Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хромой Орфей

ModernLib.Net / Отченашек Ян / Хромой Орфей - Чтение (стр. 26)
Автор: Отченашек Ян
Жанр:

 

 


Мы что - выслуживаем себе популярность или диплом, когда все это кончится? И он убедил всех. Больше того, он выдвинул странное предложение: пусть "Орфей" останется анонимным и после войны. Но почему? "Послушайте, - сказал он, - уже теперь пропасть обывателей, а есть среди них и колобки, заготавливают для себя военные заслуги. Или алиби. Я это знаю. Вот увидите, что будет! Кто только, оказывается, не участвовал в Сопротивлении! Не было и не будет в природе стольких актов саботажа, сколько найдется на них очевидцев, а то и удостоверений с печатью. Мы ведь действуем не ради этого? Ясно, нет. Так пускай же "Орфей" исчезнет в первый день после войны!" Они торжественно обещали поступить так, и это решение породило замечательное чувство. Пока все шло хорошо, - тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить! - и, хоть внешний эффект отсутствовал, они были убеждены, что листовки, подписанные необычным именем, все же хоть немного да прижились. Каморка Павла превратилась в примитивную лабораторию, листовки выпускались на заводской фотобумаге марки "Агфа"; на ней можно было рисовать буквы, карикатуры на Гитлера или Каутце, что с переменным успехом выполнял Милан, обозначать на схемах фронтов наступление армий по сводкам Москвы и Лондона, предостерегать от мерзавцев на заводе, жестоко высмеивать их и сулить им виселицу. Мало-помалу текст утратил свой лозунговый характер, и распространение наладилось, хотя никогда нельзя было исключить возможность, что кто-нибудь из них и был случайно замечен за этим делом. "А если нам пустить в ход анекдоты? - спросил как-то раз Гонза. Только новенькие! Слыхали о Гитлере и черепахе?" Они не слыхали, посмеялись, согласились. Через два дня Леош рассказал этот анекдот Павлу, а Гонза услыхал его из других уст и наградил ничего не подозревающего рассказчика двойной порцией смеха: наглядное доказательство, что анекдот из листовки пошел гулять по заводу. Только бы не превратиться в юмористический листок, заметил Милан. Решили помещать по одному в каждой новой листовке при условии, чтоб он не был с бородой. По этому случаю надо выпить, торжественно объявил Бацилла, вытаскивая очередную бутылку с зеленоватой отравой. Только смотри не скопыться опять, клецка! Встречи незаметно теряли угрюмую официальность; иногда, раньше покончив с делами, они просто болтали обо всем на свете, или Гонза, вынув обтрепанные карты, затевал с Войтой и Павлом марьяжик; Милан валялся на кушетке, а Бацилла только наблюдал за игрой. Сиди и не дыши, когда играют взрослые! В чем дело, Милан? Решаешь вопрос, не контрреволюция ли картишки?
      Странно было, что живодерка делает вид, будто ничего не знает, не обращает внимания ни на листовки, ни на "Орфея". "Нет, заблуждаетесь, - твердил Милан с видом опытного человека, - спорю на что хотите, что каждая листовка на другой же день лежит у Каутце на столе, и он бесится. Это хитрость, он ждет нашего промаха! Сколько групп провалилось из-за легкомыслия!"
      - Что ты хочешь делать еще?
      Павел пожал плечами.
      - Одни мы ничего не можем. Бумага скоро кончится...
      - Мне ничего не приходит в голову. Голыми руками...
      - Есть одна возможность. Надо ее обмозговать.
      - Какая именно?
      - Установить связь с ними, - промолвил спокойно Павел.
      - С кем?
      - С теми, кто вчера устроил взрыв. Или с другими, это все равно.
      Только сейчас Гонза почувствовал, что совсем отсидел зад на ребрах калорифера, и приподнялся.
      - Как ты это сделаешь? - Мысль взволновала его своей простотой и неосуществимостью. - Что ж, нам ходить от человека к человеку и спрашивать?..
      - Нет. Я сам еще не знаю. Но мы должны суметь, листовками многого не добьешься... А у них есть возможности, может быть, есть оружие...
