– Верно.
– И что ты с ним сделаешь, когда сцапаешь?
Голд улыбнулся.
– В порошок сотру.
– Класс! – Ребята поаплодировали Голду и убежали, смеясь.
– Лейтенант, а я и забыл. Как продвигается расследование? – спохватился Ред.
Голд умоляюще поднял руки.
– Ради Бога, Ред. Не спрашивай.
Ред кивнул. Указал на пустую кружку.
– Еще кофе?
Голд покачал головой и достал из заднего кармана пол-литровую бутылку виски. Налил себе, потом пододвинул бутылку Реду.
– Нет, спасибо, лейтенант. Знаешь, одно за другим...
Голд оставил бутылку на столе.
– А играть ты не бросил?
Ред откинулся на спинку стула.
– Ну нет. Бросил. Как и героин. Семейная жизнь отбивает охоту. С шестнадцати лет я играл джаз и с шестнадцати лет кололся. Это был стиль моей жизни – джаз и героин. Я не смог бы их разделить. Чтоб иметь нормальный дом, надо было от этого избавиться, от всего сразу. Теперь все позади. И слава Богу. А то я в давно подох. Те парни говорили правду.
Голд плеснул себе еще виски.
– Все же жаль, что ты бросил играть. Я слышал тебя несколько раз, когда ты уже завязал. Это было здорово.
Ред невесело улыбнулся!
– Да, всем моя игра стала нравиться больше. Всем, но не мне. Меня она не трогала.
Голд понимающе хмыкнул.
– Вот почему я бросил играть. Без героина ничего не выходило, потеряло смысл. Понимаешь, о чем я?
– Думаю, да.
Мужчины посидели молча, оба вспоминали прошлое. Потом Голд сказал:
– Ты был лучшим пианистом в стиле би-боп. Белый ли, черный, наркоман или благополучный гражданин. Никто. Равных Реду Гринбергу не было.
Ред благодарно кивнул.
– А я слышал и Гарленда, и Пауэлла, и Тайнера. Ты бил всех. Однажды на закате я слушал тебя, ты был тогда с Минтом Джулепом. Тем вечером ты играл одну штучку... Такое чувство я испытывал мальчиком в синагоге, пел кантор, и казалось – есть еще что-то большее, чем просто ты и он. Вот что я почувствовал той ночью. Как будто играл кто-то еще, ты, старый, славный «Стейнвей» – и еще кто-то. Ту ночь я никогда не забуду.
Толпы гуляющих на пирсе редели, закрывались киоски, опускались со стуком ставни, гасли огни. Легкий бриз тронул воду, запах моря усилился, что-то тоскливое, ностальгическое чудилось в нем.
– Мы с Глэдис каждое воскресенье ходим в комптонскую церковь. Тамошний священник все приставал ко мне, чтоб я аккомпанировал их хору. Я отказался. Не лежит душа.
– Ты сменил веру?
– Не совсем. Глэдис понимает. Она-то истовая христианка. А я туда хожу вроде как на прогулку. Преподобный обожает меня. Когда в я ни пришел – он в свинячьем восторге. Еще бы, джазист, еврей, вдобавок на игле сидел – а превратился в аккуратного, законопослушного человечка. Он себя ощущает Великим Спасителем, чем-то в этом роде.
Голд, попыхивая сигарой, смотрел на потемневший пирс.
– Раньше казалось, – проговорил он задумчиво, – когда буду стариком, по-настоящему разберусь в религии. И про иудаизм подумаю, про все. Теперь я состарился, и понимаю, что был не прав.
– Не помню, когда последний раз был в храме. Наверное, на отцовских похоронах.
– А я на прошлой неделе, на бар мицва.
– Какой-нибудь родственник?
– Сынишка моей экс-супруги.
Ред взглянул на него, потом быстро отвел глаза. Наступило долгое, полное значения молчание. С пирса доносилась дурацкая музыка.
– Ты... Ты помнишь, – начал Ред неуверенно, – та девчонка, певичка, что умерла, и ты был в той квартире...
– Не просто певичка, – сказал Голд ровным голосом.
