Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хромой Орфей

ModernLib.Net / Отченашек Ян / Хромой Орфей - Чтение (стр. 14)
Автор: Отченашек Ян
Жанр:

 

 


- Но мне все безразлично! Смерть так естественна! А что естественно - не страшно. Я об этом просто не думаю. И это ведь не только мой удел, я тут не один... Слабое утешение, - невесело добавил он. - Однако что мне до прочих? Предрассудок. Каждый одинок... И я тоже... Я, понимаешь? Признаюсь тебе, на похоронах я больше всего завидую покойнику. Для него уже все свершилось, все кончено. Жалко-то мне скорее живых. Странное чувство, но я умею смотреть правде в глаза. И своему личному ужасу, оттого, что мое "я", вот это никому не нужное, дрожащее "я", одержимое навязчивой мыслью о конце, о падении в ничто, - что этого "я" не будет! Заранее проигранная игра. Что остается? Смириться. Жизнь? Чем больше у человека желаний, тем глубже он попадает в ловушку жизни и тем страшней падение. Лучше всего, когда не надо ни с кем и ни с чем прощаться, ничего не жалеть, ничего не иметь, а потому и не покидать. Ничего не ценить, ни к чему не привязываться. Умереть - единственно порядочное дело, которое совершает человек. Тем более что выбора-то нет. Мне не по себе от жизни. Только в этом моя защита, другой я не знаю, в другую не верю. И дальше - больше: надо до самого конца проникнуться мыслью, что я от рождения неизлечимо болен, признать это неотделимым от меня, и... не быть пассивным, как скот, которого волокут на убой! Понял теперь? Самому решить, добровольно... Идти смерти навстречу с достоинством и презрением - вот единственное мыслимое облегчение!
      Что с ним такое? Впервые Гонза увидел на лице Душана волнение, в сумраке глаза его тускло блестели. А ведь он серьезно, - мороз пробежал по спине, когда Гонза вдруг это понял, и все в нем ощетинилось чуть ли не физическим протестом. Сумасшедший? Спокойствие! Гонза сильно потер виски. Хотелось бежать. Нет, нет! Трус!
      - Нет! - выдавил он из себя. - Этого я не понимаю! И - не хочу. Не могу. Быть может, в твоих глазах я примитив, но не может быть облегчения в этом... Это, брат, ненормально.
      - А ты сначала скажи, чтo нормально? - перебил его уже спокойным голосом Душан, откинувшись в кресле. - Я не знаю. Впрочем, можем прекратить этот разговор, если хочешь...
      - Да нет, говори, говори. Я не боюсь, что ты меня переубедишь.
      - Я и не стремлюсь. Пойми - таково мое решение! Люди выдумали для этого отвратительное название. До чего мне противен их пафос, то, как они выставляют напоказ свои чувства, которые всегда сопровождают смерть... Но я часто о ней думаю. Как умереть? Не знаю... Важно одно: решить самому, понимаешь? Вот что меня привлекает. Физически и психически я здоров, но... иногда мне ужасно... особенно в такое время, осенью, когда дожди и все увядает... И в этой берлоге... в этом мире, в эту эпоху... Я серьезно говорю. Не понимаю толком, что меня останавливает. Во всяком случае, не гамлетовское "какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят"... Нет, это для меня уже пройденное, и есть приятная уверенность, что никаких снов не будет. Ничто, абсолютное ничто! Может быть, жалость к матери. Она единственный человек, который мне дорог. Бедная... Ты должен понимать это. А может быть, самый обыкновенный животный страх... Придется преодолеть его, а это будет трудно...
      Он выпил чай и удивил гостя вопросом:
      - Ты когда-нибудь испытывал чувство умирания? Этот миг перехода?
      - Нет, - отрезал Гонза. - Я живой. Погожу, пока само придет. Надеюсь только, что умирать буду недолго. А большего мне и не надо.
      - А мне надо, - сказал Душан, сжимая руки. - В сто раз больше...
