Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хромой Орфей

ModernLib.Net / Отченашек Ян / Хромой Орфей - Чтение (стр. 13)
Автор: Отченашек Ян
Жанр:

 

 


      Разве что с Душаном? С ним по крайней мере хочется иметь что-то общее. Но это совсем другое дело. Душан сам здесь как чужой. Гонза наблюдал за ним: сидит в кресле, скрестив ноги, закрыв глаза, слушает музыку; его совершенной формы руки с тонкими пальцами вертят серебряный карандаш. Необычное, интересное лицо: с первого взгляда угадываешь исключительную интеллигентность; спокойный, проницательный взгляд таких темных глаз, что даже на свету не отличить радужную оболочку от зрачка. Неизменный черный свитер, застегнутый до горла. Душан тем более притягивал к себе внимание Гонзы, чем безучастнее относился к болтовне присутствующих. Он редко вмешивался в разговор, а уж когда делал это, то своим невозмутимым голосом высказывал такое зрелое мнение, что тотчас, как правило, наступала уважительная тишина. Самый недалекий чувствовал, что мысли этого на вид равнодушного ко всему юноши имеют весомость знаний, не нуждающихся в том, чтобы их поспешно выставляли всем напоказ. Ничего в нем не было снобистски нарочитого, ничего искусственного, и Гонза, питавший просто инстинктивное отвращение к дутым авторитетам, чувствовал, что ему не избежать хотя бы безмолвного восхищения Душаном.
      Как-то ночью, на улице, они вступили в короткую дискуссию. В тоне Душана не было и тени пренебрежения или заносчивости - и все же рядом с ним ты ощущал, как скудны и порой банально-прямолинейны твои знания, как ты даже скорей нащупываешь, предчувствуешь, чем знаешь. Откуда в нем такое свойство? Ведь он не старше меня, неужели он все уже перечитал? Я испытывал его: Душан охотно переходил к авторам и книгам, которые я успел проглотить. Дос Пассоса читал? А что ты скажешь о Рильке? Андре Жид, Достоевский, Вассерман, Рамю, современные поэты, имена, идеи, цитаты - Душан знал, кажется, все! И не только это: казалось, все он читал иными глазами, иным, более емким мозгом, с ним можно было не соглашаться, бунтовать против его всеразъедающей критичности, ругаться с ним - в одном ему нельзя было отказать: при всей необычности мнение Душана всегда было необыкновенно остро, законченно и опиралось на исключительную глубину восприятия. Все будто попадало на мельничные жернова, все будто калилось в горниле мысли, не останавливающейся ни перед чем, - и все же, чтоб отстоять то, что было дорого ему, Гонза упрямо твердил: "Нет, не согласен!"
      Он остался один на улице. Нет! С чем соглашаться? Почему? Я необразованный чурбан в сравнении с ним. Холод - ага, вот оно, вот нужное слово, в этом ключ. Гонза схватился за это слово, как за спасательный круг. Смеялся ли Душан хоть когда-нибудь над страницами книги? Бывал ли растроган, раздавлен чувствами, от которых у меня перехватывает дыхание, чувствует ли он вообще хоть что-нибудь? Послушать только, как он говорит!
      Когда в разговоре затронули философию и был назван Кьеркегор, Гонза с каким-то вызовом сознался: "Мне только фамилия известна". Душан подал ему тонкую, холодную руку: "Я принесу тебе что-нибудь". Можно было допустить, что он забудет это мимоходом данное обещание, но при следующей же встрече в прихожей Коблицев он протянул Гонзе тонкую книжечку.
      - Попробуй, может, тебе будет интересно.
      Что я о нем знаю? Наверно, по своему обыкновению нафантазировал о нем бог весть что. И тот ночной разговор был совершенно безличен и кончился зевком на ветру...
      Щелкнув, остановилась пластинка, утомленные звуки блюза медленно растекались в тоске. Вуди выключил радиолу.
      - Хватит на сегодня, - объявил он. - Ящик перегрелся.
      Он повернул выключатель, и свет, упавший, на лица, завершил обряд.
