Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маяковский. Два дня

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Наталия Павловская / Маяковский. Два дня - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Наталия Павловская
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Аркадий Инин, Наталия Павловская

Маяковский. Два дня

ГЛАВА ПЕРВАЯ

А вы

ноктюрн

сыграть

могли бы

на флейте водосточных труб?

МОСКВА, НОЧЬ С 11 НА 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА

Лампочка под потолком комнаты мигнула желтой вспышкой и погасла.

За окном уже разливалось сизое утро.

Владимир Маяковский – тридцатисемилетний поэт, высокий, крепкий, с крупно вылепленными чертами лица – измерил тремя широкими шагами крохотную комнату – от выключателя у двери до окна. Огромный хозяин казался втиснутым в жесткий футляр.

Но это было его убежище и прибежище. Собственная комната в Лубянском проезде, дом 3, – коммунальной квартире с десятком соседей. В зависимости от настроения Владимир называл свое жилье «пеналом» или «лодочкой».

Он оттянул воротник рубашки-апаш под клетчатым джемпером – дышалось очень тяжко – и тоскливо уставился на глухую серую стену дома напротив – каменный мешок двора, из которого не видно выхода.

Он отошел от окна и замер посреди комнаты.

Прямо перед ним – жесткий диван-тахта с подушками и валиками.

Слева письменный стол-бюро.

Над столом к стене прикноплена небольшая фотография Ленина. Взгляд вождя усталый и строгий.

А справа – шкаф с книгами, журнальный, он же обеденный столик и чемодан, он же – дорожный гардероб. Большой, почти в человеческий рост чемодан, раскрыв который можно обнаружить висящие в нем на плечиках костюмы и сорочки хозяина.

Вот и всё.

Дата отрывного календаря на стене уже вчерашняя – 11 апреля. Под ней улыбаются во весь рот комсомолец и комсомолка, в руках – книги, на книгах надпись «стихи». И чтоб не оставалось уж совсем никаких вопросов, календарь то ли советует, то ли приказывает: «Читай советские стихи, комсомолец!»

Владимир резко сорвал листок. И чуть вздрогнул – со следующей страницы в него целился в упор из ружья охотник. Впрочем, охотник был не грозен, а улыбался. И календарь сообщал доброжелательно: «Охота – знатное подспорье советской семье к столу».

Владимир отошел от календаря, рванул ящик письменного стола. Ящик был хаотически набит до отказа – рукописи, письма, фотографии… Владимир принялся что-то искать, перерывая этот ворох бумаг.

Наконец он выудил большую тетрадь в клеенчатой обложке, вырвал из нее разлинованный лист, выхватил отточенный карандаш из стакана на столе.

Присел к столу. На него по-прежнему строго смотрел со стены Ленин.

Коротко глянув в ответ, Владимир с отчаянной решимостью принялся размашисто писать:

«ВСЕМ!

В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО».

Грифель крошился, потом и вовсе сломался.

Владимир отшвырнул карандаш, взял новый, задумался.

Из незакрытого ящика стола с фотографий смотрели на него люди – мама, сестры Оля и Люда, друзья-поэты, большеглазая Лиля, сам Владимир в разных уголках страны и за ее пределами, на разных выступлениях, окруженный поклонниками, раздающий автографы…

Вдруг под бумагами он заметил цветной угол рисунка, потянул за него – обнаружилась слегка помятая буйная футуристическая композиция.

Владимир достал лист из ящика, положил на стол, бережно разгладил рисунок и улыбнулся, уплывая в прошлое…

МОСКВА, 1911 ГОД

Длинный просторный коридор Московского училища живописи, ваяния и зодчества хранил чинную тишину, как и положено храму искусств.

Но вдруг с грохотом распахнулась дверь одной из мастерских. И в коридор решительно шагнул широченным шагом семнадцатилетний Владимир с папкой для рисунков под мышкой. Юноша выглядел живописно: пышная шевелюра, черная бархатная блуза, черные широкие штаны, причем этот байронический шик не портила даже изрядная потрепанность вещей.

За Владимиром мелким семенящим шажком появился благообразный, с бородкой клинышком, старичок-профессор Милорадович. На ходу он верещал скрипучим голоском:

– Вам, Маяковский, вывески на ярмарке малевать, а не живописью заниматься!

А Владимир гордо отвечал неожиданно густым для юноши басом:

– На ярмарке – жизнь, и у меня – жизнь! А у вас тут – мертвечина!

– Какая наглость!

Милорадович захлебнулся от возмущения, замахал руками, подыскивая еще какие-то гневные слова, но, не найдя их, развернулся и ушел в мастерскую. Не забыв при этом аккуратно прикрыть за собой дверь.

За этой сценой наблюдал полноватый человек лет двадцати семи. Один глаз у незнакомца был стеклянный, в другом глазу красовался монокль.

Как только Милорадович удалился, незнакомец подошел к Владимиру сзади, без спроса выхватил у него из-под мышки папку с рисунками и стал их разглядывать в монокль.

Владимир на миг обалдел от этой наглости.

А незнакомец ткнул пальцем в рисунок:

– И это вы называете «жизнь»? Поддавки! И вашим, и нашим – и споем, и спляшем!

Оскорбленный Владимир выхватил рисунок у незваного критика:

– А вам что за дело? Вы кто такой?

Незнакомец нарочито-учтиво поклонился:

– Студент мастерской Серова – Давид Бурлюк.

– Бурлюк? – насмешливо переспросил Владимир. – С такой фамилией вам не предметы искусства оценивать, а чесноком в лавке торговать!

– Вот как? – нахмурился Бурлюк. – За этакие слова можно и ответить!

– А можно и отделать! Вас, например!

Владимир без лишних слов бросился на Бурлюка.

Рисунки посыпались из папки на паркет…


На стене небольшой прихожей в скромной аккуратной квартире мерно тикали часы-ходики.

Открылась дверь. Быстро вошел Владимир – воротник блузы порван, волосы растрепаны, на лице ссадины. Большой, неуклюжий, как щенок рослой дворняги, он зацепился за порог, опрокинул корзину для дров, свалил с вешалки пальто.

На шум выглянула младшая сестра Оля: миловидная девушка с косой, в ситцевой блузке, бумазейной юбке. При виде брата она всплеснула руками:

– Опять подрался?!

– Тихо, мама услышит! – шикнул на сестру Владимир.

– Кто бы говорил – тихо! – Ольга подняла пальто.

– Я сам, сам приберу… Принеси лучше воды умыться, пока мама не увидала…

Но мама уже появилась. Александра Алексеевна – сухощавая, гладко причесанная, во всем ее облике чувствуется тихая властность хозяйки дома.

Владимир виновато забормотал:

– Мама… Извините… Я это…

А мама распорядилась спокойно:

– Оля, йод неси!

Сестра убежала, мама стала осматривать ссадины сына.

– Только бы не было заражения, – тревожно прошептала она.

– Мама, извините, – вновь забубнил Владимир. – Понимаете, мама, я…

– И одежду снимай, – невозмутимо перебила мама. – Люда почистит. Идем в гостиную…

Владимир облегченно улыбнулся, как ребенок, который понял: гроза прошла стороной.


Комната, гордо называвшаяся гостиной, выполняла функции и столовой, и мастерской, и учебной. Здесь – та же бедная, но достойная чистота. Многочисленные вязаные и вышитые скатерти-салфетки-занавески создают уют.

Посреди гостиной большой круглый стол. С половины его отогнута скатерть, и здесь теснятся ряды гипсовых фигурок – ангелочков и барышень с котятами. Часть фигурок аляповато разрисована, остальные – белые заготовки.

Владимир, уже умытый, причесанный, в чистой рубахе, рисовал умильную мордочку гипсовому котенку.

Старшая сестра – Людмила, барышня со строгим взглядом, ставила на часть стола, застеленного скатертью, тарелку, клала приборы и выговаривала брату:

– Ну что ты как маленький! Милорадович – старикан вредный – академикам пожалуется, и вылетишь в два счета.

– Да что мне академики? – презрительно заметил Владимир. – Я не хуже Серова писать могу!

– О! О! О! – иронично покачала головой Ольга, штопавшая рубаху брата.

Появилась мама со сковородой, на которой сиротливо шипела одна-единственная котлета.

А строгая Людмила не унималась:

– Ну, хорошо, хвастун, а драться-то зачем было?

– Люда, дай Володичке поесть!

Мама переложила котлету на тарелку.

Сестры дружно отвели от тарелки глаза.

Владимир пристально глянул на них, на маму:

– Родственники, признавайтесь, а вы сами-то ели уже?

Женщины, все втроем, с преувеличенной убедительностью закивали:

– Да-да, совсем недавно! Мы наелись, тебе оставили!

Владимир недоверчиво вздохнул, но молодой организм требовал своего, и Владимир принялся за котлету.

Мать и сестры умиленно наблюдали, как питается их любимый сын и брат.

– А давайте обратно в Кутаис уедем! – еще не прожевав котлету, заявил Владимир.

И на миг в глазах всей семьи загорелась эта безумная мечта – уехать в Кутаис, вернуться в родную Грузию, где они так славно жили в лесничестве Багдади, которым управлял глава семейства Владимир Константинович.

Но мама жестко мечту оборвала:

– Нечего нам больше делать в Кутаисе!

– Да, – вздохнула Людмила, – одно дело, когда папа был жив, а теперь…

– А здесь мы что делаем? – упирался Владимир. – Мы разве затем в Москву ехали, чтобы вы, мама, квартирантов обслуживали, а я эту пошлятину малевал?!

Владимир схватил одного ангелочка, замахнулся, готовый грохнуть его о пол, но Людмила перехватила его руку.

– Не дури – гривенник стоит!

– Гривенник… – Владимир вернул ангелочка на стол. – Все бы вам гривенники считать…

Послышался бой ходиков.

– Я на работу опаздываю! – вскочила из-за стола Людмила. – Кстати, Володичка, я поговорила у себя на «Трехгорке» – ты можешь подрабатывать: рисовать эскизы для мануфактуры.

– Вот еще, – насупился Владимир, – веселенький ситчик малевать?

– Тебе не угодишь! – пожала плечами Людмила и на прощание чмокнула брата в макушку. – А все же – подумай!

Людмила ушла.

Котлета съедена, за столом больше делать было нечего. Владимир встал и заходил по комнате, размахивая руками.

– Полный мрак! В училище – рутина, вокруг – буржуи и снобы! Нам нынче в консерваторский концерт абонементы дали!

– Дорого небось? – спросила Ольга.

– Бесплатно! А толку-то? Идти мне туда не в чем. Один свитер штопаный!

– А какой концерт? – спокойно уточнила мама.

– Рахманинова слушать. Все говорят: гений!

– Ты сядь-ка и чаю попей. А мы с Олей на папиной сюртучной паре плечи чуть выпустим – тебе впору будет. Он всего пару раз ее надевал.

Владимир усаживается пить чай и ворчит себе под нос:

– Я вообще художником быть не хочу… Хочу стихи писать!

Мама, собирая посуду со стола, так же спокойно возразила:

– У тебя верное ремесло в руках. А в стихах твоих непонятно все. Их печатать никогда не будут.

– Будут печатать! – взвился Владимир. – Еще как будут!

Мама не стала накалять ситуацию, согласилась, что, может, когда-нибудь стихи сына и напечатают, но пока попросила его заняться делом – расписать ангелочков – ей ведь завтра заказ относить.

Мама унесла посуду в кухню. Владимир мрачно подсел к ненавистным ангелочкам, взял кисточку, заготовку и…одним росчерком нарисовал на ангельской голове рожки.

– У! Образина!

Ольга хихикнула. Владимир вздохнул и перемалевал рожки в невинные кудряшки.


В фойе консерватории слышалась фортепианная музыка из зала.

С портретов на стенах беломраморного фойе внимали волшебным звукам великие музыканты.

Весьма пожилой капельдинер у двери зала, благоговейно прикрыв глаза, тоже погрузился в мир музыки.

Но распахнувшаяся дверь чуть не зашибла старичка: Владимир, в приличном, хотя и тесноватом отцовском костюме, покинул зал.

– Вы что?! Там же – Рахманинов! – ужаснулся капельдинер.

Не слушая его, Владимир с пренебрежительной миной на лице пошагал через фойе.

Распахнулась вторая дверь зала. Оттуда с таким же недовольным лицом выкатился Бурлюк.

При виде друг друга враги настороженно остановились. И молчали.

Потом Владимир вызывающе заявил:

– Плесень худовялая для курсисток этот Рахманинов!

Давид с интересом уточнил:

– Как-как? Худовялая? Блеск! А я бы сказал – худоклеклая!

И оба с облегчением рассмеялись.

– Ну, тогда пойдемте шляться, что ли? – добродушно предложил Бурлюк.


Владимир и Давид шли по вечерней Тверской, тускло освещенной электрическими фонарями.

Улица была довольно пустынной, но все же изредка попадались прохожие и удивленно косились на Владимира, читавшего стихи, размахивая руками. А он на них на всех – ноль внимания и вдохновенно декламировал:

В шатрах, истертых ликов цвель где,

из ран лотков сочилась клюква,

а сквозь меня на лунном сельде

скакала крашеная буква.

Вбивая гулко шага сваи,

бросаю в бубны улиц дробь я.

Ходьбой усталые трамваи

скрестили блещущие копья.

Бурлюк с интересом поглядывал на юношу единственным глазом.

А Владимир все более распалялся:

Подняв рукой единый глаз,

Кривая площадь кралась близко.

Смотрело небо в белый газ

Лицом безглазым василиска.

Владимир последний раз взмахнул рукой и умолк.

И Давид молчал. Потом задумчиво повторил:

– «Подняв рукой единый глаз…» Это на меня намек, что ли?

Владимир смешался, заволновался:

– Нет! Что вы! Вы тут совершенно… И вообще, это один мой товарищ сочинил…

Бурлюк успокаивающе рассмеялся:

– Да будет вам! Во-первых, касательно глаза я привык – это у меня с детства. А во-вторых, ну какой там ваш товарищ? Это же вы сами и сочинили.

Владимир не нашелся что ответить. Некоторое время они шли молча.

Наконец Владимир не выдержал:

– Ну, а стихи-то как… хорошие?

Не отвечая, Бурлюк толкнул дверь с надписью затейливой вязью «Греческое кафе» и сделал Владимиру приглашающий жест рукой:

– Прошу!

Владимир, недоуменно помедлив, последовал за Давидом.


В полутьме и папиросном дыму плыли лица молодых людей в странных нарядах и девушек с накокаиненными глазами. Одно слово – богема.

Бурлюк приветственно, как старый знакомый, помахал всем собравшимся и торжественно указал на Владимира:

– Прошу любить и жаловать: гениальный поэт Владимир Маяковский!

Владимир изумленно уставился на Давида.

А тот уже представляет завсегдатаев кафе:

– Знакомьтесь, Володя, художники тоже гениальной группы «Бубновый валет»: Петр Кончаловский, Казимир Малевич, Владимир Татлин… А это поэты-футуристы: Алексей Крученых, Виктор Хлебников…

Чрезвычайно тощий и нескладный Хлебников уточнил по складам:

– Ве-ли-мир! Меня зовут Велимир!

– Ну да, Витя, конечно – Велимир, – легко согласился Бурлюк.

А Крученых запетушился:

– А почем мы знаем, что ваш гениальный… э-э, Маяковский… действительно гениален?

– Во-первых, он мне только что рассказал, как отсидел одиннадцать месяцев в Бутырке, а туда кого попало не берут…

– Додик, – перебил Малевич, – пускай он свою гениальность докажет сам!

Владимир растерянно молчит. А Бурлюк приказывает ему строго:

– Вам придется быть гениальным – не хотите же вы меня посрамить! Читайте!

Растерянность Владимира улетучилась быстро, его не надо было долго уговаривать – он мощным басом перекрыл галдеж:

Читайте железные книги!

Под флейту золоченой буквы

полезут копченые сиги

и золотокудрые брюквы.

А если веселостью песьей

закружат созвездия «Магги» –

бюро похоронных процессий

Свои проведут саркофаги.

Шум в кафе начал стихать, люди за столиками уже прислушивались к Владимиру.

Заметив это, он продолжил уверенней, бас его окреп, а глаза засияли:

Когда же, хмур и плачевен,

Загасит фонарные знаки,

Влюбляйтесь под небом харчевен

В фаянсовых чайников маки!

Посетители кафе с интересом слушали.

Бурлюк любовался Владимиром, как отец – любимым дитём.


В перерыве между занятиями студенты Художественного училища основательно восстанавливали силы в буфете – щи, каши, сосиски, рыба…

Только Владимир одиноко и мрачно тянул из стакана пустой чай.

Подошел Бурлюк с тарелкой пирогов.

– А вы чего не едите?

– Аппетита нет! – отрезал Владимир.

– Ой, да ладно! – выдал характерную одесскую интонацию Давид. – Что вы строите из себя гимназистку? Ешьте уже!

Он хотел положить один из пирогов на пустую тарелку, но Владимир остановил:

– Погодите!

Вынул из кармана чистый носовой платок и стал тщательно протирать тарелку.

– Слушайте, я это еще в кафе заметил, – удивился Давид. – Что за цирлих-манирлих, вы что, во дворце росли?

– Нет, в лесничестве. Мой отец умер от заражения крови.

– А-а, извините…

Это была драма семьи Маяковских. Отец Владимир Константинович – сорокавосьмилетний крепкий лесник – совершенно нелепо ушел из жизни: при сшивании бумаг укололся иголкой и получил заражение крови. После этого вся жизнь семьи пошла наперекосяк: резко уменьшились средства существования – отец не выслужил срок полной пенсии, да еще Володя – ученик классической гимназии с подростковым пылом ринулся на уличные митинги революции 1905 года, попал в полицейский участок, и мама – от греха подальше – продала дом в Кутаисе, купила в Москве скромную квартиру, часть которой Анна Алексеевна сдавала жильцам, и семья кормилась этими небольшими деньгами, плюс работа Людмилы на «Трехгорной мануфактуре» и Ольги – на телеграфе, да еще прирабатывали раскраской и продажей ангелочков и кошечек.

А у самого Владимира после трагедии с отцом остался панический страх заражения. До того панический, что он даже избегал рукопожатий, а если они все-таки случались, протирал после них руки из постоянно находящегося при нем флакончика одеколона, избегал браться за ручки дверей и машин, а взявшись, тоже протирал после этого руки.

Вот и сейчас, тщательно протерев тарелку, Владимир начал большими кусками есть пирог, и стало видно, как он голоден.

Давид подложил ему на тарелку еще пирог и поинтересовался, что новенького он насочинял.

Владимир, прожевывая пирог, уклончиво сообщил, что кое-что в его голове вертится, но оформиться не успевает, потому как днем – училище, вечерами надо подрабатывать…

Давид выудил из бумажника полтинник и положил на стол перед Владимиром:

– Каждый день я буду выдавать вам пятьдесят копеек.

– Нет-нет-нет! – замотал головой Владимир. – Не возьму! Я не голодающий!

– Голодаете вы или нет – это пусть волнует вашу маму. Но я вижу, вы – юноша честный: если будете брать деньги, вам будет стыдно не писать стихов.

Владимир удивленно повертел полтинник в пальцах:

– А вам это зачем?

– Ой, мне нравятся эти вопросы! – опять выдал одессита Бурлюк. – Считайте, это мой маленький гешефт на будущее. Станете знаменитым – я буду вас издавать и таки наконец разбогатею.

– Вы уверены, что я стану знаменитым?

– А вы будто нет? – усмехнулся Давид.

Владимир не удержался, взял еще пирог с тарелки Давида и, уже менее активно пережевывая его, затосковал:

– Меня не понимает никто! Да и не любит… Вот Борька Пастернак – барышни ему на шею гроздьями вешаются! А что у Борьки за стихи… «Сумерки – оруженосцы роз – повторят путей их извивы и, чуть опоздав, отклонят откос за рыцарскою альмавивой…» Это ж – для альбома жеманной курсистки!

Давид не успел ответить: в буфет забежал сам Борис Пастернак – высокий кудрявый юноша с крупным чувственным ртом.

– О, легок на помине! – помрачнел Владимир. – Сейчас к нему все липнуть начнут…

Но вышло иначе.

– Серов умер! – крикнул Пастернак и выбежал из буфета.

Студенты вскочили и рванули на выход.


Двор церкви, где должны были отпевать академика Валентина Александровича Серова – одного из столпов художников-передвижников, и русского импрессионизма, и даже модерна – был забит народом.

У ворот Маяковский и Бурлюк примеривались, как бы прорваться ко входу.

Неподалеку от них хорошенькая растерянная девушка с огромным букетом белых роз безуспешно пыталась проникнуть во двор.

При виде девушки Владимир восхищенно замер. Но Давид толкнул его в бок:

– Хороша, ну да, хороша! Но мы с великим прощаться пришли, а не на девушек глазеть…

Не слушая друга, Владимир мощно протаранил толпу, прорвался к девушке и, не говоря ни слова, легко подсадил ее на свое плечо. Девушка только тихо ахнула и сидела – ни жива ни мертва. Прижав к груди букет.

– Дорогу цветам! – забасил Владимир. – Цветы пропустите! Любимые белые розы академика!

Толпа нехотя, но все же расступилась, пропуская Владимира с девушкой на плече.

У входа в церковь он бережно опустил девушку наземь и учтиво поклонился:

– Владимир Маяковский, поэт, к вашим услугам.

Испуганная девушка, пряча лицо в розах, прошептала смущенно:

– Спасибо вам… Я – Евгения Ланг…

– Женечка! – широко улыбнулся Владимир.

Девушка застенчиво ответила на его улыбку.

Ободренный этим, Владимир взбирается, да нет – взлетает на церковную ограду. И перекрывает гомон двора своим басом:

– Умер художник! С ним умирает цвет! Все серое! Лишь в белых розах – жизнь!

Все начали разворачиваться к оратору.

А Владимир, держась одной рукой за ограду, пламенно взмахивает другой:

Багровый и белый отброшен и скомкан,

в зеленый бросали горстями дукаты,

а черным ладоням сбежавшихся окон

раздали горящие желтые карты.

Бурлюк издали улыбается другу.