      Потом он рассказал, что иной раз лежит на этой вот старомодной кушетке и силится испытать это. Лежит, неподвижно вытянувшись, долгими часами, вперив взор в одну точку на темном потолке. Вот то пятнышко, видишь? Похоже на собачью голову, правда? Или на облачко. Постепенно оно начинает расплываться, тает в дымных кольцах - последние очертания этого тягостного мира, - и наступает тишина, тишина, поднимающаяся изнутри, в ней медленно замирают жалкие земные судороги, и странный шум слышится, это плещет отлив, все застывает, цепенеет, изменяется, и этот холод, холод, не изведанный еще, холод неодушевленных предметов - температура тела уравнивается с температурой земли, трав, времени года, и это совсем не то, что бывает, когда уснешь и не сознаешь себя, это иное незнание, иное бесчувствие, единственная неведомая, неосознанная секунда превращения в ничто, а потом тьма, абсолютная... Нет, даже не тьма, тьма ведь что-то, понятие какое-то, противоположность свету, нечто, что можно видеть или не видеть: а это нельзя видеть, оно просто есть или нет его, - нет, тьма еще не то сумасшедшее ничто, совершенное, законченное, замкнутое в себе ничто, перед которым все теряет цвет и форму это падение без дна, последняя судорога в груди. Сожаление? Зачем?
      - Душан! - раздался робкий голос из-за стеклянной двери в прихожую. - Ты у себя?
      Душан дрожащими пальцами взъерошил волосы.
      - Да, мамочка! Нет, я не забыл. Завтра зайду туда. У меня гость...
      Вдруг, как бы застыдившись, он встал, погасил лампу, поднял штору.
      - Посмотри!
      Ночь, зимняя, в торжественном сиянии, дохнула в лицо свежестью. Звезды, созвездия, морозный воздух, дышащий дымами; ветер заботливо тронул тяжелые гардины. Вид темного, отдаленно грохочущего города под мерцающим небосводом брал за душу. Отдаленно грохотал город... А рядом, в темноте - спокойное дыхание. Неужели, это дышит тот же человек? В эту минуту молчания Гонза готов был поклясться, что даже сквозь броню равнодушия, которую упрямо натягивал на себя Душан, он доступен преходящей земной красоте. Более того, что она до отчаяния, до боли дорога ему. Бедняга! Когда Гонза пришел к нему сегодня застал его над рисунками Домье. "Посмотри-ка!" - Душан был искренне взволнован, на лице его играло совсем ребячье, бесхитростное восхищение, но он сейчас же стряхнул его, остыл, будто устыдился некоей слабости. Нет, он еще не конченый человек, он просто внушил себе...
      - Люблю ночь! - проговорила легкая тень Душана; он упирался локтями в подоконник. - Она целомудренна. Темнота стирает банальность лиц и позволяет воображать. Смотрю я в нее и говорю себе: спят! Все спят. Владыка, тиран, нищий, узник, приговоренный... Во сне они равно бессильны. Как легко было бы задушить их. Я не властен над безумной чепухой, которой набиты их головы. Во сне тиран хрипит от страха и превращается в гонимого, а нищий повелевает миром, чуть более реальным, чем тот, который освещает солнце. Смешно!
      Гонза пришел с портфелем, набитым книгами, и в комнате Душана застал незнакомую девушку.
      - Входи, входи, - сказал ему Душан. - Ты нам не помешаешь. Это Рена, познакомьтесь.
      Действительно не помешаю? - растерянно соображал Гонза, пожимая покорную девичью руку. Фамилию свою она прошептала так тихо, что он не разобрал, и одарила его мимолетным взглядом. Но и в нем Гонза успел уловить рассеянное равнодушие. Все время, пока они были вместе, Рена почти не разговаривала. Гонза не мог избавиться от тягостного чувства, что она вообще не замечает его. Сидела в тени, утонув в кресле, обнимала руками колени, непонятным взглядом следила за Душаном, словно боялась упустить малейшее его движение. Какое-то особое смирение было в ее безмолвии; немножко трогали и немножко отталкивали ее преданность, безграничное восхищение и благодарность за каждый взгляд, которым касался ее Душан. Он же обращался к ней с непринужденной вежливостью, но Гонзе казалось - он только терпит ее. Красивая? Да, но в этой скульптурно стройной фигуре жила холодная сдержанность, Гонзе не нравилось, как плавно она подносит ко рту чашку чая, эта медлительность казалась ему нарочитой. Черные как смоль волосы увязаны на темени в узел, лицо, не отмеченное никаким очеловечивающим пятнышком, матово белело в сумерках. Статуя. Вот такой представил он себе египтянку Нефертити. От Гонзы не ушло, что Душан несколько смущен, - видно, его сковывало при постороннем присутствие этой непритязательной и восхищенной девушки; разговор, который Душан поддерживал, чуть заметно пересиливая себя, вертелся вокруг обыденных вещей и то и дело иссякал. Что ты за человек? Что за люди вы оба? Вы так подходите друг к другу, молодые, красивые, совершенные во всем - не удивительно, что чувствуешь себя с вами нежеланным гостем. Любовники? Непохоже. Знакомые?