      XII
      - Прочитал? - спросил Душан, когда оба шли по пустынной улице.
      Гонза поднял воротник пальто от дождя.
      - Угу.
      Они ушли еще до разгара вечеринки; никто их и не удерживал.
      Дождь мелкий, упорный; ущелья смиховских улиц доверху налиты темнотой; ближе к центру города покачивались голубые огоньки фонарей, пустой трамвай дребезжал по рельсам, за ним лениво скользил по мокрым камням мостовой автомобиль. Шаткая тень пьяницы, бубнящего какой-то укоризненный монолог; сдвоенная тень влюбленных; человек с сумкой, простуженный кашель, шаги, шаги, и ветер, и мрак...
      - Ты понял?
      - Не очень. Наверно, привычки нет к чтению таких вещей. В общем-то я больше думал о человеке, который это написал.
      Душан отозвался не сразу.
      - Я не удивляюсь... И счел бы тебя одним из этих, если бы ты сказал другое. Потому что, видишь ли, вещь эта почти непостижима и безумно парадоксальна. В этом весь Кьеркегор. Поэт и философ в нем часто спорят друг с другом.
      Дождь чавкал у них под ногами, ветер бросал в лицо водяную пыль. Гонза поймал себя на том, что больше прислушивается к голосу, вдруг ставшему взволнованным и настойчивым, чем старается понять эти сложные рассуждения: о том, что в мышлении невозможно перешагнуть через себя, что истина субъективна, она только то, что касается одного меня, моих восприятий, того мира, который я воспринимаю моими органами чувств, мозгом, страстями, и потому с точки зрения объективности она парадокс. Credo quia absurdum *[* Верно, потому что абсурд... (латин.) - изречение Тертуллиана (ок. 160 - ок 222 гг.), который, защищая христианскую религию, выступал против античной науки и проповедовал мистику и иррационализм.]... Тертуллиан... У Гонзы закружилась голова. Он поежился от холода и сунул руки в карманы.
      - И все же Кьеркегор непоследователен. Когда он постиг все одиночество бытия, когда глотнул этого ужаса, увидел этот покинутый корабль в море абсурда - он обнес себя стеной лжи. Взять хотя бы его бога! Он непостижим, он парадоксален, как все, чего он коснулся, - жалкий постулат. Кьеркегору надо было взвалить на него весь свой страх перед познанным, чтоб не сойти с ума. Вымысел, в который можно поверить при нужде, банальный и немножко трусливый...
      В ушах мучительно шумит от усталости, сердце сжимает боль, а голос Душана доносится издалека, профильтрованный сквозь дождь и ветер. Спать, господи, спать! Набережная, речная сырость; поднялись по ступеням на безлюдный мост, ветер уперся им в грудь, срезал с губ слова.
      - Не знаю, как тебе объяснить, - заговорил Гонза, когда его спутник умолк. - Такое было ощущение, что все это меня не касается. Это примитивно, но, пожалуй, мои проблемы более земные, вполне осязаемые: вот наш мир, я попал в него не по собственному желанию, но теперь этот мир разбивают вдребезги. За что? Я-то в чем виноват? Строго говоря, я даже не умею хорошенько представить себе, что такое свобода...
      - Она не в том, в чем ты пытаешься искать ее. - В голосе Душана появилась незнакомая решимость. - Она не во внешних явлениях, это только мираж, это эрзац. Настоящая, абсолютная свобода - в тебе. Никто не может ее отнять - она дана в удел каждому. В конечном счете это безумие, ему нет пределов...
      Гонза слушал эти рассуждения с возрастающим изумлением, он не совсем понимал их, но они были новы, волнующи, они приводили его в смятение.
      - Полагаешь, что и сегодня... и в наше время?
      - Не заблуждайся! Эта идиотская оргия, которую привычно называют войной, протекторатом, национальным угнетением, - все это лишь случайные приметы времени, они не имеют никакого отношения к подлинной свободе. На все это можно начхать... - Помолчав, он презрительно усмехнулся. - Даже то, что утром вот встану и поеду на завод Юнкерса насаживать какие-то там латунные колпачки на какие-то шланги, по восемьдесят штук в смену, в общем то, что я должен туда ездить, я вовсе не воспринимаю как несвободу. Несвобода в чем-то ином, более существенном. Но для меня свобода - это свобода решения, выбора любого... хотя бы выбора смерти или физического уничтожения - эта свобода остается. Теперь понимаешь?
