Но что такого мог учинить ее дед, чтобы этот нацист его так боялся?!
А Курт фон дер Вьезе… Был такой славный мальчик! А стал – убийцей. Лизе-Лотта до сих пор никак не могла узнать в этом красивом юноше – того мальчика, которому она когда-то варила шоколад и давала уроки литературы. Он был красивым подростком… Пожалуй, из того подростка мог вырасти такой мужчина. Но все равно – слишком сильно изменился. Она не могла поверить, что тот Курт, которому она читала вслух Дюма и Конан-Дойля, мог расстреливать в затылок беззащитных людей.
Впрочем, сейчас ее мало тревожила виденная накануне жестокость. Она даже не боялась Курта, несмотря на его эсэсовскую форму и оружие, которое он мог в любой момент пустить в ход. Лизе-Лотта привыкла к состоянию не проходящей тревоги, а сейчас ей все было абсолютно безразлично. Не удивлял испуг врача при упоминании имени ее деда. И не пугало его недоверие по отношению к ее, Лизе-Лотты, раскаянию. Ей было все равно. Мысли текли вяло, неторопливо. Наверное, они дали ей какое-то сильное успокоительное…
Врач ушел.
Курт сел на край ее постели, взял ее за руку.
– Фрау Шарлотта! Теперь вы можете говорить… Вам совершенно нечего бояться! Я беру вас под свою личную защиту. Помните, когда-то я хотел служить вам, как рыцарь? Вот теперь это возможно! Конечно, я молод… Но карьера моя складывается блестяще. Я не просто пугал этого докторишку – я действительно могу отправить его на Восточный фронт в любой момент, как только захочу! И того охранника, который дергал вас за руку, тоже… Никто больше не посмеет безнаказно обидеть вас! Фрау Шарлотта, вы ведь меня слышите? Пожалуйста, не смотрите на меня так! Ответьте мне хоть что-нибудь! Фрау Шарлотта! Я три дня ждал, когда вы откроете глаза! Я так волновался!
– Три дня? – прошептала Лизе-Лотта.
Отчего-то эти слова пробудили в ее душе смутное эхо. Кто-то совсем недавно произносил эти слова – в другом контексте. Три дня… Да, конечно, это она сама сказала: «Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду!» А Аарон ответил ей: «Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен. Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама…»
И вот – она спасена.
И три дня прошло.
И «послезавтра» тоже прошло, «послезавтра» превратилось во «вчера»!
– Где Михель? Где мой мальчик? – вскрикнула Лизе-Лотта, резко садясь на постели.
И тут же перед глазами все поплыло – и она без сил упала на подушки.
Заботливое лицо Курта склонилось к ней:
– Не тревожьтесь, фрау Шарлотта. Я нашел мальчика и отправил его в Австрию. Я знал, что вам наверняка захочется, чтобы он был с вами. Все-таки вы его мать… Хотя это было просто преступно со стороны доктора Гисслера! Допустить чтобы вы – такая прекрасная, чистая, добрая, верная – чтобы вы стали матерью расово неполноценного ребенка.
– Когда я выходила замуж за Аарона, еще не было известно, что евреи – расово неполноценны, – вздохнула Лизе-Лотта.
– Да, я понимаю. Ужасное несчастье! – пылко откликнулся Курт и прижался губами к ее руке.
На мгновение Лизе-Лотте показалось, что Курт сочувствует ее утратам, но она быстро осознала свою ошибку – стоило только ему вновь заговорить!
– Вот так, фрау Шарлотта, они и действовали все эти века… Нет, не века, а целые тысячелетия! Направляли свои козни против самого уязвимого, что только есть у нации. Он все рассчитал, этот ваш Аарон. Он хотел завладеть научными открытиями доктора Гисслера, а когда понял, что ученику доктор Гисслер никогда не будет доверять до конца – решил стать родственником! Будь вы иной женщиной – он бы дважды подумал, зная беспримерную твердость принципов доктора Гисслера в отношении расовых вопросов.
Лизе-Лотта слушала Курта и слышала голос Аарона: «Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты – немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он – наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему».