      - Рабочие нам не очень-то доверяют, в этом я убедился на собственной шкуре. Мы для них сволочь, сброд...
      У Павла на скулах выступили желваки, это ему шло.
      - Значит, мы должны доказать им, что на нас можно положиться.
      - Но ведь они нас не знают. Для них "Орфей" только название.
      - Значит, надо придумать способ, как дать им знать о себе.
      Бац! Как просто он это сказал! Гонза только покачал головой.
      - Ты уверен, что не сбрендил?
      - Да вроде нет.
      - Гм... послушай: я, конечно, не герой и знаю это довольно точно. Если меня схватят и станут избивать, я, может быть, сумею не раскрыть рта, по крайней мере надеюсь, но к чему у меня начисто нет таланта - и это наверняка, - так это к самоубийству. Несмотря на все, во что я добровольно впутался, я страшно хочу жить. Это плохо?
      - Пожалуй, нет. Я тоже хочу.
      - А тут так и пахнет самоубийством. Абсолютное безумие.
      Павел поднял на него измученные глаза:
      - Ты уверен, что то, как мы живем, не безумие?
      Гонза не успел ответить: кто-то пинком ноги открыл дверь, заставив их замолчать. Пепек Ржига! Он еще с порога заметил Павла и чуть-чуть нахмурился, но все-таки вальяжно подошел к ним, вынимая на ходу портсигар, набитый "викторками".
      - Помешал, что ли?
      Пепек помочился, потом предложил им сигареты. Павел с гордым пренебрежением отказался.
      - Черт возьми, от вашего курева вонь одна, - сказал Пепек, разгоняя рукой облако зловонного дыма. - Говорят, курево и колбасу больше выдавать не будут. Будто бы Каутце запретил все из-за этого саботажа, мол, пока не найдут виновных. И еще в приказе есть чего-то о штрафах. С правого и виноватого. Я-то с какой стати страдаю?
      - Факт. Ты вне подозрений.
      - Ясное дело. Динамит не в моем ассортименте.
      Пепек постукивал носком башмака по радиатору, и дым, который он, смакуя, выпускал через округленные губы, извивался по его щучьему лицу.
      - Я на политику чхать хотел. Причем с высокого дерева! - прибавил он.
      - Говорят, у тебя были неприятности? - без всякого интереса спросил Гонза.
      - Ничего, порядок.
      Был слух, что после того, как в централке у него признали ревматизм, контролер из больничной кассы не нашел его вечером дома; отправили раба божьего к немецкому врачу, и там все рухнуло.
      - Балда, - сказал Гонза, - надо было торчать дома да ковылять с палкой.
      - Ха-ха! Думаешь, я пошел на такой риск, чтоб валяться дома в постели? Хотите сигаретки? Австрийские, первый сорт. По сотняге за десять штук, как честный человек. Или две банки эрзац-меда. Этот немецкий доктор ужасный гад.
      - В живодерке как было?
      - Да так, - циркнул Пепек слюной сквозь зубы. - Схлопотал по морде от Мертвяка, знаешь этого холуя при Каутце... вылитый покойник в очках. Ничего, запомним! - Он хитро осклабился. - Придется мне с Богоушем потолковать насчет этого самого базального... как его... С ревматизмом я утерся.
      Избалованный обильным куревом, он выплюнул порядочный окурок в писсуар у самых ног Павла и пошел вразвалочку к двери.
      - А как Геббельс в рай попал, слышали? Во анекдот!
      Гонза остановил его, не дав рассказать.
      - Эй, иди ты к лешему! Держи язык за зубами, коли хочешь дожить до автоматической кассы!
      Если события минувшей ночи не входили в чьи-либо расчеты - и не по принципиальным соображениям, а ввиду возможных последствий, - так это в расчеты Леоша. Он открылся Павлу, когда сидел с ним во время ночного перерыва в столовке. Кнедлик с повидлом противно приставал, к небу, он с усилием старался проглотить его и, наконец, отдал тарелку Милану, который ждал за соседним столом. Леош отшвырнул ложку.
      - Свинство! В глотку не лезет... Если после вчерашнего все не перероют, тогда, значит, я ничего не понимаю.