      Пробило десять часов, и Душан обратился к ней спокойно, но настойчиво:
      - Думаю, тебе пора, Рена. Поздно.
      Она встала без возражения, попрощалась, не подавая виду, что расстроена. В этом было что-то неестественное. Снова пожал Гонза ее мягкую руку, на этот раз взгляд ее непонятных глаз остановился на нем чуть подольше, но по-прежнему без интереса: Рена смотрела мимо него. Или скорее сквозь него. Он хотел было воспользоваться случаем и уйти вместе с нею, но Душан его удержал:
      - Сиди! Ты еще не выбрал книгу. Я поздно ложусь спать... Он вынул из кармана медный ключ и пошел проводить Рену до двери. Вернувшись, он показался Гонзе несколько более оживленным. Без всякого предисловия спросил:
      - Что скажешь?
      Гонза даже моргнул от внезапности вопроса.
      - Красивая. Наверно, очень умная?
      Душан прошел к стеллажам и долго молчал, разглядывая корешки книг, наконец ответил:
      - Когда человек молчит, еще не значит, что под этим скрывается исключительный ум. Собственно, с этой стороны я ее недостаточно знаю. А вообще в ней нет ничего загадочного: обыкновенная семья, гимназия, перворазрядный танцкласс, а теперь Колбенка... Она производит несколько экзотическое впечатление, а в сущности - проста и довольно сентиментальна. Умеет владеть собой. Скажи по правде, как она тебе показалась?
      - Не знаю... Она показалась мне холодной. По крайней мере на мой взгляд.
      - Так кажется! Но, может, в этом известная гарантия, что с ней я зайду не дальше простого восхищения телом. Оно у нее совершенно, можешь мне поверить. В этом отношении я ужасающе нормален. Приходит иногда... У нее удивительный дар являться не вовремя. - Душан устало улыбнулся. - Стендаль говорит, что никто не докучает так, как нелюбимая женщина. Что и подтверждаю.
      Это было до непонятности жестоко, но Гонза привык уже ничему здесь не удивляться.
      - Ты, значит, не любишь ее?
      - Нет.
      Душан вернулся к столу с целой охапкой книг, принялся перелистывать их и, казалось, совсем забыл о Рене, но вдруг поднял голову:
      - Пойми меня, я и не хочу любить! Нечего объяснять тебе почему. Бессмысленное усложнение. - Вертя в пальцах самопишущую ручку, он продолжал, то и дело прерывая себя паузами: - Рена скромна, притворяется, что ничего ей не нужно, но я ей не верю. Не понимаю, впрочем, что она во мне нашла, - другие сбежали куда скорее. А эта бешено упряма. У меня отвратительное ощущение, что она догадывается и хочет меня спасти. Понимаешь, от чего? И во имя чего? Во имя фикции, с помощью которой обеспечивается продолжение рода. Может быть, она задалась целью как-то меня переделать, ослабить чувством... одолеть меня тем, что она называет любовью!
      Гонза опустил нахмуренный лоб.
      - А если ты лжешь самому себе? Мне ее жалко.
      Он готов был поклясться, что удар попал в цель. Душан замолк, удивленный, а когда заговорил снова, то голос у него срывался от волнения.