Женечка не сводит с Владимира восхищенных глаз.

Бульварам и площади было не странно

увидеть на зданиях синие тоги.

И раньше бегущим, как желтые раны,

огни обручали браслетами ноги.

Владимир замолкает. Толпа взрывается аплодисментами.

Владимир горделиво смотрит на Женечку.


Владимир уже стал завсегдатаем «Греческого кафе». И сейчас он играет на бильярде. Играет с одинаковым успехом и правой рукой, и левой. Да при этом еще катает из угла в угол рта папиросу.

А за столиком художников и поэтов кипела дискуссия.

– Мы – люди будущего! – горячился Бурлюк. – Мы – те, кто будет делать революцию в искусстве!

– «Кто будет»! – повторил с горящими глазами Хлебников. – Будет – значит мы – будетляне!

– Будетляне? – откликнулся красавец Вася Каменский. – Хорошо сказано, Витя!

– Ну сколько повторять? – нахмурился Хлебников. – Меня зовут Ве-ли-мир.

– Извини, Велимир, извини!

– Как поэта не извиняю, но прощаю как авиатора, – проворчал Хлебников.

– Был я авиатор, да весь вышел! – засмеялся Каменский.

– Вылетел! – уточнил Бурлюк и вернулся к сути дискуссии: – Будетляне или футуристы – все одно! Мы – силачи, мощные люди будущего, мы меняем человечью основу России!

Футуристы загалдели, перебивая и дополняя друг друга:

– Работы наши продиктованы временем!

– Мы боремся с мертвечиной!

– Пессимизмом!

– Мещанством!

– Пошлостью старого искусства!

– Друзья, но это же готовый манифест! – объявил Бурлюк.

Все затихли, удивленные этой судьбоносной мыслью.

И в наступившей паузе раздаются сухие щелчки шаров и радостный бас Владимира:

– Дуплет!

– Все-таки ловкий вы юноша, – улыбается Каменский.

– Да у нас в Кутаисе все мальчишки так играли, – скромничает Владимир.

И неожиданно обнаруживает, что играть-то он играл, но при этом все слышал и все понял.

– Я вот что думаю: будетляне и одеваться должны по-особому!


В квартире Маяковских сестра Людмила строчит на швейной машинке что-то, пока что неопределенное из канареечно-желтого бархата.

– Неужели ты в такой кофте на улицу выйдешь? – весело недоумевает она.

Вместо ответа Владимир, расписывая очередных ангелочков, бормочет:

Я сошью себе черные штаны

из бархата голоса моего.

Желтую кофту из трех аршин заката…

Женщины, любящие мое мясо, и эта,

девушка, смотрящая на меня, как на брата,

закидайте улыбками меня, поэта, –

я цветами нашью их мне на кофту фата!

– Фу, Володька, что за глупости ты плетешь! – покачала головой Людмила.

Вошла сестра Ольга с муаровой черной лентой в руке:

– Вот, нашла у себя – еще гимназическая. Соорудим тебе галстук!

Сестры натягивают на Владимира сшитую просторную кофту, повязывают галстук из ленты, брат – выше их на две головы – послушен рукам сестер.

Входит мама, с улыбкой смотрит на возню взрослых детей.

– Какой ты у нас красивый, Володичка!

Владимир сгребает маму – маленькую, худенькую – в объятия и целует в макушку.


В выставочном зале развешаны полотна Бурлюка, Малевича, Гончаровой, Ларионова, Филонова…

Посреди зала стоит Бурлюк – в цилиндре, расписанном кубической композицией. На щеке его нарисована лошадь. И он завывает:

Душа – кабак, а небо – рвань,

Поэзия – истрепанная девка,

А красота – кощунственная дрянь…

Немногочисленная публика возмущается:

– Это возмутительно!

– Антиэстетика!

– Да просто жульничество чистой воды!

Бурлюк, метнув своим единственным глазом молнии в тупых обывателей, отошел к братьям-творцам, стоящим в сторонке.

Владимир – в желтой кофте, с черным бантом на шее – задумчиво поинтересовался:

– Как думаете – поколотят?

– Назвались футуристом – будьте готовы! – усмехается Давид.

В зал несмело вошла тоненькая Женечка Ланг.

– Явилась ваша принцесса белых роз, – заметил Каменский.

Владимир взбил свой бант попышнее и объявил публике:

– Эй вы, любители мертвечины! Только одна среди вас живая! Глядите! Молитесь!

Владимир указал на Женечку. И без того эпатированные зрители возмущенно зашумели. Женечка была абсолютно растеряна. А Владимир продолжил вещать:

Молитесь, погрязшие в адище!

Адище города окна разбили

на крохотные, сосущие светами адки.

Рыжие дьяволы, вздымались автомобили,

Над самым ухом взрывая гудки….

Зрители в шоке. Футуристы в восторге. Женечка в ужасе.

И тогда уже – скомкав фонарей одеяла –

ночь излюбилась, похабна и пьяна,

а за окнами улиц где-то ковыляла

никому не нужная, пьяная луна!

Женечка, не выдержав всеобщего внимания, спаслась бегством.

Прервав декламацию, Владимир побежал за ней.

Он догнал девушку на улице и бухнулся перед ней на колени:

– Простите! Умоляю!

Женечка затравленно озиралась на прохожих, слезно умоляла:

– Встаньте! Сию же секунду!

– Не встану, пока не простите!

– Да я прощаю, прощаю! Только, ради бога, поднимитесь!

– А еще пообещайте не прогонять меня!

– Что вы себе позволяете…

– Да неужто не видите: любовь настоящая родилась! А мы с вами – ее повитухи!

Женечка сдалась – невольно улыбнулась.

Владимир облегченно вскочил:

– Уф, я уж думал: до второго пришествия стоять придется!

– Можно подумать, стояли бы – до второго, – уже закокетничала Женечка.

Владимир сообщил ей на ухо, как большой секрет:

– Меня бы спасло то, что я не верю во второе пришествие. Как, впрочем, и в первое.

– А во что же вы верите?

– В победу футуризма!

Женечка опешила.

А Владимир вдруг метнулся к выставленному в окне цветочному ящику, в одно мгновение обобрал с него белые маргаритки и вручил обескураженной барышне трогательный букетик.

– Хулиган! – окончательно растаяла Женечка.


В мастерской училища студенты писали обнаженную модель.

Натурщица – чувственная дама явно не строгих правил – терпеливо застыла в нужной позе и ракурсе. Но застыла лишь телом, а глазками шаловливо постреливала в студентов.

Но им – привычным уже ко всяким натурам – было не до нее. Они старательно копировали даму на свои холсты, добиваясь максимального сходства с живой природой.

Особенно реалистична работа аккуратного молодого человека Льва Шехтеля, у которого от напряженного старания даже выступили капельки пота на носу.

А вот работа его соседа Владимира резко контрастировала футуристическим размахом, буйством цвета и страстностью исполнения.

Профессор Милорадович, подойдя к Владимиру, страдальчески вопросил:

– Маяковский, вы что – нарочно издеваетесь? Позорите наше училище?

Владимир в карман за ответом не полез:

– Когда-нибудь ваше училище будет гордиться, что я был его студентом!

Соученики прыснули смехом, а профессор гневно воздел руки:

– Нет, это решительно невозможно! Я, наконец, доведу до сведения академического руководства!

И, возмущенный, мелкими шажками покинул мастерскую.

Студенты радостно загалдели.

Чувственная натурщица томно попросила Владимира:

– Красавчик, подай что-нибудь накинуть: я халатик позабыла.

Обычно бойкий, Владимир вдруг смутился, как мальчишка, и скрыл смущение грубостью:

– Я вам не гардеробщик в бане!

И торопливо вышел из мастерской, доставая подрагивающими пальцами папиросы.


Лев Шехтель вышел за Владимиром в коридор, сказал уважительно-опасливо:

– Ну, ты Милорадовича уел! Теперь неприятностей не оберешься…

Владимир глубоко затянулся и презрительно пыхнул дымом.

– А сколько можно под стариковскую дудку плясать? Ушло их время: либо сами уступят дорогу, либо мы их столкнем!

Юный Шехтель, восхищенный отвагой Владимира, робко предложил:

– Слушай… А приходи завтра к нам обедать!

– Ты что, Лёва? – Владимир усмехнулся – У вас, Шехтелей, – «обчество»!

– Разве какое-то общество может тебя испугать?

– Общество меня – нет. А вот я – общество…

Владимир не договорил, но и без слов было ясно, что обществу от него может непоздоровиться.


Женечка с папкой для рисунков торопливо шла, почти бежала по улице.

За углом стоял Владимир. Радостно схватил девушку за руки:

– Я уж боялся, не придешь!

– Извини, на рисунке задержалась. Два раза Аполлона переделывала…

– Да кому нужны эти Аполлоны?!

– Ну что ты такое говоришь? Античностью весь мир восхищается.

– Я тебе сейчас покажу, чем восхищаться стоит…

– А чем? Чем? – Женечка была нетерпелива.

– Увидишь! – Владимир повел девушку за собой.


Владимир и Женечка стояли на звонарной площадке колокольни Ивана Великого.

При виде Москвы с высоты птичьего полета дух захватывало от масштаба и красоты.

Владимир, распахнув руки над городом, принялся декламировать:

Тело жгут руки.

Кричи, не кричи:

«Я не хотела!» –

резок

жгут

муки.

Ветер колючий

трубе

вырывает

дымчатой шерсти клок.

Лысый фонарь

сладострастно снимает

с улицы

черный чулок…

И без всякого перехода от пафоса к быту поинтересовался:

– Ну? Получше, чем Аполлон?

Женечка восторженно уставилась на Владимира.

– Какой ты… необыкновенный…

Владимир мощно притянул девушку к себе.

Женечка застеснялась, с трудом освободилась, прошептала:

– Не надо…

– Почему? – искренне не понял Владимир.

– Я на три года старше тебя… И я… Я уже помолвлена…

– Ну и что? – все так же искренне не понимал Владимир. – Я же люблю тебя!

Он вновь облапил и поцеловал Женечку.

И она уже не нашла сил для сопротивления.


Во главе изысканно накрытого стола в своем особняке восседал Франц Альберт Шехтель, еще не сменивший немецкое имя на Федора Осиповича, что он сделает лишь в 1914 году, в начале Первой мировой, приняв православие. Породистое лицо, борода и острые усы а ля император Николай Второй, знаменитый живописец, график, сценограф, но прежде всего – архитектор, творец известных московских домов Рябушинского, Морозовой, Дорожинского, и Ярославского вокзала в Москве, и здания в Камергерском переулке Московского Художественного театра…

Руководитель МХТ – Константин Станиславский был одним из гостей за этим столом. Вместе с поэтом Валерием Брюсовым и его женой Иоанной. А семью Шехтелей представляли супруга Наталья Тимофеевна и их шестнадцатилетняя дочь Верочка.

Хозяева и гости расспрашивали Станиславского, когда он собирается выпускать мольеровского «Мнимого больного». Константин Сергеевич отвечал, что уже идут последние прогоны. И обещал непременно пригласить всех на премьеру. Гости благодарили Станиславского за будущее приглашение. А хозяйку дома благодарили за неописуемой вкусности осетрину. Наталья Тимофеевна розовела от удовольствия и объясняла, что тут все дело в соусе, их повар обучался в Париже…

И вдруг в эту благостную атмосферу спокойствия и уюта, как камень в тихую заводь, бухнулся Владимир в канареечно-желтой блузе и широких черных шароварах.

Обедающие застыли. В тишине звякнула упавшая вилка.

А вошедший вместе с Владимиром Лева Шехтель сообщил:

– Позвольте вам представить моего соученика по училищу Владимира Маяковского!

Владимир обводит собравшихся нагловатым от собственной неуверенности взглядом.

А Лев знакомит его с хозяевами и гостями:

– Мой отец Франц Осипович, мама Наталья Тимофеевна, сестра Вера, Константин Сергеевич Станиславский, Валерий Яковлевич Брюсов и его супруга Иоанна Матвеевна.

– А, Брюсов! – прищурился Владимир. – «Мы путники ночи беззвездной, искатели смутного рая…»

Брюсов не скрыл приятного удивления.

– Да вы, как я погляжу, знаток моей поэзии.

– А как же? – нагличает Владимир. – Противников следует знать!

Иоанна Матвеевна принялась нервно обмахиваться платком.

А Шехтель удивился:

– Это почему же Валерий Яковлевич вам – противник?

Владимир объяснил – не агрессивно, а скорее снисходительно:

– Мы – люди будущего, а поэт Брюсов, уж извините, человек – прошлого. Вот, вслушайтесь… «В моей стране – покой осенний, дни отлетевших журавлей, и, словно строгий счет мгновений, проходят облака над ней…»

– Прелестно! – улыбнулась мужу Иоанна Матвеевна.

Поэт благодарно поцеловал ей руку.

А Владимир иронически процедил:

– Не-ет, этот ваш покой – просто тоска смертная! Журавли и те не выдержали – отлетели!

Верочка прыснула смехом в ладошку.

Иоанна Матвеевна возмущенно хватает ртом воздух.

Шехтель холодно поинтересовался:

– Вы полагаете, что могли бы написать лучше?

Владимир задумался – будто и впрямь прикидывал, может ли создать что-то более совершенное. А потом громыхнул:

Я сразу смазал карту будня,

плеснувши краску из стакана,

я показал на блюде студня

косые скулы океана.

На чешуе жестяной рыбы

прочел я зовы новых губ.

а вы

ноктюрн сыграть

могли бы

на флейте водосточных труб?

Верочка вскочила и зааплодировала.

– Вера! – одернул ее отец.

– Но ведь как хорошо-то! – сияет Верочка.

А хозяйка Наталья Тимофеевна поспешила всех примирить:

– Господа, господа, после доспорите, после! Молодые люди наверняка проголодались… Прошу вас за стол!

Владимир и Лев без дополнительных приглашений усаживаются.

Владимир тянется через стол, накладывая себе куски с общего блюда.

Иоанна Матвеевна недовольно поджимает губы.

Брюсов, отпив из хрустального бокала, говорит назидательно:

– Вы, молодые бунтари, не понимаете, что все ваши, с позволения сказать, находки – ничто без классического фундамента.

Жующий Владимир не отвечает. За него ответил Станиславский:

– Ничего они не хотят понимать. Вот и ко мне в театр норовят просочиться со своим новаторством!

– А у нас в архитектуре? – подхватывает Шехтель. – Дорического от ионического ордера отличить не в силах, но уже туда же – творят, низвергают…

Владимир наконец прожевал и заявил:

– Вы нас просто боитесь, потому что знаете: за нами – будущее, а ваше время – ушло!

– Ох, как я боюсь этих футуристических скандалов! – заволновалась Иоанна Матвеевна.

Шехтель решительно ее заверил:

– В моем доме вы можете чувствовать себя в полной безопасности от футуризма! Извольте извиниться, молодой человек!

– Извиняться? За правду? И не подумаю!

Владимир отшвырнул вилку, на которую уже подцепил грибочек, и резко покинул стол.

Лев догнал Владимира на улице.

– Ну, прости, Володя, прости, прошу тебя!

– Это ты меня прости – не сдержался. Тебе теперь дома влетит…

– Ерунда! А им полезна встряска, а то думают, что – хозяева искусства! Ты – молодец!

– Молодец-то молодец, да остались мы без обеда, – бурчит Владимир. – Ну, ничего, у меня полтинник есть – покормимся в обжорном ряду от пуза.

Они дружно пошли по улице. Но за их спинами раздался крик:

– Подождите меня!

Их догнала Верочка.

– Я с вами!

Владимир снисходительно улыбнулся:

– Да с нами барышням не по пути – мы в обжорный ряд идем.

– А я с вами – хоть куда!

Верочка уставилась на Владимира сияющими глазами отчаянно влюбленной.


В тесной, но уютной квартирке Бурлюка собрались единомышленники: сам Давид, Владимир и Крученых.

Бурлюк занес карандаш над чистым листом.

– Так и начнем наш манифест! Читающим наше Новое. Первое. Неожиданное. Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.

– Прошлое тесно! – подхватил Крученых. – Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Сбросить Пушкина, Достоевского, Толстого и прочих с парохода Современности!

Бурлюк еле успевал записывать. А Владимир напористо добавил:

– Кто, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?

Пухленькая Маруся – милая, очень вся такая домашняя жена Давида – пытается организовать чай, сдвигая ворох бумаг со стола. Но Бурлюк бумаги возвращает и продолжает писать, диктуя самому себе:

– Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузминым, Буниным и прочим – нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!

В дверь позвонили. Маруся поспешила в прихожую и вернулась с Хлебниковым – как обычно нелепо одетым, промокшим от дождя.

– Проходите, скорее чаю горячего – продрогли весь! – заволновалась Маруся.

– Да что – чаю? – возразил Бурлюк. – Накорми его, Муся, и дай переодеться в сухое.

– Конечно, Додичка, конечно! Виктор, снимайте всё, снимайте…

Маруся хлопочет вокруг Хлебникова, помогая ему освободиться от мокрой одежды.

А Владимир упрекает гостя:

– Опаздываешь! Мы уж начали без тебя, Велимир…

Хлебников вдруг задумался. И изрек:

– Я думаю, меня нынче будут звать Велиполк.

– Ну, пусть так! Но послушай, нам надо записать новые права поэтов.

Хлебников заявил, не раздумывая:

– Я требую право на слова-новшества!

– А я – право на ненависть к существовавшему до нас языку! – добавил Крученых.

– Есть, – записал Бурлюк. – А ты, Маяковский, чего требуешь у общества?

Владимир на миг задумался и выдал как по писаному:

– С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы!

Бурлюк одобрительно крякнул.

Маруся поставила перед Хлебниковым тарелку дымящегося борща.

Поэт благодарно бормочет ей:

У девочек нет таких странных причуд,

им ветреный отрок милее,

здесь девы, холодные сердцем, живут,

то дщери великой Гилеи…

– Ой, ну ешьте, пока горячее! – отмахивается Маруся. – А я пока вам сухое принесу…

Но снова звонят в дверь, и Маруся опять спешит открывать.

– Додик, еще запиши, – просит Владимир. – Мы требуем стоять на глыбе слова «мы»!

– Славно, черт побери! – одобряет Давид.

А Маруся приводит смущенную Женечку:

– Володя, к вам барышня.

– Здравствуйте, – тихо говорит Женечка.

Мужчины галантно приветствуют ее. Только Владимир явно растерян.

– Уже три часа, что ли?.. А мы еще манифест не закончили… Друзья, надо название придумать!

Владимир хватает написанный манифест, пробегает его глазами, задумывается.

Женечка напоминает ему о своем присутствии:

– Володя, мы же договорились…

– Да-да, в три часа, я помнил! – И к друзьям: – Предлагаю так: «Пощечина общественному вкусу!»

– Хлестко! – обрадовался Бурлюк.

– Без экивоков – в лоб, – согласился Крученых.

– А что, это по делу, – отвлекся от борща Хлебников.

Добрая Маруся попыталась облегчить неловкое положение Женечки, обняла ее за плечи:

– У мужчин первым делом – дела, а мы – уже потом. Давайте пока с вами чайку попьем…

– Спасибо, – лопочет Женечка. – Но, Володя, мне непременно надо с тобой поговорить!

Бурлюк укоризненно смотрит на Маяковского. Тот раздраженно вздыхает:

– Ну, хорошо-хорошо, пойдем… Друзья, я скоро вернусь!


Владимир и Женечка идут по улице. Он нетерпелив:

– Ну? Что? Какой пожар, в чем срочность?

– Володя, я не стала бы отвлекать тебя по пустякам…

– Да в чем дело, скажи, наконец!

– Моя помолвка… Расторгать ли мне ее?

Владимир остановился и озадаченно глянул на Женечку:

– Помолвка?.. Ах, ты помолвлена… Но ведь это тебе решать.

Женечка с трудом сдержала слезы:

– Хочешь сказать, тебя это не касается?

– Да нет… Извини, я все о манифесте нашем думаю… Революция в поэзии! А в помолвках я не очень понимаю…

– Зато я теперь все поняла!

Уже не сдерживаемые слезы покатились по щекам девушки.

– Женечка, ну что ты… Давай вечером встретимся…

– Нет, мы вечером не встретимся! И не встретимся никогда!

Женечка убежала по улице.

Владимир посмотрел вслед. Вздохнул, взъерошил волосы и повернул в другую сторону, задумчиво бормоча:

– Мы требуем стоять на глыбе слова «мы»… Среди свиста и негодования…


За столом в кабинете директора училища собрались ведущие академики.

Перед ними, как подсудимые, но гордо и независимо стояли Бурлюк и Маяковский.

Директор училища повертел в руках тонкую книжечку, на обложке которой заглавие «Пощечина общественному вкусу», которое директор повторяет:

– «Пощечина общественному вкусу»… Каково-с? Я все никак не возьму в толк: вы, Маяковский, несомненно, одаренный студент, а вы, Бурлюк, уже зарекомендовавший себя живописец, неужели вы все это – всерьез: «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и прочих с парохода Современности»?

– Мы отдаем себе отчет в серьезности наших заявлений, – твердо ответил Бурлюк.

– В таком случае дальнейшие рассуждения излишни, – вздохнул директор. – Зачитайте приказ!

Секретарь встал и прочел документ:

– «За пропаганду общественно вредных, провокационных идей, за отказ от принципов академического искусства, за поведение, несопоставимое с почетным званием студента Училища живописи, ваяния и зодчества, исключить из числа учащихся дворянина Маяковского Владимира Владимировича и разночинца Бурлюка Давида Давидовича…»

Старичок Милорадович лицемерно вздохнул:

– Жаль, господа, вы своими руками ломаете свое будущее.

Владимир гордо вскинул голову:

– Нет, мы своими руками строим будущее! И свое, и ваше – нравится вам это или нет!


У выхода из училища Владимира и Давида поджидали брат и сестра Шехтели – Лев с Верочкой.

– Выгнали, – опередил их вопросы Бурлюк.