      Он схватил себя за свою маленькую птичью голову, плаксиво засмеялся.
      - Что-то не хочется мне при сем присутствовать! Если тебе нужна лампочка, приходи сейчас! Теперь уж наплевать... Все равно не хватает нескольких тысяч. Господи Иисусе!
      Может, их всех сразу повесят на фонарях в главном проходе между цехами. Так, сволочи, ну-ка высуньте язык. А что, если устроить пожар? Да разве поговоришь по-умному с Канькой, с заведующим этой разворованной лавочки? "Спокойно, мальчики, - с блаженным всхлипыванием успокаивает он свою команду, - у меня в гороскопе сказано, что я взорвусь под столом, закурив после бутыли спирта сигарету..."
      Павел попробовал немного ободрить Леоша.
      - У них теперь другие заботы, им не до копанья в вашем хлеву.
      Но отчаявшийся Леош совсем не слушал, бубнил свое.
      - Глаз не сомкну... Лучше бы всего задать стрекача, испариться, зарыться хоть в землю и вылезть, когда все провалится в тартарары. Пока не поздно...
      - Что тебе мешает?
      - Тебе легко говорить. А куда я денусь? Ты такое местечко знаешь?
      Гм. Пожалуй! Пожалуй, в крайнем случае Леоша можно бы спрятать. На одной сходке об этом уже толковали. Например, у Бациллы, потому что поселить его в каморке Павла значило бы парализовать всю работу или втянуть в нее Леоша. И как быть с кормежкой? Самим жрать нечего. Милан был бы против, но если б вопрос шел о жизни, мы бы взяли верх большинством голосов. Ох уж этот Леош! Флегматик, совершенно невосприимчивый к какой бы то ни было мысли, от которой хоть издали пахнет серьезностью, балагур и бабник. Снял у одного рабочего ветхий домишко над песчаным карьером на краю городка - якобы чтоб не ездить далеко - и время от времени устраивает там с некоторыми родственными тотальными душами такие оргии, о которых рассказывают затаив дыхание. А что за беда? Нужно только привыкнуть к чему-нибудь, и через некоторое время перестаешь удивляться и краснеть.
      - Целая свалка, милые, - шепчет изумленный Богоуш, который недавно принял приглашение Леоша. - Шесть девушек, шесть парней, что твой бал - carpe diem *[* Лови момент (латин.).] - игра в фанты, потом гаснет керосиновая лампа и впотьмах играют в "кукареку"...
      - А ты? - чуть дыша вкрался Бацилла.
      - Я? Ничего, - признался незадачливый развратник.
      Он прочел целый том о венерических болезнях с цветными иллюстрациями, и этого было довольно, и потом будто бы он был седьмой. Он сидел в этой топкой тьме, полной непонятных звуков, и самоотверженно заводил граммофон с единственной пластинкой. Кроме отъявленных потаскушек, он видел там и совершенно порядочных девушек, курочек, как называл их нежно хозяин дома. Имен их он не назвал. Делали то же самое.
      Вон они сидят! В сумерках за самым задним столом увидел он Богоуша, увлеченного беседой с Бациллой. Они держались конспираторами, Богоуш задумчиво потягивал себя за бородку. О чем эти двое все время толкуют? Почувствовали друг к другу симпатию, два богатеньких сынка, чем-то друг на друга похожие.
      В теплое душное помещение вошел Еничек - половина неразлучной пары заводских влюбленных. Один! Где же Марженка? Необычайное зрелище, никто еще не видел их порознь, кроме как у стапелей, они ведь одно тело и одна душа, живое изваяние близнецов. Уж не заболела ли Марженка после вчерашних ужасов? Нет. Вот она в очереди за супом. Стоит, покорная, сгорбленная, в своих обвисших лохмотьях, с поредевшими волосами, с лицом нищей мадонны - тоже одна! Павел заметил, что глаза ее покраснели от слез. Потом одиноко села за свободный стол и попудрилась над тарелкой, в то время как ее друг нашел себе место в противоположном конце столовки и устремил отсутствующий взгляд в пространство. Каждый сам по себе...
      Павел обратил на это обстоятельство внимание Леоша, но тот лишь тоскливо покачал головой.
