Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хромой Орфей

ModernLib.Net / Отченашек Ян / Хромой Орфей - Чтение (стр. 21)
Автор: Отченашек Ян
Жанр:

 

 


Свои он забыл дома. Спит? Он представил себе лицо Бланки над раскрытой книгой, задумчивое лицо погруженного в себя человека, сжатые губы, наморщенный лоб. Слава богу, скоро конец, работа шла гладко - оказывается, толстяк знал своих родителей. Достойный владелец квартиры не отрывался от тома Вольтера, давая понять, что уважает затеи молодежи, пусть самые сумасбродные, а "мамуля" предстала как воплощение добродушной наивности, она ни о чем не догадалась бы, хоть пулемет у нее на глазах собирай. Она очень редко заходила к ним и всякий раз деликатно стучала. Можно? Инфантильная, тучность Бациллы досталась ему явно по женской линии. Маленькая, пухленькая "мамуля" словно была обтянута выцветшим плюшем, а голос у нее был сладкий, как микстура от кашля. Робко и с непритворным почтением она осведомилась у Гонзы, когда премьера его пьесы, она хотела бы заручиться билетами.
      - Только после войны, - брякнул он, вспыхнув, готовый от стыда сквозь землю провалиться.
      Она понимающе закивала головой.
      - Вот как? Да, тяжелые теперь времена, правда? - Озабоченная, кудахтала она что-то о судьбе своего ягненочка, пока Бацилла деликатно не прервал ее:
      - Мамуля, прошу тебя!..
      В хрупких чашках на чеканном подносе благоухал чай из шиповника - с богатым содержанием витамина С, как наставительно подчеркнула "мамуля", а кекс с не менее богатым содержанием изюма так и рассыпался в пальцах.
      - Черт! - угрюмо заметил Милан. - Ну и жрут же у вас, ягненочек!
      В его словах были упрек и восхищение, казалось, тут развертывается мучительная борьба ненасытного желудка с убеждениями. Милан переступил порог этого жилища богатеев, словно входил в неприятельский стан - предвзято защищенный плащом заносчивой гордости, презирающий благодарность: горящими глазами он с явным неодобрением осматривал весь этот изнеживающий комфорт, довольно комически выделяясь на его фоне в своем поношенном костюме. Он даже отказался сесть в кресло. Чудак! Гонза наблюдал за ним насмешливо и неприязненно. А над кексом размяк, не помнит себя от жадности! Или решил уничтожить ненавистную буржуазию, пожирая ее запасы? Ручаюсь, что пламя классовой ненависти полыхает в нем сейчас не особенно сильно. Бацилла обычно подсовывал Милану свою порцию - может, стеснялся есть при нем. Говорил, что не хочется, а сам, наверное, просто боится потолстеть от сладкого. Давай, ягненочек! Милан проглатывал его кусок, не тратя времени на "спасибо", стряхивал крошки с губ и сердито, словно корил себя за что-то, предлагал вернуться к работе. Сегодня кончим - и баста! А ты, Павел, оставь уж своего "Яношика" в покое, лучше споем потихоньку что-нибудь приличное, "Красного партизана" знаете? Тогда послушайте: "По долинам и по взгорьям..." Голос Милана, его раскатистое "р" зазвучали среди мягких кресел и пуховых подушек так грозно и подмывающе, что Бацилла с готовностью подтянул ему. Стук-стук-стук...
      Столовка жужжала и гудела, Мелихар жмурился над стаканом бурды. Молчали. Недобрым молчанием... Великан сунул руку под рубашку и стал скрести ногтями грудь. Он не снимал рубашки на людях даже в самую сильную жару. Совсем нечаянно в пустой умывальне Гонза раскрыл его тайну: под левым соском у него была грубо вытатуирована женщина и при сморщивании кожи эта женщина делала непристойное движение. Мелихар обречен был до могилы стыдиться этого неприятного напоминания о какой-то минутной слабости. Поделом ему, грубияну!
      Гонза возвращался в фюзеляжный цех через раскаленный двор; солнце мешало думать, расслабляло. В нужнике! Как бы не так! Никогда! Из самого пекла он сразу попал в длинный коридор вдоль цеха, и его охватил прохладный сквозняк. Коридор был пуст, за дверями конторских помещений стучали машинки, с правой стороны грохотал цех - как фронт. Никого! Ни души!