      - Нет, - искренне ответил Гонза, но потом мягко возразил: - Не говори, что все это тебя не затрагивает. Я не верю...
      - Не затрагивает, - произнесла тень, шагавшая рядом.. Душан закашлялся на ветру, зябко укутался в пальто. - Это лишь внешнее. То есть несущественное. Ты только не думай, я не хуже других. Нет, нет. В конце концов и я могу считать это идиотством, жестокостью, бесправием, могу испытывать негодование или сочувствие к тем, кто падает жертвой... Ну и что? Нет, не затрагивает! Потому что вся эта бессмыслица - логическая и далеко не самая важная составная часть главной бессмыслицы, случайный обломок абсурдности бытия вообще, и кто это постигнет... Но оставим это, здесь нет цинизма, как ты, возможно, думаешь... Если, конечно, всякое подлинное познание не выглядит цинизмом.
      Остановились посреди моста; Гонза положил руки на мокрый парапет; камень приятно холодил ладони, такой грубый и успокоительно-материальный, твердость его Гонза ощущал как некую опору в этой ветреной тьме.
      Спутник молча стоял рядом и, покашливая, смотрел в темноту.
      Река, старая знакомая обоих, катилась под ними с весенне-кипучей мощью. Они не столько видели, сколько угадывали ее в широком русле, прислушиваясь к ее шуму; кто-то прошагал позади них; ветер с реки дул им в лицо.
      Гонза перегнулся через парапет, плюнул в темноту.
      - А что ты скажешь о них... Об этих, у Коблицев?..
      - Ничего. - Голос Душана понизился до обыкновенной усталости. - Они мне не интересны. Снобы вперемешку с недоучками и сумасшедшими. Животные. Это и сгоняет их в кучу.
      - Я из их компании.
      - Ты - нет. Ничего ты там не найдешь. - Душан тоже наклонился и плюнул в пустоту, наполненную ветром. - И все же немножко страшно становится, когда поймешь, что в наших чувствах есть много общего с ними, правда?
      - Ты-то зачем туда ходишь? - спросил Гонза.
      Вопрос, видимо, оторвал Душана от его мыслей, он посмотрел искоса на профиль Гонзы, смутно вырисовывавшийся в темноте.
      - Я об этом не думал. Вообще-то ведь все равно, куда ни ходить. Помолчав, он вдруг спросил: - У тебя есть отец?
      - А я и не знаю, - равнодушно ответил Гонза. - Я с ним незнаком.
      - Быть может, это к лучшему.
      - Может быть. Если б я когда-нибудь встретил его - сказал бы: "Что вам угодно? Вас умиляет, что есть на свете человек, у которого нос примерно похож на ваш?" Надеюсь, такой встречи не будет.
      - И потом... я люблю эту музыку, - проговорил Душан. Он повернулся спиной к парапету и медленно пошел дальше, сопровождаемый Гонзой. Ветер вздувал полы их пальто, пробирался к телу. - Сколько я себя помню, отец пичкал меня так называемой серьезной музыкой. Я вырос под сенью фамильного рояля марки "Петрофф". И все в таком роде. Музыка! С большой буквы, понимаешь? Все, что он уважает, пишется с большой буквы. Тебе бы следовало с ним познакомиться, добавил он с еле заметной усмешкой.
      - Что ты против него имеешь?