      - Черт их знает... Гавел говорит, будто их вчера накрыли... Понимаешь?.. Фонариком осветили. - Он хохотнул. - Не хотел бы я пережить такое с девушкой, которая мне дорога.
      - Разве она такая? - нарочно с сомнением спросил Павел.
      Обиженный взгляд.
      - Чего городишь? Я, слава богу, нормальный. Те пирушки к этому не имеют никакого отношения.
      - Может быть. Почему же ты живешь в этой развалюхе, а не дома? - спросил Павел.
      Леош явно смутился, заерзал на стуле, отвел глаза.
      - Так... Из-за мамы.
      - Можешь не говорить, если не хочешь...
      - Нет, почему же? - помолчав, промолвил Леош с невеселой улыбкой. - Тут нет ничего. Во всяком случае, ничего особенного. Раньше меня это здорово донимало, я и сбежал, а теперь уж не так. У меня папаша сидит, с сорокового еще, влип в грязную историю, сейчас он в каком-то Маутхаузене, иногда и письма доходят: "Милая Блажа и сынок, я жив и чувствую себя неплохо", - пойми, это на бланке, иначе им писать не разрешают. Когда его зацапали, я думал, мама с ума сойдет, все бегала по судам и вообще...
      Птичье лицо окаменело от воспоминаний.
      - Но ведь ты же не из-за этого смотался?
      Леош как бы очнулся, поднял светлые брови.
      - Не из-за этого. Только... у нее теперь другой. Понимаешь? Отец-то ведь, пожалуй, у каждого - один... А этот к тому же на семь лет моложе, может, он и неплохой человек, но все равно выходит нескладно. Ладно, пускай она с ним... да первый-то жив ведь. И он вернется. Сперва я скандалил, ревел, ничего не помогло. Мать тоже плакала, говорила - упаду перед папой на колени, когда вернется... Великая любовь... Ну, любовь так любовь, я и смотался, чтоб хоть не видеть этого.
      Если б он только не похохатывал так идиотски!
      - Не можешь ей простить?
      - Могу. Но все равно ведь это не поможет. Когда такое с женщиной случается - крышка. Мол, тебе не понять, и сейчас же - что это великая любовь. Мать не плохая, нет, хотя бы потому, что тоже мучается страшно. Молодая еще, тридцать семь, и довольно красивая. За отца вышла замуж в семнадцать. Вот и пойми. Просто не всякая женщина может это выдержать - жить одной и ждать. Сперва она ужасно тосковала, плакали мы с ней вместе, а потом... да вот и пойми... Однако все это отравило для меня ту минуту, которую я ждал с такой радостью, все думал: вот кончится, вернется отец... Не хочу я жить с ними и концу войны уже не так радуюсь. Вот шлепнут нас в этом бардаке...
      Гудок возвестил конец перерыва, и Павел встал.
      - Я подумаю, куда бы тебе скрыться.
      Отсутствующий взгляд заставил его замолчать. Леош покачал головой.
      - Э-э, все равно ничего не выйдет, - сказал он, - так что брось...
      - Чего дуришь?
      - Да так. Еще матери расплачиваться придется, ты пойми, у нее муж в концлагере. И что скажет отец, когда вернется... Чему быть, того не миновать, от судьбы не уйдешь, - прибавил он безнадежно и без всякой охоты сполоснул тоску остатком потеплевшей бурды. Выругался, встряхнулся - и вот уже перед Павлом сидел знакомый Леош. Carpe diem. С пошловато-заговорщическим видом прищурился на девчонку из "Девина" и многозначительно подмигнул Павлу. Недурна, а? Да я ее тебе не предлагаю, - попятился он, поймав осуждающий взгляд Павла.
      Со двора в столовку ворвался веркшуц. Это был Заячья Губа. Его свирепый взгляд поднял засидевшихся.
      - ...Ты уверен, что тут нет риска? - спрашивает бог весть в который раз Богоуш. Он задумчиво теребит свою бородку, словно ища в ее мягких волосках решимость.
      - Железно! - клялся Бацилла. - Они там под наблюдением полиции, говорю тебе, официально разрешено! А то я бы сам не пошел!