      Идея! Он оглянулся, не вынимая рук из кармана. Еще раз! Черная доска с пожелтевшими объявлениями, плакат противовоздушной обороны, а рядом: "Schweig! Der Feind hort mit!" *[* Молчи! Враг подслушивает! (нем.).] Ему стало смешно. Рядом с плакатом торчал гвоздь от сорванного объявления, он-то и привлек внимание Гонзы. Зачем ему тут зря торчать?
      Еще взгляд - и молниеносным, но точным движением Гонза вынул из кармана листовку, держа за самый краешек, чтобы не оставлять лишних следов, насадил ее на гвоздь.
      Где-то от сквозняка хлопнула дверь. Теперь прочь отсюда... только спокойно!..
      Насвистывая блюз, он двинулся по темному коридору. На повороте против уборной для служащих остановился, спокойно прислонился спиной к стене и равнодушным взглядом повел назад, сам дивясь своему гордому спокойствию.
      Солнце било в открытые двери коридора, и Гонза видел только силуэты входящих в его полутьму. Двое рабочих из фюзеляжного прошли мимо доски объявлений, не взглянув. Барышня из конторы в подпоясанном халатике подкрасила губы перед плакатом и проскользнула в одну из дверей. Мимо. Потом силуэт тщедушного старичка. Этот, видимо, заинтересовался листовкой. Читал ее, как все близорукие, уткнувшись носом и смешно вытягивая шею. Потом засеменил дальше и пропал в теплом грохоте цеха. Двое мужчин в спецовках. Пробежали листовку, перемигнулись и ушли. Из уборной вышел служащий с пыльным лицом, скользнул по доске равнодушным взглядом и прошлепал в ближайшую дверь. Какая скука! Ничего!
      И вдруг... Сердце бешено заколотилось: веркшуц. Он лениво брел по холодку, заткнув большие пальцы рук за пояс с пистолетом; цокали каблуки о бетон. Стоп! Цоканье разом прекратилось. Веркшуц читал эти несколько фраз непостижимо долго, словно не верил своим глазам, потом одним движением сорвал бумагу и сунул себе в карман.
      Есть! Внутри забили литавры. "Орфей" объявил войну, один, неизвестный и неуловимый, наперекор всем Мелихарам! А что, если я свалял дурака? Листовка уже, наверно, на столе перед Каутце. Пусть! Когда Гонза медленно проходил по цеху, он отыскал глазами светлое лицо Бланки, склоненное над скелетом руля, и ему захотелось окликнуть ее.
      Он удержался.
      III
      - Почему ты молчишь? - спрашивал он ее. - Укоряешь? Но во мне все равно ничто не изменилось, клянусь тебе, я знаю, и, когда ты вернешься, я все тебе расскажу. Ничего не скрою. Не укоряй!
      Расшатанные половицы, скрипя, заходили под ногами грузного человека. Павел знает эту неровную походку. Потом увидел, как человек в старом мятом плаще пробирается мимо его окна, опустив руки. Стоит только запустить руку под кушетку, прицелиться ему в голову и нажать. Нет, теперь это уже не только мое дело. Через минуту эта каморка наполнится голосами. Некогда он дал себе слово, что до ее возвращения никто не переступит этого порога. Он боялся осквернить тот безмолвный мир, в котором жила ее тень. Боялся, что ее вспугнет чужой голос. Вещей, которых она касалась, - столика и лампы с абажуром, подушки и одеяла - он не трогал. И вот он уже не один, сюда приходят поодиночке, он узнает их по шагам на истоптанной лестнице, по стуку в дверь. Смотри! Вот Бацилла. Вот Гонза. Милан. И Войта. Я уже не один. Все вместе мы носим одно странное имя. Тебе нравится? Что молчишь?
      Вчера, когда он примчался с завода, отец сказал:
      - Тебя какая-то девушка спрашивала. - Отец стоял, наклонившись над лоханью с посудой, лица его не было видно. - Долго ждала. У тебя на столе письмо.