Аарон наверняка уже мертв. Или – отправлен в лагерь. Они в гетто были достаточно наслышаны о таких лагерях… Кто-то, правда, не верил, считал, что все ужасы преувеличены. Но Лизе-Лотта верила. Потому что она всегда была пессимисткой и верила только в худшее. И весь жизненный опыт подтверждал правоту ее мировоззрения!
– Другая женщина оставила бы такого мужа сразу же после разоблачения крысиной сущности евреев, – продолжал Курт, сжимая ее руку. – Но вы – вы истинная христианка. Даже больше: вы – истинная немка, немецкая жена, такая, какими их видели в старину… Не одна из этих современных валькирий, а кроткая Гретхен с любящим и верным сердцем! Помните, вы мне читали? Гретхен ведь тоже любила Фауста несмотря на то, что он был негодяем, продавшим душу дьяволу! Любила его даже тогда, когда осознала его предательство! Даже в тюрьме, перед казнью, погубленная им, совершившая ради него столько преступлений… И все же в самый последний миг она нашла в себе силы отказаться от него – и от жизни – во имя веры!
Лизе-Лотта слушала Курта с испугом и недоумением. Во-первых, она не ожидала, что он может так красиво и складно говорить – и недоумевала, как же это из молчаливого и необразованного подростка получился такой… Такой изобретательный оратор. Превращение того белокурого мальчика в убийцу с забрызганным кровью лицом Лизе-Лотта воспринимала, как нечто более-менее естественное – и не такое случалось в том ненормальном мире, в котором приходилось им жить сейчас. Но вот его красноречие… Во-вторых, ее пугала странная экзальтация Курта: в глазах у юноши блестели слезы, он то краснел, то бледнел, левый уголок рта подергивался нервным тиком. И потом, он говорил так, словно обращался не к ней, а к самому себе! Словно себя пытался уверить в ее невиновности.
И еще она подумала: жаль, что она не прочла ему вторую часть «Фауста»… Жаль, что он не знает: Фауст продал душу дьяволу во имя спасения человечества. И был прощен Господом, и был принят в раю.
Впрочем, какое значение имеет теперь вся эта книжная чепуха? Главное – Михель. Если Курт не лжет и Михель действительно жив… Лизе-Лотта едва не поддалась порыву спросить у Курта: правда ли, что ее мальчика пощадили и спасли? Но вовремя остановила себя. Курт может обидеться. Он выглядит человеком возбудимым, склонным к истерии. А обижать его опасно.
И потому, когда Курт замолчал, Лизе-Лотта закрыла глаза и сделала вид, что заснула, избавившись таким образом от необходимости отвечать. Она плохо соображала сейчас из-за лекарств, которыми ее напичкали… Она боялась сказать что-нибудь неразумное. Или вцепиться Курту зубами в глотку. Отчего-то ей очень хотелось сделать это. Впервые в жизни она почувствовала в себе такое желание.
Она никак не могла забыть коралловые бусинки на его перчатке и на рукаве мундира…
И она отчего-то не чувствовала ни малейшей благодарности за спасение.
Во время болезни волосы Лизе-Лотты истончились и стали ломаться. Врач объяснил, что это – последствие пережитых потрясений. Оказывается, от потрясений можно даже облысеть. Или потерять все зубы.
Облысеть Лизе-Лотте не хотелось. Косы пришлось остричь – правда, теперь и косами-то эти крысиные хвостики было стыдно назвать! В палату пригласили парикмахера. Он пощелкал ножницами – и Лизе-Лотта с трудом узнала себя в поднесенном к лицу зеркале! Теперь коротенькие кудряшки кончались где-то на уровне скул. С короткой стрижкой она казалась почему-то не такой худой и не такой старой, какой она привыкла видеть себя. Курту стрижка понравилась. И Лизе-Лотту это несказанно огорчило. Лучше бы она оставила косы!