– Недавно я настроился на джазовую волну – Глэдис этого терпеть не может – передавали, запись Минта Джулепа. Это было написано для нее. Знаешь, «Синий ангел»... Понимаешь, о чем я?
Голд кивнул.
– Позволь мне сказать, лейтенант. Не хочу ворошить прошлое, но, когда все это стряслось, многие ребята думали, что ты убил ту девушку, но я никогда не верил сплетням. Я-то знал. Я знал, ты ее любил. Ты бы ее пальцем не тронул.
Бриз утих, перешел в мертвый штиль. В заливе, далеко-далеко, будто на луне, лязгал бакен. Голд подлил себе виски.
– Красивая вещь «Синий ангел», – сказал Ред.
Голд постукивал пальцем по кружке. Ред привычным движением потирал руки. Глэдис вышла из кухни. Ее сердитые черные глаза устремились на Голда.
– Послушай-ка, давно пора закрываться. А из-за бутылки мы можем потерять лицензию.
– Я коп, Глэдис. Не беспокойся.
Бормоча себе под нос ругательства, она вернулась в кухню.
– Не обращай внимания. Она просто присматривает за мной. И так всю дорогу.
– Пора идти. – Голд встал. – Скажи, Ред, сколько времени?
Ред, озадаченный, взглянул на запястье Голда.
– Не знаю, лейтенант.
Голд поднес часы к его глазам.
– Ровно полночь.
Ред не ответил.
– Господи Иисусе, Ред. Мы треплемся больше трех часов.
Ред долго смотрел на него. Потом кивнул.
– Верно, лейтенант. Ты здесь с...
– С восьми сорока пяти.
– Верно. Восемь сорок пять. Точка в точку.
– Откуда ты знаешь? Ведь ты не носишь часов.
– Глэдис носит.
– Она вспомнит, когда я пришел?
– Я напомню.
– Договорились?
Ред опять кивнул.
– Иногда она забывает, что старые друзья сделали для нас. Я ей напомню. Обо всем.
– Скорее всего, это не понадобится.
– Неважно. Мы славно протрепались эти три часа.
Голд взглянул на плакаты по стенам.
– Может, в следующий раз чего-нибудь съем.
– За счет заведения, лейтенант. Постараюсь подать свиные окорочка. Как твоя мамочка готовила.
Они засмеялись.
– Шалом, Ред.
– Шалом, лейтенант. Береги себя. Этот Убийца – настоящий Дьявол.
Стояла глубокая ночь, душная и тихая. Океан лизал сваи, ласково, как собака зализывает рану. В конце пирса Голд нашел открытую телефонную будку и позвонил в Центр Паркера. Его соединили с Долли Мэдисоном.
– Ну как? – спросил Голд.
– Пока все о'кей. Плюнь через плечо. Ты дома?
– Нет. Не смог заснуть, представляешь? Вертелся, вертелся, как юла. Не мог успокоиться. Пришлось выйти. Поехал на взморье. Походил. Зашел повидать старого знакомого на причале. Все сидели, перебирали, то да се. Полегчало.
– Лучше средства не придумаешь, – сказал Мэдисон заботливо, в восторге от столь доверительного тона. – Прочищает мозги.
– Точно.
– И все-таки тебе надо попытаться немного поспать.
– Прямо сейчас еду.
– Здесь я все держу под контролем.
– Уверен, так оно и есть, капитан, – серьезно сказал Голд. – Полагаюсь на тебя. – Он буквально видел, как просиял Долли на том конце линии. – Но, капитан, сразу звони мне, буди, если что-нибудь случится.
Голд медленно поехал по автостраде на восток. Дело сделано, спешить больше некуда. Отказал кондиционер, из него выходил только горячий воздух, пришлось опустить стекла на всех окнах, легкий ветерок продувал салон.