      Он попробовал представить себе Монику в этом жилье, откуда ушло тепло, как она сидит за столом с прожженной клеенкой, но это ему не удалось. Он привык видеть ее в желтой гарсоньерке с окном на реку - видеть ее легкие, стрекозиные движения, брюки, охватывающие невероятно узкие бедра, чувствовать неуловимый и тонкий запах. Да, она была здесь. Наверное, была как райская птица, по ошибке залетевшая в курятник. Конечно, отец принял ее со старомодной галантностью, усадил на единственный стул, с незапамятных времен предназначенный для гостей. Такой порядок завела покойная мама.
      Несколько слов было набросано размашистым почерком человека, не привыкшего к экономии. Стихов Китса он не понял, зато понял унылый взгляд, устремленный через стол. Ответил незаметным покачиванием головы. Нет, нет. Я не сумел избавиться от этого. И не хочу. И не опрашивай ни о чем!
      - Зачем ты все портишь, Павел? - спросила Моника при последней встрече. Это не был укор отвергнутой любовницы. - Оставался бы у меня. По крайней мере пока ты здесь.
      Он повернулся к ней. Она была утомлена. Она всегда уставала после объятий. Перегорала. Трудно было поверить, что это хрупкое тело, лежащее рядом в светящейся наготе неподвижно, как отложенная в сторону вещь, только что жило и вздымалось под ним, навстречу его телу. Следы ее ногтей еще горели у него на коже, в воздухе еще как будто замирал ее стон. Она ласкала его с грустной жадностью, ненасытно, но потом ее тело неохотно возвращалось к жизни. Ему показалось, что она не дышит.
      "Тебе лучше?" Она ответила ресницами - в такие минуты у нее жили одни глаза.
      Он попытался уклониться от них.
      - Ведь я здесь.
      - Ты был не здесь.
      Павел повернул лампу к стене, чтоб прикрыть желтым полумраком ее наготу. Ее цветом был желтый, она создала вокруг себя желтый мир. Павел вернулся к ней взглядом, попробовал улыбнуться.
      - Я тебе не нравлюсь?
      Он уловил в ее голосе едкий оттенок иронии.
      Вместо ответа он погладил ее. Это было безопасней всего.
      Она пошевелилась под его рукой, вяло отстранила ее.
      - Так не надо! Я не заслужила. У тебя в руке - холод. - Обмануть ее было невозможно ни словом, ни прикосновением. Ни глазами.
      - Не сердись. Я дурак, Моника.
      - Скорее сумасшедший. Не говорю, чтоб это мне в тебе не нравилось. Я предпочитаю печального сумасшедшего веселому идиоту. Это занятнее. Ключ от квартиры я коварно сунула тебе в карман. Ну как?
      Он отрицательно покачал головой.
      - Ты знаешь, что я никогда им не воспользуюсь.
      - Боишься, как бы не наткнуться на кого-нибудь еще?
      - Между прочим и этого, - с такой же откровенностью отбил он ее атаку.
      - Что вполне может случиться. Я не склонна быть дежурной на телефоне. Скажу тебе кое-что: если бы ты взял ключ, то не встретил бы у меня никого. Ты во всем видишь символы. А это обыкновенный кусок металла, приспособленный к тому, чтобы отпирать дверь. Раньше мне такая пошлость никогда не пришла бы в голову. Видимо, ты оказываешь на меня вредное влияние. - Она хрипло засмеялась. - Любовник с ключом в кармане! У-у! Однако из того, что я с тобой сплю, еще не следует, что мы любовники. Любовники - от слова любить, а мы не только друг друга не любим, но даже не притворяемся, что любим. Так гораздо лучше. Мы только по взаимному согласию пожираем друг друга. Совершенно по-дружески, для здоровья, просто есть у нас свои потребности. Все в порядке. Никто не связан по рукам и ногам. Я хоть по вкусу тебе, сушеный интеграл?
      Он слегка отстранился и посмотрел на нее, прищурившись.
      - Зачем ты так говоришь? Врешь ведь. Ты же не такая.