Когда Лизе-Лотта выздоровела настолько, что смогла самостоятельно передвигаться, Курт увез ее в Австрию. Туда, где уже месяц их ожидал малыш Михель. Перед отъездом Курт водил ее по ателье, покупал платья, туфельки, шляпки. Несмотря на войну, он почему-то мог добыть все, что угодно. Он обещал, что настоящий гардероб ей сошьют, когда приедут в Вену. Он был галантен и предупредителен, деликатен и пылок. Прямо-таки романтический возлюбленный из дамского романа середины прошлого столетия! С ним могло бы быть очень приятно и легко… И часто Лизе-Лотте хотелось ему довериться, хотя бы просто положить голову на плечо и выплакаться всласть. Но ее всегда останавливало воспоминание о брызгах свежей крови на его руке, на его румяном лице.
Курт приобрел несколько великолепных отрезов, но заявил, что шить из них платья они отдадут только в Вене, потому что здесь, в этой пыльной провинции, только загубят великолепную ткань. Он обещал, что Лизе-Лотте понравится Вена и тот милый санаторий в горах, где она будет «отдыхать» после пережитого. Катание на лодке, на лошадях, неторопливые прогулки, танцы… И в Вене очень легко будет найти хорошие французские вина, великолепный шоколад! Для него теперь нет ничего невозможного. Ведь он – солдат СС!
Отчего-то ему казалось, что разговоры о нарядах и развлечениях должны вытравить грусть из сердца Лизе-Лотты.
А Лизе-Лотта вспоминала о платьях, туфельках и аксессуарах, сшитых когда-то Эстер. Все это хранилось в сундуках на чердаке дома ее дедушки. Когда Фишеры покидали Германию, ни Лизе-Лотте, ни Эстер не хватило духа пойти к доктору Гисслеру и потребовать свою собственность. Так что, возможно, они уцелели. Вряд ли дедушка инспектировал чердак. И уж подавно – вряд ли взял на себя труд проверять содержимое сундуков. Где-то там хранились и акварели, нарисованные Эстер… Жаль, все фотографии Лизе-Лотта взяла с собой в Польшу. Теперь они погибли безвозвратно.
Лизе-Лотта звалась теперь «фрау Гисслер».
Для Курта самим собою разумеющимся было то, что доктор Гисслер примет внучку с распростертыми объятиями.
– В глубине сердца он давно простил вас, милая фрау Шарлотта. Но не мог проявить этого открыто, потому что всем известны его принципиальность и нетерпимость в расовых вопросах.
Лизе-Лотта слушала Курта и думала, что сама она никогда не простит своего дедушку.
Потому что знала: в глубине души она всегда была ему глубоко безразлична! Как и все остальное, кроме его науки.
Она понимала, что в доме деда ей придется очень нелегко. Но готова была на все – ради Михеля.
В Вене, в гостинице «Корона», Курт снял им один номер на двоих. Номер с роскошной двуспальной кроватью. Хотя Лизе-Лотта догадывалась об истинной подоплеке «благородных» действий Курта по извлечению ее и Михеля из гетто, ее несколько удивило, что худшие ее подозрения сбылись и на этот раз. Ее бесконечно удивляло: что юный красавец нашел столь привлекательного в измученной женщине на десять лет старше себя?
Но она знала, что их с Михелем судьба зависит от Курта. От него – как ни от кого другого. И она знала, что она должна перетерпеть все и сделать все, что он от нее захочет.
Она терпела, когда Курт целовал ее, когда его пальцы торопливо расстегивали пуговки ее платья, спускали с плеч рубашку, стягивали с ног чулки. Терпела, когда он впивался поцелуями в ее грудь, шею, бедра, живот. Его поцелуи были жадными, засасывающими. Прикосновения – жесткими. Потом он разделся перед ней – огромный, белый, бесстыдный… Должно быть, другие женщины находили его красивым. Но Лизе-Лотта привыкла к Аарону! К Аарону, целовавшему ее так нежно, прикасавшемуся к ней так легко… Стыдливо и пылко обнимавшему ее под одеялом в темной спальне. А Курт раздевал ее – и раздевался сам – при ослепительном свете люстры! Свет дробился в хрустальных подвесках, радужные блики скакали по стенам спальни. Голый Курт подошел к столу, достал бутылку шампанского из ведерка со льдом, откупорил его, налил в два бокала а потом – непонятно зачем – с громким хохотом сам облился пенящимся вином! Принимая бокал с шампанским из рук голого Курта, Лизе-Лотта больше всего на свете боялась, что не выдержит. Разрыдается. Начнет отбиваться.