      - Гм...
      Богоуш все еще колебался; приключение, которое ему предлагали, притягивало его и отпугивало. К заманчивым картинам Великого Познания, сулившего великолепное завершенье процесса возмужания, совсем некстати примешивались цветные иллюстрации из отцовской книги о венерических болезнях.
      - А как это называется? - отдалял он еще свое окончательное "да".
      Гм... Название в самом деле напоминало что-то гигиенически нежное, и легальность мероприятия с таким названием внушала чувство безопасности.
      - Ежедневный врачебный осмотр, - последним ударом вогнал гвоздь соблазнитель Бацилла.
      - Но, понимаешь... - возразил на этот раз вяло Богоуш, чувствуя, что где-то в нем уже состоялось решение, - пять сотен - немалые деньги, коту под хвост.
      - Да ты пойми: ведь там страшно благородно. Я знаю, что кого ни попало, первого встречного туда не пустят. Ну что? Когда пойдем?
      Грубый окрик веркшуца вспугнул их, освободив Богоуша от ответственного решения.
      - Вас гудок не касается, что ли? Марш работать, лодыри! Чтоб в два счета были в цехе!
      VI
      Октябрь... солнце в сетке туч похоже на воспалительный очаг; мы бродим по сугробам шуршащей листвы, полные голубой печали. Быть может, ее вдыхает в нас однообразный загородный пейзаж - в нем появилось какое-то движение, легкость, порыв.
      Куда хочет унести Бланку это движение?
      Разве что-нибудь изменилось? Ничего. Вот она, в нескольких шагах впереди, остановилась на опушке березовой рощицы и глотает ветер, серьезная, но блаженно раскованная, как всегда, когда мы убежим из города. Ничто между нами не изменилось - в этом сознании есть что-то радостное и угнетающее. Я знаю, например, что сегодня вечером неизвестно почему я буду опять один, как отогнанная пинком собака, и знаю, что не буду ни о чем спрашивать.
      Она сорвала белую мясистую ягодку, и я смотрю, как бесцветный сок стекает по ее пальцам. Знаешь, как называется? Жимолость. Знаю случайно, улыбаюсь я: мальчишками мы, бывало, топтали их, некоторые лопались, и было слышно. Лучше оставь это птицам. Знают ли птицы, что сейчас война?
      Идем, пора домой, уже смеркается.
      В городе осень не похожа на пьяного Вакха с аллегорической картины, это скорей подозрительного вида бродяга либо торговец запретным товаром, упорно навязывающий сырое уныние и насморк. Улицы плавали в липком сумраке, подобные разграбленным кораблям, и площадка трамвая пыталась опровергнуть закон о непроницаемости материи. Меня давило в спину колесо тормоза, вагон трясся на рельсах, будто в лихорадке.
      - В шесть? - спросил я ее в ненавистной нише входной двери. Она кивнула и подставила мне мокрую щеку, но я заметил, что все ее существо охвачено спешкой, хоть она и старается это скрыть. В общем-то это ей удалось: когда я уходил, она меня остановила и прислонилась лбом к моему плечу.
      - Так не уходи от меня! Так не надо!
      Я погладил ее по влажным волосам, но не шевельнулся.
      - В чем дело?
      - Ты в гневе. И в печали. Я знаю, хоть ты и молчишь.
      Она говорила правду. С карниза на нас падали капли вечернего дождя, затекали за шиворот, холодили.
      - Скажи еще что-нибудь. Любишь? - спросила она, робко подняв глаза.
      - Люблю. Но хотел бы большего. Жить с тобой. Не хочу тебе надоедать, но... пойми! Я просто не понимаю, почему ты против того, чтоб мы поженились, не понимаю, отчего мне нельзя переступить вот этот порог, почему ты не хочешь, чтоб мы были вместе, - этого я понять не могу. Боюсь - и сам не знаю чего. Может быть, этой осени. Неужели трудно понять? Я тебя люблю и не хочу ничего скрывать от тебя. Больше я не могу...