      - Но это так! Только, пожалуйста, не обвиняй меня в склонности к мелодраме. Не воображай, что я хнычу, как только за тобой захлопывается дверь. И не думай. Мне хочется жить, а не хныкать. У меня нет времени. И ты не ломай себе голову, как ты это обычно делаешь. У тебя бесстыдное тело, а душа протестантского проповедника. Ключ останется здесь. Раз и навсегда. Как символ взаимной свободы.
      - Мне пора, - сказал он. - А то запрут дом.
      - Как хочешь...
      Он не вставал, знал, что не в силах оставить ее, он испытывал отчуждение и горечь, хотя ее излияния не были для него неожиданными; он знал, что она любит ранить. Себя и другого. Знал и то, что есть другая Моника. Видел ее растроганной и в следующий миг ядовитой, злой, эксцентрично-самонадеянной и все же беспомощной, сумасшедше-веселой и сквозь смех печальной, мудрой, иногда беспечно-поверхностной. Она умела быть целомудренной и тут же становилась вызывающе-бесстыдной, ее окружали какие-то хлыщи, и все же она была одинокой, одинокой со своей болезнью, о которой запретила себе не только говорить, но даже думать. Она внушала ему жалость, возмущение и непонятный страх, была ему чем-то близка, ближе, чем кто-либо другой, и в то же время далека, даже тогда, когда лежала рядом; их ласки имели привкус горького миндаля и подчас казались ему унизительными для обоих. Всякий раз, уходя от нее, он давал себе зарок не возвращаться, но за этим только что принятым решением уже чувствовал, что опять наберет знакомый номер. Все это он мог бы легко объяснить: он несет к ней свой голод, гнездящийся в его живой плоти, и свое одиночество. Но все было гораздо сложней, и сомнительно - могут ли два человеческих одиночества взаимно уничтожить друг друга. Кто ты? Зачем я тебя встретил? Чтоб забыть? Но я не могу забыть. И не хочу. Никак не хочу. Понимаешь? Почему не понимаешь?
      - Послушай! - прошептал он ей как-то в минуту удовлетворенности. - Что мы, собственно, собой представляем?
      - Какое это имеет значение? - отозвалась она неохотно, но через некоторое время прибавила: - Я не люблю определений. Мы два человека. Разве не достаточно? Мы встретились, а вокруг стужа. И пусто. Тьма. Война. Что еще? Может, то, что оба мы совершенно голые.
      - А почему же мы встретились?
      - Почему? Сейчас наверняка спросишь: какой в этом смысл, так? - Она вспомнила какие-то стихи и прочла их на своем неуверенном, но красиво звучащем английском. - Не понял? Попробую перевести: "Жизнь только летучая тень, жалкий актер, который в свой час чуть не ломает подмостки, а после пустота... История, рассказанная дураком. Много крику и беснования, а смысла никакого".
      - Спасибо, - сказал он. - Кто это так отвел душу?
      - Некий господин Макбет. Попробовал стать королем, да сорвалось.
      - Тогда нет ничего удивительного. Ты тоже так думаешь?
      - Не знаю. Впрочем, это написал мужчина. Размышлять о смысле чего-нибудь, особенно жизни, чисто мужская черта.
      - При всем уважении к классикам я все-таки думаю, что должен же быть какой-то смысл в том, что двое встретились.
      - Погоди! - перебила она со вздохом. - Пожалуй, имеет. - Она ласково прижалась к нему голой грудью. - Хотя бы в том, что они согреются друг другом. Пусть на минуту. Ну, начинай греть, мне х-х-холодно...
      Он обнял ее. Что ты о ней знаешь? Живет в этой желтой норке, словно оранжевый цветок. Вкусу, с которым маленькая квартирка была обставлена, не приходилось учитывать каждый лишний крейцер. Папа, понимаешь? Даже на пятом году войны ей не надо себя ограничивать, здесь Павел впервые отведал шоколаду и пил коньяк, какой ему и не снился. Моника не курила, но ларец чеканного серебра был полон австрийских сигарет - и это когда за три обыкновенные "викторки" платят по сотне крон. Книги, книги, по большей части английские, граммофонные пластинки, - радио она принципиально не слушала: это меня не интересует. И половодье цветов. Она любила лежать на полу, на толстом ковре, и, когда он как-то раз спросил, что это она делает, она ответила с ленивой усмешкой: просто живу. Это иногда страшно трудно. Он понял и перестал спрашивать. Он знал фамилию ее отца - громкую фамилию, которую больные произносили как заклинание. Моника, видимо, обожала его, но, почему она жила отдельно, было неясно. Она никогда не заводила речи о себе, но, если он спрашивал, отвечала со спокойной деловитостью человека, которому нечего скрывать.