      - Ничего. И - все. Это трудно объяснить. Известен тебе тип образцового человека? Образцовый патриот, гуманист, супруг, отец, специалист... Во всем и всегда - само совершенство. Трудолюбивый, суетливо-активный. Папаша Полоний, знаешь такой тип? Никогда ни в чем не сомневается, и на все-то есть у него ответ. Банальный позитивист. Помнишь, что называли древние греки "kalokagathie"?*[* Идеал мужчины (древнегреч.).] Вот эти-то образцовые все и заварили, ручаюсь! В том числе и теперешнюю кашу. В его представлении слушание музыки есть духовный комфорт. Да и всякое искусство вообще. Оно у него имеет функцию чисто гигиеническую, нечто вроде чистки зубов или утренней гимнастики с гантелями. Гадость! Его разгадать нетрудно. В сущности-то он вообще музыки не понимает. Разве что Вагнера... Сейчас ему приходится кое-что откладывать впрок. В глубине души он обожает шум, помпезность, пышные декорации - главное, чтобы было возвышенно и звучно, как фанфары...
      - Ты его ненавидишь?
      - Вряд ли. Ненависть уже проявление какого-то чувства. Она требует усилий. Все это у меня позади. Я для него terra incognita **.[** Неисследованная земля (латин.).]
      - Он журналист?
      - Да, так можно сказать. Пишет только о культуре и под псевдонимом. Впрочем, он неглупый человек, только пустой, понимаешь? Осведомленный. Нет, не думай, с ними он не связался. По крайней мере открыто. Мне даже любопытно, с чем-то он выступит после всего этого. Не сомневаюсь, он уже поставил и на ту карту, он предусмотрителен. Меня заранее тошнит! Настоящий лицемер так умеет убеждать в правоте своей морали, что и сам начинает в нее верить. Он совершенно уверен, что честен, справедлив, в высшей степени почтенен... Такой он и есть. Полоний. И естественно, не оставляет своих добродетелей при себе обожает поучать. Кого угодно. Сейчас у нас с ним перемирие, и все же у меня такое чувство, будто я хожу слушать эту музыку тайком от него. Понимаешь? Как уличный мальчишка, который тайком писает на ворота школы. С известным удовлетворением представляю себе там отца с его благородным лицом. Ведь та музыка - с малой буквы, грубая, простая, зато до ужаса искренняя, обнаженная, дерзкая. В ней все - печаль, и страх, и недобрые предчувствия, а потом вдруг такая взрывчатая, сумасшедшая радость, судорога между первым и последним вздохом. Мы уж вряд ли способны на такую непосредственную радость...
      Улицы, улицы... Недалеко от Карловой площади из подворотни им зазывно свистнула проститутка; оглянувшись, увидели очертания ее фигуры и белое пятно лица.
      Обошли эту подворотню далеким полукругом, зашагали дальше.
      - Думаешь, другие тоже так воспринимают?
      - Почему? Ни в коем случае. Кроме кларнетиста и двух-трех еще. Но и этим там не место. Ведь они что-то любят. Наше время всех сваливает в одну кучу. Так бывает, когда начинается дождь, и под навесом собираются все: интеллигент, спекулянт, поп, карманный воришка, влюбленные и педераст; дождь ведь, так не все ли равно... А у прочих из компании Коблицев от музыки только ноги подергиваются, да заглушает она их horror vacui *.[* Страх перед пустотой (латин.).]
      Гулкие удары посыпались с близкой башни, разлетелись над крышами, замирая в шорохах. Полночь! Сколько же осталось до утра?
      Какое мне дело до Кьеркегора и до всего прочего, когда так хочется спать, спать, рухнуть в перину как подстреленному...
      Одинокий автомобиль катился по пустынной Вацлавской площади; прошло мимо несколько неясных фигур; кучка немецких солдат и хохочущих проституток разделилась перед ними на две половины, обтекла с двух сторон и снова слилась, солдаты пьяно мычали что-то, девицы заливались смехом; шенк мир дайн херц, о Мария! **[** "Подари мне сердце, Мария!" (нем.).] - неверным голосом тянул кто-то из них.
      На этом углу они всегда расставались.
      Тонкая рука на мгновение остудила ладонь Гонзы.
      - Ну, звони и приходи еще, - сказал Душан с необидным безразличием; он зевнул и усталым тоном предупредил возможное возражение Гонзы: - И пожалуйста, не надо говорить, что ты помешаешь. Ведь я по большей части один, а книги у меня найдешь такие, каких не найдешь ни в одной публичной библиотеке. Телефон ты знаешь.