Она собрала все свои силы, чтобы не заплакать. На притворство ничего не осталось. Но Курту, похоже, и не нужно было ее притворство. Он просто повалил ее, неподвижную, на постель и взял грубо и яростно. Он оказался неутомимым любовником. Должно быть, многие женщины мечтали бы о таком! Но Лизе-Лотта лежала и ждала, когда же кончится эта пытка. Смотрела на мощную шею Курта, на его горло, судорожно подергивающееся прямо возле ее глаз, на набухшую синюю вену… И снова сожалела о том, что у нее нет звериных клыков, способных эту вену разорвать.
Эта ночь была одной из самых ужасных в ее жизни. Курт подступал к ней снова и снова, и каждый раз она думала, что этот раз – последний, что теперь он успокоится и уснет… Уснул он только под утро. А она лежала без сна. И думала: а что, если Курт все-таки ее обманул и Михель погиб?! Что, если она совершенно зря вытерпела сегодня эту пытку?
Сомнения и страхи не отпускали Лизе-Лотту все три недели, которые они провели в Вене. Но потом они все-таки поехали в горы, в санаторий, и Михель действительно ждал ее там… Лизе-Лотта успела заметить осуждающий взгляд провожавшей их медсестры. И успела подумать: какую же легенду сочинил Курт, чтобы пристроить в этом санатории маленького еврейского мальчика? Или не нужно было легенды – достаточно приказа? А потом она увидела Михеля – и все мысли исчезли. Потому что он побежал к ней, и обвил ее тонкими горячими руками, и прижался к ней хрупким тельцем, и она тоже сжимала его в объятиях, и вдыхала запах его волос, и чувствовала его слезы на своих губах… И она клялась ему, что больше никогда, никогда, никогда не расстанется с ним. Клялась – и знала, как мало стоят ее клятвы. Потому что не властна она больше над своею судьбой. И, кажется, Михель тоже это понимал. Но ничто не могло омрачить им радость встречи! Пусть ненадолго – но они снова были вместе…
Лизе-Лотта так и не узнала, каким образом Курт вывез мальчика из гетто.
Курт не рассказывал.
Расспрашивать Михеля в санатории она боялась: вдруг, их подслушивают?
А после… После у нее уже не было моральных сил начать этот разговор. Потому что обязательно пришлось бы спросить об Аароне и Эстер, о Голде и Мордехае. У Лизе-Лотты не было сил говорить о них! И, как ей казалось, у Михеля – тоже…
Она боялась возвращаться домой к деду. Но иного выхода не было. Как-то после очередной страстной ночи Курт очень робко принялся объяснять, почему он не может жениться на ней. Ведь он – солдат СС, а она замарала себя связью с евреем. Но он обещал, что женится обязательно, когда кончится война. И обещал признать своими всех ее детей! Вот тогда Лизе-Лотта подумала, что вернуться в угрюмый дом деда – все-таки лучше… Лучше, чем остаться с Куртом навсегда.
Дед принял ее холодно. Но иного она и не ожидала. Он только велел ей держаться подальше от его гостей. И прятать от них Михеля. Впрочем, и сама она не желала ничего другого, чем держаться подальше от всех этих страшных людей в черной форме, и еще более страшных – в штатском, которые частенько наносили визиты доктору Гисслеру.
Лизе-Лотта нашла на чердаке сундуки с платьями Эстер. Дед их не выкинул. Уже за это она могла быть ему благодарной.
Дед сильно состарился за эти годы, много болел, ему нужна была заботливая сиделка – и, разумеется, он вскоре приспособил Лизе-Лотту на должность личной горничной и няньки. Лизе-Лотта не протестовала: прислуживать деду, при всем его несносном характере, было все-таки легче, чем ночь за ночью терпеть пылкость Курта.