      Потом я остался один. Шагал в смятении чувств по неприютной сырости улиц, стучал зубами и раздумывал над тем, почему я ей все это выложил. Почему? В своем роде проступок совершенно непростительный, я знал это, но мне было все равно. Ведь это она. Я верю ей. Может, надеялся, что это признание сблизит нас, может, наивно рассчитывал, что развяжу ей язык. Нет! Она выслушала меня без единого жеста, переминаясь на мокрой мостовой, и заговорила только после короткого раздумья:
      - Не знаю, надо ли мне было слышать это.
      Я отстранился, разочарованный, так как уловил в этой фразе легкий упрек, и в тот миг подосадовал, что не сумел держать язык за зубами. Дьявольщина!
      - Ты рада или не согласна?
      Такое чувство, будто поскользнулся. И упал.
      - Как тебе могло прийти в голову? Конечно, рада. - Она сама нашла мою руку и сжала ее. - При одном условии... что ты будешь осторожен. Обещай мне. Я с ума сойду, если с тобой что-нибудь случится, ведь я совсем обыкновенная и люблю тебя. Ты у меня - единственный близкий человек на свете. Понимаешь?
      Он застал маму в тот момент, когда она уже уходила, надевала свою пропитанную дымом и запахом вагонов тяжелую шинель и простуженно потягивала носом. В сущности, мы не живем вместе, только встречаемся. Жалость коснулась его. В кухне неприютно, холодно, свет слабой лампочки не доходил до углов.
      Надо бы что-нибудь сказать ей... Но что? Ему казалось, что все пути к самым задушевным словам между ними давно уже поросли быльем.
      - Ну вот... - сказала она уже в дверях. - Мне пора...
      Он поглядел на нее растерянно, потом, движимый мгновенным порывом, подал ей пузатую сумку.
      - Береги себя, - пробурчал он, избегая ее взгляда. - Ты простужена.
      На большее его не хватило. На какую-то долю секунды поймал выражение ее глаз; в них было удивление, что-то в ней робко дрогнуло, и рука ее, эта опухшая от холода рука, уже поднялась было, чтобы погладить его, но словно не решилась, упала. Дверь захлопнулась, от плиты послышался сиплый голос деда:
      - Тебе посылка. Недавно какой-то мальчишка принес.
      Вот новости! Кто может мне что-то посылать? Пакет был не тяжелый, он пощупал его, потом разорвал бумажную бечевку и оттуда выпала большая толстая тетрадь в плотном охровом переплете под кожу - ни названия, ни инициалов. Он перелистал. Страницы заполнены незнакомым, мелким, но очень разборчивым почерком. Почерком интеллигентного человека.
      В пакете было еще письмо. Он скользнул глазами по странице к подписи: "Жму руку. Душан..." - и вернулся к началу. Каждая строчка леденила его. Сперва он не верил своим глазам. Протер их, опять стал читать сначала, кусая себе губы, и физическая боль убеждала, что он не спит.
      "...за окном снова дождь, я допиваю чай и совсем спокоен, клянусь тебе, невероятно спокоен, так что сам удивляюсь. Пульс нормальный, температура в обычных пределах, вижу четко, воспринимаю все, кажется, даже еще лучше, мыслю - и рука моя не дрожит. Но хотя сейчас, в решительный момент, все представляется мне чуть ли не подозрительно легким, я не питаю иллюзий: могут возникнуть осложнения по чисто физиологическим причинам. Других препятствий нет. Страх? Перед чем? Перед чем-то неизвестным, перед тем... что может нам присниться в том смертном сне, когда мы лишимся тела, - понимаешь, о чем я говорю? Я знаю, что страх охватывал и величайших заклинателей и отрицателей жизни. Почувствовав чуть приторный запах собственной гибели, приближаясь к этой неслыханной, непостижимой бездне... Леопарди бежит из Неаполя, спасаясь от холеры. Монтеня охватывает паника при мысли о моровом поветрии, наконец, даже Шопенгауэр слышать о ней не хочет, умом открыв в ней благо... "У меня не возникает ни одной мысли, от которой не веяло бы смертью", - пишет Микеланджело. Но я знаю совершенно определенно, что для меня это единственный выход, самый правильный и добровольный шаг, на какой я только способен и для которого я созрел. Уж по одному этому я спокоен и верю, что выдержу до конца. Надеюсь. Нынче я, пожалуй, последний раз вернулся с завода, насадив восемьдесят латунных колпачков на шланги... Значит, квиты! Долго лежал в абсолютной тишине на кушетке и снова прочувствовал это, уставившись в пятно на потолке, да, оно похоже на собачью голову, на тучку, вот последние очертания! А что дальше? Дальше - только ждать и дождаться, наконец, того единственного полезного мгновения в этой бесконечной идиотской веренице бесполезных мгновений. Сосредоточиться на ней всем остатком воли и сильно сжать пальцы. Вот и все. Во мне светлая уверенность, что найдется такое разумное мгновение, пожелай мне этого, если хоть немного меня понимаешь, и ничего не предпринимай, потому что все будет бессмысленно! Надеюсь, что, когда ты будешь читать эти строки, со мной будет покончено. Не могу больше, и то, что я хочу сделать, результат тщательного, а не минутного раздумья. Я никогда не пил и не напьюсь, так как не намерен обременять эту минуту собственной трусостью. Мне невыносимо дышать, и смотреть, и думать, я ни к чему не испытываю ни малейшего любопытства, всей душой ненавижу это зрелище вокруг себя - и не знаю поэтому, что могло бы удержать мою руку..."