Верочка испуганно ахнула. А Маяковский беспечно улыбнулся:

– Да ерунда! И так сколько времени зря потратили… Я лучше сборник стихов выпущу. Лёвка сделает иллюстрации. А еще надо найти, где макет книги соорудить…

Верочка, не сводя влюбленного взгляда с Владимира, радостно сообщила:

– У нас дома мастерская, там и типографский станок есть!

– Да меня на порог вашего дома не пустят, – усмехнулся Владимир. – Мало что футурист, бывший политический, так теперь еще из училища исключенный…

– А ты стань пай-мальчиком, – порекомендовал Давид. – Повинись, к заутрене попросись сходить с семьей – от тебя не убудет!

Верочка хлопает в ладоши:

– Правда, Володя, вы папе и маме обязательно понравитесь!

Владимир смотрит на Льва. Тот пожимает плечами.

Владимир прищуривается на Давида:

– Говоришь, к заутрене? Только с тобой!

– Нет уж, без меня. Это ты у нас – дворянин православный.


Ранним утром из особняка вышли Шехтель, его жена, Лев и Верочка, одетые скромно и строго для похода в храм.

А перед домом стоит такой же строгий и скромный Владимир – в перешитом отцовском сюртуке и белоснежной сорочке.

Он почтительно приветствует чету Шехтелей:

– Здравствуйте, Франц Осипович! Здравствуйте, Наталья Тимофеевна!

Верочка смотрит на Владимира во все глаза.

Лев иронично улыбается за спиной отца.

– Чем обязаны вашему вниманию в столь ранний час? – удивился Шехтель.

– Я собрался к заутрене. В ваш храм.

– В наш? – тоже удивилась Наталья Тимофеевна. – А вы живете рядом?

– Нет, но говорят, что ваш настоятель известен строгими благонравными взглядами, – смиренно отвечает Маяковский. – Я хотел бы послушать его проповедь.

– Отец Иннокентий, и верно, прекрасный проповедник, – согласился Шехтель.

– А почему вам нужда в строгом пастыре? – спросила Наталья Тимофеевна.

– Мама, может быть, все это обсудить по дороге? – предложил Лев.

– Так вы не будете против моего сопровождения? – учтиво поинтересовался Владимир.

– Нет, отчего же, – пожал плечами Шехтель.

Владимир, нарочито не глядя на Верочку, пошел рядом с ее мамой.

– Вы спрашиваете, зачем строгость? Знаете, иногда так трудно разобраться… Что такое хорошо и что такое плохо?

Чуть приотставшие Верочка и Лев перешептываются.

– Спорим, мама пригласит его после службы завтракать к нам? – говорит Верочка.

Лев смотрит на Маяковского, который что-то рассказывает, театрально поводя рукой, на маму, которая вся обратилась в слух, на папу, который тоже не скрывает своего интереса.

– Что – завтрак? – хмыкнул Лев. – Боюсь, родители усыновят Владимира! По-моему, они уже влюбились в него.

– А разве можно в него не влюбиться? – пылко вопрошает Верочка.


На даче Шехтелей в Крылатском, стоящей на берегу озера, отдыхает золотая молодежь – сын хозяина Лев, Борис Пастернак и другие студенты училища.

А Верочка в стороне от всех, приложив ладонь козырьком ко лбу, нетерпеливо смотрит в даль. И наконец радостно вскрикивает:

– Кто там едет?.. Ой, это же Володя!

И верно, с горки съезжает на велосипеде Владимир. Одной рукой он рулит, а другой размахивает маленькой книжечкой в мягком переплете. И, как всегда громогласно, ликует:

– Моя книга! Моя первая книга! Самая первая!

Он соскакивает с велосипеда, дает книжку друзьям, те передают ее из рук в руки.

– «Я»! – читает на обложке кудрявая девушка. – Надо же, какое название – мимо не пройдешь!

– А если пройдешь мимо, Маяковский за шиворот схватит, – усмехается Пастернак.

– Да, Боря, ты за душу берешь, а я покрепче – за шиворот! – парирует Владимир.

– А это что за клякса? – спрашивает долговязый студент.

– Это не клякса, это – Володин бант нарисован, – объясняет Лёва.

– А вот – «Несколько слов о моей жене»! – смеется кудрявая. – Страшно интересно, о ком это?

Верочка очень смущается.

А Владимир без комментариев отбирает у друзей книжку, бережно прячет ее в карман, кричит:

– Айда на лодках кататься!

И первым сбегает по склону к пристани.

Верочка бежит за ним:

– Я с тобой! Давай на остров поплывем! Почитаешь мне стихи!


Владимир с Верочкой плывут в лодке по озеру. Он мощно гребет, попадая в ритм своих стихов.

Морей неведомых далеким пляжем

идет луна –

жена моя.

Моя любовница рыжеволосая…

– Почему – рыжеволосая? – ревниво перебила Верочка, поправляя русую челку.

– Не знаю, слово само попросилось! – отмахнулся Владимир.

За экипажем

крикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.

Венчается автомобильным гаражом,

целуется газетными киосками,

а шлейфа млечный путь моргающим пажем

украшен мишурными блестками…

Потом лодка болталась у берега, пришвартованная за камышами.

А они лежали навзничь в траве на острове. И он опять, теперь уже негромко, читал стихи:

Я люблю смотреть, как умирают дети.

Вы прибоя смеха мглистый вал заметили

за тоски хоботом?

А я –

в читальне улиц –

так часто перелистывал гроба том…

– Как страшно, Володя! – прошептала Верочка. – Как страшно и прекрасно…

Она приникла губами к губам Владимира. Тот отстранился.

– Не надо, милая Вероника… Ты ведь Вероника – непорочная…

– Не говори ничего! – жарко шепчет она. – Поцелуй меня…

– Верочка еще слишком мала… Верочке надо подрасти, – севшим голосом убеждает Владимир.

Но девушка обвила его руками, целует лоб, щеки, губы, лихорадочно повторяя:

– Люблю… люблю… люблю тебя… люблю!

И Владимир не выдерживает, обнимает Верочку, перекатывается с ней по траве, накрывает своим телом. Верочка блаженно стонет…


Через пыльную привокзальную площадь провинциального городка, на которой стоят телеги с мешками да скучает на облучке одинокий извозчик, бредут с чемоданами Маяковский, Бурлюк, Крученых и Хлебников.

– Первые гастроли – как первая любовь! – шумит Владимир. – Вот бы знать: какой она будет?

– Взаимной! – твердо пообещал Бурлюк.

– Нас забросают кудрявыми хризантемами, – размечтался Хлебников.

– Или гнилыми помидорами, – вздохнул Крученых.

Бурлюк подошел к скучающему извозчику:

– Сколько до гостиницы?

– Рупь.

– Совесть есть у тебя?

– Совесть есть – рубля нету, – резонно отвечал извозчик. – А вы – из Белокаменной, так что у вас, поди, найдется.

– Не заработали еще! – отрубил Бурлюк.

Извозчик флегматично развел руками: мол, на нет и суда нет.

– А далеко до гостиницы? – спросил Владимир.

– Версты три…

– Вы с ума сошли! – стонет Хлебников, угадав намерения Маяковского.

Но Владимир уже взвалил его чемодан на свое плечо, и компания зашагала по дороге.


В тесный провинциальный театрик набилась разношерстная публика.

За кулисами поэты во всей футуристической красе – диковинные одеяния и разрисованные лица – слушали наставления краснорожего полицейского чина.

– И значит, чтобы мне все прилично! Особливо не сметь поминать градоначальника!

– Да-да, – поспешно кивнул Бурлюк, – конечно.

– И еще – Пушкина не трогать! А то я вас знаю!

– Да? Мы знакомы? – ёрничает Маяковский.

Полицейский чин налился гневом.

Бурлюк быстренько успокоил:

– Не тронем, ни в коем разе не тронем, будьте в полной уверенности – ни градоначальника, ни Пушкина.

Полицейский чуть угомонился. Но всё же ткнул толстым пальцем в грудь Владимира:

– Лично передо мной ответите!

Из зала раздались нетерпеливые аплодисменты.

Полицейский подкрутил ус и удалился.

Поэты взволнованно напряглись.

– Ну… Я пошел… – не слишком уверенно промолвил Крученых.

– Давай! – Бурлюк обнял его, как идущего в бой солдата.


Поначалу лица провинциальных любителей поэзии были выжидательно-доброжелательны. Но постепенно они изумленно вытягивались с каждым словом, которое чеканил Крученых:

Зима!..

Замороженные

Стень…

Стынь…

Снегота… Снегота!

Стужа… Вьюжа…

Вью-ю-ю-га…Сту-у-уга…

Стугота… стугота…

Убийство без крови…

Тифозное небо – одна сплошная вошь…

– Сам ты вошь! – не выдержал один из любителей поэзии.

И в беднягу Крученых, как он и пророчествовал на вокзале, полетели помидоры.

– Тупицы! – выбежал из-за кулис на сцену Владимир. – Глухари! Это же настоящая поэзия!

И, заметив в первом ряду очередного метателя, замахнувшегося помидором, прыгнул на него со сцены.

Завязалась драка. Разлилась трель полицейского свистка…


Основательно помятые футуристы приплелись опять на вокзал.

Их окликнул знакомый извозчик:

– Ну что, заезжие, рупь-то заработали?

Бурлюк только махнул рукой. А Владимир запоздало вскинулся:

– Нет, но за что же все-таки было в околоток тащить? Мы ведь про Пушкина – ни слова!

Друзья смеются. Владимир мрачно смотрит на них. А потом и сам хохочет…


Владимир – в шерстяном пледе-пелерине, широкополой шляпе, с большим пакетом под мышкой – идет от станции к дачным домикам.

Вдали позади него на дороге появилась Верочка. Она изо всех сил крутила педали велосипеда, потом соскочила с машины, побежала за Владимиром и, догнав, повисла на нем.

Владимир чуть не упал от неожиданности, а девушка счастливо лепечет:

– Я узнала от Левы, что ты вернулся с гастролей! Каждый день ездила на станцию!

– Зачем?..

– Как зачем? Увидеть! Сегодня мама не хотела меня отпускать, что-то заподозрила, но я сказала, что пойду рисовать на пленэр… Как чувствовала, что ты приедешь!

Владимир показал пакет:

– Да я вот – маму и сестер навестить. Они тоже здесь дачу снимают…

– Так ты не ко мне? – мгновенно сникла Верочка.

При виде ее вселенской печали Владимир не мог не солгать:

– Нет, почему же… Я к тебе… Только сначала, думал, к маме…

Доверчивая девушка вновь повисла на его шее:

– Я ужасно, кошмарно соскучилась!


На лесной поляне всё говорило об исходе любовного свидания: расстегнутое платье Верочки и рубашка Владимира, валяющиеся в траве лента из ее прически, его шейный платок…

Они лежали на расстеленном пледе Владимира, поедали засахаренные орехи и крендельки из пакета, предназначавшиеся его маме и сестрам.

Владимир рисовал в альбоме Верочки большого жирафа и жирафа поменьше, которые нежно сплелись длинными шеями.

– Это ты и я! – догадалась Верочка. – И мы всегда-всегда будем вот так – неразлучны!

– Ну, совсем уж всегда не получится. Бурлюк организовал новое турне – Одесса, Киев, Николаев…

Верочка огорченно вздохнула и поклялась:

– Я буду ждать! А сейчас почитай мне… Сочинил что-нибудь?

– Я грандиозную вещь начал! – загорелся Владимир. – Поэма про бунт вещей. Даже не поэма – трагедия! Старик с черными сухими кошками, Человек с двумя поцелуями, Женщина со слезинкой, Женщина со слезищей и – поэт Владимир Маяковский!

Верочка явно не слишком понимает, о чем речь, но кивает восторженно.

А Владимир вскакивает и уже читает будущие стихи:

Вам ли понять,

почему я, спокойный,

насмешек грозою

душу на блюде несу

к обеду идущих лет.

С небритой щеки площадей

стекая ненужной слезою,

я, быть может,

последний поэт!

Верочка тоже вскочила, всплеснула ладошками:

– Это гениально!

Владимир польщенно заулыбался. Но тут же спохватился:

– Я же маме телеграфировал, что буду дневным поездом! Она, конечно, волнуется теперь…

Владимир спешно застегивает рубаху.

Верочка сокрушается, глядя на пустой пакет:

– Ой, а мы все угощение для твоей мамы съели…

– С жирафами так бывает, – улыбнулся Владимир.

Он взял свой шейный платок, но Верочка перехватила его:

– Я сама завяжу!

Она нежно и тщательно вывязала платок на его шее:

– Ты всегда будешь ходить только с бантами, которые тебе завязываю я!


Одесский театр – не чета провинциальным театрикам. Лепнина на потолке, позолота на стенах, пригашенные на время представления хрустальные люстры, бархатные кресла в зале. И публика в этих креслах не разношерстная, а сплошь культурная – мужчины в костюмах, дамы в вечерних платьях.

На просторной сцене Владимир читает стихи:

Но зато

кто

где бы

мыслям дал

такой нечеловечий простор!

Это я

попал пальцем в небо,

доказал:

он – вор!

Иногда мне кажется –

я петух голландский

или я

король псковский.

А иногда

мне больше всего нравится

моя собственная фамилия,

Владимир Маяковский!

Он замолкает. Гром аплодисментов. И на сцену полетели уже не помидоры, а цветы.

Владимир торжествующе оглянулся на кулисы, из которых за происходящим наблюдали его радостные сотоварищи – Бурлюк, Крученых и Хлебников.

Раскланявшись на сцене, Владимир вылетел к ним.

Друзья принялись обниматься. Владимир торжествует:

– Слышали? Какой успех, а? Слышали?

– Слышали, слышали, – улыбнулся Бурлюк. – Поздравляю тебя и нас всех! Едем на ужин.

– Какой ужин? – живо заинтересовался Хлебников.

– Инженер Строев дает прием в нашу честь.

– Инженер какой-то… – нахмурился Владимир. – Скука смертная!

Практичный Давид пояснил:

– Не какой-то инженер, а известный в Одессе меценат, и публика у него собирается отборная – может, договорюсь продлить гастроли.

– Нет, лучше бы сейчас к морю, – расстроился Владимир. – Я же никогда моря не видал!

– Да море от нас не уплывет, – заверил Бурлюк. – Потом сходим. А сейчас – вперед, триумфаторы!


В гостиной инженера Строева, оформленной с явным вкусом и неявным богатством, собрались нарядные дамы и солидные мужчины. Бурлюк деловито беседовал с каким-то лысым господином. Хлебников, присев на подлокотник кресла пожилой модницы, читал ей стихи. Крученых, размахивая руками, дискутировал с хозяином дома. А Владимир пристроился у стола с едой и напитками – богатырский организм вечно требовал подкормки.

Но долго заниматься этим приятным и полезным делом Владимиру не удалось. Едва он приник к бокалу с пивом, как подкатилась дородная дама в брильянтах и взмолилась:

– Владимир, вы произвели неизгладимое впечатление! Просим, почитайте еще, просим!

Владимир чуть поразрывался между жаждой пива и жаждой славы. Слава победила. Он вышел на середину комнаты и сообщил:

– Я тут, у вас, в Одессе, про морской порт сочинил!

Простыни вод под брюхом были.

Их рвал на волны белый зуб.

Был вой трубы – как будто лили

любовь и похоть медью труб.

Прижались лодки в люльках входов

к сосцам железных матерей.

В ушах оглохших пароходов

горели серьги якорей!

Во время чтения стихов в гостиной появилась очень красивая, вся какая-то воздушная девушка лет девятнадцати. Вошла и остановилась на пороге, слушая Владимира.

А он читал, стоя к ней спиной. Но на последней строке, словно от какого-то внутреннего толчка, повернулся, увидел ее и застыл под гипнозом огромных карих глаз.

Гости аплодировали Маяковскому.

А инженер Строев взял девушку под руку и подвел к поэтам.

– Позвольте, господа, вам представить: моя невеста – Мария Александровна Денисова.

Бурлюк, Хлебников и Крученых по очереди целовали невесте инженера руку.

А Маяковский просто стоял, не спуская с Марии восхищенного взгляда.

Девушка прервала неловкую паузу:

– Вы замечательно описали порт. Выросли на море?

– Нет, я моря в жизни никогда не видел.

– Да?.. В таком случае вы – настоящий поэт!

– А вы…

У Владимира вырвалось неожиданное:

– Вы – Джиоконда, которую нужно украсть!

Строев несколько принужденно засмеялся:

– Весьма остроумно, господин футурист.

А для Владимира стихли все звуки вокруг. Только двигались по гостиной люди, кто-то смеялся, кто-то пел у рояля…

Мария пила шампанское из высокого бокала, общалась с гостями, изредка оборачиваясь и коротко поглядывая на Владимира…

Догорали свечи, толпа гостей постепенно редела…

Из этого нереального состояния Владимира наконец вывел Бурлюк, жестко взяв друга за локоть. Люди и звуки вокруг вновь стали реальными.

– Пора уходить, – вполголоса, но твердо сказал Давид.

– А?.. Что?.. – Владимир непонимающе смотрит на друга.

– Нам уже пора идти, – внятно повторил Бурлюк. – Ты еще на море хотел посмотреть…

– Какое море?! Ведь она здесь!

– Послушай! – огорчился Крученых. – Это уже становится неловким: пришел в дом и пялишься на невесту хозяина!

Строев в дверях прощался с последними гостями.

Мария стояла у рояля с бокалом вина.

Давид опять ухватил друга за локоть, желая его увести, но тот вырвался и пошагал к Марии:

Поэт сонеты поет Тиане,

А я весь из мяса, человек весь –

Тело твое просто прошу,

Как просят христиане –

«хлеб наш насущный

даждь нам днесь»…

Мария перебила поэта беспомощно дрогнувшим голосом:

– Что вы… Вы что?.. Перестаньте!

Тут уж Бурлюк и Крученых, не церемонясь, подхватили друга под руки с обеих сторон.

– Нам уже пора, спасибо за прекрасный вечер! – расшаркался Крученых.

– Приятно было познакомиться с вами и вашим женихом! – заверил Бурлюк.

И, прикрываемые следующим позади Хлебниковым, они силой увели зачарованного поэта.


Солнечным одесским днем Мария ехала в коляске по улице.

Вдруг на подножку вскочил сияющий Владимир:

– Я знал, что обязательно вас встречу!

Мария отшатнулась от него.

– Как это – встречу? Вы просто караулили меня!

– Ну, караулил… Ждал у дома, у магазина…

– Остановите! – приказала Мария вознице.

Тот натянул поводья лошади, коляска резко притормозила, Владимир чуть не упал.

– Осторожно! – вскрикнула Мария, схватив Владимира за руку.

Тот ошалел от счастья:

– Не отпускайте меня! Никогда! Держите меня, держите!


А потом они шли по тропинке, ведущей к морю.

Владимир остановился на обрыве, зачарованно глядя на бескрайнюю синь, потом выдохнул полной грудью, как восторженный стон:

– Так вот ты какое, море!

Мария мягко улыбнулась:

– Подойдем поближе, не бойтесь…

Они спустились с обрыва к самой воде.

– А хорошо, что я раньше его не видел. Теперь для меня море – это вы, Мария!

Мария присела, положила ладонь на воду, поднялась и накрыла мокрой ладонью ладонь Владимира:

– Я вам дарю море. На память.

Владимир сжал ее ладони:

– Нет памяти в моем беспамятстве о вас!

Мария мягко высвободила свои ладони.


В номере одесской гостиницы Бурлюк, Хлебников и Крученых укладывали вещи в чемоданы.

А Маяковский безучастно сидел на подоконнике.

– Ну, не валяй дурака, – поторопил его Давид, – киевский поезд скоро…

– Я же сказал – не поеду.

– Ты сказал – мы послушали. А теперь собирайся!

Владимир не покинул подоконника.

– Послушай, ну правда – никакого смысла нет, – вздохнул Крученых.

Но в голосе Владимира – отчаянная надежда:

– Она сказала: придет в четыре!

– А уже – пять! – указал на стенные часы Давид. – Ну зачем ей к тебе приходить? Нищий поэт, желтая кофта… А у нее – приличный жених.

– Ты, Додик, как торговка на рынке! – неожиданно возмущается Хлебников. – А здесь – любовь!

– Слыхали, будетляне?! – Владимир торжествующе указал на Хлебникова.

Бурлюк и Крученых промолчали. Давид решил зайти с другой стороны:

– Так что же – ты ломаешь турне? Бросаешь товарищей?

Владимир ответил коротко:

– Да!

Однако затем взмолился:

– Простите меня, товарищи дорогие, но иначе не могу, нет, невозможно!

Бурлюк, Крученых и Хлебников, подхватив чемоданы, направились к выходу.

На пороге Бурлюк обернулся и сообщил:

– Шлемазл!

– Что-о? – не понял Владимир.

Вместо ответа Давид выразительно повертел пальцем у виска.


За окном номера уже стемнело. Настенные часы показывали семь.

Владимир нервно мерял шагами комнату.

Резко остановился, схватил чемодан, начал швырять в него свои вещи.

В дверь постучали. Вмиг просияв, Владимир распахнул дверь.

На пороге стояла взволнованная, смущенная и все такая же воздушно-прекрасная Мария.

Владимир порывисто обнял ее, но она высвободилась из его объятий:

– Перестаньте! – Мария испуганно оглянулась в коридор. – Так неловко…

– Прости, прости!

Он втащил ее за руку в номер, захлопнул дверь и снова попытался обнять:

– Ты пришла… Ты все-таки пришла… Пришла…

Но Мария вновь ускользнула из его объятий.

– А где ваши друзья?

– Уехали в Киев. А я остался.

– Зачем?

– Ты же сказала: я приду…

– Да я пришла, извините, что опоздала… Целых три часа… Очень много дел…

Владимир нежно прикрывает ладонью ее рот.

– Что – три часа? Я бы ждал тебя всю жизнь! Главное: ты пришла!

Мария мягко убирает его ладонь со своих губ.

– Я пришла, только чтобы сказать…

– Нет, сначала я скажу! Мне столько надо сказать тебе…

– Владимир! – перебивает Мария. – Я пришла сказать, что выхожу замуж. В следующее воскресенье…


На море лютовал шторм.