На месте Аарона в лаборатории работала очень красивая рыжеволосая молодая немка – Магда фон Далау. Особа во всех отношениях выдающаяся: Лизе-Лотта видела ее ослепительную красоту, дедушка хвалил ее необыкновенные способности, а кроме того, Магда, по происхождению – крестьянка, исхитрилась выйти замуж за графа Хельмута фон Далау! Магда была так богато одарена природой – причем в разных областях – что какое-то время Лизе-Лотте виделось даже некоторое сходство между Магдой и столь же одаренной Эстер. Но потом Лизе-Лотта осознала свою ошибку. Насколько Эстер была доброй и щедрой – настолько же Магда была озлоблена и чисто по-крестьянски завистлива. Насколько сильно Эстер любила Лизе-Лотту – настолько же сильно Магда ее ненавидела!
Лизе-Лотта долго не могла понять причин этой ненависти… Потом узнала: Магда влюблена в Курта. Даже более того: Магда – его любовница! Когда Лизе-Лотта услышала об этом от горничной, она в первый и последний раз обрадовалась тому, что Курт влюблен в нее, Лизе-Лотту. Хоть в чем-то она смогла превзойти блистательную и гениальную графиню фон Далау! Хоть в чем-то… Но, возможно, для Магды это было важно? Жаль только, торжество омрачилось новым страхом: Магда фон Далау могла стать опасным врагом для них с Михелем! И защитить от нее их мог один только Курт.
Снова Курт…
Дед вел себя по отношению к Лизе-Лотте с презрительным равнодушием. Не скрывал, что считает ее почти что слабоумной из-за того, что она вовремя не развелась с Аароном и столько выстрадала по своей же собственной глупости. Но он не был жесток ни к ней, ни к Михелю, и ругал ее гораздо меньше, чем в детстве: наверное, потому что уже не надеялся, что его воспитание даст какие-то положительные результаты. Действительно – воспитывать Лизе-Лотту было поздновато. А воспитывать Михеля не имело смысла: ведь он был расово неполноценным, а значит – обреченным. Не сможет же Лизе-Лотта прятать его в своей комнате всю оставшуюся жизнь!
Только один раз дед накричал на Лизе-Лотту. И даже в порыве несвойственного ему гнева ударил ее по руке будильником! Это случилось, когда Лизе-Лотта дала малышке Анхелике одно из платьев Эстер для бала у Гогенцоллернов. Ну, и еще к парикмахеру свозила… Девочка выглядела таким гадким утенком! Нелюбимая падчерица ослепительной Магды фон Далау. Да и не родная, к тому же. Мать – проститутка из Нюренбергского борделя, бросила ее сразу же после рождения и уехала в Аргентину. Отец – в то время студент – взял девочку, воспитывал ее вместе со своей матерью, ее бабушкой. Потом отец девочки стал журналистом и вступил в ряды штурмовиков Рема. И был, естественно, убит в ходе «ночи длинных ножей». Через два года умерла и бабушка. Граф Хельмут фон Далау взял ее на воспитание, когда девочка окончательно осиротела. Он учился вместе с ее отцом. А Магда девочку невзлюбила – не ясно, почему. Возможно, потому, что малышка тоже была влюблена в Курта? Такая смешная девочка. А Курт – мерзавец. Швырнул ее в тачку с навозом. Прямо в новом платье. А у девочки такой сложный возраст – пятнадцать лет… Упасть в навоз в таком возрасте – смерти подобно! Лизе-Лотта просто не могла закрыть глаза на беды Анхелики. И в день бала девочка выглядела очаровательной маленькой феей. Лизе-Лотта несказанно гордилась делом рук своих, но дед узнал платье Эстер и пришел в бешенство. Прежде он никогда не бил Лизе-Лотту. А сейчас – схватил первое, что попалось под руку… Будильник. Смешно! Кажется, прекрасная Магда догадалась, чьих рук дело – внезапное преображение ее падчерицы. Во всяком случае, с того для она просто смотреть не могла спокойно на Лизе-Лотту. Глаза становились белыми от злости. Неужели она искренне опасается, что с новой прической и в красивом платье Анхелика может увлечь Курта настолько, что он позабудет пышные прелести Магды? А вообще – хорошо бы… Если бы он позабыл и пышную Магду, и худосочную Лизе-Лотту, и женился бы на Анхелике. Девочка будет счастлива. Она этого заслуживает. Магда – несчастна. И поделом! А Лизе-Лотта наконец-то сможет вздохнуть спокойно…
Курт иногда приезжал в дом Гисслера. Вместе с обоими дядями. Аарон был прав: став взрослым, Курт боготворил своих мучителей и был благодарен им за полученное воспитание. Когда Курт гостил у деда, для Лизе-Лотты наступали тяжелые времена, потому что Курт ночами навещал ее.