      Дед беспокойно шнырял взад и вперед по комнате, туфли шлепали о босые пятки. Будильник, секунды. Дождь играл на железной изгороди за окном монотонную мелодию, за спиной шипела спиртовка, где-то звучал устарелый вальсик. Аккуратная буковка плясала по странице письма, чудовищно вспухая.
      Пахнет чаем.
      "...мне ничего не жаль, даже себя. Слышу голос матери, он доходит до меня из безмерной дали, бессильный, а так - тишина. Ни одно воспоминание о близком человеке не ослабляет меня, потому что нет у меня такого, право! Но пойми меня правильно! Я не утверждаю, что мне легко удалось не осквернить себя фикцией о какой бы то ни было человеческой близости, ты понимаешь, о чем я говорю. Ни до кого мне нет дела, абсолютно никому я ничем не обязан, потому что ничего не обещал. Каждый одинок, совершенно и абсолютно одинок, я признал это, потому что познал и отверг жалкий обман. Существую только я. Я, безнадежно закупоренный и закованный в собственном теле. Посылаю тебе эту тетрадь с несколькими ничтожными опытами, оставшимися от прошлого, от времен зеленой наивности, и не понимаю, отчего у меня нет силы уничтожить ее, как все остальное. Может быть, потому, что все написанное отчаянно хочет быть прочитанным. Видно, человеческое безумие - штука упорная, не сдается до самого конца. Ты чувствуешь иначе, чем я, знаешь ты пока немного, но у тебя недоверчивый, непокорный ум. Это мне в тебе нравилось, потому что непокорный значит самостоятельный. Ты знаешь, я никогда никого ни к чему не принуждал, да и не к чему было, поэтому и тебя я не принуждаю портить глаза этой беллетристикой. Не без основания подозреваю, что меня с нее затошнило бы. Удерживаюсь от соблазна перелистать ее. Vanitas vanitatum*.[* Суета сует (латин.).] Кинь потом это в реку и ополосни руки, я говорю чертовски серьезно, потому что вовсе не стремлюсь, чтоб эта словесная требуха отравляла кому-то жизнь. Особенно Р.!!! Я отослал тетрадь, чтоб она не попала в руки обоим Полониям, особенно папочке. Мне противно думать, что он станет в этом копаться, пытаясь понять и решить меня своим филистерским мозгом. Он по профессии взрослый, и я убежден, что и без этой писанины великолепно объяснит меня. Как и весь мир, и эту войну, и все! Его ограниченность относится к разряду самовлюбленных и, значит, беспредельна. Он не выносит ничего неясного, это мешает ему наслаждаться жизнью. Так пускай заблуждается, как настоящий Полоний, я уже слышу, как он после всего скорбно и болтливо рассуждает на публику... Безразличие! Знаешь, как умирают пингвины?.. Свернутся в комок на оторвавшейся льдине и уплывают на ней в морозную тьму, никто не знает куда. Боэция **[** Аниций Боэций (480-524) - римский философ.] этого, и "3амок" оставь себе. Habent sua fata libelli ***[*** Книги имеют свою судьбу (латин.).] - мне бы хотелось, чтоб особенно "Замок" не был осужден на вечную немоту в фамильном склепе. Вот и все, и я кончаю последний разговор с живым и совершенно случайным человеком. За окнами все льет, остается еще допить чай. Во мне дивная тишина и покой как никогда прежде..."