      - Да что... А ты думаешь, мне ее не жалко? Сознаюсь... иной раз просто задыхаюсь от жалости. Но что я могу сделать? Ломать комедию из сострадания? Мне жаль всего, всего живого... - Ручка с легким стуком упала на стол. - А порой, когда чувствую в ней это, кажется, просто ненавижу ее, она мне тогда отвратительна! И я теряю власть над собой, мучаю ее, бываю холоден, смеюсь ей в лицо. И к твоему сведению, это доставляет мне низкое, злое наслаждение! А она никогда не плачет, понимаешь ты? Никогда! О господи! - воскликнул он с печальной горечью. - Если б умела она хоть немного выходить из себя, это совершенство! Приносить себя в жертву - вот ее эротический феномен, без этого ей, может, и любовь не в любовь. Ангел мазохизма! А было бы легче, если б мы с ней раскрыли наши карты. По крайней мере я не казался бы себе этаким разбойником ошую Христа, понимаешь? Нет, тут ничем не поможешь. Меня одиночество не пугает, я приучаю себя к нему, это нормальное состояние, а смерть - величайшее одиночество. Абсолютное. И не сумею я примириться на каком-нибудь жалком эрзаце. И никогда не бывает во мне так пусто, никогда так не скалит она на меня свои зубы, как после сожительства с Реной. Да и с любой иной! Но оставим это.
      Волнение подняло Душана с кресла; он заходил по ковру, чтоб стряхнуть его. Успокоился; протянул Гонзе книгу:
      - Вот я откопал кое-что, интересно, что скажешь. Когда-нибудь я вообще брошу читать...
      Куда я иду? Гонза понял, что ноги сами несут его к знакомой улице; вот он, дом-магнит, этот обычный виноградский доходный дом. Он хорошо его знает. Внизу табачная лавочка и магазин церковной утвари: кропила, образки, облачения, раскрашенные гипсовые статуэтки святых - ярмарочная краса богоматери с карминными каплями крови. Гонза поднял голову, стал отсчитывать едва видные окна верхнего этажа: первое, второе... третье слева - ее!
      Там спит она! Рука наткнулась на столб уличного фонаря, из пекарни на углу запахло хлебом, Гонза обхватил пальцами холодное железо. Нет, - мысленно повторял он, стуча зубами от холода, - вот он, мир, вот камень, мостовая, вот город, а утром взойдет солнце как ни в чем не бывало, и просить не надо. И она есть! Ухватиться за нее, за надежную точку вселенной, обнять ее, сказать со вздохом облегчения: ты смертная! Живая! Я влюбился в тебя, и я хочу жить! С тобой, рядом, тобой, для тебя. И в общем-то мне совершенно и окончательно безразлично, что я не знаю, почему существую и какой в этом смысл. Мы просто существуем - и в этом все! И смысл и вся красота мира. Душан этого не знает он не умеет ощущать то, что сейчас ощущаю я, в его мире темно и холодно, а в моем... так мало нужно, чтоб в нем начало светать! Ты слышишь?
      Долго стоял там Гонза, по лицу его стекали капли дождя, а он все ждал в сумасбродной надежде, что случится чудо...
      Не случилось. Окно оставалось темным и неприветно молчало.
      XIII
      Моторчик карманного самозаводного фонарика тихо урчал под нажимом большого пальца, синий свет шарил по лестничной стене: отстающая штукатурка, бесстыдные рисунки, нишка с фигуркой Распятого; истоптанные ступени визжали, гудели.
      Синий кружок света прыгнул вверх, упал на лицо: ни один мускул на этом лице не дрогнул, только расширились глаза. Лицо старой собаки - в нем было что-то беззащитное, оно тряслось, как студень, оно внушало отвращение.
      Вот теперь бы можно - все спят, шаг, второй, вперед, укротить свое сердце, нащупать пальцами дряблое горло и - сжать, бешено, но с хладнокровной мыслью жать до конца... Пальцы Павла уже знают эту алчущую судорогу...
      Почему я не сделал этого? - спрашивал Павел себя, очутившись в своей комнатушке. Зажег лампочку у изголовья, свалился на кушетку навзничь. Выпершая пружина давила бок. Возбуждение медленно замирало в тупом спокойствии разочарования; стук ходиков за стеной убаюкивал.