      Телефон Гонза знал. Он был записан у него на обороте заводского пропуска; впервые он набрал этот номер много месяцев тому назад, в один ноябрьский вечер. В гостях у мамы сидел ее неразговорчивый обжора, улицы рвало мглистой тоской, кафе зевало от скуки.
      - Ты пошевеливайся, пока не заперли входную дверь! - сказал в трубку голос Душана. - Монета в полкроны найдется? Тогда поднимись на лифте! ***[*** В некоторых пражских домах лифт действует как автомат: чтоб подняться, надо бросить в него монету.]
      Начиная с того вечера Гонза - не очень часто - приходил в эту просторную квартиру в неприветливом доме стиля "сецессион", напротив парка Гребовка, разбитого на склоне холма; приходил, приносил в набитой сумке прочитанные книги, унося к себе новые. Душан ничуть не хвастался, говоря о своей библиотеке; у Гонзы голова пошла кругом, когда он увидел эту гибель книг. С чего начать? Глядя на стеллажи, тянущиеся по стенам до самого потолка, он приходил в отчаяние от собственного невежества. Как видно, целые поколения пополняли эту библиотеку редкими книгами.
      - Этого не читай, - советовал Душан. - Тупая чепуха, жалкая компиляция. Достоевский? Да, кажется, он тут полный. Карамазовых можно читать без конца в каждом возрасте читатель воспринимает их по-разному. Только идиот никак не воспримет. "Будденброков" знаешь? Я их ненавижу. Ужасная книга. Совершенство. Ранние роды. Только молодой человек может с таким последовательным садизмом написать умирание...
      Душан ничего не навязывал, он советовал; говорил о книгах со спокойным знанием дела.
      Гонза, строго говоря, узнал только комнату Душана, но по дверям, выходившим в огромную прихожую, можно было судить о величине всей квартиры. Другую такую не скоро найдешь! Без труда можно было вообразить, как вот у этой вешалки снимал свое долгополое пальто сам Ригер **** [**** Франтишек Ладислав Ригер (1818-1903) - крупный чешский политический деятель XIX века.] или иной великий человек прошлого века. Замкнутая тишина незаметно ветшающего буржуазного жилища, неуютность, исполненная достоинства, - ею дышала массивная, темная мебель, без урона пережившая целые поколения, и дорогие драпировки, поглощающие всякий звук, и почерневшие картины в резных рамах. Оригинал Маржака! Гардины консервировали свет, фильтровали воздух, придавая ему невыразимый запах старины и дисциплины, здесь невольно понижаешь голос. Гонза редко видел кого-либо из семьи.
      - Это верно, - сказал как-то Душан, - каждый из нас живет немного сам по себе. Встречаемся иногда - как обитатели древнего замка. Надо знать наше семейство. Дед и прадед были видные пражские деятели прошлого века - династия адвокатов. Патриоты! Это обстоятельство использовалось еще до первой мировой войны. Ну, а теперь здесь просто квартира. Живем - каждый как умеет. Это и неплохо, в сущности, меня это вполне устраивает, хотя этот саркофаг былого величия давит меня.
      Никогда Гонза не видел хозяина квартиры - только слышал издали его сытый голос да тяжелую поступь. "Полоний", - как всегда именовал его Душан. Порой в недрах квартиры звучал рояль.
      - Музицирует, - с усмешкой констатировал Душан. - Гиппокрит!
      Однажды донеслись до них рыдающие звуки гитары и пение. Это Клара, сестра Душана, - робкая одинокая девушка, преждевременно похожая на старую деву. Она хорошо пела под гитару грустные старофранцузские песенки; она воспитывалась во Франции и, видимо, оставила там свою душу. Как-то Гонза столкнулся с ней в прихожей и заметил, что она хромает.
      Обычно Гонза заставал Душана в его неуютной комнате, в черном свитере и стареньких тренировочных брюках; Душан читал, лежа на клеенчатой кушетке. Он очень подходил к обстановке; все здесь было темное и немного обветшалое: кресла, письменный стол, потертый ковер... Казалось, Душан совершенно равнодушен к холодной безличности вещей, его окружавших. Книги, книги! И полумрак - оттого, что горит только торшер.