      - Погаси лампу, - заныл дед за спиной. - Надо экономить.
      ...Оглянулся. Все правильно. Дрожащими руками заложил письмо между страницами и повалился в изнеможении на диван. Нет, нет. Бессмыслица. Безумие. Нет. Удалось вздохнуть. Зажег лампочку у себя над головой и в тусклом свете прочел надпись на первой странице: "Октябрьский разговор с Иваном Карамазовым"! Он не воспринял слов, были только расплывчатые образы и шумы, и из них послушно выплыл голубой мотив блюза. Чай... Чай...
      Опять этот нафталиновый запах прихожей, пальто на вешалке напоминало повешенного, оно висело до странности одиноко, в глубине квартиры кто-то играл на рояле, сквозь стеклянные двери брезжил свет. Он был здесь две недели назад и теперь входил с тем же чувством подавленности и неуверенности, как прежде.
      Девушка, которая ему открыла, рассеялась в сухом воздухе, но он успел узнать в ней сестру Душана. Дверь хлопнула.
      В комнате он увидел другую девушку, вспомнил, что ее зовут Рена - в чем-то она показалась ему изменившейся, пожалуй, не такой холодной, как при первой встрече. Легкими прикосновениями пальцев она поправляла прическу перед зеркальцем, вынутым из сумочки, не смутившись его появлением, потом провела по губам помадой и застегнула мятую блузку у горла. Ему показалось, что она даже как будто дружески ему улыбнулась. Он понял все, взглянув на Душана. Оба они излучали то, что отличает двух людей после только что состоявшейся близости: взволнованная тишина и оттенок смущения при посторонних. Гонза остановился в нерешительности на пороге, и Душан провел рукой по волосам и оживленно пригласил его войти. Приветствие было более шумным, а может, и более сердечным, чем обычно, и это немного сбивало с толку.
      - Бросай портфель. Рена все равно уходит.
      Все произошло очень быстро: рука Душана оказалась теплей, чем последний раз, улыбка - менее непонятной. Вдруг Гонзе подумалось, что Рена вовсе не обратила на него внимания.
      - Желаю вам приятно провести время, - сказала она.
      - Я в самом деле не помешал? - спросил Гонза с виноватым видом, когда Душан вернулся из прихожей.
      - В самом деле не помешал, - откликнулся почти весело хозяин. Потом, догадавшись, кивнул на дверь: - Ах, ты про это... - Он засмеялся, откинув голову на спинку кожаного кресла. - Ну что ж, если бы ты пришел пораньше, тогда, пожалуй...
      Смех его звучал немного искусственно и слишком легкомысленно, и Гонза подумал, что ему никогда еще не приходилось слышать, чтобы Душан так беззаботно смеялся. Потом сразу и столь же непостижимо, будто в нем повернули выключатель, Душан стал серьезным, поднялся и быстро заходил по ковру.
      - Наоборот, - говорил он на ходу. - Ты, может быть, помог мне.
      - Не понимаю.
      - Это неважно. Что сказать тебе? - опять улыбнулся он. - Это латинское post coitum *... [* После совокупления ( латин.).]и так далее распространяется, видимо, только на нас. Хуже всего, когда потом начинаются слова. У них ненасытная потребность в нежностях.
      Поймав взгляд Гонзы, он остановился.
      - О чем ты думаешь?
      - Думаю, она не заслуживает, чтоб ты так о ней говорил, - строптиво ответил Гонза, опускаясь в кресло.
      - Если б она знала, какого имеет в твоем лице защитника! Но ты прав. Извини! Она действительно восхитительна - лучше, чем сотни других. Великолепная любовница и верный человек. Так?
      - Кроме того, я думаю, что ты говоришь неправду.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47