Голд вернулся домой, откупорил новую пол-литровую бутылку «Джонни Уолкера». С выпивкой он уселся, скрестив ноги, на ковер и стал рыться в куче пластинок на нижней полке шкафа. Лишь через несколько минут он разыскал то, что хотел: альбом Минта Джулепа Джексона пятнадцатилетней давности, «Мелодия любви». Фото на конверте изображало миловидную полную блондинку, но Голд знал, кому посвящен альбом, для кого играла музыка. Он поставил пластинку, перевел иголку на «Синего ангела», и тотчас волшебное, чуть надтреснутое звучание саксофона Джексона заполнило комнату, чувственное, мужественное и нежное, более древнее, чем сама цивилизация. Голд тяжело опустился в старое кресло и потягивал виски.
Джексон играл.
Голд вспоминал. День, когда умерла Анжелика.
* * *
В тот день шел дождь – пасмурное, дождливое декабрьское воскресенье. Дождь шел всю неделю, настоящий потоп, один из тех, что случаются в Лос-Анджелесе раз в год, иногда раз в три года. В Малибу участки стоимостью в миллион долларов смывало с гор в океан. Бригады рабочих складывали мешки с песком у входов в первоклассные магазины на Уилширском бульваре.
В то дождливое воскресное утро, четырнадцать лет назад, Голд проснулся от настойчивого, глухого – словно костяшками пальцев – постукивания. Сообразил, это дождь барабанит в окно. И сразу же почувствовал – член его стоит, кто-то трогает, ласкает его. Глаза Эвелин светились лукавством, улыбнуться она не могла, языком и губами она скользила вверх и вниз, лизала, заглатывала его. Наконец, с агонизирующей медлительностью сжала головку, и сперма залила ее. «Доброе утро, Джек», – хрипловато выдохнула она и засмеялась счастливым, девическим смехом. Потом возбудила его вновь, рукой, и села на него. Вращая бедрами и тазом, она жадно всасывала его в себя, во влажную от желания, горячую пещеру. Он кончил почти сразу, и она засмеялась опять. И, не выпуская его из себя, лениво растянулась сверху.
Весила Эвелин немало. С возрастом она расплылась, зад отяжелел. От смеха вокруг глаз и губ разбегались морщинки.
Когда они были вместе последний раз? Неделю, месяц, шесть, месяцев назад? Голд не мог вспомнить. Но припомнил, что в последнее время Эвелин начала посещать занятия по самосовершенствованию, якобы воспитывающие оптимистический подход к жизни и очень модные среди ее друзей, торговцев недвижимостью. Эти несчастные торговцы всегда были удобной мишенью для любых мошенников. Эвелин, видно, решила взять инициативу в свои руки и воскресить их распадающийся брак.
Голд не сомневался: сегодняшнее утро – только начало. Он знал Эвелин и знал ее отношение к жизни.
Она долго обнимала его, удовлетворенно посмеиваясь, еле слышно шептала в ухо: «Я люблю тебя, Джек».
Немного спустя они услышали, как семилетняя Уэнди в своей спальне на другом конце холла болтает с куклами.
Пока Голд в гостиной разводил огонь, открывал вытяжку и читал Уэнди комикс «Положись на меня, Чарли Браун!», Эвелин, напевая себе под нос, приготовила обильный воскресный завтрак – яйца, копченая лососина, тосты с плавленым сыром, джем и кофе. Они ели, а за окном шумел дождь, и гром – калифорнийский гром – грохотал по крыше. Уэнди лепетала что-то о школьном рождественском представлении. Каждый раз, стоило ему оторваться от тарелки, Голд встречался с устремленными на него глазами Эвелин, полными любви и надежды. Он поглощал тосты и улыбался в ответ.
После завтрака Эвелин нарядила дочку – красный спортивный костюмчик, сапожки на молнии, красный резиновый плащ. Уэнди собиралась в гости к тете Кэрол, ее новому, третьему по счету мужу, южноафриканцу, и его маленьким дочуркам. Ликующая девочка побежала в холл собрать игрушки, о которых чуть было не забыла. Голд сидел на покрытой цветастым покрывалом кушетке, Эвелин положила руки ему на плечи.
– Провожу Уэнди и вернусь. Мы целый день будем вместе.