      - Здорово, присаживайся куда-нибудь!
      В этом приветствии не было дружеской горячности; звучало оно устало-равнодушно, хотя и не обидно. Интересно, что могло бы взволновать его? - думал порой Гонза, наблюдая лицо Душана, до половины затененное охровой тенью абажура. Рядом с ним он всегда испытывал неясные опасения, какую-то робость, но любопытство было сильнее и возрастало с каждой встречей. Да, Душан интереснее прочих ребят.
      Сначала, сидя в креслах, наливались невероятным количеством настоящего чая - Душан был страстный любитель чая, бог знает где он его только добывал, - и разговаривали о всевозможных вещах; потом рылись в библиотеке. Гонза уходил с неопределенным ощущением избегнутой опасности, несколько польщенный непонятным интересом к нему этого еще более непонятного человека - в чем Гонза, конечно, не желал сознаваться.
      Один раз в дверь без стука заглянул юноша в помятой форме люфтшуца: манекенно-правильное и противно-самоуверенное лицо, только глаза те же, что у Душана. Юноша попытался вытянуть у Душана сотенку и был безжалостно выдворен.
      - Не обращай на него внимания, - с неудовольствием сказал Душан, когда дверь закрылась. - Мой брат. Взаимно презираем друг друга. Полоний номер два. Прожорливостью и аппетитом к жизни напоминает миногу. Во рту у него не тридцать два зуба, а больше. Если б война затянулась, он и в люфтшуце сделал бы карьеру. А так, видимо, кинется в политику - болотный тип.
      - А ты? - подхватил Гонза. - Что ты собираешься делать после войны?
      Душан изящно отпил из чашечки, устремил взор в полумрак.
      - Неважно. Быть может - пить много чаю... Сначала буду присматриваться. Но недолго, потому что это довольно утомительно. Особенно здесь. Мне кажется, я как бы заключен внутри пирамиды Хеопса... Потом как можно незаметнее убраться...
      Гонза пошевелился в кресле.
      - А я думал, ты интересуешься философией... или литературой. С твоими знаниями...
      - Почему ты так думаешь? Потому, что копаюсь в этом? Так это я просто убиваю время. Может быть, раньше я и искал чего-то... Да не нашел, уверяю тебя. Эти знания дают человеку сомнительное чувство превосходства над другими. Философия! Высокомерное суесловие, бессмыслица... - Он улыбнулся вяло, с непривычным оттенком смущения. - Я ведь немного и пишу. Разное... Только так, для себя. Нет у меня ни малейшей потребности делиться этим с другими. Все это вроде... слабительного. Меня, видишь ли, совершенно не интересует так называемая литературная деятельность, слава, бессмертие... Довольно смехотворный вымысел! - Слабым движением руки он отверг возможные возражения. - Знаю, скажешь, Гомер. Да? Две тысячи лет и даже больше... Ну и что? Пусть о нем будут помнить и еще двадцать тысяч лет - его-то нет. Какое же тут бессмертие? Просто упрямая фраза, человеческое стремление к высокопарности. Меня куда больше трогают совсем простые вещи, особенно те, в которых нет притворства: детские слезы, деревенские похороны с музыкой и веселыми поминками или маленькие зверушки. Люди смертны! Что Гомеру до собственного бессмертия? Оно его не касается - для него уже нет мира, одно ничто. Если тебе что-нибудь приятно, не насилуй себя. Не стоит. Нет, я ни во что не стремлюсь вмешиваться, хотя бы потому, что не знаю ничего, что имело бы вечную ценность, смысл, постоянство... - Он машинально помешивал ложечкой наполовину выпитый чай; помолчал, а потом, как бы вновь осознав присутствие постороннего человека, добавил тоном примиренности: - Кроме смерти. Кроме исчезновения моего "я", исчезновения мира во мне. Только это неизбежно и вечно, это единственное, что окончательно. Лечь, сделаться неподвижным, неодушевленным предметом. И - навсегда. Это даже не страшно - это логично. Перед лицом той единичной случайности, которая, не спрашивая, хочу ли я, послала меня в этот мир бессмысленности и к которой я, не прилагая никаких усилий, должен вернуться, все ценности и понятия, какими люди унижают друг друга, которыми они заслоняют свой бездонный ужас перед пустотой, для меня превращаются в ерунду. Понимаешь? Вообще-то я об этом ни с кем, кроме тебя, не говорю... Впрочем, мы с тобой совершенно случайно знакомы, не обременены никакими отношениями и можем говорить открыто. Если это тебе, конечно, не противно... Мораль, характер, мировоззрение, все виды любви и прочих нелогичных отношений - все, что стремится внушить человеку, будто он не одинок, страшно одинок с единственной своей определенностью - исчезновением, будто есть ему смысл как можно больше суетиться тут, дабы оставить свой след в грязи, который смоет первый ливень... Нет! Что мне до всего этого? Через секунду после того, как я перешагну порог и закрою глаза, не будет ничего! В том числе и того, что называют жизнью, что есть якобы величайшее благо человека! Упрямое метание между двух абсурдностей, блуждающий огонек во мраке, в безучастной пустоте...