Владимир шагал против бушующего ветра, перекрикивая его:

Это было,

было в Одессе…

«Приду в четыре», – сказала Мария

Нервы –

большие,

маленькие,

многие! –

скачут бешеные,

И уже у нервов подкашиваются ноги!..

Вошла ты –

резкая, как «нате!»,

Муча перчатки замш,

Сказала: «Знаете —

Я выхожу замуж»…

Штормовая волна накатила на Владимира, намочила брюки до колен, но он ничего не замечал.

Что ж – выходите.

Ничего.

Покреплюсь.

Видите – спокоен как!

Как пульс

Покойника!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Ведь если звезды

зажигают —

значит, это кому-нибудь нужно?

МОСКВА, 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. УТРО

В комнатке на Лубянке взрослый и усталый – слишком взрослый и слишком усталый – Владимир положил футуристический рисунок обратно в ящик к бумагам и фотографиям и с треском задвинул ящик.

Взял начатое письмо, новый остро заточенный карандаш и пробежал взглядом уже написанное:

«ВСЕМ!

В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО».

Подумал, размашисто добавил:

«И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ – ПОКОЙНИК ЭТОГО УЖАСНО НЕ ЛЮБИЛ».

Владимир вновь занес карандаш – новые слова готовы выплеснуться на бумагу. Но раздался дверной звонок. Три раза.

Владимир вздрогнул и затаился у стола, словно неизвестный гость мог его увидеть. Тройной звонок повторился. Владимир заметался по комнате, ударился коленом о диван и шлепнулся на него, поглаживая колено.

Опять настойчивые звонки. Послышались звуки открывающейся двери, голоса в коридоре – мужской и женский.

Владимир поспешно сунул свое письмо в ящик стола и как был – в ботинках – улегся на диван, прикрывшись пледом.

В комнате появился возмущенный мужчина лет тридцати.

– Володя, в чем дело, три звонка – уже не твои?

– Мои…

– Чего ж не отзываешься? Спасибо, Мэри открыла!

– А может, я умер?

Владимир с вызовом посмотрел на незваного гостя. Тот усмехнулся.

– Мэри сказала, что ты недавно ходил в уборную.

– Не соседи, а шпионы, – проворчал Владимир, натягивая плед до подбородка.

– Что с тобой, Володя? – участливо поинтересовался гость.

И хотел присесть у дивана, но Владимир вскрикнул:

– Отойди, можешь заразиться!

– Воспалением хитрости? – хмыкнул гость. – Почему ты вчера не явился на выступление в МГУ?

– Какое выступление? – Владимир отвернулся к стене. – Не помню ни о каком выступлении.

– Ты что, с ума сошел?! – завопил гость.

Владимир, глядя в стену, вздохнул:

– И об этом крикуне я писал «тихий еврей Павел Ильич Лавут»…

Лавут заорал еще громче, что Маяковский уже достал его с этим «тихим евреем», и все друзья-знакомые из-за этого тоже его достали, а он, между прочим, вовсе не тихий еврей, а личный импресарио Маяковского, причем уже четыре года, если больной воспалением хитрости еще не забыл.

Владимир насмешливо прервал стенания Лавута:

– Спасибо, спасибо, живу твоими стараниями!

Лавут все-таки уселся возле дивана. Гнев его сменился озабоченностью:

– Володя, ты первый раз в жизни сорвал выступление! Ты правда заболел, что ли?

– Мама, ваш сын прекрасно болен…

– Это все, что ты можешь – цитировать самого себя?! – опять взорвался Лавут. – Я не понимаю: что происходит?!

Он действительно не понимал, что происходит, совсем не понимал. Но хотел понять и потому требовал объяснения:

– Что случилось, объясни!

– Не знаю… правда не знаю, – грустно ответил Владимир.

Но тут же попытался взбодриться, отбросил плед, уселся на диване.

– А впрочем, ничего не случилось! Иди, звони в МГУ – извиняйся, клянись, что завтра же я у них буду!

– Нет уж, ты сам иди, звони, извиняйся, клянись…

– Интересно, Павел Ильич, а кто у нас – импресарио?

Лавут вздохнул, укоризненно посмотрел на Маяковского и покорно двинулся к двери. У порога оглянулся.

– Ну, всё-всё, – отмахнулся Владимир, – виноват я, виноват, достаточно тебе?

Лавут снова вздохнул и вышел.

Владимир вскочил с дивана.

А Лавут вернулся:

– Там по телефону Мэри болтает…

– А ты стой рядом, у нее совесть и проснется!

Владимир, похоже, действительно взбодрился.

– Иди, иди, я тебе пока заварю чай. Настоящий цейлонский – контрабанда из Одессы…

Лавут снова послушно отправился в коридор.

Маяковский взял крашенную в желтый цвет жестяную коробочку, насыпал из нее чай на ладонь, с удовольствием принюхался, затем пересыпал его в заварной чайничек.

И снова пришли воспоминания…

МОСКВА, 1913 ГОД

В квартире Бурлюков удивительным образом сочетались Марусины уютные подушечки на диване, пузатые цветастые чашечки в серванте, ее же корзинка с рукоделием и тесно развешанные по стенам беспокойные, насыщенные футуристическими ломаными формами картины Давида.

На столе – тарелочки и вазочки с домашними печеньями-вареньями. Маруся поила Владимира чаем.

– Это цейлонский чай!

Маруся принюхалась к заварке и сунула ее под нос Владимиру.

– Восхитительно пахнет, правда?

Владимир покорно нюхнул, вяло кивнул и помешал чай ложечкой.

– Вы ешьте печенье, ешьте, я же знаю – вы такое любите, маковое!

Владимир безразлично взял печенюшку, подержал в руке и, словно не понимая, что с ней делать, положил обратно в вазочку.

Маруся не выдержала:

– Ну бросьте вы, наконец, убиваться! Уж сколько времени прошло после Одессы, а на вас всё лица нет! Найдете вы еще себе хорошую девушку…

– Не нужны мне никакие девушки! – взвился Владимир. – Только Мария нужна! Такой любви у меня в жизни не было и не будет!

– А Женечка? Ведь была? – мягко напомнила Маруся. – И Верочка нынче, кажется, есть.

Владимир грустно улыбнулся:

– Это всё маленькие любёночки… А я – о большой любви! Огромной, как мое сердце… Как вы не понимаете?!

– Ну где уж мне понять…

Мария перевела разговор:

– А вот ватрушки – только из печки достала! Вы не попробовали даже…

Владимир принялся покорно и машинально жевать ватрушку.

Маруся сострадательно глядела на него. И вдруг предложила:

– А давайте я вас петь научу?

– Что?..

– Пение очень веселит! – заверяла Маруся.

– У меня слуха нет.

Это Марусю не остановило. Она знала методику профессора Александровой-Кочетовой, по которой можно любого обучить. Владимир возражал, что любого – может быть, но лично его – вряд ли. Но Маруся не сдавалась, уверяла, что методика не знает исключений, а у него еще и голос такой редкий, могучий. Однако Владимир упирался, и Маруся не выдержала – взмолилась:

– Володенька, ну сердце мое рвется – на вас такого убитого смотреть! Давайте попоем, ей-богу, легче станет!

– Ну, если вам станет легче…

– И мне, и главное – вам. Вы хоть какую арию знаете?

– Арию?

Владимир подумал, откашлялся и громко, но фальшиво пробасил варяжского гостя из «Садко»:

– О скалы грозные дробятся с ревом волны…

– Прекрасно! – воодушевилась Маруся. – А теперь следите за моей рукой: рука выше – и вы голос выше… Рука ниже – и вы опускаетесь… Давайте!

Владимир попробовал еще раз, другой – и дело двинулось с мертвой точки. Он невольно вошел в азарт и принялся орать – выше, ниже, следя за движениями руки Маруси.

Они и не заметили, как в комнату вошел Бурлюк.

Давид с улыбкой понаблюдал за уроком пения и зааплодировал.

– Додичка пришел!

Маруся побежала к мужу, расцеловала его.

Давид прищурил единственный глаз.

– Гляжу я, гений наш повеселел! А сейчас еще больше развеселишься…

Бурлюк достал из кармана и торжественно выложил на стол несколько купюр.

– Что это? – недоумевал Владимир.

– Твой гонорар!

– За что?..

Вместо ответа Бурлюк извлек из другого кармана тоненькую книжечку и вручил ее другу.

Владимир удивленно прочел на обложке:

– Поэма «Владимир Маяковский»… Что за чушь?

Давид улыбнулся Марусе:

– Ну что за тип: всё с ходу – в штыки!

И приказал Владимиру:

– Ты читай!

Владимир открыл книжку, прочел:

Вам ли понять,

почему я, спокойный,

насмешек грозою

душу на блюде несу

к обеду идущих лет…

И захлопнул книжку.

– Повторяю: что за чушь? Это же моя трагедия «Восстание вещей»!

– Надо же – узнал! – усмехнулся Давид.

– А почему же здесь написано?..

– Да потому! – развел руками Давид. – Причуда жизни, гримаса судьбы!

И объяснил эту гримасу: выпускающий цензор отчего-то решил, что «Владимир Маяковский» – это название поэмы. И вынес его на обложку. А потом уж нельзя было ничего поменять: стояла разрешительная подпись. Впрочем, ничего страшного не случилось. На взгляд неунывающего Бурлюка, так тоже выглядит весьма неплохо.

До Владимира наконец дошла суть происходящего:

– Додичка! Ты издал мою книгу?!

– Я же обещал, что сделаю на тебе гешефт! – рассмеялся Бурлюк.


Грустная Верочка одиноко сидела на скамейке бульвара. Шелковый бант уныло поник на тугой косе.

На аллеях резвились хорошенькие малыши в пределах, дозволенных им строгими боннами. Верочка тоскливо наблюдала за детьми.

К скамейке стремительно подошел Владимир, поцеловал Верочку в щечку, сказал бодро:

– Здравствуй, извини, я немного опоздал!

Кажется, Верочка хотела сказать что-то резкое, но ответила покорно:

– Ничего… Я только волновалась: вдруг тебе не передали мою записку…

– Как видишь, передали. – Владимир уселся рядом с ней. – А у меня вышла новая книга!

Он достал из кармана и вручил девушке книжечку, изданную Бурлюком.

Верочка повертела ее, полистала и не слишком правдоподобно изобразила радость, поздравила Владимира. И сообщила, что тоже принесла ему кое-что…

Верочка достала из ридикюля альбомный лист. Владимир глянул – на листе были изображены знакомые жирафы. Только теперь у жирафа поменьше был круглый живот, в котором клубочком свернулся маленький жирафенок, а большой жираф смотрел куда-то в сторону.

Верочка искоса наблюдала за реакцией Владимира. Он, конечно, все понял. Но молчал. Потом наконец вздохнул:

– Ты это… наверное знаешь?

Верочка печально кивнула. Владимир снова помолчал. И сказал – словно не ей, а самому себе:

– Значит, так тому и быть. Значит, поженимся.

– Я не хочу жениться без любви!

Голос Верочки дрожит, в глазах – слезы.

– Ну отчего же без любви? – вяло возразил Владимир.

И обнял девушку. Она порывисто, доверчиво прильнула к нему.

А в глазах Владимира – и нежность, и жалость, и тоска…


Все семейство Маяковских суетится по поводу предстоящего торжественного события: Владимир готовится к походу в дом Шехтелей – просить их родительского благословения и руки Верочки.

Взволнованный, хотя и пытающийся скрыть волнение, жених стоял посреди комнаты в костюме покойного отца. Мама и сестры хлопочут вокруг него – поправляют костюм, приглаживают прическу.

– Ну все, все уже! – раздражается Владимир.

– Сейчас, вот еще ниточка торчит, – волнуется Ольга.

Людмила подала Владимиру букетик цветов.

– Готов жених!

Мама с улыбкой оглядела сына:

– Я рада, Володичка, что ты выбрал хорошую девушку из хорошей семьи… Я непременно полюблю ее.

– И мы полюбим! – заверила брата Оля.

– Ой, Володька – муж! – покачала головой Людмила. – Смех, да и только!

Мама, привстав на цыпочки и еще пригнув голову Владимира, поцеловала его в лоб и перекрестила сына:

– Ну, с Богом!


С букетом в руке, скованный костюмом и непривычностью своего нового положения, Владимир подошел к массивным дверям особняка Шехтелей.

Он крутанул медную бабочку звонка. Где-то в глубине дома звонок отозвался мелодичной трелью.

Долго не открывали. Но наконец дверь приоткрылась, и в ее проеме, загораживая собой вход, возник представительный швейцар с пышными бакенбардами.

Владимир, выставив перед собой букет, словно собирался вручить его швейцару, неумело расшаркался.

– Добрый день! Мне нужно видеть уважаемого Франца Осиповича.

Швейцар окинул гостя строгим взглядом и после величественной паузы изрек:

– Они уехали-с.

– Франц Осипович уехал? – растерялся Владимир.

– Все господа уехали-с, – уточнил швейцар. – Все семейство.

– А куда?

– В Париж.

– И Вера Францевна? – все еще не терял надежды Владимир.

– И она с ними-с.

– А надолго ли?

Тут швейцар позволил себе легкую, но оскорбительную ухмылочку:

– Надолго ль? Полагаю, до полной поправки здоровья барышни.

– Полной поправки… здоровья?

Владимир вдруг всё понял, отшвырнул букет и пошагал прочь.

Но все-таки еще обернулся:

– А мне передать ничего не велели?

– Как же-с, вам велели непременно передать.

– Что? – У Владимира опять вспыхнула надежда.

Швейцар неторопливо откашлялся и произнес с явным удовольствием:

– Велено, чтобы ноги вашей и близко здесь не было-с!

Холуй развернулся и ушел в особняк, захлопнув за собой тяжелую дверь.


Шехтели уехали в Париж, где известным медицинским путем «поправили здоровье» Верочки, и остались во Франции еще год. Потом вернулись, Верочка стала работать художником-оформителем. Потом – революция, Шехтель возглавил архитектурный совет, преподавал во ВХУТЕМАСе, даже сделал неосуществленный проект Мавзолея Ленина… А еще потом особняк Шехтеля на Большой Садовой был национализирован и зодчий с семьей выселен. Федор Осипович скитался по разным квартирам, пока не нашел пристанище на Малой Дмитровке, у дочери, вышедшей замуж и ставшей Тонковой, Веры Федоровны.

В дневнике шестнадцатилетней Верочки 5 марта 1913 года отмечено ярко-красной гуашью. Это день ее знакомства с Маяковским. В жизни Владимира было много женщин, он встречался, влюблялся, расставался, снова встречался – порой через много лет. Только с Верочкой они больше не виделись никогда.


Владимир с головой ушел в новую для него работу – театральную. Все лето он писал трагедию «Восстание вещей», названную потом «Владимир Маяковский». О постановке Владимир договорился с петербургским Обществом художников «Союз молодежи», оговорив следующие условия: «Постановка ведется по моим указаниям и под моим личным наблюдением за всей художественной частью пьесы. Плата поспектакльная – пятьдесят рублей за каждый вечер». А через некоторое время сговорились, что он будет получать еще по три рубля за репетицию.

На сцене театра Комиссаржевской Маяковский и Бурлюк обсуждали с художником Филоновым и заведующим постановочной частью технические детали постановки «Владимир Маяковский».

Рабочие, поругиваясь, с грохотом тащили на сцену диковатые неопределенные конструкции.

– Эй, осторожней, не уроните городскую площадь! – крикнул Филонов.

Рабочие озадаченно уставились на странное сооружение из разномастных реек.

А Филонов вернулся к деловому совещанию:

– Сцену надо затянуть сукном и поставить задник черного цвета.

– Коленкор, – коротко изрек завпост.

– Чего… коленкор? – озадачился Владимир.

Завпост объяснил пообстоятельней:

– Коленкором затянуть можно. Черным. У нас коленкора много. А у вас денег мало.

– Ну, на крайний случай можно и коленкор, – вздохнул Филонов.

– Теперь свет. – Бурлюк вдохновенно взмахнул руками. – Свет нужен такой… полумистический… Понимаете?

– Понимаем, – кивнул завпост. – Какой есть свет – такой и дадим. А мистического у нас нету.

– Что ж это у вас ничего нету? – взорвался Маяковский. – Я буду говорить с дирекцией!

– Поговорите, конечно. – Завпост помялся. – Но сказать по правде, наши артисты вообще не горят желанием участвовать в вашем фурдуризме.

– Футуризме! – раздраженно поправил Бурлюк.

– Ну, все одно…

Не говоря более ни слова, завпост удалился в кулисы.

Все озадаченно посмотрели ему вслед. Владимир начал заводиться:

– Да это просто какая-то травля футуристического искусства!

Филонов подлил масла в огонь:

– Между прочим, сегодня в мединституте Корней Чуковский лекцию читает о вреде футуризма.

– Вот как?

Глаза Владимира засверкали недобрыми огоньками.

Бурлюк обеспокоился:

– Что ты задумал, босяцкая душа?


В фойе Петербургского Женского мединститута стоял живой гул и с каждой минутой становилось все теснее. Это было весьма популярное место дискуссий на любые темы – от искусства до политики, от оккультизма до феминизма, где собиралась в основном молодежь: бойкие курсистки, длинноволосые студенты, парочки интеллигентов, экстравагантные артистические натуры с потусторонними взорами. И на сегодняшней лекция молодого, но уже популярного литературного критика Корнея Чуковского ожидался аншлаг.

Владимир – в своей неизменной желтой кофте под пальто – с горящими от возбуждения глазами твердил Бурлюку, что как только этот презренный Чуковский начнет буржуазную демагогию разводить, он выскочит на сцену и ответит ему – за всех футуристов.

Давид соглашался, что замысел, возможно, и неплох, если только Владимира пустят в зал в его эпатажной кофте. А вполне могут и не пустить – у входа в зал торчал полицейский. Бурлюк предлагал снять кофту – в конце концов, важна ведь не форма, а суть протеста. Но Владимир сокрушался, что без кофты выйдет совсем не тот эффект.

Пока они таким образом дискутировали, возле них объявился долговязый мужчина: большой нос-слива, косая челка.

– Если не ошибаюсь, – улыбнулся он, – господа Маяковский и Бурлюк?

– Мы не господа, а будетляне! – сразу задрался Владимир.

– Очень приятно! – продолжал улыбаться носатый. – А я попроще – Корней Чуковский.

Владимир и Давид растеряны: Чуковский – сама доброжелательность.

– Господа, чтобы сразу расставить точки над i, сообщаю: я ненавижу футуризм!

Владимир сжал кулаки. А Чуковский продолжил:

– Но ваше творчество, Бурлюк, и особенно ваша поэзия, Маяковский, мне вполне симпатичны.

Кулаки Владимира разжались.

– А чем же вам футуризм не угодил? – поинтересовался Бурлюк.

Чуковский пояснил все тем же благожелательным тоном:

– В футуризме – самые отвратительные нигилистические тенденции на уничтожение гениальной утонченной лирики, коей вправе гордиться русская литература.

Владимир снова ощетинился и уже открыл было рот, намереваясь скандалить, но на Чуковского налетела сзади и зажала ему ладошками глаза хорошенькая энергичная девушка: соломенные кудряшки буйно разлетелись у нее из-под шляпки-таблетки, кокетливые кружавчики блузки выглядывали из-под ворота строгого жакета курсистки.

Бурлюк и Маяковский удивленно уставились на девушку, а Чуковский улыбнулся:

– Да полноте мне глаза закрывать – я вас и по дыханию узнаю.

– Ну-у, так не интере-есно, – капризно протянула девушка, опуская руки.

А Чуковский вывел ее из-за своей спины и представил поэтов и девушку:

– Это – господа… ох, виноват, будетляне… Давид Давидович Бурлюк и Владимир Владимирович Маяковский! А это – слушательница Бестужевских курсов Софья Сергеевна Шамардина…

– Какая Софья Сергеевна? – наморщила носик девушка. – Просто – Сонка!

Бурлюк галантно поцеловал Сонке руку.

Владимир тоже поцеловал и замер, не отпуская руку девушки и не в силах отвести от нее взгляда.

Чуковскому это явно не понравилось, он сухо заметил:

– Господа, насчет лекции… Как я догадываюсь, вы хотите обрушить на меня громы и молнии?

Маяковский очнулся, отпустил руку Сонки и грозно подтвердил:

– Именно так!

– Тогда снимайте блузу – в ней вас не пустят в зал. Я ее спрячу под своей полой, а вы прямо в пальто проходите. За кулисами я вам блузу отдам. И милости просим – клеймите меня!

Бурлюк и Маяковский удивленно смотрят на идейного врага. А Сонка радуется:

– Здорово придумано!

Владимир безо всякого смущения стаскивает кофту и запахивает пальто на голом теле – нижнее белье в его футуристическом гардеробе не предусмотрено.


Петербургское литературно-артистическое кафе-кабаре «Бродячая собака», официально называвшееся «Художественное общество Интимного театра», открылось на углу Итальянской улицы и Михайловской площади в новогоднюю ночь 1911 года и очень быстро стало излюбленным местом встреч поэтов-модернистов, художников, артистов и околоартистической богемы Серебряного века.

Поначалу «Бродячая собака» была клубом для избранных, в который случайным посетителям было трудно попасть. С богемных завсегдатаев входная плата не взималась, а так называемые «фармацевты» – случайные посетители – приобретали входные билеты по немалой цене – десять рублей.

В кафе у входа лежала огромная книга, переплетенная в кожу синего цвета – «Свиная книга», в которой оставляли автографы и отзывы известные посетители. Но пожалуй, самое знаменитое послание принадлежало как раз перу неизвестного автора:

Во втором дворе подвал,

В нем – приют собачий,

Каждый, кто сюда попал,

Просто пес бродячий.

В это вечер кафе тоже было набито битком. Посетители – один колоритнее другого. Где-то споры до хрипоты, где-то – усталая отрешенность после вина и кокаина. Знаменитости наличествовали тоже: в папиросном дыму вырисовывались пышная шевелюра Блока и гордый профиль Ахматовой, которая недавно посвятила «Бродячей собаке» стихи – «Все мы бражницы здесь, блудницы…».

В разгар ночной жизни кафе появились возбужденные Чуковский, Сонка, Маяковский и Бурлюк.