Он был сентиментален.
Если дело было весной или летом, он приносил ей из сада букетики цветов.
А один раз даже забрался к ней в комнату через окно, рискуя свалиться и сломать себе шею.
Лизе-Лотта очень жалела о том, что этого не случилось.
Жизнь в доме деда казалась ей кошмаром в детстве – но после гетто она могла притерпеться к чему угодно. Правда, в гетто рядом с ней были любящие и любимые люди. А теперь – теперь у нее остался только Михель. Только мальчик, которого она должна была опекать и защищать. Мальчик, на которого она никак не могла опереться! И все-таки со временем Лизе-Лотта начала чувствовать себя в доме деда спокойно и защищенно. Несмотря даже на Курта и Магду!
И потому известие о необходимости собирать вещи и ехать в какой-то далекий карпатский замок повергла ее в панический ужас. Рушилось устоявшееся – и что-то новое грозилось ворваться в ее жизнь. А Лизе-Лотта уже очень давно поняла, что все перемены – только к худшему. Ей не хотелось ехать в замок. И она торопливо собирала вещи. Летние и зимние. Потому что не знала точно, куда их с Михелем отвезут…
Глава V. Испытания Димки Данилова
В купе было жарко, как в печке, через плотно закрытое окно воздух совсем не проникал, тоненькой струйкой его тянуло из-под двери, и Димка иногда вставал со своей полки, ложился на пол и прижимался губами к узкой щели, чтобы подышать, чтобы не отупеть от недостатка кислорода, не уснуть, как рыбе, вытащенной из воды и оставленной на солнцепеке. Тупым и сонным быть нельзя, необходимо держаться изо всех сил, не показывать, что ты устал, что ты боишься. Не ломаться. Если сломаешься – тут же погибнешь.
Скрежет… Натужный скрип тормозов… Поезд встал. И сердце екнуло – неужели приехали?! Ох, нет… Лучше уж трястись в душном вагоне! Жизнь меняется от плохой к очень плохой, так было всегда на протяжении последних двух лет, Димка думал иногда – вот предел, хуже быть уже просто не может, и каждый раз ошибался. Может… Это хорошее не может превращаться в еще более хорошее, а плохое может ухудшаться до бесконечности.
Что теперь?
Димка не боялся смерти. Конечно, умирать не хотелось. Теперь особенно… Надо было погибнуть тогда, когда бомба разворотила половину вагона, в котором они с мамой и с Лилькой ехали из разрушенного, измученного бомбежками Гомеля, потом, после всего, что довелось пережить – умирать уже было обидно.