      Он говорил об этом без всякого волнения, как о будничном деле; встал, заходил по ковру, руки в карманах, стройный, неумышленно элегантный в своем черном свитере, остановился перед полкой с книгами, провел ногтем по кожаным корешкам.
      Гонза следил за ним с недобрым стеснением в душе.
      - Ты ее ненавидишь? Я имею в виду жизнь, - решился он спросить.
      - Нет. Зачем? В сущности, я упрекаю ее в мелочи, впрочем достаточно непростительной: в том, что она бессмысленна, никому не нужна. Потому что конечна. Порой она обременительна, порой подстраивает человеку ловушку: покажет красоту природы или женское тело, искусство... Не думай ни о чем, жри - праздник никогда не кончится. Размножайся, ты будешь жить в детях, переверни мир вверх ногами, тогда останешься бессмертным в памяти других. Фантастическая ересь! Но довольно безобидная, вроде шор на глазах. Все равно ведь...
      - Ну, если так рассуждать... Тогда действительно человеку только и остается, что жрать, наслаждаться, заботиться о себе одном, урывать побольше, пока есть время...
      - А почему бы и нет? Конечно, гедонизм такого рода - признак очень примитивного развития. Это наиболее просто.
      Душан вернулся в кресло, сцепил тонкие пальцы, прогнул их.
      - Равнодушие лучше - оно наименее мучительно. И есть в нем достоинство. Просто надо научиться ничего не принимать всерьез, не зависеть от этого жалкого стука в грудной клетке. Конечно, это мое мнение. Я никому его не навязываю. У меня часто бывает ощущение - не знаю, знакомо ли оно тебе, - я его сильнее всего испытываю, когда вокруг много людей. В кафе, в концерте. Не люблю туда ходить. Будто вдруг прозреешь и как бы испугаешься, выступишь из чего-то привычного, из себя самого, что ли... И крикнуть хочется: да что вы дурака валяете, несчастные? Во что играете? В жизнь, в театр, в смех и слезы? Как смешно поглощены вы этим окружающим вас обманом, тряпками, огнями... а между тем каждый из вас уже несет в себе это! Это не постороннее, оно всегда в вашем теле, под фраками и ожерельями, под кожей у каждого безобразный скелет, это - не вне вас, оно в вас самих, и вы завопили бы от ужаса, если б с вас вдруг спала эта водянистая масса мяса со всеми гнилостными зародышами... Представь, как выглядел бы мир, если б в одну минуту пронеслось сто лет: всюду скелеты, в ложах, в креслах, на сцене скелет тенора открывает пустую челюсть, за прилавками гардероба зевают скелеты, и пустота зияет у них между ребер, скелет-билетер перекинул программки через кость... Смешно, и безумно, и безнадежно печально - то, что все мы обречены, и я, я... Но я по крайней мере сознаю это, беру это в расчет. Мне страшно это и в то же время как-то притягивает. Ничто другое не волнует меня так, как это. Этот страх во мне чисто биологического происхождения, точно так же, как и то, что другие не думают об этом; стадо взбесится, если будет все время видеть гибельный обрыв... а я вижу, понимаешь?.. Налить тебе еще чаю? А то остывает...