– Хотели скандал – получили! – ликует Владимир.

– Я-то, может, и не хотел, – усмехнулся Чуковский, – но скандальчик действительно получился.

– Владимир, вы были великолепны! – восторгалась Сонка.

Но, поймав ревнивый взгляд Чуковского, добавила:

– И вы, Корней, тоже очень интересны.

– Интересен – и только? – как мальчишка, огорчился Чуковский.

Дипломатичный Бурлюк попытался сгладить конфликт:

– Да все были хороши! Общественности и газетчикам будет о чем посудачить.

– Показательно-грандиозный скандал! – не унимался Владимир.

Деловой Бурлюк быстро пошептался с официантом – для компании нашелся свободный столик. Пока Владимир, Чуковский и Сонка усаживались, Бурлюк столь же быстро – чувствовался завсегдатай этих мест! – дал распоряжения официанту насчет меню. И наконец торжественно заявил:

– А теперь враждующие племена могут выкурить трубку мира и выпить вина дружбы.

Официант хлопнул пробкой игристого вина.

– Да! – Владимир наклоняется совсем близко к Сонке. – Рекомендую «Абрау»!

– Я вам абсолютно доверяюсь!

Сонка засмеялась волнующим колокольчиком.

Владимир не отводил от девушки пламенных глаз.

Чуковский страдал, ему этот флирт футуриста и курсистки был нож в сердце, но он, сдерживая себя, пытался вести чинную беседу с Бурлюком:

– А мы, Давид, еще, пожалуй, с вами доспорим. Тот факт, что ваши с Маяковским работы интересны, вовсе не оправдывает футуризм как факт художественной палитры в целом…

К столику подошел невероятно популярный поэт Игорь Северянин – манерный, лощеный, ломкий.

– Господа! – Он галантно кивнул мужчинам и восхищенно сосредоточился на Сонке. – Софья Сергеевна, я посвятил вам новую поэзу.

– Правда, Игорь Васильевич? – обрадовалась Сонка.

– Истина. И если вы назначите мне час встречи…

Владимир вмиг налился гневом.

Давид успокаивающе положил ладонь на его руку.

– Никакого часа! – возразила Сонка. – Я хочу сей-час! Непременно сей-час!

– Как я могу отказать музе! – манерно протянул Северянин.

И тут же опустился перед Сонкой на одно колено и принялся, изысканно грассируя, декламировать:

Ананасы в шампанском!

Ананасы в шампанском!

Удивительно вкусно, искристо, остро!

Весь я в чем-то норвежском!

Весь я в чем-то испанском!

Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо…

Сонка слушала с восторгом, ее глазки-звездочки наполнялись восхищением и влюбленностью: в этом возрасте важна сама влюбленность, а не тот, на кого она направлена.

Чуковский слушал и вздыхал.

А Владимир презрительно оборвал Северянина:

– Парфюмерия!

Бурлюк фыркнул, не сдержав смеха.

Северянин возмущенно вскочил с колена:

– Вы полагаете?!

– А тут полагай не полагай – галантерейная лавка! – безапелляционно заявил Владимир.

Сонка, сложив губы в пухлый бантик, испуганно смотрит то на одного поэта, то на другого. И при виде Северянина, оскорбленного до глубины души, решается его пожалеть:

– Маяковский, так нельзя! Вы разве не знаете, что Игорь Васильевич…

– Да знаю, знаю: «Я – гений Игорь Северянин!» – отмахнулся Владимир. – Но уж если вы, гений, о любви хотите сказать, так говорите как она есть…

Владимир встал – большой, как монумент, взволнованный, как подросток – и, устремив взгляд куда-то, в ему одному видимые просторы, зарокотал басом на все кафе:

Люди нюхают –

запахло жареным!

Нагнали каких-то.

Блестящие!

В касках!

Нельзя сапожищами!

Скажите пожарным:

На сердце горящее лезут в ласках.

Я сам

Глаза наслезнённые бочками выкачу.

Дайте о ребра опереться.

Выскочу! Выскочу! Выскочу!

Рухнули.

Не выскочишь из сердца!

Северянин слушал, высокомерно выгнув бровь.

Чуковский невольно кивал в такт рубленой рифме.

Сонка приоткрыла ротик от восторга.

Посетители кафе смолкают, оборачиваются на Владимира.

А на лице друга Давида – тоска: ну всё, это теперь надолго…


Потом они шли по ночной, блестящей от туманной росы Итальянской улице: Чуковский и Сонка – впереди, Маяковский с Бурлюком – несколько позади.

– Софья Сергеевна, я обязан отвезти вас домой! – настаивал Чуковский.

– Не хочу домой! – капризничала Сонка. – Мы все идем гулять по мостам!

– Кто «мы все»? Давиду Давидовичу пора домой, к жене. Мне – тоже… – Чуковский запнулся, – я имею в виду – мне тоже пора…

– А мне еще совсем не пора! – веселилась Сонка. – И Владимиру Владимировичу некуда спешить! Да, Владимир Владимирович?

– Да! – коротко выдохнул Владимир.

И влюбленно таращился на Сонку, похожую на хорошенькую фарфоровую куколку.

Чуковский огорчился:

– Но это неприлично – гулять с ним вдвоем ночью!

– А приличнее, если я поеду с вами? – невинно поинтересовалась Сонка. – Что скажет ваша супруга Марья Борисовна?

Чуковский не нашел слов. Сонка озорно расхохоталась.

Шедший позади них Бурлюк тихо увещевал Маяковского:

– Этот Корней – влиятельнейший критик! Если он настроит всю мешпуху против нас, будут проблемы с газетчиками, с гастролями… И все из-за какой-то девчонки! Тощей и нахальной!

А на лице Владимира – шальная улыбка, не слушая друга, он бормотал:

Мама!

Ваш сын прекрасно болен!

Мама!

У него пожар сердца.

Скажите сестрам, Люде и Оле –

Ему уже некуда деться…

Бурлюк безнадежно махнул рукой и, увидев свободную пролетку с извозчиком, принял решение:

– Корней Иванович, нам, кажется, в одну сторону?

– Да, но…

Не дав Чуковскому договорить, Бурлюк подхватил его под руку, и тот не успел оглянуться, как оказался в пролетке.

А навстречу появилась другая пролетка. И Владимир столь же стремительно усадил в нее Сонку.

Пролетки разъехались в разные стороны. Бедняга Чуковский успел только крикнуть:

– Учтите, Маяковский, я знаком с ее родителями!

Но Владимир уже кричал извозчику:

– Гони! Гони!

Извозчик взмахнул кнутом, и пролетка загромыхала по булыжной мостовой.

Но уехали они недалеко: Владимир глянул в искрящиеся глаза Сонки и вдруг облапил ее могучими ручищами, принялся жарко целовать. Сонка испугалась: в ее кукольном мирке такого еще не бывало, она принялась яростно отбиваться кулачками, однако Владимир был силен и настойчив. Парочка чуть не вывалилась из пролетки.

– Э, э, потише, господа хорошие! – Извозчик остановил лошадь.

Воспользовавшись этим, Сонка, оттолкнув Владимира, выскочила из пролетки.

Тот выпрыгнул за ней. А извозчик рванул прочь, подальше от греха – в прямом смысле этого слова.

– Погодите! Простите меня!

Владимир бежал за Сонкой:

– Ну погодите, Соночка!

Но ее каблучки цокали все быстрее. На ходу она пыталась запихнуть непослушные кудряшки под шляпку.

И все же он догнал, схватил ее за руку:

– Да постойте же! Клянусь, я не буду больше!

– Пустите меня! – отчаянно вырывалась Сонка. – Не ожидала такого от вас!

– Да я и сам от себя такого не ждал, – обезоруживающе улыбнулся Владимир.

И отпустил ее руку. Но Сонка почему-то не стала убегать, а смягчилась и тоже улыбнулась:

– Ужас! Что подумал извозчик?

– Что ему теперь не видать платы за проезд, – пожал плечами Владимир и вдруг предложил: – А хотите я вас домой на руках отнесу?

Девушка кокетливо склонила головку:

– Нет уж, я вас теперь боюсь!

Но, чуть подумав, движением принцессы вскинула подбородок.

– Знаете что: идите на за мной расстоянии двух шагов…

Сонка величественно указала пальчиком, как ему следует идти.

Владимир послушно поплелся чуть поодаль, откровенно любуясь девушкой.

А Сонке уже надоело быть строгой, она томно вздохнула:

– Ах, какая ночь! Какие звезды!

Владимир молчал, погрузившись в свои мечты. Сонка удивилась:

– Вы хоть замечаете красоту, Маяковский?

И он вдруг – не властно, а нежно – подхватил Сонку на руки и закружил ее, взрывая мятущимися словами тишину петербургской ночи:

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают –

Значит, это кому-нибудь нужно?

Значит – кто-то хочет,

чтобы они были?

Значит – кто-то называет

эти плевочки жемчужиной?

А потом громовый голос поэта сменился таким же страстным шепотом – обнаженные и влажные после любви, Владимир и Сонка лежат на постели в ее комнате.

И, надрываясь в метелях полуденной пыли,

врывается к богу,

боится, что опоздал,

плачет,

целует ему жилистую руку,

просит –

чтоб обязательно была звезда!..

Сонка влюбленно смотрела в глаза Владимиру и шептала:

– А ты правда это только сейчас сочинил?

– Нет.

– Нет? – огорчилась Сонка.

– Нет, я не сочинил, – улыбается Владимир. – Это ты разбудила во мне стихи!

– Тише! – Она прижала палец к его губам. – Квартирная хозяйка жуть какая строгая – выгонит…

– Больше ни слова! – пообещал Владимир.

И накрыл губы Сонки поцелуем.


На сцене «Бродячей собаки» Игорь Северянин вычурно объявил собравшейся публике:

– Апофеоз эгофутуризма – поэзомуза Эсклармонда Орлеанская!

И появилась Сонка. Инфернальное, густо нагримированное лицо. Из одежды – лишь кусок черного шелка, подхваченный серебряным шнуром. Сомнамбулически раскачиваясь, она в подвывающей манере самого Северянина начала читать его стихи:

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж…

Королева играла – в башне замка – Шопена,

И, внимая Шопену, полюбил ее паж…

А тем временем в холле «Бродячей собаки» стоял и ждал кого-то Владимир.

Появился веселый Бурлюк:

– Привет, привет!

Он подал Владимиру руку. А тот в ответ протянул только два пальца.

Давид хлопнул себя по лбу:

– Шлемазл! Не первый уж год, а все забываю!

Покладистый Давид пожал два пальца Владимира, но не удержался, усмехнулся:

– Нет, но ты действительно полагаешь, что на двух пальцах при рукопожатии получишь меньше микробов?

– Ну, все-таки… – неловко пробормотал Владимир.

– А, ладно, гений имеет право!

Приобняв Владимира за плечи, Бурлюк повел его в зал:

– Ну всё, турне по Малороссии у нас в кармане! Обещаны внушительные гонорары. И спроси меня: почему?

– Ты заявил новый цикл моих стихов?

– А вот и нет, самоуверенный гений! Гонорары потому, что с нами едет Северянин, а он у провинциальных дамочек в большо-ом фаворе.

Владимир презрительно поморщился, но потом все же согласился:

– Да, пусть будут все направления. Мы – кубофутуристы, Северянин – эгофутурист… Может, еще – имажинистов? Есенина позовем, Мариенгофа…

– Так это ж гонорары на всех делить придется, – поскучнел деловой Бурлюк.

– Златой телец тебя погубит! – засмеялся Владимир, первым входя в зал.

И здесь смех его оборвался при виде извивающейся на сцене Сонки.

Ломая в диковинных позах хрупкое, почти не прикрытое тканью тело, она потусторонним голосом вещала:

А потом отдавалась, отдавалась грозово,

До восхода рабыней проспала госпожа…

Это было у моря, где волна бирюзова,

Где ажурная пена и соната пажа…

В мгновение ока Владимир оказался на сцене, ухватил Сонку за призрак одежды.

– Ты что здесь делаешь?!

– Я – муза поэзов! – гордо сообщила Сонка.

– Какая муза, дура? – не сдержался Владимир. – Этот пошлый паж тебя охмурил!

Северянин манерно заломил руки:

– Да как вы смеете!

Публика в зале оживилась, кто-то возмущается, кто-то смеется.

Владимир отпустил Сонку и ухватил Северянина за шелковые лацканы.

– Это ты как смеешь?! Свою музу заводи, а чужих не тронь!

– Но я только читала стихи! – заметалась вокруг поэтов Сонка. – Только стихи…

Владимир оттолкнул Северянина и с болью, раздельно, выкрикнул в лицо любимой:

– Ты! Читала! Стихи! Не мои!

Спрыгнув со сцены, он зашагал к выходу.

Сонка бросилась за ним, отчаянно выкрикивая уже его строки, как будто это могло спасти положение:

Значит, это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

Бурлюк проводил Владимира и Сонку унылым взглядом, покосился на скорбного Северянина и тяжко вздохнул:

– Пропало турне…


А в холле кафе, не замечая никого вокруг, уже исступленно целовались Владимир и Сонка.


И вот – премьера спектакля «Владимир Маяковский» в Театре Комиссаржевской.

В зале собрался цвет творческой интеллигенции: Блок с Любовью Менделеевой, Ахматова с Николаем Гумилевым, Чуковский, Мандельштам, Бальмонт, Мейерхольд, Хлебников…

На галерке теснится взволнованная молодежь.

И много газетчиков и фотографов.

Слабый свет освещает затянутую черным коленкором сцену, разрисованную водосточными трубами, перевернутыми домами, сдобными кренделями, разнообразными бутылками.

Сменяли друг друга персонажи в картонных футуристических костюмах. Лиц нет, вместо них – пугающие маски. Вот Тысячелетний старик, облепленным пухом, разрисованный черными кошками:

Я – тысячелетний старик.

И вижу – в тебе на кресте из смеха

распят замученный крик…

Но публике не до смеха – происходящее на сцене выглядело жутковато.

Стоящий на коленях Обыкновенный человек взывал к зрителям:

Что же, значит, ничто любовь?

Милые! Не лейте кровь!

Тревожно гудела одну и ту же ноту водосточная труба.

Выкрикивал Человек с растянутым лицом:

Если бы вы так, как я, любили, –

вы бы убили любовь

и растлили б

шершавое потное небо.

Стонал Человек без уха:

Ваши женщины не умеют любить,

они от поцелуев распухли, как губки!

Подхватывал Человек с растянутым лицом:

А из моей души

тоже можно сшить

такие нарядные юбки!

Все персонажи взвалили на плечи огромный муляж женщины и потащили его, скандируя:

Идем, – где за святость

распяли пророка,

тела отдадим раздетому плясу,

на черном граните греха и порока

поставим памятник красному мясу!

И наконец на сцене появился сам Владимир в желтой блузе:

Злобой не мажьте сердец концы!

Вас, детей моих,

буду учить непреклонно и строго.

Все вы, люди, лишь бубенцы

на колпаке у бога!

Публика аплодировала, топала ногами, смеялась, свистела…


За кулисами собрались грустный Бурлюк, тихая Сонка и радостный Маяковский.

Он укладывал в огромный бутафорский чемодан разной величины бутафорские слезы и ликовал:

– Как нас освистали! Просвистели до дыр! Я такого грандиозного провала не видывал!

– Я сильно надеюсь, что больше и не увидишь, – вздохнул Давид.

– Додик, ты чего печалишься?

– А ты чему радуешься, Володя? – осторожно поинтересовалась Сонка.

– Тому, что я – гениальнейший поэт! Мои стихи недоступны обывателю! Это же очевидно!

Давид и Сонка переглянулись и, не выдержав, улыбнулись жизнерадостному нахалу.

А Владимир обнял Сонку за плечи, подвел ее к большому зеркалу и залюбовался:

– Красивые мы с тобой, правда?!

Сонка смотрит в зеркало – не на себя, а на сияющего Маяковского.


Турне поэтов по городам и весям Малороссии было многодневным и утомительным. Маяковский, Бурлюк и Каменский катили по степным дорогам и городским улицам, утопающим в пыли и мощенным булыжником, раскисшим от дождя и потрескавшимся от зноя, ухабистым и ровным… Они катили то на телегах, то на извозчиках, а то и на автомобилях.

В большом культурном городе Харькове футуристы гордо шествовали по центральной Сумской улице во всей своей красе: Маяковский – в канареечной блузе, Бурлюк – в полосатом сюртуке, Каменский – в желтом френче. Из нагрудного кармана пиджака Давида торчала деревянная ложка, а у Каменского – пучок редиски.

Толпа запрудила улицу. Кто-то смеялся и тыкал в поэтов пальцем, кто-то восторженно приветствовал, кто-то возмущенно свистел.

Экзальтированная дама плюхнулась на колени перед Маяковским и протянула охапку роз, вызревших и тугих, как ее, обтянутые атласом, груди и живот.

Владимир подхватил даму, смачно поцеловал. Та чуть не лишилась чувств от восторга. А Владимир зашагал дальше, швыряя подаренные дамой розы в толпу.


В рабочем городе Николаеве на сцене театра восседала в потертых плюшевых креслах с высокими спинками наша троица – лица размалеваны в разные цвета разными фигурками. Желтую кофту Маяковского дополняла алая феска. В единственном глазу Бурлюка – монокль, макушку его венчает цилиндр. А на макушке Каменского укреплен небольшой пропеллер – как знак его авиаторского прошлого.

Владимир взял со стола обеими руками большой колокол и гулко в него ударил.

Публика в зале присмирела.

– Начнем, господа! Буквально несколько строк – для знакомства.

Владимир кивнул Бурлюку. Давид встал и завыл:

Осталось мне отнять у Бога

Забытый ветром пыльный глаз:

Сверкает ль млечная дорога

Иль небо облачный топаз.

Публика озадаченно слушала.

Бурлюк уселся на место. А Каменский встал.

Солнцень в солнцень.

Ярцень в ярцень.

Раздувайте паруса.

Голубейте молодые,

Удалые голоса.

И тоже уселся. Теперь уже поднялся Владимир. Но стихов читать не стал.

– А я вам скажу вот что! Черная критика утверждает, что за раскрашенными лицами у футуристов нет ничего, кроме дерзости и нахальства. Чушь! Футуристы – носители протеста против шаблона, творцы нового искусства и революционеры духа. Нудная поэзия прошлого, как недоваренное мясо, застряла в зубах. А мы даем стихи острые и нужные, как зубочистки!

Не дожидаясь реакции публики, Владимир Маяковский зааплодировал себе сам.

Зрители, растерянно переглядываясь, один за другим все громче и дружнее тоже захлопали.

А в славном городе Полтаве наши поэты за кулисами тревожно прислушивались к происходящему в зале.

Похоже, публика была настроена враждебно – слышался шум, громкая болтовня, топот ног, несколько раз даже долетел свист.

Бурлюк и Каменский растерянно переглянулись.

Владимир сделал им успокаивающий жест, коротко бросил:

– Ждите!

И вышел на сцену один. С хлыстом в руке.

Публику это ничуть не испугало, люди шумели, топали ногами.

И вновь раздался пронзительный свист.

Владимир грозно зыркнул и презрительно заявил:

– У вас, открывших для свиста свой рот, видны непрожеванные крики!

Он мастерски, как дрессировщик, раскрутил хлыст над головой и оглушительно щелкнул им о сцену.

– Ну, кто еще хочет мне посвистать?

В зале повисла опасливая тишина.

Владимир вновь раскрутил хлыст, но уже только так – для острастки. Обвел зал победным взглядом и начал читать:

Я,

златоустейший,

Чье каждое слово

Душу новородит,

именинит тело.

Говорю вам:

мельчайшая пылинка живого

Ценнее всего, что я сделаю и сделал!

В зеленом цветущем городе Екатеринославе футуристы – как обычно пестрые и в сопровождении зевак – подошли к театру.

Но путь им преградил жандарм:

– Господа, который из вас господин Маяковский?

– Чем я заслужил внимание вашего жандармского величества? – поклонился Владимир.

Игнорируя его иронию, служитель порядка четко сообщил:

– На имя губернатора Екатеринослава пришла бумага Охранного отделения. Вы являетесь неблагонадежной персоной. Допускать вас до выступлений в городском театре не дозволено!

Поэты огорченно переглянулись. Зеваки недоуменно загалдели.

– Да-а, дела… – вздохнул Бурлюк.

– Финита наша комедия! – тоже вздохнул Каменский.

– Пуркуа финита? – проявил образованность жандарм. – Вы-то, господа, можете выступать: публика ждет…

– Мы товарища одного не оставим! – перебил его Каменский.

– Да вы, как я погляжу, мушкетеры, – усмехнулся жандарм.

– А вы, как я погляжу, книгочей, – усмехнулся в ответ Бурлюк.

Третьим усмехнулся Каменский.

– В общем, картина Репина «Не ждали». Ладно, друзья, идемте…

Но молчавший до сих пор Владимир запротестовал:

– Момент! В бумаге не дозволено меня пускать в городской театр, верно?

– Именно так, – подтвердил жандарм.

– А про городские улицы в бумаге ничего не написано?

– Нет… Но…

Уже не слушая жандарма, Владимир приказал одному из зевак:

– Давай беги в зал, кричи: по случаю хорошей погоды выступление переносится на улицу!

– Володя, будет скандал! – заволновался Бурлюк.

Но Маяковский уже руководил толпой:

– Эй, хлопцы, вон ту телегу волоките сюда! А вы, барышни, по улицам побегайте да зовите желающих – выступление бесплатное будет!

– Это что же… – растерялся жандарм. – Это как же понимать?!

А из театра уже валом валил народ.

И из соседних улиц и переулков стекаются люди.

– Прекратить! – кричал жандарм. – Не дозволю! Не допущу!

Он выхватил свисток, но его жалкий свист заглушился радостным шумом все прибывающей публики.

Маяковский взгромоздился на перевернутую телегу и загромыхал:

Славьте меня!

Я великим не чета.

Я над всем, что сделано,

Ставлю «nihil»!

Никогда

ничего

не хочу читать.

Книги? Что книги!

Погода в Петербурге стояла отличная. Сонка вприпрыжку спустилась по ступеням Бестужевских курсов и, улыбаясь солнцу, пошла по улице.