Но Димка и не думал, что его так долго везут куда-то только для того, чтобы убить. Это было бы глупо и странно, а немцы все-таки народ рациональный. Скорее всего его везут в какой-то другой лагерь, или в секретную лабораторию, где проводятся опыты… Вот что страшно. Вот, что по настоящему страшно! И если это так, то лучше умереть… Но с другой стороны, чем же он такой особенный, чтобы выбрали именно его одного из всего барака? Ведь были там и покрепче и посильнее, чем он…
Поезд стоял уже несколько минут, а за Димкой никто не шел, значит еще не приехали, значит просто остановка. Это хорошо… Пусть во время остановок дышать в купе совсем нечем, пусть пот льет градом, а от зловония ведра с испражнениями, спрятанного под соседнюю полку кружится голова и начинает тошнить. Все это мелочи. Такие мелочи, на которые глупо обращать внимание. Только бы подольше находиться в дороге, месяц, два, год… Так, глядишь, и война кончится. Встанет однажды поезд, откроется железная дверь и появится в проеме не эсэсовец с котелком каши с мясом, а русский солдат…
Гнать, гнать надо от себя такие мысли, такие мысли делают слабым и жалким!… Мама когда-то говорила, что если чего-то очень сильно желать, это непременно сбудется… Никогда не сбывалось… Никогда! А уж сильнее желать, чем желал Димка было, наверное, невозможно.
В вагоне царили вечные серо-зеленые сумерки. Даже днем. Потому что окна были закрашены в защитный болотный цвет, закрашены слоем, едва ли не в сантиметр толщиной. И решетка изнутри, а не снаружи. Толстые прутья расположены так близко друг к другу, что палец не пролезает, поэтому расцарапать краску невозможно. Даже самую маленькую дырочку не проковыряешь, чтобы взглянуть, что там за окном, увидеть деревья, небо, может быть, стало бы не так страшно…
Для чего нужно было закрашивать зарешеченные окна Димка не понимал. Может быть, для того, чтобы люди, которых везли в этих вагонах не видели куда они едут или для того, чтобы местные жители не знали кого везут в этих наглухо зашитых ящиках…
Кого везут?
Кого возили в этих вагонах до того, как везли теперь его, Димку? И что еще интереснее – куда везли этих кого-то… И зачем.
Димка улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться… выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки… все-таки… все-таки… Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы.
Димка разучился плакать в тот день – или в те дни – когда оглушенный, контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир – заменившему собой целый мир – шумному, беспокойному лесу… Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков…
Димка помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама прижимала к себе двухлетнюю Лильку. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Авось не попадет… авось кончатся бомбы… авось откуда ни возьмись появятся советские истребители…
Зря надеялись.
Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Димка, свалило его, покатило под откос.
Еще какое-то время мальчик воспринимал действительность. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался почему-то все время на чужих… Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Димка тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лильке. Лилька слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса. Лилька будет сидеть и плакать, она не будет спасаться…
Потом просто вдруг стало темно.
И следующее, что увидел мальчик, было жалко улыбающееся лицо веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку.
– Где моя мама? – спросил ее Димка.
– Не знаю, – ответила девушка продолжая виновато улыбаться.
…Ее звали Галя, она была связисткой 36 пехотного батальона… Того, что осталось от 36 пехотного батальона – горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо.
Тогда еще Димка не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Советской Армии? Вместо вусмерть изодранных рубашки и шорт, мальчик получил галифе и гимнастерку, тоже далеко не новые и слишком большие по размеру, и даже пилотку, которая кое-как держалась на ушах.
Те дни слились для Димки в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили… строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР.
– Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, – говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, – Иначе мы давно, давно уже… погнали фашистских гадов!…
Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Хреновый был из него замполит.
– Ну ничего… ничего… Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, успеть отомстить… За всех наших!
Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать «фрицев» до самого "ихнего паршивого Берлина", как расквитаются за подлость и вероломство.
Не знал лейтенант Горелик, и никто в отряде не знал, что «своих» уже практически нет, и линия фронта давно уже у них за спиной, далеко-далеко, и что жить большинству из них осталось несколько дней…
Почти все время Димку мучили головные боли, сильные или слабые, не отпускающие никогда. Голова сжималась раскаленным обручем или просто гудела, или ее как будто прокалывали раскаленным металлическим прутом. Галя, которая была теперь не столько связисткой (связи давно уже не было) сколько медсестрой, потихоньку носила ему лекарства, которые командир приказал ей беречь как зеницу ока и не транжирить понапрасну, стращая в случае неповиновения военно-полевым судом.
Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее – грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех (даже лейтенанта Горелика), хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все в полном составе вышли они в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой!