливое большинство", но в этом понятии содержится несравненно больше того, что способа вкладывать в него современная политическая публицистика. Новейшая теория рационального выбора придает понятию суверенитета народа уже не политическое, а экзистенциальное и эпистемологическое значение: говорится о суверенности народного обыденного сознания, лучше знающего собственные интересы, чем любые теории, на это претендующие.
      В самом деле: если допустить существование партий и учений, лучше знающих интересы народа, чем сам народ, то демократический суверенитет народа становится сомнительным. Партия, знающая подлинные (объективные) интересы народа имеет моральное право приходить к власти и оставаться у власти даже вопреки субъективному нежеланию народа, по невежеству сопротивляющемуся своим благодетелям.
      Владение "великим учением", оказывается в этом случае более значительным источником политической легитимности власти, чем свободное волеизъявление народа на выборах. Именно к этому типу идеократической легитимности тяготели в свое время большевики, поставившие "диктатуру пролетариата" выше демократической воли народа, а сегодня - либералы, уверяющие, что демократия в России должна быть сохранена даже вопреки воли "красно-коричневого большинства". Аналогичные узурпации воли потребительского большинства совершаются в рамках так называемой "экономики спроса", которая создает искусственный спрос с помощью изощренной рекламы и пропаганды "модного и престижного". Недостаточно произвести товар, необходимо произвести самого покупателя этого товара, внушив массе соответствующие потребности.
      Против всех этих технологий искусственного спроса и выступила теория рационального выбора, доказавшая, что успешно манипулировать можно только так называемыми вторичными потребностями, не затрагивающими жизненно важные интересы. Иными словами, потребителем можно манипулировать лишь постольку, поскольку он соглашается быть манипулируемым - добровольно вступает в игру с рекламой.
      Там, где речь идет не об игре, а о чем-то достаточно серьезном, потребителя обмануть невозможно - здесь суверенитет объеденного сознания с его здравым смыслом сохраняется несмотря на всю изощренность манипулятивных технологий.
      Если все это сегодня научно доказано, то нам надо глубже продумать философские предпосылки и основания обыденного здравомыслия. В области философии познания (эпистемолоогии) никто еще не превзошел Канта. Обратимся к нему.
      Кант различает существующую по ту сторону нашего восприятия "вещь в себе" и обусловленное нашим культурным опытом восприятие "вещи для нас". Вещь для нас субъективна, но речь при этом идет не об эмпирическом, а о трансцендентотально-всеобщем субъекте. В переводе на современный язык это можно интерпретировать как универсалии культуры, ставящие индивидуальные чувственные восприятия в общеобязательные категориальные рамки.
      Когда постмодернисты, ссылаясь на Ф. де Соссюра, говорят об отрыве знака от референта, обозначающего от обозначаемого, они в известном смысле лишь воспроизводят дихотомию Канта: знак, или обозначающее,- это вещь для нас, а оторвавшийся от нее и уходящий в тень, "немой" референт,- это вещь в себе. Постмодернистский призыв махнуть рукой на обозначаемое (референт) и принимать во внимание только обозначающее (знак) в какой-то мере перекликается с усилиями кантовской критики, предостерегающей нас о самоуверенных претензий на знание вещей в себе, но у Канта вещь в себе не бездействует. В плане познания она "аффицирует нашу чувственность", то есть дает первотолчок нашему восприятию, которое затем уже попадает в плен априорных форм культуры и создает образы, не столько отражающие то, что существует, сколько то, что предрешено законодательством нашей культуры ее категориями и нормами. В моральном плане сфера вещей в себе выступает как сфера религиозно-трансцендентного: той запредельной области, где логика борьбы добра и зла, не получающая должного завершения в нашем земном опыте (где именно зло имеет преимущества), наконец-таки получает его.
      Если с позиций кантианского дуализма мы оценим различие светской и религиозной культуры, нам в философском плане многое откроется. Светская культура - это область, утрачивающая воспоминание о таинственной вещи в себе, уже не аффицированная ею. Иными словами, она целиком конвенциалистская: то, что "на самом деле", ее не интересует. Более того, это культура, уже не делающая поправки на потусторонний опыт наказания и воздаяния: она ориентируется только на земное соотношение сил добра и зла и потому склонна признавать, в соответствии с показателями земного опыта, превосходство зла.