– Сонка! Постой! Наконец-то!

Девушку догнал Чуковский и с ходу обрушил лавину упреков:

– Как сквозь землю провалилась! Я чуть с ума не сошел! С квартиры съехала, на курсы почти не ходишь… Хорошо хоть сегодня наудачу отыскал! Где ты? Как ты?

– С квартиры хозяйка выгнала, – безмятежно улыбалась Сонка. – Сказала: шумим мы с Володей…

Лицо Корнея перекосило, как от оскомины. А Сонка весело продолжила:

– Я переехала в гостиницу. А с курсов за непосещения хотят исключить… Вот!

Сонка опять счастливо заулыбалась – совершенно неясно чему.

А Чуковский вскипел:

– Это все из-за него! – Он взял Сонку под руку. – Ничего, милая, я все исправлю…

Сонка удивленно высвободила руку:

– Да что исправлять? Все так прекрасно, что я сама себе завидую! Это такая любовь!

– Ты просто ничего не знаешь! Вот где он сейчас?

– Володя поехал в турне, – продолжала улыбаться Сонка.

– И очень хорошо! На курсах мы тебя восстановим – у меня есть связи. Да, и вот еще что: мои знакомые сдают комнату, мы сейчас же перевозим твои вещи…

– Нет, – Сонка улыбается смущенно, – теперь уж я совсем не могу никуда от него идти…

– Почему?

Сонка помялась, встала на носочки и что-то шепнула Чуковскому на ухо.

Он замер, потрясенный, потом опять подхватил Сонку под локоть и решительно увлек за собой.


После долгого, неприятного, даже мучительного разговора они сидели на скамейке бульвара. Сонка уже давно не улыбается, глаза ее заплаканы.

– Я не знала ничего…

– Откуда тебе было знать… – Чуковский взял ее ладони в свои. – Ты – чистое дитя, а он – богемный мужчина. Поклонницы, продажные девки – в турне, да и здесь, после попоек…

– Но откуда вам известно… про это? – всхлипнула Сонка.

– А он интересовался, не знаю ли я врача, который лечит от таких болезней… Скажи, а ему известно о ребенке?

Сонка помотала головой и безутешно расплакалась.

Корней погладил ее по спине.

– Ничего, я устрою тебя в хорошую клинику, там всё сделают как надо…

– Нет! – Сонка испуганно отстранилась. – Нет, я не хочу!

– Милая, пойми, в таких… случаях… ребенок всегда рождается уродом.

– Всегда? – безнадежно переспросила она.

Чуковский скорбно кивнул.


Украинское турне футуристов заканчивалось в маленькой уютной Виннице.

Последнее выступление оказалось триумфальным. Поэты выходили из театра, раздавая автографы и принимая цветы.

Наконец поток поклонников иссяк, и Бурлюк обнял друзей за плечи:

– Ну, в гостиницу, обмоем триумф!

– Додик, ты же знаешь, я не любитель, – отказался Владимир. – Лучше прогуляюсь…

– А ты как, Вася? – спросил Давид.

– А Вася – обязательно! – заверил Каменский.

И друзья разошлись в разные стороны.


Владимир брел по безлюдной темной улочке, бормоча, по обыкновению, себе под нос стихи.

Навстречу ему из-за поворота вышел ничем не примечательный молодой человек.

Они повстречались под фонарем, и незнакомец радостно воскликнул:

– Это вы?! Простите великодушно, вы – поэт Маяковский, я не ошибаюсь?

– Не ошибаетесь, – польщенно улыбнулся Владимир. – А вы были на выступлении?

– Да, вот… Довелось, – улыбнулся в ответ незнакомец.

– И что скажете?

– Что скажу?..

Незнакомец как-то смущенно и низко-низко поклонился… схватил с земли камень и ударил Владимира по голове.

Тот вскрикнул, упал, прохрипел:

– За что?..

Незнакомец склонил над ним искаженное ненавистью лицо и горячечно забормотал:

– Ты возомнил себя поэтом! А почему – ты? Пусть я не ору на площадях! Пусть меня не носят на руках идиоты! И бабы меня не слюнявят! Но это я – поэт! Я – поэт, а не ты!

Владимир приподнялся, но незнакомец снова и снова ударял его.

Владимир упал пластом, а незнакомец бросил камень и убежал с воплями:

– Я поэт! Не ты – я! Поэт я! Я!


В номере гостиницы, убранной с провинциальным шиком, Каменский сидел за столом с остатками дружеского пиршества.

А Бурлюк стоял у окна и тревожно вглядывался в темноту:

– Где этого гения носит?

– Ну где обычно носит гениев? – философски вопросил Каменский. – Их носит там, где порхают юные прелестные музы! Брось, Додик, с ним нянчиться как с малым ребенком.

– А он и есть ребенок. Только большой, – вздыхает Бурлюк.

Распахнулась дверь и ввалился пошатывающийся Владимир.

– О! – указал на него Каменский. – Мальчик большой, но на ножках еще не держится…

Он не договорил – Владимир рухнул на пороге, весь в грязи и крови.

Друзья бросились к нему.


Утром Владимир лежал на кровати в белой рубахе, с перебинтованной головой.

Каменский подал ему чашку воды. Владимир взял ее слабой рукой, стал жадно пить, проливая на грудь.

– Слушай, ты уверен, что тебе категорически нельзя вставать? – проворчал Каменский.

– Да я чуть не погиб вчера! – по-детски обиделся Владимир. – Я и сейчас могу еще умереть от заражения крови!

– Да ладно, лежи, что мне – трудно тебе воды подать…

Но Владимир не может успокоиться:

– Видел бы ты этого психа! Глаза белые… И визжит…

– Оборотная сторона славы, – философски изрек Василий.

– Ну, где же Додик так долго? – взволнованно смотрит на часы Владимир. – Неужели не достанет?..

– Додик достанет всё плюс луну с неба! Но ты, по-моему, преувеличиваешь опасность.

– Это ты ее преуменьшаешь! Жизнь страшна, висит на ниточке… О себе не думаешь – про сына подумай!

Василий вдруг рассмеялся. Владимир удивленно глянул на него. А Каменский принялся рассказывать:

– Мой Васенька с нянькой гуляли на бульваре, и какая-то тетка спросила: «Мальчик-мальчик, ты чей сын?» А он ответил: «Я сын Каменского, Бурлюка и Маяковского!» Это в пять-то лет, а?

Вася опять засмеялся, Владимир тоже наконец слабо улыбнулся.

В номер вошел Бурлюк.

– Ну что, Додичка, есть?!

Позабыв о своем категорическом постельном режиме, Владимир вскочил и бросился к Бурлюку.

Давид положил на стол два свертка.

– На выбор.

Владимир нетерпеливо развернул их.

В одном свертке лежал револьвер, в другом – кастет.

– Додик, ты гений! Беру всё!

– Только если что – не перепутай…

Вася схватил револьвер и направил его на Давида.

– Сударь, я продырявлю вашу тушу!

А Давид схватил кастет.

– Э, нет, сударь, лучше я проломлю вашу башку!

Владимир обиженно насупился на веселящихся друзей, но потом не выдержал и сам засмеялся. И вот уже вся троица принялась по-детски дурачиться с недетскими игрушками…


Вернувшись после малороссийского турне в Петербург, Владимир немедля отправился на поиски Сонки. Прошел тем же путем, что и недавно Чуковский – побывал у квартирной хозяйки, в гостинице и наконец отправился на Бестужевские курсы.

Выглядел Владимир сногсшибательно – атласный жилет в бархатных розах, муаровый пиджак с черными лацканами, лаковые туфли, шелковый цилиндр, трость красного дерева. И в руках – огромный букет.

Он нетерпеливо прохаживался по широким ступеням, пока из дверей не выпорхнула стайка курсисток.

Сонка шла отдельно от прочих. Осунувшаяся, печальная.

Увидев Владимира, испуганно попятилась. Но он подлетел к ней и выдал свое коронное:

– Послушайте! Ведь если звезды зажигают…

– Не надо! – с болью вскрикнула Сонка. – Пожалуйста!

– Права, тысячу раз права! Я тебе новое почитаю! Но куда ты переехала из гостиницы, я тебя обыскался, глупёночек мой!

Он одновременно совал ей букет, и пытался ее поцеловать, и показать себя…

Но Сонка уворачивалась от объятий и поцелуев, букета не брала и на Владимира не смотрела.

А он, не замечая ее смятения, расхвастался:

– Как тебе мои обновки? Додик не обманул: гонорары были – как у теноров! Я и тебе, мой глупёночек, подарков накупил!

Сонка молчала, и наконец Владимир заметил ее состояние, вгляделся в ее осунувшееся личико:

– Что?.. Что-то случилось?

Сонка кивнула, не глядя на него. Владимир помолчал, подумал, спросил:

– Ты полюбила другого?

Сонка отрицательно помотала головой.

– Ты разлюбила меня?

Сонка залилась слезами:

– Не спрашивай меня ни о чем! Все кончено!

Она побежала по улице. Он отшвырнул цветы, догнал, обнял:

– Да что же я все время за тобой гоняюсь?

Сонка заплакала навзрыд.

– Ну-ну, что ты себе нафантазировала? Все хорошо, поехали…

– Никуда я не поеду! И ничего не хорошо! – рыдала Сонка. – Я такое сделала, такое…такое…

– Да что, дьявол побери, случилось?!

– Я себя не прощу! И ты меня не простишь! И вообще… я уезжаю… в Минск, к маме!

Сонка побежала прочь.

Владимир растерянно смотрел ей вслед.

Сонка обернулась и отчаянно выкрикнула:

– И я тебя НЕ разлюбила!

Она стремглав помчалась по улице.

А он почувствовал, что догонять ее бессмысленно…


Этим же вечером Владимир уехал в Москву.

Повидался с мамой и сестрами, порадовал их подарками. Был весел, но родные женщины чувствовали скрытое внутри него смятение и пытались докопаться, в чем там дело. Но сын и брат только отшучивался.

Творчески окунуться в компанию соратников-футуристов у Владимира не получилось. Потому что Вася Каменский весь погряз в своей счастливой и хлопотной семейной жизни. Давид с Марусей уехали навестить родственников на Украине. Крученых и Хлебников тоже разъехались: Алексей – в Грузию, а Велимир – то ли в Калмыкию, то ли вовсе в Персию.

Так что Владимир был одинок и грустен, целыми днями перебирал в памяти, пытался и не мог понять случившееся с Сонкой.

А вечерами он бродил по московским улицам и бульварам, бормоча себе под нос стихи:

А тоска моя растет,

непонятна и тревожна,

как слеза на морде плачущей собаки…

Бульвар был пустынен, погода совсем не для прогулок, накрапывает дождь. А Владимир всё твердил:

А тоска моя растет,

непонятна и тревожна,

как слеза на морде плачущей собаки…

Дождь усилился по-настоящему. Владимир подошел к «Греческому кафе», помедлил у входа, вскинул голову, надел улыбку и толкнул дверь.


Здесь Владимир – завсегдатай и общий знакомец. Его приветствуют все сидящие за столиками, и он приветствует всех, обмениваясь с ним на ходу вопросами-ответами.

– Володя, дорогой, ты откуда? – окликает его губошлеп в ярком галстуком.

– Всем бы сказал: от верблюда, но тебе, Веня, признаюсь: от малороссийских хрюшек.

– А ты же вроде в Петербурге обосновался, птица перелетная? – удивляется сухарь в пенсне.

– Нет, Илюша, я не птица, я лошадь ломовая: где работа – там и я.

К Владимиру подплыла знойная брюнетка со смелым декольте.

– Вольдемар, какой ты бон виван! Давай встретимся?

– Марго, мон амур, так вот же мы и встретились! – Владимир галантно поцеловал ей руку у локтя.

Остановившись у бильярда, он одним ударом загнал три шара в три лузы, сорвав аплодисменты других игроков.

Затем его подцепила под руку одетая в яркие шелка, похожая на райскую птицу девушка с длинным янтарным мундштуком в тонких пальцам:

– Маяковский, хватит вам гордого одиночества!

– Ида, королева, я готов попасть в ваши сети.

– Размечтались, вы не в моем вкусе! – хохочет «птица». – Лучше познакомьтесь, моя подруга – Эличка Каган, мы с ней берем уроки живописи у Машкова.

На Владимира уставились большие чистые глаза тихой еврейской девушки.

– Эли-и-чка-а? – глядя в эти глаза и растягивая гласные, обволакивающе рокочет Владимир. – О-очень прия-ятно!

Он донжуанствует чисто автоматически, но Эличка искренне смущается до слез и шепчет еле слышно:

– Спасибо… Мне тоже… очень приятно…

– Ну, Маяковский! – бьет его веером по руке Ида. – Не смущайте приличную девушку!

– Простите, больше не буду.

Владимир мягко улыбнулся и отошел к столику, где сидел ясноглазый и пухлогубый Борис Пастернак.

– Здравствуй! – Он присел на свободный стул.

– Добрый вечер! – вежливо кивнул Борис.

– А знаешь что, Пастернак? – неожиданно заявил Владимир. – Я ведь тебе завидовал!

Борис удивленно посмотрел на Владимира:

– С чего бы это?..

Владимир жестом остановил его, упрямо продолжил:

– Завидовал! И это мучило меня! А теперь, наконец, выучился писать не как ты и не как другие… И спокоен: силу в себе почувствовал!

Владимир умолк. И неожиданно смутился:

– Впрочем, зачем я это тебе говорю…

– Ну, захотелось – и сказал, – добродушно улыбнулся Пастернак.

Владимир улыбнулся в ответ.

А Эличка издали не может оторвать взгляд от Маяковского.

Ида шипит на нее:

– Ну вот куда, куда ты смотришь?! Он же бабник! Про него знаешь что говорят?!.

Ида горячо зашептала на ухо Эличке. Та выслушала и коротко отрезала:

– Врут!

Отмахнувшись от возмущенной подруги, Эличка вскочила и решительно направилась к столику, где сидели Маяковский и Пастернак.

При подходе его решимость улетучилась, но все же она произнесла робко:

– Извините, что отвлекаю… Но в четверг у нас дома устраивают прием… Я была бы очень рада вас видеть, Владимир Владимирович! И вас, конечно, Борис Леонидович…

Пастернак – тонкий поэт – сразу оценил влюбленный взгляд Элички, отданный Маяковскому, и вежливо отказал:

– Спасибо, но увы, на четверг у меня уже назначено…

А Владимир посмотрел на Эличку снисходительно и доброжелательно одновременно – как смотрят на маленьких кузин, которые решили показаться гостям в маминых бусах и шляпке.

– Конечно, я приду, приличная девушка Эличка.

Эличка покраснела чуть ли не до слез и, найдя в себе силы только кивнуть, бросилась обратно – к Иде.


И снова Владимир был дома, снова купался в заботе и обожании мамы и сестер.

Людмила повязывала ему галстук. Ольга гладила утюгом муаровый пиджак.

– Я думала, ты больше дома побудешь, – вздыхала мама. – А ты хоть и в Москве, но всё ходишь где-то… Почему ты меня не зовешь на выступления?

Маяковский обнял маму.

– Да ведь там, бывает, и ругают меня… Вам будет неприятно.

Ольга помогает Владимиру надеть отутюженный пиджак.

– Ну, ты пижоном заделался! – улыбнулась Людмила. – Никогда б не подумала.

– А что, мне всё оборванцем ходить?

Владимир довольно оглядывал себя в зеркале.

– Ты так исхудал! – опять вздыхает мама. – Поешь перед выходом…

– Мама, я же на обед в приличный дом иду!


Дом юрисконсульта нескольких российских и зарубежных фирм Урии Александровича Кагана был не просто приличный – весьма богатый.

В гостиной обедали Эличка, ее интеллигентные папа с мамой и такие же интеллигентные гости. Владимир уже не в канареечной кофте, которой шокировал Шехтелей, но его муаровый пиджак и атласный жилет в бархатных розах выглядят не менее шокирующе для Каганов и их гостей.

Все едят чинно, пользуясь столовым серебром, а Владимир тянется через стол к блюду мейсенского фарфора, достает котлеты и заглатывает их целиком.

Все удивленно косятся на странного гостя, но интеллигентно помалкивают.

А Эличка, ничего не замечая, сияет влюбленной улыбкой.

Разговоры обычные – застольные. Почтенная дама традиционно нахваливает хозяйку:

– Елена Юльевна, форшмак – просто бесподобный!

– Я всегда сама его готовлю, не доверяю прислуге, – гордится мама Элички.

А седой господин спрашивает папу Элички:

– Урия Александрович, неужели вы нашли такую замечательную жену-хозяйку в сумасшедшей Москве?

– Нет, таких женщин выращивают только в тихом городке Могилеве, – объясняет папа.

Гости смеются.

А мама Элички, увидев очередную котлету в руке Владимира, не выдерживает:

– Вам, может быть, вина подлить?

– Нет, я выпивать совершенно не любитель. А вот котлетки ваши я, кажется, все слопал!

Владимир расплывается в обезоруживающей улыбке.

Гости сочувственно глядят на несчастных родителей влюбленной Элички.

Папа интересуется со сдержанной неприязнью:

– Вы, Владимир Владимирович, кажется, поэт, так Эличка говорила. И что, этим на жизнь зарабатываете?

Владимир спокойно подтвердил: да, он поэт – это верно. А вот зарабатывать поэзией не очень удается. Жадные буржуи да глупые мещане не спешат раскошеливаться на искусство.

Урия Александрович налился гневом.

Елена Юльевна, желая сгладить конфликт, поспешно предложила:

– Может быть, вы нам что-нибудь свое почитаете, Владимир?

Он не успел и рта открыть, как Эличка решительно заявила:

– Нет!

Все удивленно глянули на нее, а она вскочила:

– Владимиру Владимировичу пора!

Поэт тоже встал и не удерживается от последней колкости:

– Конечно, пора – ведь котлет больше нету!

Шокированные гости молча переглядываются.


Выйдя с Владимиром из квартиры на лестничную площадку, Эличка принялась оправдываться:

– Извините, я ужасно бестактно повела себя! Но понимаете…

– Понимаю, понимаю: испугались, что после моих стихов папаша меня с лестницы спустит!

Эличка потерянно молчала. Владимир ласково приобнял ее:

– Вы – милая и добрая! А все остальное – ерунда! Знаете что, приходите завтра – я выступаю в «Греческом кафе», в восемь. Придете?

– Конечно! Ой, нет, в восемь мы с мамой встречаем тетю Дору из Армавира…

– Ну, тетя – дело святое.

– Но я освобожусь уже к девяти! – в трогательном отчаянии сообщила Эличка. – В девять можно?

– Можно и в девять. Встретимся у памятника пока что – Пушкину.

– Почему… пока что?

– Потому что потом влюбленные будут встречаться у памятника Маяковскому!

Владимир легко сбежал по ступеням.

Эличка, перегнувшись через перила, крикнула:

– Там внизу нужно швейцару дать гривенник!

– А он мне за это что даст?

– Вы шутите? – растерялась Эличка. – У нас так принято…

– Ну, принято, так принято! До завтра, милая Эличка!

Он побежал дальше по ступеням. Эличка в восторге стиснула руки и зажмурилась.


Владимир выступал в переполненном богемной публикой «Греческом кафе».

Оглянулся –

поцелуй лежит на диване,

громадный,

жирный,

вырос,

смеется,

бесится!

«Господи! –

заплакал человек, –

никогда не думал, что я так устану.

Надо повеситься!»

И пока висел он,

гадкий,

жаленький, –

в будуарах женщины –

фабрики без дыма и труб –

миллионами выделывали поцелуи,

всякие,

большие,

маленькие, –

мясистыми рычагами шлепающих губ…

Раздались аплодисменты. Владимир раскланялся.

Публика выкрикивала просьбы почитать любимое:

– «Флейту»! «Послушайте!» Ну пожалуйста, «Послушайте!».

И Владимир привычно зарокотал:

Послушайте!

Ведь если звезды зажигают –

Значит, это кому-нибудь нужно…

Но вдруг его взгляд выхватил стоящую в конце зала Сонку.

Она грустно улыбнулась ему. Он запнулся, но продолжил:

Значит, кто-то называет

Эти плевочки жемчужиной.

А после ходит тревожный,

Но спокойный наружно…

Дальше читать Владимир не мог, спрыгнул со сцены и, расталкивая изумленную публику, бросился к Сонке…


А у памятника Пушкину на Тверском бульваре стояла Эличка.

Шел дождь. У Элички не было зонта, с ее шляпки стекали струи, волосы повисли грустными сосульками.

Но Эличка, ничего этого не замечая, вглядывалась в темноту бульвара.


Владимир и Сонка тоже не замечали дождя: они исступленно целовались в какой-то подворотне.

А оторвавшись друг от друга, не могли наглядеться.

Владимир нежно гладил ее лицо, волосы, плечи:

– Ты все-таки приехала… Приехала ко мне…

– Нет… У меня мама в московской клинике, – шептала Сонка. – А в кафе я зашла случайно – увидела твою афишу…

Он оборвал ненужные подробности, объяснения, прижал пальцы к губам Сонки и твердил свое:

– Ты приехала… Главное, ты приехала…

Он спохватился:

– Ты промокла совсем! Едем ко мне, мама согреет чаем… Ты когда-нибудь ела варенье из лепестков роз?


А у громадного памятника Пушкину так и застыла маленьким изваянием мокрая Эличка.


В квартире Маяковских – переполох. Мама командовала, чтобы Люда и Оля делали все дела одновременно: ставили самовар, накрывали на стол, несли полотенца и сухое белье.

Ольга вбежала со стопкой полотенец. Сонка набросила одно на волосы. Ольга повела ее переодеваться.

А мама и Людмила принялись за Владимира: сестра стаскивала мокрую одежду, мама вытирала его полотенцем, подавала сухую рубаху, исподволь интересовалась:

– Сынок, это и есть та самая Эличка?

– Нет, это Сонка, – вынырнул из ворота рубахи Владимир. – Моя Сонка!

– А как же Эличка? – недоумевает Людмила.

Владимир на миг застыл – вспомнил про ждущую его далеко отсюда Эличку.