      Убить этого человека! Когда-то эта мысль безраздельно владела Павлом. Он носил ее в себе как завет - совершенно логичный и ясный, как день: ведь этот человек виноват во всем! Такой безобидный на вид рот этого человека - щель во мрак его тела - издал тогда крик, заставивший ее покинуть дом. Может, он вовсе не хотел этого, кто знает? Может, он не сделал бы этого, если б в ту ночь в нем не взвыл страх, безумный страх живого существа перед гибелью. Ах, к чему рассуждать! Павел не осуществил своей мысли не потому, что в нем проснулось сострадание; эта мысль бледнела сама. Она приходила к нему лишь временами, когда он видел, как этот человек плетется на слабых ногах по скрипучим половицам галереи, или когда сталкивался с ним ночью лицом к лицу.
      Впрочем, он окружен. Он не уйдет. Он знает об этом, и живет как в осаде, и его стерегут десятки прищуренных глаз, а его приветствия падают в пустоту. Он двигается, но он давно уже мертв.
      Он не уйдет! Достаточно ночью взбежать этажом выше, приложиться глазом к замочной скважине, затаить дыхание - и можно наблюдать за ним, долго, со спокойной, созревшей ненавистью. Он ли это еще? Эта хилая тень, которую пугает любой шорох? Павел видел уже внутренним взором: однажды эта дверь распахнется, и люди ворвутся к нему, и среди них буду я. На шаг впереди всех! И все же есть что-то непостижимое в том, что он еще дышит, еще двигается; это ведь нелогично.
      Павел встал, сжал лицо в ладонях. Взгляд его упал на циферблат ручных часов - он бросился к приемнику. Застанет еще известия из Лондона! Повернул рычажок - в приемнике тихонько запело, потом сквозь свист и треск прорвались четыре удара тимпана: ту-ду-ду-дум! Голоса с того берега, заглушенные шорохом далей, - Павел слушал их, прижавшись ухом к матерчатой шторке, он впитывал их в себя с жадным нетерпением, которое чувствовал прямо физически. Скорее же! Почему диктор так спокоен? Названия, названия, фронты - Павел выучил всю карту Европы, он видел ее перед глазами, ее горы и реки, театры военных действий странная география... И где-то в самом центре живет, дышит он, незаметный, бессильный... Концентрационные лагеря. Эти слова он слышал уже несколько раз, но не умел за ними ничего представить. Что это такое? Это смерть - и люди, загнанные за колючую проволоку, по которой проходит ток, и за этой проволокой - она, одна, одна... нет, это невозможно, это не может быть правдой. Там ли она? А где же еще ей быть? Вот почему не откликается - не может! Но она вернется, обязательно вернется, пусть исхудалая до кости, пусть обезображенная, с ужасом в глазах, и, может, я не узнаю ее с первого взгляда. Нет, узнаю, узнаю тебя!
      Почему ты молчишь?
      Павел закрыл глаза и резко выключил приемник.
      - Посмотри, - сказал Павлу Прокоп.
      Они сидели в чуланчике за антикварной лавчонкой. Тикали часы, пыль лежала на бухгалтерских книгах и на лице Прокопа. Узкое окно глядело на сумрачный староместский дворик с натюрмортом: тачка, мусорный бак, перекладина для выколачивания ковров.
      - Моя страсть - старинная резьба...
      Тонкие, сухие пальцы Прокопа любовно ласкали поверхность резной шкатулки.
      - Похоже, что это конец восемнадцатого века, но может оказаться и подделкой. Случайная покупка - ту женщину отправили с транспортом... Надо содействовать тому, чтобы подобная красота оставалась в стране и не попадала им в руки. Тоже работа, хоть и незаметная и неэффектная.
      Зачем он мне это рассказывает? - Павел шевельнулся, источенный червем старинный стул предостерегающе качнулся под ним. - Я ведь пришел не для того, чтоб глазеть на резьбу и фарфор... От пыли защекотало в носу, Павел не удержался - чихнул. И второй раз. Целый приступ чиханья, но Прокоп невозмутимо продолжал говорить. Редкостные часики с колонками из алебастра - примерно конец восемнадцатого века! Он передвинул стрелки - и сейчас же тоненькими колокольчиками часики затенькали знакомый менуэт; Прокоп вынул из ящика деревянного пухлого ангелочка, сдул с него пыль.