      Теперь у нас появляется возможность связать, в рамках единой религиозной интуиции такие далекие друг от друга понятия, как кантовская вещь в себе: православный исихазм, народ и "молчаливое большинство" - и вещь для нас: автономность соссюровского знака и явление "крикливого меньшинства". В истинном значении народ - понятие не эмпирическое, а мистическое. Ни в каком другом категориальном аппарате, кроме категорий православного исихазма, он не может быть постигнут в своей мистической глубине.
      Народ чувствует те невыразимые вещи в себе, к которым уже утратило всякую чувствительность авангардистское "крикливое меньшинство". Он потому и безмолвствует, что сакраментальная вещь в себе невыразима на профанном языке земных смыслов.
      Но безмолвие это не пустое. Народ этот врожденный исихаст2, глубоко аффицирован вещью в себе и потому молчание его энергетийно. Народная субстанция, никогда не находящая адекватного самовыражения в культуре, которой "заведует" меньшинство, заряжена колоссальными потенциальными энергиями, втайне питающими и экономическую, и политическую, и интеллектуальную жизнь, но по большому счету остающимися закованными, "довербальными".
      Здесь нам открываются тайны безошибочности народного здравого смысла, которому удивляется теория рационального выбора и другие теории, связанные с концептом "естественного человека". Эпистемологическая тайна здравого смысла заключается в том, что он является беглецом из стана официальной, идеологизированной культуры, со всеми ее конвенциальными нормами. Народный здравый смысл таинственным образом коммуницирует с "вещью в себе", вырываясь из круга идеологически санкционированных "вещей для нас". Те, кто молчат, сохраняя исихастскую энергетийность, из этого круга вырываются; те, кому дает слово официальная господская культура, остаются в плену конвенциально-субъективного, условного.
      Идеологизированный язык коммунизма в свое время прививал нам веру в решающие преимущества коллективного хозяйства, в том числе и в аграрном секторе. Народный здравый смысл оспаривал высокую теорию, утверждая, что ничейная скотинка останется "не поенной не кормленной". Кто же в итоге оказался прав?
      Идеологизированный язык либерализма убеждал нас в том, что приватизация промышленности обеспечит экономическое чудо и сулит несметные блага. Народный здравый смысл с самого начала предостерегал от нового официального оптимизма, утверждая: "разворуют, непременно все разворуют". Кто же снова оказался прав?
      Я сознательно привел эти два примера, ибо в обычной логике "исключительного третьего" официальная теория непременно должна была оказаться правой в одном из этих случаев. Но она оказалась не правой в обоих. Мало того, ей не помогает никакой опыт. На протяжении пятидесяти лет после массового голода, вызванного коллективизацией и всех последующих провалов официальная коммунистическая теория не уставая твердила о преимуществе социалистической собственности. Теперь вот уже десять лет после неслыханных провалов курса либеральной приватизации и демонтажа государства, представители официального либерализма не устают твердить о своей правоте и "решимости" довести реформы до конца.
      Почему же интуиция народного здравого смысла прозревает, скрытые итоги социального экспериментаторства задолго до того, как они эмпирически проявятся, тогда как "безошибочные расчеты" выступающей во всеоружии высокой теории неизменно оказывается липовыми?
      Дело, вероятно, именно в том, что народный здравый смысл, минуя конвенции господской культуры, непосредственно "общается" со скрытой "вещью в себе", тогда как интеллектуальная элита пробавляется сферой условных истин "для нас", навязанных очередным учением.
      Интуиция народного здравомыслия касается не только хозяйственного, политического и других видов практического опыта, но и опыта морального. Почему истины, добытые теоретическим разумом науки подвержены моральному старению, а моральные истины - заповеди выступают моральной не устаревающими, вечными?
      Вероятно, потому, что охватываемая ими сфера трансцендентного относится к шести дням Божественного творения: после того как Бог окончил дело творения мира и поглядев на итоги, сказал "хорошо весьма" (Быт. 1:31) ничего законно нового в мире не может появиться. Сфера морального в точности выражает не то, что происходит в мире после грехопадения, а то вечное и нетленное, что было заложено в нем богом до грехопадения - до того как божественное миротворение было закончено. Великие морально-религиозные заповеди возвращают нас в то вечное состояние до грехопадения, которое по особому аффицирует наше сознание, порождая неистребимую ностальгию по подлинному - доброму и прекрасному.
      Европейский модерн с трудом терпел эту раздвоенность культуры, когда различные сферы научно-теоретического и практического опыта подчинялись закону морального старения и побуждали фаустовскую личность дерзать далее, ни в чем не останавливаясь на достигнутом, а сфера морального опыта оставалась "консервативной", тяготеющей к инвариантам.