      Гонза прикрыл ладонью пустую чашку. За спущенными шторами затемнения искрилась зимняя ночь, под нею попирали камни города живые, реальные люди. Хотелось выбежать отсюда, замешать я в толпу этих людей, слиться с ними. Смерть... Ее запах стоял тут. Она была в приглушенном голосе, в воздухе этой комнаты, в аромате чая. Прочь отсюда! Но Гонза знал, что все равно вернется, потому что непонятный человек в старом кресле не только отталкивал, но и притягивал; Гонза испытывал к нему жестокое отвращение, подсказанное инстинктом самосохранения, и в то же время восхищался им и странно ему сострадал. Кто ты? - мысленно вопрошал он, слушая эти противоестественные воспевания гибели. Сумасшедший? Больной человек или позер? Нет, это Гонза исключил, он чувствовал, что в Душане действительно происходит борьба, что есть в нем система, недоступная его, Гонзы, пониманию. Тем хуже! Потусторонняя тишина квартиры угнетала; чай терпко стягивал язык. Иногда разговор заходил о более земных вещах, но результат оставался тот же: в рассуждениях Душана все дробилось, таяло, начинало казаться тщетным: весь мир лежал в бесформенных обломках, по которым ползают слепцы да безумцы.
      - Политика? Не верю в нее, потому что не верю в историю. А ты веришь? Когда-то я этим занимался, но бросил. Не верю, что есть какой-то смысл в истории, и не верю, чтоб существовало нечто вроде прогресса. В чем? Массовое производство иллюзий, горячечное бормотание о рае, которое с подозрительной периодичностью завершается бойней. Тебе не кажется? Мне - да. Вот и в данный момент мы переживаем один из этих закономерных кровавых поносов, при виде которого старик Чингисхан заболел бы комплексом неполноценности. Инквизиция была, пожалуй, идиллией в сравнении с нынешними концлагерями. Ты слышал о них по иностранным передачам? Конечно, у нас теперь гигиена, смерть сбрасывают с воздуха, и солдаты чистят зубы и обучаются технике, чтоб лучше убивать. Прогресс! Как на конвейере. И все это после Будды, после Христа, после Возрождения, Просвещения... После Гёте - господин Розенберг, после Девятой Бетховена - сирены! Не сомневаюсь, как только человечество выкарабкается из этого и придет несколько в себя - оно сейчас же, с тупостью мухи, бьющейся о стекло, устремится к следующему раю, на сей раз уж гарантированно подлинному. Жив буду - не соблазнюсь.
      Звон гитары проникал к сердцу мучительной тоской. Что скажешь на это? Что можешь против этого возразить? Ничего. Ты окружен, это все громады взрывчатки и капли царской водки, растворяющей все...
      Пыль и книги. Раз как-то Душан выискал толстую книгу с золотым обрезом, долго листал ее, потом прочитал несколько строк:
      - "Мне постыла эта жизнь. Ибо ничто под солнцем не нравится мне, так как все есть только суета и несчастье..." Знаешь это? Это самая мудрая книга еврейского Ветхого завета. Куда до нее всей так называемой философии! Или Рильке: "Записки Мальте Лауридеса Бригге"... Смерть! Женщины носили ее в чреве своем, мужчины - в груди... Ты по-французски читаешь? Жаль, а то я бы дал тебе кое-что.
      Душан признался, что в последнее время его захватили философские учения Востока.
      - Не выношу философии, которая, несмотря на все шутовское мудрствование или прикрываясь им, учит жить. Слюнявый прагматизм - теперь он даже не в моде, философия цивилизованных кротов и полевых грызунов... Гадость! На Востоке давно поняли, что ничего этого не надо, жить - жалкий удел, недоразумение, не быть - гораздо естественнее и лучше, так как это - конечный смысл и цель. Учиться смерти своей...
      Довольно! Гонза только и в силах был, что упрямо и отрицательно качать головой.
      - Ты не сердись, - продолжал Душан.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47