      - Драгоценность! - произнес он, глядя на статуэтку влюбленными глазами восхищение очень красило его. - Чистая работа. Барокко. Оценит только знаток! Гляди! И к твоему сведению - эта не продается. По крайней мере теперь. Ни за что не продам ее за ничего не стоящие немецкие бумажки. И не уверен, продам ли вообще когда-нибудь. Время, в которое нам довелось жить, не настолько неизменно и надежно, да и вряд ли когда оно будет таковым! Это время, когда красота прозябает и гибнет, время эпигонства, серийной мебели, насекомообразного единообразия...
      Прокоп уловил неподвижный взгляд Павла и замолчал, обхватив статуэтку. Потом стукнул себя пальцем по лбу, губы его дернулись в понимающей улыбке. Минутку! Он спрятал свою драгоценность, энергично прошагал в магазинчик, повернул ключ в двери, выходившей на староместскую улочку; возвращаясь, сбросил широкий плащ чернокнижника, сполоснул руки над раковиной в нише стены.
      - Ты, возможно, недоумеваешь, почему я не удивлен твоим приходом?
      Он сел на стул напротив Павла и, барабаня пальцами по доске стола, поощрительно улыбнулся гостю.
      - Не удивлен, как видишь! Я знал, что ты придешь. - Он перевел глаза на окошко, выходящее во двор; сдавил виски пальцами, как будто с трудом выжимал из перегруженной памяти обстоятельства их последней встречи; в конце концов махнул рукой. - Чепуха. Я не представлял, что эта шутка с макулатурой так тебя обидит...
      - Ну, это уж неважно, - пробормотал Павел.
      - Tres bon *,[* Очень хорошо (франц.).] забудем! Хочешь, приходи послезавтра. Обещаю - никто даже не улыбнется. В последний раз был довольно интересный спор об Унамуно. К тому же, - добавил он с легкой усмешкой, подозреваю, что твое присутствие будет приятно кое-кому...
      - Это ты оставь! - с излишним раздражением оборвал его Павел. Выражение скрытности на иссушенном пылью лице побуждало его к откровенности. - Что мне там делать? Слушать стихи и грызть соленые палочки? Нет... Не думай, что я такая уж дубина. В иных обстоятельствах все это было бы мне даже интересно... Но не теперь! Не теперь. Не обижайся, но все это кажется мне таким...
      - Что ж, договаривай, - вставая, сказал Прокоп. - Таким трусливым, да? Ненужным? Гм...
      Он обошел вокруг умолкшего Павла и присел на краешек стола прямо напротив него.
      - Сколько тебе лет?
      - Какое это имеет значение?..
      - Ну, все же, - протянул Прокоп с высоты своих двадцати пяти лет и фыркнул. - Да ты не хмурься. Понимаю. Приступ идеализма. Комплекс самопожертвования. Нет, погоди, дай мне теперь сказать, я ведь тебя не оскорбляю. Без правильного диагноза нет правильного лечения.
      - Однако... Я вовсе не желаю ни от чего излечиваться... Выражение безнадежности в голосе Павла слегка озадачило Прокопа, а может быть, и растрогало немного. Во всяком случае, продолжал он уже без насмешки:
      - Ну, хорошо, давай в открытую. Видимо, ты не совсем понял смысла этих... ну, скажем, заседаний. На твой вкус они, видно, недостаточно эффективны, но... Не кажется ли тебе, что сначала надо во всем разобраться? Да, ра-зо-браться! Уверяю тебя, это не так просто. Ведь мы живем в пустыне. В навозной куче. Посреди духовной целины. Более того, в сумасшедшем доме. Понять надо... а потом действовать!
      - Да, но... - уже соглашаясь с ним, все же возразил Павел, - ведь за это время и война может кончиться...
      Недоуменный взгляд Прокопа остановил его на полуслове.
      - Ну и что же? - Прокоп примиряюще усмехнулся: взял нож для разрезания книг, рассек им воздух. - Вот так, что ли? Гм! Годится для деревенских парней в храмовый праздник. Кому ты этим поможешь? Визг слепых щенят... Они с этим здорово умеют справляться. Sancta simplicitas! Скажи, пожалуйста, что ты вообще понимаешь?