      - Откуда у тебя такое имя?
      Она зевнула.
      - Очень просто. Моя мама была немка. - Заметив его удивление, она поспешила прибавить: - Надеюсь, тебя это не смущает. Она давно умерла, и ни папа, ни я не имеем с ними ничего общего. Нет. Когда папа с мамой женились, о Гитлере еще и слыхом не слыхали. Мне это совершенно безразлично. Как и то, что мой старший братец примкнул к ним и теперь месит грязь где-то на востоке. Ну его к черту! Я даже немецкий язык не выношу. Ты страшно настроен против них, это твое дело, но, уверяю тебя, если бы ты был за них, мне и это было бы все равно. Ты мне понравился, когда разъярился у этих девчонок Карасовых, хотя бы потому, что меня всегда восхищает темперамент.
      Он нахмурился. Нет у нас с ней ничего общего.
      - Зачем же ты туда ходила?
      - От скуки. - Она, видимо, не поняла, чем задела его. - В общем это балаган, и я рада, что ты не попался на удочку. Старик Карас снюхался с немцами, когда им еще везло на фронтах, прикарманил целый воз старинных вещей из еврейских квартир, а теперь трясется от страха. Думает, наверно, что после войны скорей забудут его грешки, если узнают, что он предоставил квартиру для группы Сопротивления. Отсюда и вся комедия, понимаешь?
      Он понял, и его замутило от гнусности этого мира. Но все позади, от унизительного знакомства осталась только Моника. Он глядел на нее и спрашивал себя с горьким удивлением, почему ей, именно ей вверился он безраздельно. Еще один вопрос без ответа.
      Как это произошло? Они стояли у окна, и он рассказывал ей историю, которая не имела конца, выдавливая из себя подробности, запинаясь, и глядел в окно. На реку спускался сумрак, прозрачный, почти нереальный, по мостовой гремела колонна военных грузовиков, оконные стекла тихонько дребезжали. Тогда впервые прозвучало вслух имя той, и Павел стискивал зубы, совсем забыв о другой, живой, стоящей рядом.
      Он договорил, в оглохшей тишине очнулся: в него вперились округлившиеся глаза, внимательные, печальные, все понимающие. Он притянул ее к себе, положил голову ей на плечо. Она ничего не сказала, только погладила его по волосам; в этом целомудренном прикосновении было все, и он был благодарен ей, что она не попыталась утешать. В ту ночь они впервые не ласкали друг друга. Моника не настаивала. Что-то неслышно встало между ними. Имя! Произнесенное вслух, оно становилось более реальным и правдоподобным, он не мог им насытиться. Моника всегда терпеливо слушала, когда он заговаривал о той, другой, она молчала, может быть, понимая, что говорить им не о чем, что ему необходимо воплощать это имя хоть в звуке. Он находил в этом какое-то утешение; у него блестели глаза. Эстер! Он витал где-то далеко. Но однажды заметил ее странный, непостижимый взгляд, осекся на полуслове и схватил ее тревожно за руку.
      - Ты что?
      - Ничего, - спохватилась она с усталой улыбкой. - Продолжай,
      - Нет. Скажи мне, что ты сейчас думала? Только правду.
      Вздохнув, она стряхнула тягостное чувство, и на губах ее заиграла легкая самобичующая ирония.
      - Ничего особенного, Павел. Просто любопытно, что тебе нужнее: спать со мной или разговаривать о другой. Что ж, пожалуйста, не стесняйся! Я жива и могу слушать.
      Он моментально понял, что поступает дурно, эгоистично, что рассказывать ей между двумя объятиями о другой женщине, хоть и потерянной и нереальной, извращенность.
      - Не сердись.
      - Говори, говори, я крепкая, выдержу. А тебе это необходимо.