Но прогнал от себя эту мысль и вырвался из заботливых рук мамы и сестры:

– Позовете, когда самовар вскипит! А где вы спрятали Сонку?


Владимир и Сонка сидели в темноте его маленькой комнатки, забравшись с ногами на кровать. Не осталось и следа от веселой суматохи под дождем – оба были тихи, грустны, и разговор шел невеселый.

– Ты должна вернуться ко мне.

– Я ничего не должна.

– Хочешь, чтоб мы поженились?

– Нет.

– Ребенка хочешь?

– Не от тебя…

Повисло тяжелое молчание.

В дверь осторожно поскреблись, послышался голос Ольги:

– Чай уже готов…

Владимир повторил Сонке бесстрастно:

– Чай готов.

– С вареньем из лепестков роз? – прошептала Сонка.

И заплакала…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ах, закройте, закройте глаза газет!

МОСКВА. 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА, УТРО

В комнате на Лубянке Владимир засыпал чай в заварочный чайничек и накрыл его крышкой.

Вошел Лавут с телефоном на длинном шнуре:

– Договорился в МГУ на четырнадцатое. Но просят личного подтверждения.

Владимир взял телефон, забасил в трубку:

– Да, товарищи студенты, встречу подтверждаю лично! Искуплю вину удвоенной программой. С приветом!

Владимир вернул телефон Лавуту:

– Четырнадцатого позвони мне с утра.

– Позвоню. И надеюсь, на этот раз ты не сорвешь…

– Хватит меня пилить, – перебил Владимир, – ну, бывает, ну, забыл…

– Не морочь мне голову! – взмахнул руками Лавут. – Твою машину видели возле Художественного театра, а в машине была Нора Полонская – вот ты и «забыл»!

– Это не твое дело! – резко помрачнел Владимир. – Иди, иди, до послезавтра…

– А чай цейлонский?

– Кончился чай!

Лавут, пожав плечами, направился к двери – он уже давно привык не спорить с Маяковским.

Лавут вышел. А Владимир шагнул к столику, на котором – тарелка с яблоками, два бокала и шампанское «Абрау».

Он откупорил бутылку, задев рукой один из бокалов. Бокал упал, разбился.

Владимир оцепенело смотрел на осколки и вдруг швырнул о стену второй бокал. Новые осколки брызнули в стороны.

Владимир достал из ящика стола начатое предсмертное письмо, решительно скомкал его, бросил на пол и схватил трубку оставленного Лавутом телефона.

Набрал номер. Ожидая ответа, тоскливо смотрел на осколки бокала.

И вдруг, когда на другом конце провода ответили, пророкотал резким, начальственным тоном:

– Художественный театр? Это из Наркомпроса! Срочно артистку Полонскую… Да, безотлагательно!

Владимир чеканил фразы, а глазах его плескалась жуткая тоска.

Он заметил на столе осколок бокала. Смахнул его, поранил палец и начал, морщась, отсасывать кровь из ранки. Наконец из мембраны раздался неразборчивый женский щебет. Он перебил:

– Нора! Я знаю, знаю, что репетиция, но мне необходимо видеть тебя! Прямо сейчас! Да, случилось – разбились наши бокалы! Понимаешь – наши! Ты понимаешь, что это – ужасно? Молчи! Я через полчаса жду тебя у театра!

Владимир швырнул трубку на рычаг и, хватая по пути пальто с гвоздя на стене и палку-трость из угла, покинул комнату.

Пальто было щегольским, тонкой дорогой шерсти. Владимир всегда пытался быть франтом. И если по молодости-бедности приходилось франтить, эпатируя публику, то став главным поэтом советской страны, он получил возможность выглядеть вполне буржуазно.

Владимир уже собирался открыть входную дверь, как из кухни выскочила полноватая, невысокая соседка Мэри. Вытертое ситцевое платье тесно облегало Мэрино телесное богатство. Она работала машинисткой, и частенько Владимир подбрасывал ей работу по перепечатке стихов. Впрочем, сказать по правде, Мэри всегда надеялась на нечто большее со знаменитым соседом.

Мэри кокетливо улыбнулась яркими губами, очерченными южным темным пушком:

– Вы уходите, Владимир Владимирович? А мне нужно срочно позвонить!

– Возьмите телефон у меня в комнате… Впрочем, нет, я сам – там осколки, вы еще поранитесь!

– Ой, вы такой заботливый!

Соседка двинулась рядом с Владимиром, норовя как бы случайно прижаться к нему горячим боком.

Схватив телефон, он сунул его Мэри и поспешил из квартиры.

Мэри вздохнула, прижав эбонитовую трубку к жаждущей мужского внимания груди.


По утренним, умытым шлангами старательных дворников московским улицам спешат прохожие.

Зеленеют первыми робкими листочками апрельские деревья вдоль дороги.

Владимир из окошка такси смотрел на проплывающие мимо дома, людей, витрины магазинов.

Он вглядывался в лица юношей в кепках и девушек в беретиках, деловитых женщин с портфелями и домашних женщин в шелковых косыночках с кокетливыми сумочками, на мам с детьми, на пожилых домработниц в деревенских платках с хозяйственными кошелками, на мужчин серьезных и мужчин беззаботных… И все они, все до единого, казались ему счастливыми – каждый из них любит и любим, не мучается сомнениями, верит в светлое будущее – свое, своих детей и своей страны.

А у него все было не так. В его груди что-то мучительно сжималось, хотелось стать маленьким и ушибить коленку, чтобы можно было вдоволь поплакать и это не было бы стыдно.

На стене одного из домов висел большой плакат: грозный красноармеец устремил острый штык в пузо буржуина.

Владимир глянул на него, задумался…

МОСКВА, АВГУСТ 1914 ГОДА

На улице мальчишки-газетчики выкрикивали заголовки:

– Убит австрийский эрцгерцог Фердинанд!

– Стрелял студент-националист Гаврило Принцип!

– Австро-Венгрия объявила Сербии войну!

Прохожие тревожно разбирали газеты…


На площади шумел митинг футуристов. Бурлюк, Малевич, Родченко и другие художники стоят с укрепленными на древках антивоенными плакатами.

А над площадью перекрывал гул толпы голос Маяковского, взобравшегося на тротуарную тумбу:

«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!

Италия! Германия! Австрия!»

И на площадь, мрачно очерченную чернью,

багровой крови пролилась струя!

Морду в кровь разбила кофейня,

зверьим криком багрима:

«Отравим кровью игры Рейна!

Громами ядер на мрамор Рима!»

Барышни в косынках Красного Креста, среди которых были и Эличка с подругой Идой, звенят кружками для пожертвований на раненых солдат, которых уже везли эшелонами с фронта Первой мировой.

Ида скорее пришла даже не на людей посмотреть, а себя показать: она красуется в образе барышни-благотворительницы с порочным взглядом.

А вот в глазах Элички – искреннее сострадание и желание помочь. Она самозабвенно бросалась к прохожим, кто-то совал деньги в ее кружку, кто-то пренебрежительно фыркал, кто-то бормотал злые слова.

Эличка, конечно, видела и слышала рокочущего стихи Владимира. Вернее, она заставляла себя не смотреть в его сторону. Но это было невозможно.

С того вечера, когда Эличка мокла у памятника Пушкину, дожидаясь поэта, встретившего свою Сонку, прошел уже год. За этот год Эличка выплакала потоки слез, наверно, сравнимые с потоками дождя, обрушившимися на ее шляпку в тот вечер безнадежного ожидания. Она не раз порывалась найти Владимира, но многоопытная в сердечных делах подруга Ида категорически пресекала все эти попытки, уверяя бедную Эличку, что новые встречи – это лишь новые слезы.

И вот случайная неожиданная встреча на площади. Закончив читать, Владимир и сам с высоты тумбы увидел Эличку. Он спрыгнул и возник перед девушкой с радостной улыбкой:

– Какое чудное виденье!

Эличка замерла. Но тут же рядом оказалась Ида и схватила Эличку за руку:

– Пойдем, тебе не о чем говорить с этим человеком!

– О, коварная Ида! – усмехнулся Владимир. – Разве вы знаете, о чем хочет говорить этот человек?

– А о чем? – не выдержала Эличка.

Владимир обласкал девушку влажным темно-карим взглядом:

– Милая Эльза, как вы полагаете, можно ли сообщить вашей маме, что я – ваш жених?

Эличка оторопело глянула на Иду. Та фыркнула, передернув плечиками:

– Очередная клоунада!

И отошла, принявшись с удвоенной энергией трясти звенящую мелочью кружку.

А Эличка, не веря своему счастью, уставилась на поэта. Тот уточнил:

– Так что же, Эличка, с вашей мамой случится удар или она стойко перенесет эту неприятность?


В «Греческом кафе» богемная компания обсуждала вопросы войны и мира, перекрикивая друг друга:

– Поэты должны быть вне политики!

– Зачем вообще России нужно было ввязываться в эту войну?!

– Господа, но национальная идея…

Владимир в споре не участвовал – мрачно гонял шары на бильярде.

Румяный кудряш пристал к нему:

– А вы что молчите, Маяковский? У вас-то какое мнение?

– У меня – не мнение, у меня – свидетельство. С гербовой печатью!

– Какое еще свидетельство?

– Я подавал прошение добровольцем на фронт. Отказали: я неблагонадежен!

Так и было. Владимиру припомнили участие в революционном движении, хотя и по малолетству, и сочли, что защищать Россию он не достоин. Он пытался доказать чинушам, что и в революцию-то подался именно потому, что хотел лучшей жизни для своей страны. Пусть его представления о хорошей жизни и представления властей не во всем сходны, но теперь-то, перед лицом внешнего врага, все должны объединиться. Чиновники объединяться с поэтом не пожелали.

Румяный кудряш, конечно, не знал всей этой предыстории, но тоже высказал свои сомнения в искренности Маяковского:

– Ох, бросьте, минули эти ура-патриотические настроения. Нынче уходом на фронт популярности не заработать!

Это была последняя капля, переполнившая чашу обиды Владимира, он отшвырнул кий и, схватив румяного за грудки, заорал:

– Война отвратительна! Но такие, как вы, – еще отвратительнее!

Кудряш беспомощно бился в его лапах. Владимир брезгливо оттолкнул румяного и, опрокинув по пути стул, вышел из кафе.

Посетители примолкли. Бледная барышня восторженно закатила глаза:

– Какой темперамент!


В солидной, красного дерева, с персидским ковром, библиотеке дома Каганов лежащий на полу Владимир строчил что-то в блокноте.

Эличка, сидя на просторном кожаном диване, делала вид, что читает книгу, а на самом деле любовалась Владимиром, который – с горящими глазами и встрепанными лохмами – то мучительно задумывался, то что-то бормотал, то быстро набрасывал в блокнот.

Наконец он резко сел на ковре по-турецки:

– Эличка, мне это завтра в «Лубок» сдавать, ты слушай и говори: смешно или нет.

Эличка с готовностью кивает. Владимир выдал первое четверостишие:

Под Варшавой и под Гродно

Били немцев как угодно.

Пруссаков у нас и бабы

Истреблять куда не слабы!

Он умолк, а влюбленно-восторженное выражение лица Элички никак не изменилось. Владимир огорчился:

– Не смешно?

– Смешно, очень смешно! – поздновато спохватилась Эличка.

Владимир, недоверчиво глянув на нее, сделал следующую попытку:

У союзников французов

Битых немцев полный кузов,

А у братцев англичан

Драных немцев целый чан.

Тут уж сообразительная Эличка, даже не дослушав, хлопает в ладоши:

– Прекрасно! Замечательно! Какой ты талантливый!

Владимир вздохнул:

– Ладно, я понимаю, это не для барышень… Это – агитация для народа!

– Я так и подумала, что для народа! – горячо заверила Эличка.

В дверь библиотеки деликатно постучали, и на пороге появилась мама Елена Юльевна – с напряженной улыбкой. При виде сидящего на ковре Владимира она с трудом сделала вид, что это в порядке вещей.

– Владимир Владимирович, – преувеличенно-вежливым тоном заговорила мама, – час уже поздний…

– Мама! – с досадой перебила Эличка.

– Ухожу, ухожу, Елена Юльевна, – примирительно улыбнулся Владимир. – Но имейте в виду, как только вы уснете – вернусь по водосточной трубе!

У мамы округлились глаза. Эличка поспешно принялась успокаивать:

– Мамочка, Володя шутит, он шутит! Да, Володя?

Владимир лишь неопределенно усмехнулся, поддразнивая перепуганную маму.


Эличка провожала Владимира на лестнице.

– Ты не сердись на маму…

– И не думал! Скорее, она на меня сердится.

– Нет-нет, она переживает оттого, что папа болен, и вообще…

Владимир, не глядя на девушку, озабоченно рылся в карманах.

Эличка смущенно потеребила кружевной воротничок батистовой блузки, извлекла из кармашка юбки заготовленный гривенник и протянула его на маленькой ладошке Владимиру.

– Это исключено! – Он возмущенно отвел ее руку.

– Но время действительно позднее, и швейцара, возможно, придется будить…

– Ладно, в последний раз! – Владимир берет монетку.

Вряд ли эта игра между ними была в последний, но уж во всяком случае она шла уже не в первый раз. У Владимира постоянно не находилось в кармане монеты, а Эличка была всегда наготове выдать ее ему. Оба понимали, что это игра, и оба прилежно исполняли в ней свои роли.


Владимир вручил гривенник заспанному швейцару, тот, широко зевая, открыл дверь и вспомнил:

– Хозяева велели отдать вывеску, что вы давеча оставляли, когда барышни не было.

– Вывеску? – не понял Владимир.

Швейцар подошел к тумбочке, на которой лежал серебряный поднос. Там среди традиционных визитных карточек лежал кусок плотного, грубо обрезанного картона размером сантиметров десять на пятнадцать, на котором черным по желтому было написано: ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ.

Швейцар подал «вывеску», поэт усмехнулся, сунул ее в карман и вышел в зябкую синь ночи.


Если поэт Владимир Маяковский денно и нощно был погружен в поэзию, то разносторонний человек Давид Бурлюк успевал и стихотворить, и живописать, и заниматься деловыми вопросами – упорными поисками, как сказали бы в наши времена, инвесторов и спонсоров. Занятие это было мало того что весьма утомительным, но еще и чрезвычайно неприятным, потому что – унизительным. Как впрочем, и в наши времена.

Ну, для шустрого Бурлюка все это, может, было как с гуся вода, но когда в этом приходилось принимать участие Маяковскому, тот ужасно злился и страдал от предстоящего унижения.

Вот и сейчас друзья поднимались по лестнице богатого подъезда, устланной мягкой ковровой дорожкой, и Владимир злорадно усмехался при виде оставляемых на коврах его здоровенными ботинками внушительных следов от уличной грязи.

– Намусорил я господам буржуям!

– Ну не обзавелись мы с тобой личным выездом. – Бурлюк уточняет: – Пока не обзавелись!

– А нечего ковры на лестнице, как в спальне, стелить, – проворчал Владимир.

– А чего бы им не стелить – хоть на мостовой, – пожал плечами Бурлюк. – Большое жульё, денег – лопатой греби! Нажились на военных поставках.

– Сволочи!

– Но! – поднял указательный палец Давид. – Сильно хотят дружить с богемой: и жульническая душа высокого просит. Если их обаяем, скинутся нам на журнал.

Владимир не успел ответить – Бурлюк уже нажал кнопку звонка, и дверь тут же открыла хорошенькая девушка-прислуга.

– Господа футуристы? – уточнила она. – Аккурат поспели к горячему!


Гостиная была оформлена в соответствии с последними тенденциями актуальных искусств всех направлений, выдавая полный дисбаланс между достатком и вкусом хозяев, не в пользу последнего.

После ужина напудренные дамы – жирные складки – в шелках и мужчины с цепкими руками и бегающими глазами потягивали благородные напитки, ожидая развлечения.

Владимир с трудом сдерживал закипающую ярость.

Давид пытался отвлечь его, указывая на картины:

– Смотри-ка, они не безнадежны – и футуризм покупают…

Плешивый толстяк, сыто икнув, поинтересовался:

– Вы нам почитаете, господин Маяковский?

– Отчего же не почитать? – усмехнулся Маяковский. – Баранина съедена – отработаю!

Гости в ожидании развлечения рассмеялись:

– Каков шутник! Одно слово – поэт! Остряк!

Владимир вышел на середину салона. Давид сделал ему успокаивающий жест.

Но Владимир уже в бойцовской стойке – ноги раздвинуты, голова откинута, рука вскинула в угрожающем жесте.

Через час отсюда в чистый переулок

Вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,

А я вам открыл столько ценных шкатулок,

Я – бесценных слов мот и транжир…

Гости стали переглядываться, начали хмуриться: они очень хотели видеть себя богемными ценителями современного искусства, но это же… это же ни в какие ворота… А Владимир все повышал голос:

Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста

Где-то недокушанных, недоеденных щей;

Вот вы, женщина, на вас белила густо,

Вы смотрите устрицей из раковин вещей…

Судя по лицам гостей, скандал назревал нешуточный…


Маяковский и Бурлюк – руки в карманах, поднятые воротники – брели под проливным дождем.

– Я – взрослый, семейный человек, – ворчал Давид, – а меня – с лестницы в шею!

– Ну, прости, – виноватился Владимир. – ну не удержался я…

– Не удержался он! Там были реальные деньги…

– Да на их деньги только кокаин и проституток покупать, а не издавать поэзию!

Вдруг сзади раздался отчаянный крик:

– Подождите! Господа футуристы, подождите меня!

Их догнал плешивый толстяк. И, с трудом одолевая одышку, выпалил:

– Возьмите меня с собой! Пожалуйста! Эти жлобы… эти жабы… они у меня уже во где!

Он резанул себя ребром ладони по шее. И умоляюще вытаращил пьяные глазки:

– Ну, возьмите меня!

– Куда? – недоумевал Давид.

– Куда угодно – лишь бы с вами!

В глазах Владимира заплясала чертовщинка. Он с деланым равнодушием предложил толстяку катануть партийку в бильярд…


А в доме Каганов было сумрачно и тихо.

В гостиной сидели Елена Юльевна, Эличка и ее старшая сестра Лиля – рыжеволосая и большеглазая. Все трое напряженно молчали.

Из спальни вышел доктор. Женщины вскочили, с надеждой глядя на него. Доктор выдавил дежурную улыбку:

– Будем надеяться, непременно надеяться… Елена Юльевна, голубушка, проводите меня?

Лицо мамы жалко сморщилось, она горько ссутулилась и пошла за доктором. Он на ходу что-то тихо ей говорил, от чего мама сутулилась еще больше.

Сестры остались вдвоем. Лиля закурила папиросу, прошлась по комнате, присела на подлокотник дивана рядом с Эличкой.

Присяжный поверенный при Московской судебной палате Урий Каган был настолько увлечен творчеством Гёте, что назвал первую дочь именем возлюбленной великого поэта – Лили Шёнеман.

У Лили была какая-то необычная пластика тела. Как бы она ни встала, ни села, как бы ни повернулась – это было похоже на ломкую пластику скульптуры модерна. Наряд Лили, в отличие от Эличкиных скромно-элегантных юбки и блузки, был уточнченно-изысканным. Не чересчур откровенный или вызывающий – отнюдь, но от всего ее образа веяло вязким, затягивающим эросом. И она к этому не прилагала ни малейших усилий – этот магнетизм был ее сущностью.

Лиля выпустила кольцо папиросного дыма и сказала глухо:

– Папа очевидно плох. А к тебе еще какой-то Маяковский ходит… Мама из-за него плачет…

Эличка вскинула на сестру виноватый взгляд.

Лиля глубоко затянулась папиросой и снова выпустила дымное кольцо…


В погруженной в папиросный дым бильярдной Владимир виртуозно катал шары: правой, левой, накатом, с оттяжкой, от бортов.

Плешивый толстяк следил за сольной игрой, опираясь на бесполезный для него кий: Маяковский в начале партии великодушно позволил ему разбить пирамиду, а дальше Владимир играл практически один.

– Партия! – Владимир послал в лузу последний шар.

– Ай мастер! Ай гений!

От избытка чувств толстяк полез к Владимиру целоваться. Он был в таком восторге, что, кажется, не осознавал свой немалый проигрыш поэту. Толстяк был ему по грудь, Владимир похлопал расчувствовавшегося буржуя по спине:

– Ну-ну, вы тоже пирамидку знатно разбили. Да и во второй партии от правого борта неплохо сыграли…

– Нет, – восторженно протестовал толстяк, – тебе щедрой рукой отсыпано! А я червь, жизнь моя – грязь да пошлость!

Он бормотал уже со слезой:

– Ты – поэт, в тебе – красота! А деньги – что? Мусор, тлен!

Бурлюк, до сих пор молча потягивавший пиво, невозмутимо напомнил толстяку:

– Кстати, о деньгах…

– Сколько я продул? – с готовностью к расплате спросил толстяк.

– Шестьдесят пять рублей, – так же невозмутимо сообщил Бурлюк.

– Спасибо тебе, мил человек! – Толстяк рылся в кармане пиджака. – Я с тобой как… ну как… чистого воздуху глотнул!

Толстяк наконец выудил из кармана толстую пачку, отслюнявил из нее несколько купюр и комком протянул Владимиру.

Поэт брезгливо отшатнулся от денег, но Давид пришел на помощь, ловко перехватил купюры и сложил купюры в пачку.

А толстяк заорал официанту:

– Человек! Водки!


После разговора с Лилей Эличка несколько дней избегала встреч с Владимиром. Думала, переживала, немножко поплакала… И наконец решилась на встречу.

Владимир и Эличка шли по бульвару. Она говорила нервно, сбивчиво:

– Вот так у нас, Володя, вот так… Папа болен… Мама измотана… Нам с тобой больше не нужно видеться.

Владимир смотрел в сторону.

– Ну, что ты молчишь?

Владимир не отвечал.

– Что ты будешь делать? – не унималась Эличка.

– В Куоккалу поеду, – вдруг сообщил Владимир.

– Почему… в Куоккалу? – опешила Эличка.

– А я в Куоккале никогда не был. И у меня есть шестьдесят пять рублей.