      - Может быть, и ничего, - Павел постучал костяшками пальцев по спинке стула, - но я по крайней мере знаю, что люди умирают!
      - И хочешь разделить их участь?
      - Нет! Но не желаю безучастно смотреть на это! Пойми! Ведь это зло. Реальное. Я не сомневаюсь, что это зло...
      - Колоссальное открытие! - не скрывая нетерпения, перебил его Прокоп. - А я-то не мог сообразить... - Он бросил нож на стол. - Ну, продолжай, надо же до чего-то договориться. Значит, ты думаешь схватить кинжал и - марш в поход против танков! Жест! Давид использовал в борьбе с Голиафом пращу и камни, и об этом пишут до сих пор - так?
      Рука Павла повисла в растерянной пустоте - дальше была уже только печальная неудовлетворенность. Ощущение пут.
      - Ага, начинаю понимать! - сказал Прокоп: он соскочил на пол и положил ладонь Павлу на плечо. - Просто ты пришел, чтоб убедиться, действительно ли... существуют те, "наверху". А вдруг! Так или нет?
      Это было так. Павел резким движением стряхнул руку Прокопа; стиснув губы, он молчал. Жалел, что вообще переступил порог этой дыры.
      - Ну, а если те, "наверху", действительно существуют? - сдерживая смех, напирал Прокоп, которого ничуть не смутила неприязненность Павла. - Что, если они и впрямь руководят борьбой? Не беспокойся, в них сейчас недостатка нет. В известном смысле их около семи миллионов. Не веришь? Послушай, ты отдаешь себе отчет в том, что борьба всегда идет не только против чего-то, но и за что-то? Не понимаешь? А ты как думал? Замолчат орудия, немцы уберутся, и у нас начнется мармеладная идиллия? А тебя нисколько не интересует, кто эти люди "наверху"? И как они себе представляют то, что будет потом? И чего они хотят?
      - Не интересует. Если они, конечно, хоть что-нибудь делают. А не болтают.
      - Ты больше ребенок, чем я ожидал, - серьезно осадил его Прокоп.
      Он помолчал, обдумывая что-то, будто перебирал мысленно слова, которые следовало сказать; потом доверительно наклонился к Павлу, и голос его дружески смягчился:
      - Оставим страсти, они для трактирных спорщиков. Смотри: я не имею никакого желания затрагивать твои чувства. Они и мне не чужды. Просто я знаю немного больше. Ты лист бумаги, на котором еще ничего не написано. Под словом "понять" я, конечно, подразумеваю слово "предвидеть"! В любом случае выигрывает тот, кто умеет предвидеть. Логично? Проверено на опыте истории. Предвидеть - значит быть подготовленным.
      "Ну, а дальше что?" - спросил Павел прищуром глаз. Прокоп, похоже, понял немой вопрос - лениво усмехнулся, видно не решаясь на что-то. Вытащил из ящика стола помятый альбом, перелистал - в нем были эстампы. Показал их Павлу с восхищением ценителя красоты:
      - Что скажешь? Прелесть, правда? Вот это... Павел глазом не моргнул только скользнул взглядом по листам и отвернулся. Прокоп разочарованно вздохнул.
      - Кажется, ты еще не понял, что важно уже не то, что есть теперь, а то, что будет потом, - объяснил Прокоп со скукой в голосе.
      - Я сейчас об этом не думаю.
      - В том-то и дело!
      - А что будет потом?
      Прокоп пристально посмотрел на Павла.
      - Я не пророк. Но у меня есть свои опасения. Потому что так просто дело не кончится. Понял? Ничего не будет кончено. Наоборот. Только тогда-то и начнется борьба, и это будет наша борьба. Моя. Для нее-то и надо вооружиться, потому что та борьба и будет решать судьбу всех ценностей, созданных человечеством за все время существования. К твоему сведению, - добавил он, сдвинув брови, - я ненавижу любительство. Во всем - в искусстве, в войне, вообще!
      - Что ты хочешь этим сказать?