      С тех пор он упоминал это имя лишь изредка, но ничто не изменилось. Оно по-прежнему стояло между ними.
      - Мы составляем довольно своеобразный треугольник, тебе не кажется? говорила Моника.
      И опять в этом не было укора. Только констатация. Почему она меня не выгонит?
      - Ты думал о ней? - спросила она как-то раз.
      Не имело смысла запираться. Павел кивнул.
      - В чем ты, собственно, себя упрекаешь? Что спишь со мной? Что я доставляю тебе удовольствие? Но я живая, и я тебе нужна. Когда все кончатся, я исчезну, как пар. Улетучусь. Обещаю тебе. И ей.
      Он приложил палец к ее губам.
      - Не говори так!
      - Почему? Я не сентиментальна. Но вовсе не хочу, чтобы ты все время в чем-то себя упрекал. Это лишнее. Я угадала?
      - Нет. Кажется, не в том дело. Ужасно, что я не могу дать тебе больше. Дать все!
      - Я и не хочу больше. Пойми это раз и навсегда! Не знаю, почему именно ты, но ты даешь мне много. Да большего я и не могу себе позволить, потому что это было бы страшно, печально, безнадежно, а я не желаю мучиться. Если тебе со мной хоть в малой доле так хорошо, как мне с тобой, то мы в расчете. Приласкай меня! Сейчас же! Я запрещаю тебе терзаться. И меня терзать, понимаешь? Глупый!
      И он взял ее лицо в ладони и горячо заглянул ей в глаза.
      - Ты чудная, Моника!
      Она возразила, нахмурившись:
      - Ничего подобного. Но я умею быть благодарной, понимаешь? За то, что встретила тебя и что ты мне доставляешь наслаждение, какого я ни с кем еще не испытывала. А их было немало. Знаю, женщины обычно говорят так своим любовникам, но я действительно наслаждаюсь. А это много. Может, вообще самое главное. Все остальное, помимо пальцев, глаз, тела, дым. Я предпочитаю реальность, хотя бы краткую. Сейчас ты здесь, и за это я тебе благодарна. Теперь я жалею, что сказала о болезни, все могло бы быть иначе, но сделанного не воротишь. А потом я уж сама справлюсь, без тебя. Не говори со мной об этом, думай о своих бедах, Павел, ведь мы с тобой так условились, правда?
      Он лежал, закинув руки за голову и вперив взгляд в желтоватый потолок.
      - Послушай... я сказал тебе все. Может, и мне не следовало... Не знаю. Теперь ты обещай сказать мне, что ты на самом деле думаешь!
      - Спрашивай!
      - Она вернется?
      Ему казалось, что она сделалась еще более недвижной и дыхание у нее замерло.
      - Как я могу это знать?
      - Я спрашиваю, что ты думаешь, а не что ты знаешь. И спрашиваю, как близкого человека, Моника.
      Он настаивал с нелепым упорством, словно все зависело от ее ответа, и следил за ее сжатыми губами.
      Она отклонилась в тень.
      - В этом мире чудес почти не бывает. Мне ведь тоже нужно чудо. Совсем маленькое и даже не особенно важное, только для меня. Например, пусть бы такие-то люди ошиблись... Однако - в том, что для нас важнее всего, Павел; обычно прав бывает этот серый и злобный разум!
      - Значит, ты думаешь...
      - Не спрашивай! - вырвалось у нее. - Не спрашивай меня! К тому же тебе, с твоим мозгом, было бы страшно жить в мире, где совершаются чудеса. Довольно! Погаси свет и открой окно! Не думай! Не думай ни о чем, я хочу, чтоб ты перестал говорить и взял меня впотьмах. Иди, Павел!..
      Он вернулся от окна к ее рукам, протянутым ему навстречу, просвечивающим, живым и теплым, реальным рукам, проникнутым горьким желанием, и снова они были двое, утонувшие в своих телах, а вокруг колебалась влажная тьма, она искрилась за окном и шевелила занавесками, тьма ощущений и сливающегося дыхания, а внизу текла улица с размытыми огоньками и призраками людей, и каждый из них двоих был одинок, замкнут в своем теле - посреди мира, в котором ревут орудия и сирены воют голосом гиены, а люди превращаются в бледные воспоминания. Ах, Моника!
      Уснула?
      Он с величайшей осторожностью освободился из слабеющих рук и оделся в потемках, чтоб не разбудить ее. В кармане пиджака нащупал маленький холодный предмет. Ключ! Положил его на край стеклянного столика и подался к двери, не заметив, что за ним следит пара круглых глаз.
      Вот и Войта! С обычным выражением лица он сел на диван и положил руки на колени. Здорово! Жара какая, а? Открою окно.
      Они и на заводе-то были немногословны, им хватало привычных жестов. Так означало: подай молоток. Кивок в сторону термички: сбегай за заклепками! Взмах руки в сторону: отойди! Отношения между ними определялись не тем, что один был квалифицированным рабочим, а другой его "тотальным" подручным, - они основывались на безмолвном уважении второго к первому, в них не было напряженности, а следовательно, и взволнованности. Иногда во время тревоги взглянет Войта на небо, прислушается и тоном профессионала заметит: "Глобмайстеры!" Монотонное гудение звучит для его ушей райской музыкой, и мысленно он там, наверху, за рычагами управления. Были ли они друзьями? Пожалуй, если дружба может обходиться без общительности и проявления интереса к судьбе другого: им было хорошо вместе, хотя каждый оставался в своем личном мирке. Что нового? Ничего. Как живешь? Да так... Павел принес из столовки свеженький анекдот о Моравце, Войта, вполне оценив его, заулыбался: откуда только люди это выкапывают? Как дела, не слышал? Слышал - бьют немцев. Отлично. К рождеству, может, все кончится. Павел знал, что Войта недавно женился на "законной девчонке", как утверждала молва, но Войта ни словом не обмолвился о своем свежеиспеченном счастье. Только раз Павел спросил:
      - А хорошо это - жениться на женщине, которую любишь, и быть с ней каждый день?
      Войта отвел пневматический молоток; он, казалось, не понял, к кому обращен этот странный вопрос. Потом только шмыгнул носом и нагнул голову:
      - Да так...
      И грохот пневматического молотка разорвал тишину, вставшую после ответа.
      - Бацилла, возвестил Павел, открывая дверь в коридор.
      Толстяк вкатился в комнату, запыхавшись, как старая кляча; несмотря на это, он чуть не лопался от ликования.
      - Ура! Выпьем!
      Он вытащил из-под полотняной куртки бутылку чистой водки и с гордым видом поставил ее на стол.
      - Стоило бешеных денег, ребята.
      - А мы не ослепнем? - осведомился Павел.
      - Вздор! Я пробовал и вижу лучше, чем раньше.
      В комнату проскользнул Милан.
      - Смеррть оккупантам!
      С раскатистым "р". Увидев бутылку, откупорил и понюхал.
      - Ржаная. Не буду. Я голоден и сразу свалюсь с катушек долой. Пожевать нету, Бацилла? Воображаю - сам-то набил брюхо, а? Где Гонза?
      Он сухо покашливал и трогал влажный лоб.
      Сквозь полуоткрытое окно в комнату лился теплый воздух с накаленных солнцем крыш, где-то наверху вопила радиола.
      "Море, мечта-а моя-а-а", - надоедливо рыдал тенорок.
      - Черт возьми, - выругался Бацилла, - неужели у этого типа всего одна пластинка?
      Гонза влетел, запыхавшись, сослался на трамвай, отразив инквизиторский взгляд Милана.
      - Не было и не было. Что будешь делать?
      Милан отмахнулся, закрыл окно и важно кивнул,
      - Начнем!
      - Минутку! - умоляюще воскликнул Бацилла. - Может, сначала выпьем?
      Не дожидаясь согласия, он открыл бутылку и наполнил до краев банку из-под горчицы.
      Вкруговую! Павел первым глотнул, его даже передернуло. Банка в благоговейном молчании пошла по рукам, в конце концов и Милан дал себя уговорить, а Бацилла отважно опрокинул в себя остаток.
      - А, черт... вот... сила!.. - Он поперхнулся и стал тереть мокрые от слез глаза. - Я не знал, что она такая крепкая.
      В желудке запылал костер, волны приятного тепла распространились по всему телу; было в этом роскошное чувство освобождения и смелости.
      - Еще по одной, ребята!
      - Постой, балда, - проворчал Милан. - Мы собрались не водку хлестать... Будем пить понемногу и при этом работать. У меня уже малость закружилась башка.
      Завязался тихий разговор, горячей всех говорил Бацилла, которому водка явно ударила в голову. Поверить его восторженным словам, так можно было подумать, что весь завод, как один человек, вот-вот подымется против оккупантов. Еще несколько таких листовок, и вот увидите! Он так и подскакивал на стуле, качавшемся под ним, как утлый челнок на волнах. Спокойней, Бацилла, скувырнешься! Он выполнил задачу на сто процентов: не только сумел, улучив момент, рассовать свою долю листовок по шкафчикам в раздевалке, но даже незаметно вернуться потом на место действия, чтобы проверить произведенное впечатление. "Ну и как?" - с нетерпением спросил Милан, но Бацилла его не слушал. Один экземпляр он очень тонко сунул в свой собственный шкафчик, нашел его там на глазах у ничего не подозревавшего Леоша и показал ему. Что скажешь? Леош только сонно зевнул и махнул рукой. "Постарайся отделаться от этого, дурачина, - говорит, - я не хочу влипнуть в историю из-за ерунды. У меня своих забот полон рот". Впрочем, это ведь Леош, он думает только о девчонках да об этих своих нарядах. Правда, большинство людей поскорее комкали листовки и кидали их в корзину у двери, но Бацилла готов биться об заклад, что кое-кто их спрятал.
      - Завертелось дело, - горячился он, стуча пухлым кулачком по колену, завертелось.
      Остальные были гораздо сдержанней. Войта, которому был поручен моторный цех, признался, что очень многие выкидывали листовки в уборную, причем некоторые еще их гнусно использовали; Павел сказал, что видел то же самое в ангарах и в малярке. Все равно что плевать против ветра - никакого толка.
      У Гонзы от водки слегка кривилась физиономия. Когда он с неуверенностью в голосе сообщил о своем личном почине в коридоре канцелярии, последовало растерянное молчание. Значит... Ясно, попало в живодерку. К Каутце! Милан сердито насупился, видно, собрался читать нотацию, но Павел успел предупредить его:
      - Ну и что? Надо было считаться с тем, что листовки попадут к ним в руки. Наверняка у них уже много копий, конечно, нашлись сволочи, сами отнесли. Пускай! Это ничего не меняет, Гонза! Меня больше тревожит другое. Такое равнодушие! Откуда оно? Вы понимаете?
      - Не беда, - неторопливо прервал его Милан. - Очень уж мы разнылись. Долой пораженческие настроения! А чего вы ждали? Реки начинаются ручейками, большевиков сначала тоже была горстка, а в конце концов они перевернули все вверх дном и устроили революцию. Главное - иметь идею и быть готовыми отдать за нее жизнь... Тем более, с какой стати оставлять себе листовки на память. Бацилла? Это не билетики на танцы. Важно, чтобы слова западали в души и чтоб люди знали: кто-то борется. Нечего ждать, что все разразятся ликованием при виде куска исписанной бумаги. Прочь субъективные чувства - и не ослаблять нажим!
      - Правильно! - воскликнул Бацилла. Уши у него стали красными, как промокашка.
      Речь Милана пришлась ему по вкусу своей решительностью, он потянулся к банке и основательно хлебнул.
      - Черт побери! Я - за, ребята! - он яростно застучал кулаком по столу. Не ослабляй нажима! Бей нацистов! Смерть оккупантам!
      - Заткнись! - осадил его Милан и отобрал у него банку. - И перестань хлестать, а то мамулю кондрашка хватит, как увидит тебя такого развеселого, ягненочек!
      Он оборвал расходившегося толстяка с обычной для себя бесцеремонностью, так что остальным даже стало его жалко. Бацилла несколько сник, но, видимо, решил на этот раз не отступать.
      - Болтай, болтай... - пролепетал Бацилла. - ...Вот посмотрим, когда...
      - ...Когда состязание в жранье устроим - известно!
      - Ты несправедлив, Милан, - хмуро вмешался Павел.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47