      И вот вслед за политическими и научно-техническими революциями модерна пришла моральная революция постмодерна. Решено было развенчать незыблемость нравственного опыта со всеми его "вечными заповедями" и доказать полную относительность всех моральных норм, и более того относительность их критериев, посредством которых люди извечно отличали добро от зла, истину от лжи, порок от добродетели.
      Постмодернизм и в моральной сфере открывает восьмой день творения, уже после того, как семь божественных дней кончились и миру положено стабилизироваться по крайней мере в этой области. Культура постмодернизма предпочитает моральные эксперименты и новации всем другим, как более трудным. Классические фаустовские дерзания, касающиеся преобразования природного мира, постмодернизмом практически оставлены в качестве дела уже пройденного, и, по большому авангардистскому счету, второстепенного.
      Если современная эпоха в самом деле является постиндустриальной, значит, главным объектом экспериментальной преобразующей активности должен стать человек - причем не столько в его низших материальных ипостасях, сколько в высших, духовных. Душу надлежит лишить прерогатив неприкасаемой вещи в себе, и превратить в технологически доступную, обрабатываемую и "морально стареющую" вещь для нас. Фаустовская душа, столь долго демонстрировавшая себя в роли великого технократа - преобразователя природы по рецептам точной науки, явила себя в эпоху постмодерна в роли "великого гуманитария" - знатока душевных тайн, развенчивающего "традиционалистские абсолюты" в их последнем прибежище - в сфере нравственных идеалов.
      Если революционеры эпохи модерна брали себе в союзники научно-технический авангард, третирующий "гуманитарную архаику" по закону противостояния "физиков и лириков", то революция постмодерна воплощает авангардизм языковедов, филологов, психоаналитиков, напористо вторгающихся в высшие духовные сферы с целью доказать, что и там божественные абсолюты не обитают.
      Следует сразу же отметить, что и здесь народное большинство оказалось молчаливо-консервативным: оно сохраняет веру в нравственные абсолюты духа и продолжает пользоваться соответствующими абсолютистскими критериями. Таким образом, народ и здесь "священнобезмолвствует", обращая свою интуицию не вовне, а внутрь, к трансцендентной вещи в себе. И эта интуиция снова свидетельствует, что существует морально не устаревающий нормативный порядок, не подвластный авангардистским новациям.
      ВОЗМОЖНА ЛИ НОВАЯ
      САКРАЛИЗАЦИЯ МИРА?
      Итак, мы можем по достоинству оценить роль народа в современной культуре, если уясним, что он, во-первых, осуществляет привязку культуры к объективной действительности - в вещам в себе, и во-вторых, отделяет в культуре инвариантное содержание, связанное с вечными, нетленными идеалами и нормами, от того, что подвержено моральному старению и подлежит обновленческим реконструкциям.
      Если культура лишится этого центра тяжести в лице народа, который продолжает привязывать ее к реальности, она наверняка опрокинется - и мы все вместе с нею. Но для того, чтобы реальность по-прежнему манила культуру, обязывала ее и воодушевляла, она (реальность) должна содержать некое сакральное ядро.
      Центр тяжести - это центр сакральной аффектации. Те, кто выступили в свое время популярными разоблачителями сферы высшего - Маркс, Ницше, Фрейд, а затем и Соссюр,- заложили в нашу культуру мину замедленного действия. Маркс раскрыл законы базисно-надстроечного детерминизма, разоблачив притязания духовной надстройки на самоценность и самодостаточность; Ницше закон очищения механизмов власти с помощью естественного отбора от ограничений христианской морали; Фрейд - закон растущего отторжения витальной сферы от цивилизаций, непомерно ее нагружающей и ограничивающей; Соссюр - закон отторжения семиотической сферы (знака) от референта (действительности), который ее стесняет и приземляет.
      Во всех этих компрометациях несокрушимого сакрального ядра и вытекающих из него абсолютов сказывается давление эмансипаторского проекта, тяготеющего к идеалу "абсолютной свободы". Пока сохранялись надежды, что этот идеал осуществим на нашей грешной земле - надо только полнее следовать букве соответствующих освободительных теорий,- культура модерна соглашалась "терпеть" действительность и идти на временные компромиссы с принципом должного. Но по мере того как время шло, очередной проект освобождения проваливался, а фаустовская воля слабела, подточенная гедонизмом, началась стремительная деградация элит и элитарной культуры. Принцип преобразования действительности постепенно подменяется принципом ухода от действительности.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35