      - А то, что борьбу с ними, - он ткнул пальцем по направлению к улице, - я совершенно спокойно предоставляю русским. И армиям западных союзников. В общем, солдатам. Немцы уже при последнем издыхании, и когда на Западе произойдет высадка... Но и это предоставим им, это их бизнес, не наш. Теперь это уже не вопрос веры - это знает каждый ребенок и, конечно, большинство немцев. Вот почему так называемое Сопротивление, каким его представляют себе некоторые люди с бараньими мозгами, вся эта нелегальщина, если хочешь знать мое мнение, просто романтическая глупость. Чистой воды любительство и халтура, за которые без всякой нужды платят многими жизнями; а вся-то цена ему - грош в базарный день. Школярство! Хорошо для тех, кто не хочет или попросту не умеет заглядывать вперед.
      Два пристальных взгляда встретились, вперились друг в друга. То, к чему столь осмотрительно приближался Прокоп, постепенно вырисовывалось из его слов.
      - Но ты не можешь так думать серьезно...
      - Совершенно серьезно.
      - Тогда... к чему эти бдения... эти лозунги... весь этот балаган... Я-то думал, что... Я думал...
      - Я не отвечаю за то, что ты думал, - жестко перебил его Прокоп; волнение заиграло в его пальцах, на пергаментном лице и вдруг разразилось в словах, произнесенных сдавленным голосом: - Не хочется верить, что ты так безнадежно ограничен. Я предполагал - и все еще предполагаю, - что ты интеллигентный, образованный человек, воспринимающий жизнь реально, а не мальчик, которого швыряют из стороны в сторону возрастные эмоции. Уже теперь, - Прокоп постучал костяшкой пальца по столу, - уже теперь происходит отбор. Этого не избежать ни тебе, ни кому бы то ни было в нашей стране.
      Он ходил кругами вокруг замершего Павла, и в нем вдруг стал явствен особый интерес к Павлу: этот интерес вынырнул из-под насмешливой и самоуверенной невозмутимости, к которой Павел уже привык, и подчинил себе все движения Прокопа. Он ткнул указательным пальцем в Павла.
      - А чего, собственно, хочешь ты? Да ты и сам не знаешь! Нашему поколению не дано идиллий. Мы вползаем в апокалиптические времена, и я не строю себе никаких иллюзий, никаких! Разгромить немцев - это еще не решение. Нынче уже гораздо важнее, что будет после всего этого... Что? Мир, каким мы все его представляем. Не сомневаюсь, что и ты в своих розовых мечтах представляешь его таким, уверяю тебя, иначе я не стал бы с тобою возиться, - мир, в котором еще будет место для человечности, для интеллекта... для красоты, - или новое варварство, чуждое нам. Повторяю: чуждое нашей стране и, может быть, еще более страшное и могущественное, потому что более обоснованное идейно! - Он остыл: перевел дух, усмехнулся меланхолически, и в голосе его зазвучала грустная усталость. - Если б мог человек избирать эпоху, в которой он хотел бы жить... если бы! Тогда я не сидел бы тут с тобою. Нет, я не преувеличиваю, к сожалению! Вот почему - понимаешь теперь? - вот почему уже сейчас надо собирать воедино всех интеллигентных, порядочных людей, учиться понимать... другими словами - вооружаться, готовиться... Об одном прошу тебя - не поддавайся всем этим истрепанным панславистским лозунгам, выброшенным на потребу черни и тупоголовой толпы, всей этой болтовне о братьях-освободителях... Как видишь, я с тобой откровенен... Не воображай, что они спят! Блажен, кто верует... Они уже теперь сбиваются в кучу, чтоб захватить весла...
      - Кто - они?
      Озадаченный прямым вопросом. Прокоп замер на месте, оглянулся.
      - Тебе особенно к лицу выражение грудного младенца.
      Кошка за окном вспрыгнула на крышку мусорного бака, с царственным видом озирая грязный, покрытый сажей мир.
      - Я серьезно.
      - Как видно, ты считаешь мои опасения преувеличенными.
      - Я считаю все это свинством, - сдавленным голосом проговорил Павел. - Ты меня не за того принял.
      - Вижу. И кажется, напрасно говорил так открыто, - вздохнул Прокоп. Надеюсь, по крайней мере ты будешь держать язык за зубами. Я бы не советовал тебе звонить.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47