Кажется, Владимир утверждал самого себя в спонтанном решении.

– Туда съездить хватит… А там знакомых найду…

Эличка слушала его, еле сдерживая слезы. Разве это хотела она услышать? «Шестьдесят пять рублей…» «Куоккала» какая-то… Вместо долгожданных слов: «Мы не можем не видеться! Я тебя люблю и буду просить твоей руки!»

Конечно, всего этого Эличка Владимиру не сказала. Деликатная девушка только улыбнулась дрожащими губами:

– Конечно, ты найдешь знакомых… И все будет хорошо…


Куоккала – дачный поселок на берегу Финского залива – было любимым местом отдыха петербургской интеллигенции. Центрами притяжения летних дачников являлись усадьбы постоянно живших в нем Репина и Чуковского. Репин даже перекрестил Куоккалу в «Чукоккалу». Усадьба Репина называлась «Пенаты», а Горький надолго снимал здесь дачу «Линтула».

Каждое лето Куоккала оживала, и вместе с дачниками сюда переносилась художественная и общественная жизнь столицы. Участниками творческих посиделок бывали Куприн, Аверченко, Мандельштам, Короленко, Шаляпин, Куинджи, академики Павлов, Бехтерев и многие, многие другие.

Владимир в Куоккале отправился к Чуковскому. Он заявился на веранду дачи, с которой был виден изгиб Финского залива, прямо с дороги – в пыльных тяжелых башмаках, широком пальто поверх блузы и безо всякого багажа.

Чуковский неловко суетился, переставляя с места на место вазу с полевыми цветами, и, не глядя на гостя, бормотал:

– Приехали, значит… ну что ж, прекрасно… климат здешний, знаете ли… ландшафты…

– Вы уж извините, что я прямо к вам, у меня тут больше нет знакомых, – улыбался Владимир. – А у вас тут курят?

– Да-да, пожалуйста! – Чуковский придвинул поближе к гостю пепельницу.

Владимир не спеша закурил. Улыбка сменилась жестким выражением лица:

– Давайте начистоту. Я знаю, что вам Сонка… Софья Сергеевна не чужой человек была…

Чуковский вскинул беспокойный взгляд, как мог изобразил недоумение.

А Владимир продолжил:

– Но это – дело прошлое. Мы с ней расстались, так что делить нам с вами нечего.

Чуковский, нервно теребя край скатерти, фальшиво поинтересовался, предательски дрогнувшим голосом:

– Да? Расстались? А почему, позвольте полюбопытствовать?

Владимир ответил стихами:

Да просто сквозь жизнь я тащу

Миллионы огромных, чистых Любовей

И миллион миллионов маленьких грязных любят…

Чуковский выдохнул с явным облегчением, затараторил нарочито-беззаботно:

– Ах, ну да, это бывает! Думаешь: огромная любовь, а это… как вы сказали?… маленький любёночек! Не устаю поражаться, как тонко вы умеете…

На веранду вышла симпатичная, немного усталая жена Чуковского:

– Извините, я не помешаю?

Чуковский обрадовался возможности прервать неприятный разговор:

– Машенька, познакомься! Это – Владимир Маяковский… тот самый! А это моя жена – Мария Борисовна! Маша, Владимиру Владимировичу надо бы чаю с дороги…

Мария Борисовна вежливо улыбнулась Владимиру:

– Конечно, сейчас… А я давно хотела с вами познакомиться – о вас столько слухов!

– Если бы я знал, что встречу здесь вас, приехал бы гораздо раньше…

Владимир, завораживая хозяйку бархатом голоса, целует ей ручку. Она покорно тает. Да, это была маленькая месть. Владимир не знал, насколько коварную роль в его отношениях с Сонкой сыграл Чуковский, но что-то чувствовал, и жажда мести выплеснулась в неотразимой улыбке, беспроигрышном взгляде: глаза в глаза. Сработало. Мария Борисовна расцвела, чуть покраснела и предложила:

– Может быть, остановитесь у нас? Места много, по вечерам интересная компания…

Чуковский уронил чашку на пол. Она со звоном раскололась.

– Какой я неловкий! – зло проворчал он.

Владимир понимающе усмехнулся.


Вечером на даче компания, и верно, собралась интересная. Был среди гостей и великий певец Собинов, бывший присяжный поверенный знаменитого адвоката Плевако, а ныне – мечта тысяч восторженных поклонниц от Петербурга до Милана, один из лучших Ленских оперной сцены, да что говорить – лирический тенор во всем. Был там и всемогущий критик Влас Дорошевич, по-одесски ироничный, по-московски напористый.

Но солировал в компании Маяковский:

По черным улицам белые матери

судорожно простерлись, как по гробу глазет.

Вплакались в орущих о побитом неприятеле:

«Ах, закройте, закройте глаза газет!»

– У него бас, как у Шаляпина, – восхищенно прошептал Собинов.

– Ну, вам, господин Собинов, виднее: бас ли, тенор, – саркастично отшептал Дорошевич. – А что до меня, то от его разбойных воплей тянет звать околоточного!

– У вас, господин Дорошевич, не только самое злое перо, но и самый острый язык!

Дорошевич, не оспаривая собеседника, отхлебнул чаю с ромом.

А Владимир, не слыша ничьих разговоров, продолжал читать:

Мама, громче!

Дым.

Дым.

Дым еще!

Что вы мямлите, мама, мне?

Видите —

весь воздух вымощен

громыхающим под ядрами камнем!

Стоящая у окна Мария Борисовна шепнула Чуковскому:

– К нам Репин идет…

– Будет скандал! – заволновался Чуковский.

Но предпринять что-либо он не успел: на пороге уже появился по-стариковски красивый, в белой рубашке с отложным воротником патриарх российской живописи, именем которого через тридцать лет назовут благословенную Куоккалу, и станет она советским поселком Репино.

Стоящий спиной ко входу Маяковский не увидел его и продолжал:

Ма-а-а-ма!

Сейчас притащили израненный вечер.

Крепился долго,

кургузый,

шершавый,

и вдруг, –

надломивши тучные плечи,

расплакался, бедный, на шее Варшавы.

Чуковский хотел усадить дорогого гостя, но Репин жестом остановил его, слушая Владимира и неотрывно глядя на него.

Звезды в платочках из синего ситца

визжали:

«Убит,

дорогой,

дорогой мой!»…

Потом Маяковский и Репин беседовали на открытой веранде.

Художник добродушно, но непреклонно сообщил:

– Я, Владимир Владимирович, сразу скажу: вашу футурню я на дух не переношу!

Владимир не остался в долгу:

– Да и мы, Илья Ефимович, ваш замшелый реализм не особо почитаем.

– А вы за «мы» не прячьтесь! – усмехнулся Репин. – Есть и другие взгляды на замшелость… А что за стих вы нынче читали?

– Называется «Мама и убитый немцами вечер».

– И какой же вы, к чертям, футурист? Вы чистейшей воды реалист – так мастерски улавливаете настроение!

Владимир растерялся: футуристический долг велел ему возражать, но похвала старого мастера была так приятна.

А художник пристально разглядывал поэта так, что тот даже смутился. И вдруг решительно заявил:

– Я ваш портрет напишу!

– А я – ваш! – дерзко откинул волосы со лба Маяковский.

– Вот и ладно, – миролюбиво кивнул Репин. – Приходите ко мне… ну, хоть завтра. Видится мне портрет поэта-трибуна с вашими вдохновенными кудрями.

Репин быстро пожал руку Маяковскому так, что тот даже не успел выставить два пальца вместо пятерни, и ушел с веранды по дорожке.

Владимир, растерянно глядя ему вслед, обтер руку белоснежным платком. Это была загадка – как он ухитрялся носить в карманах своей далеко не безупречной одежды всегда безупречно чистые платки…

На веранду выскочил Чуковский:

– Ну? Что? Сильно вас чихвостил Илья Ефимович?

Владимир разыграл небрежное равнодушие:

– Позировать попросил.

Чуковский был обескуражен:

– Репин в последние годы никого писать не соглашался!

Владимир не сдержал польщенной улыбки, но тут же сменил тему:

– А правда здесь недалеко Горький живет?

– За холмом, версты три… А что? – совсем растерялся Чуковский.


Ранним утром Владимир – в желтой кофте – прохаживался по комнате, занимающей весь первый этаж просторной дачи Горького.

По витой лестнице сверху спускалась красивая статная женщина – Мария Федоровна Андреева, известная актриса, гражданская жена Горького. При виде Маяковского она удивленно приостановилась.

А Владимир как ни в чем не бывало пояснил:

– У вас окна на веранде открыты были. А там дождик моросит. Вот я и…

– А-а, так вы здесь прячетесь от дождя?

– Не совсем. Я – к Горькому.

– У вас к Алексею Максимовичу дело?

Андреева с откровенным интересом разглядывала Маяковского.

Владимир неловко сунул руки в карманы, подумал, ответил:

– Должно быть, дело… Да, вероятно, дело… А если честно, мне просто увидеть его хочется, – простодушно признался он.

Мария Федоровна улыбнулась его непосредственности:

– Алексей Максимович спустится, только когда все газеты с военными новостями прочитает… А пока я велю чай подать.

– Спасибо, не откажусь.

Мария Федоровна пошла из комнаты, а Владимир по-дурацки спросил вдогонку:

– Вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки сопру?

Мария Федоровна удивленно остановилась:

– Не боюсь. Да правду сказать, у нас и ложки не серебряные… господин Маяковский.

– А как вы догадались? – удивился Владимир и сообразил: – А, желтая кофта, да?

Мария Федоровна рассмеялась:

– Я думаю, вы с Алексеем Максимовичем влюбитесь друг в друга!


Горький уже целый час сидел в кресле, опираясь на палку, опустив голову на сложенные поверх набалдашника руки. А Маяковский весь этот час читал стихи:

Послушайте, господин бог!

Как вам не скушно

в облачный кисель

ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?

Давайте – знаете —

Устроимте карусель.

на дереве изучения добра и зла!..

Мотаешь головой, кудластый?

Супишь седую бровь?

Ты думаешь –

этот

За тобою крыластый

знает, что такое любовь?

Владимир замолчал и неуверенно переминался с ноги на ногу, ожидая реакции. Ботинки его громко скрипели.

Наконец Горький поднял голову. В глазах его стояли слезы.

Владимир изумленно смотрит на Алексея Максимовича.

А Горький, пряча смущение, крикнул в соседнюю комнату:

– Маша! Самовар вскипел? Ну где ты, Маша!

И так ничего и не сказав Владимиру, он поспешил из комнаты, постукивая палкой.

А Мария Федоровна принесла небольшой самовар совсем из другой двери.

– Вот и чай. – И огляделась: – Где Алексей Максимович?

Владимир забрал у нее самовар, поставил на стол, сказал осторожно:

– Знаете, я читал стихи… Алексей Максимович вроде как прослезился… И вышел…

– Ой, да он сентиментал! – засмеялась Андреева. – У всех поэтов на груди плачет.

– У всех? – огорчился Владимир.

– Нет-нет, только у самых талантливых, – успокоила его Андреева.

Неожиданно, так же постукивая палкой, вернулся Горький. И сообщил Владимиру:

– Не могу теперь усидеть на месте! Идемте ходить!

Владимир глянул на Андрееву, она покровительственно кивнула ему.


Горький и Маяковский брели по берегу залива. Владимир жаловался:

– Я эту поэму назвал «Облако в штанах». А издатели опасаются, что барышни не станут покупать из-за неприличной обложки. Предлагают назвать – «Тринадцатый апостол».

– Шут знает что говорят эти издатели! – засмеялся Горький. – А стихи хорошие. Особенно где про Господа Бога. После Иова, пожалуй, старику ни от кого еще так не доставалось.

Владимир светился гордостью.

Некоторое время прошли молча, и вдруг Горький заявил:

– А вы ведь пишете, как пророк Исайя: «Слушайте, небеса! Внимай, земля! Так говорит Господь!» Чем не ваши стихи?

Владимир опешил, не зная, что на это ответить. А Горький усмехнулся:

– Ответственности испугались? Да-а, пророком нелегко быть! – Горький помолчал. – И вот еще что… Вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы мочи. А день-то велик, времени много, хватит ли вас?

– Хватит! – самоуверенно ответил Владимир.

– Ну-ну, – снова усмехнулся Горький. – Слушайте, а пойдемте купаться – тут неподалеку запруда есть!


А Репин, не отказавшийся от мысли написать портрет Маяковского, поджидал поэта на веранде своей дачи. И, перебирая чистые подрамники, раздраженно кричал дочери:

– Вера! Я же просил: не делать мне меловые грунты! Ты знаешь, я люблю белый грунт, а меловый дает желтизну…

Репин осекся при виде явившегося Маяковского. В руке у Владимира – свернутый трубкой лист. На лице – улыбка. А голова обрита наголо.

– Доброе утро, Илья Ефимович!

– Что вы натворили! – возмутился Репин. – Где ваши вдохновенные кудри?

– Отрастут! – беспечно улыбался Владимир.

– Но это же… это было главное в образе поэта!

– Я и боюсь, что это – самое главное!

Вот такой упертый характер. Мало ему желтой блузы, так еще, узнав, что Репин желает написать поэта-трибуна с вдохновенными кудрями, Владимир немедля эти самые кудри изничтожил. Мол, «полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».

Репин гневно смотрел на оболванившего себя поэта. И вдруг улыбнулся:

– Прямо африканский темперамент! Жаль, конечно, что я портрета вашего не напишу…

– Зато я ваш нарисовал.

Владимир развернул принесенный лист. На нем был изображен Репин – в несколько шаржированной манере, но очень узнаваемо.

– Реалист! – одобрил художник. – Матерый реалист!

И ласково похлопал Владимира по выбритому черепу.


Когда Владимир вернулся из Куоккалы в Петербург, была уже осень.

Деревья Летнего сада потеряли листву и печально чернели на фоне уныло серого неба.

Владимир и Эльза сидели на скамейке пустынной аллеи. Девушка рассказывала будничным, уже привычным к напастям жизни тоном:

– После смерти папы мама сильно сдала. Они сейчас с тетей Дорой на даче в Малаховке, мы туда папу перед смертью перевезли… А я пока живу у сестры. Лиля с мужем переехали в Петербург – боятся, что в Москве, где Осип приписан, его мобилизуют на фронт…

Владимир невесело усмехнулся:

– Гримасы судьбы! Я на фронт рвался – не пустили, а другие, наоборот, от фронта бегут…

– Ну какой Ося воин? – вздохнула Эличка. – Тихий юрист, зрение минус семь…

– Ага, конечно. – Владимир не удержался от декламации:

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и теплый клозет,

Как вам не стыдно о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет!

– Боже мой, ну какие у бедного Оси оргии? И при чем здесь клозет? Они – добрые, славные…

Эличка вскочила со скамейки.

– Пойдем, я вас прямо сейчас познакомлю!

– Не имею ни малейшего желания.

– Ну, пожалуйста! – Голос девушки задрожал от слез. – Не оставляй меня, мне ужасно плохо… без папы…

Владимир в порыве сочувствия обнял Эличку. Она замерла от счастья.

– Хорошо, сходим, – вздохнул Владимир. – Но сейчас мне встречать Бурлюков из Москвы. А завтра сходим.


В тесной кухне квартиры Осипа и Лили Бриков на улице Жуковского Эличка укладывала на блюдо пирожки. Из комнаты были неразборчиво слышны мужские голоса и смех.

В кухню вошла Лиля – в элегантном, рискованно открытом платье, с облаком рыже-золотых волос вокруг лица. В руке она несла пустой графин для вина.

– Ну?! – взволнованно обернулась к сестре Эличка. – Как он тебе?

Лиля, доставая из шкафа бутылку вина, передернула плечиком, от чего шелковое платье с бисерной пряжкой сползло еще ниже, и ответила равнодушно:

– Ничего особенного.

– Да как ты не видишь?! – вспыхнула Эличка. – Он такой!.. такой!.. И это он еще стихи не читал!

– Я тебя умоляю, – поморщилась Лиля, – только не проси его читать! Я наслышана, какой это кошмар…

Маленькими ручками с длинными пальцами, унизанными переливом перстней, она открыла бутылку и направила красную струю из нее в графин.

Огненнокудрая, яркоглазая, с оголенным плечом и тонкой фигуркой, окутанной складками нежного шелка, колдующая над рубиновым вином в хрустальном графине, Лиля так и просилась на холст художника.


Однако предупреждение Лили насчет чтения стихов запоздало: когда она с графином вина и Эличка с блюдом пирожков вошли в комнату, там перед щуплым очкариком Осипом Бриком уже стоял в привычной позе трибуна Владимир и читал по рукописи:

Пустите!

Меня не остановите,

Вру я,

в праве ли,

Но я не могу быть спокойней.

Смотрите –

звезды опять обезглавили

и небо окровавили бойней!

Эй вы!

Небо!

Снимите шляпу!

Я иду!

Глухо.

Вселенная спит, положив на лапу

с клещами звезд огромное ухо.

Повисла раскаленная тишина. Потом Осип восторженно зааплодировал.

Эличка торжествующе глянула на сестру: ну, я же говорила?!

А Лиля загипнотизированно смотрела на Владимира.

Он тоже не отрывал от нее глаз. И это был взгляд из тех, что делят жизнь на «до» и «после».

Владимир решительно шагнул к Лиле:

– Разрешите посвятить эту поэму вам?

Она не успела ответить, а он уже схватил карандаш и вывел на первой странице рукописи: «Лиле Юрьевне Брик».

Лиля глянула на него – уже спокойно, уверенно, чуть прищурившись.

Осип иронично усмехнулся.

А на бедную Эличку было просто больно смотреть…


Владимир обрушился на Лилю как ураган, тайфун, цунами. Он вздыбил ее спокойный мир как землетрясение. Он затопил ее наводнением своих бурных чувств. Их роман закрутился-завертелся мгновенно, бешено и безоглядно.

Впрочем, Лиля все-таки сделала попытку остановиться, оглянуться. Она стояла – как всегда элегантная, в эффектной шляпке – на середине Троицкого моста, глядя на серые воды Невы.

Снизу по мосту к ней, размахивая кепкой, подбегал Владимир с криком:

– Лиличка!

Лиля повернулась к нему. Владимир летел, явно готовый с ходу обнять ее.

Но Лиля остановила его жестким взглядом.

– Я соскучился! – жалобно признался Владимир.

– Так нельзя, – твердо сказала Лиля. – Я устала, понимаешь?

– Но я люблю тебя…

– Это не любовь – это агрессия!

– Я не могу, не умею по-другому…

Владимир обезоруживающе улыбнулся, но сейчас на Лилю его улыбка не подействовала. Она заявила, что он так заполнил собой всю ее жизнь, что просто не дает ей дышать.

Владимир растерялся, он не находил слов. Но у него всегда находились стихи.

– Я почитаю тебе новое!

Он выхватил из кармана листки:

Рванулась,

вышла из воздуха уз она.

Ей мало

– одна! –

раскинулась в шествие.

Ожившее сердце шарахнулось грузно.

Я снова земными мученьями узнан.

Да здравствует

– снова! –

мое сумасшествие!

Читая, он бросил на Лилю ожидающий взгляд. Ее лицо было непроницаемо. Он с удвоенной энергией продолжил:

Смотрит,

как смотрит дитя на скелет,

глаза вот такие,

старается мимо.

«Она – Маяковского тысячи лет:

он здесь застрелился у двери любимой…»

Лиля наконец перебила его скептически:

– Опять про любовь?

– Это плохо? – удивился Владимир.

– Это мелко.

Лиля пошла по мосту вниз, к набережной. Владимир поспешил за ней:

– Тебе не понравилось? Нет, совсем не понравилось?

Лиля только пожала плечами.

Владимир, недолго думая, разорвал листки, и обрывки полетели над Невой.

– Что ты сделал?! – изумилась Лиля. – Почему?

– Тебе не понравилось, – исчерпывающе объяснил Владимир.

– Но у тебя остался еще экземпляр? – заволновалась Лиля.

– Зачем? Тебе же не понравилось!

Лиля секунду помолчала. И порывисто прижалась к Владимиру – маленькая, ростом ему по грудь. Владимир застыл, боясь спугнуть неожиданное счастье.

И оно оказалось недолгим. Лиля отстранилась от Владимира, сказала, будто ушат холодной воды вылила, что их отношения следует прекратить.

Она опять пошла по мосту. Он бросился за ней.

– Как?! Ведь было… вот только что… было хорошо…

– Было.

– Но почему же?

– Ты ведешь себя так, что всем всё ясно. А я все-таки замужем…

– Бросай мужа – выходи за меня!

– Знаешь, – невесело усмехнулась Лиля, – есть английская книжка. «Питер Пэн». О мальчике, который никогда не повзрослеет…

– Я понял! Осип может тебя содержать, а я – нет!

– Го-осподи… – простонала Лиля и пошла дальше.

Владимир упрямо двинулся за ней, выкрикивая:

Знаю:

каждый за женщину платит!

Ничего,

если пока

тебя вместо шика парижских платьев

Одену в дым табака!

Лиля резко обернулась и дала Владимиру пощечину.


А потом они неистово любили друг друга на узкой и шаткой гостиничной кровати.

Утомившись, лежали – тихие, счастливые. Рыжая грива Лили разметалась на плече Владимира.

Потом она перевернулась на живот, провела пальцем по его брови.

– Ты, кажется, собирался возвращаться в Куоккалу… Почему не уехал?

– Я встретил тебя!

Она на миг прильнула к нему и опять отстранилась.

– А теперь уезжай.

Он опешил:

– Ты что… ты правда… этого хочешь?!

– Да.

Он вскочил с кровати, закурил папиросу.

Она лежала и смотрела на него – спокойно, печально.

Он схватил разбросанные на полу брюки, рубаху и принялся одеваться:

– Сделаем вот как… Я сейчас уйду… Сам уйду… Не смогу видеть, как уходишь ты!

Лиля уставилась в потолок, закусила губу – только не плакать.

И вздрогнула от удара двери.


Горький не забыл молодого поэта, заставившего его всплакнуть на даче в Куоккале, и пригласил его к сотрудничеству в журнале «Летопись», который он возглавил.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6