Голд похлопал ее по руке. Уэнди притопала в гостиную с игрой под мышкой. Эвелин надвинула ей на голову капюшон, оделась сама, и милые девочки пошлепали по лужам к машине. Голд видел, как они выехали, Эвелин прощально прогудела, включила «дворники». Уэнди помахала рукой. Ее оживленное личико сияло.
Голд уже набирал номер. Машина скрылась за углом, и тут же Анжелика взяла трубку. Голос ее звучал глухо, отрешенно. Как она? О'кей. Она больна? Нет, сейчас нет. Она встала, но утро такое скверное, и пусть кое-кто скорей приезжает. Он не может. Почему? Просто не может. Но он нужен ей. Очень. Она должна увидеть его. Зачем? А он не знает? Он хочет, чтоб она сказала. Он нужен ей, чтобы взять ее, чтоб лечь на нее, разорвать ее пополам – чтоб трахать ее. Ей нужен папочка, а папочке она не нужна? Нужна. Да, да, да. Он любит ее? Так любит. Очень-очень. Тогда скорей. Поторопись, пожалуйста.
Второпях он нацарапал записку, пришпилил к холодильнику.
"Эв,
Извини, ради Бога. Звонил капитан. Крупные неприятности. Пришлось поехать. Постараюсь вернуться пораньше. Обещаю. Я люблю тебя.
Дж."
Дождь лил как из ведра. Торговцы наркотой в Уоттсе попрятались от сырости и холода. Голд остановился перед ветхим грязно-белым строением, притаившимся в глубине заросшего дворика, заваленного яркими детскими игрушками. Он просигналил. Через несколько минут из дома выскочил крепкий мужчина в старой армейской куртке, залез в машину и уселся рядом с Голдом. С его волос, подстриженных под «афро», капало. Кожа под известково-белым налетом, похожим на скисшие сливки в чашке холодного кофе, была красно-коричневого цвета. От него плохо пахло.
– Принес? – спросил Голд.
Ветеран кивнул.
– Все в порядке. Для всяких пакостей слишком холодно.
Голд протянул ему сложенную банкноту в пятьдесят долларов. Тот молча взял, деньги и сунул Голду три пакетика.
– Увидимся, – сказал Голд, ветеран вылез и бегом вернулся в дом.
Голд поехал в Уилшир. Казалось, дождь не перестанет никогда. Он затопил улицы, и машина еле плелась, по крылья в воде. Голд три раза объехал квартал, прежде чем удалось найти местечко для стоянки – за две улицы от дома Анжелики.
Он отпирал дверь, а она открыла ее с другой стороны. Слабо вскрикнула, потом засмеялась. Он уехал из дома без пальто и промок насквозь, хоть выжимай, на полу образовалась лужа. Смеясь, она взяла его за руку и повела в ванную. Стянула мокрый свитер и бросила в стоящий под ногами таз. Расстегнула рубашку, повесила на дверь. Потом ботинки, носки, брюки и белье. Сняла с пояса кобуру и положила на полочку над унитазом, рядом с бумажником, мелочью, ключами и тремя пергаминовыми пакетиками. Толстым жестким полотенцем, нагретым на радиаторе, начала весело растирать его, задорно подшучивая. Вытерла волосы, плечи, волосатую грудь, половые органы и между ягодицами. Стала на колени, вытерла ноги и ступни. Она встала, он развязал ее купальный халат, притянул к себе. Она прижалась к нему, и они долго целовались, язык ее бился у него во рту. Он постанывал, она нежно оттолкнула его.
– Не сейчас. Сначала укольчик.
Из аптечки она достала маленький, покрытый черным лаком китайский ларчик, поставила на туалетный столик. В ларчике хранились шприц, дамская золотая зажигалка, кусочек ваты и детская антикварная серебряная ложечка. Анжелика присела на край ванны, положила тонкий, зловещего вида шприц на столик, взглянула на Голда, и он протянул ей плоский пакетик. Она взяла его бережно, как цветок, надорвала, высыпала белый порошок на бумажку. Бумажку положила на столик. Открыла кран. Ловкими коричневыми пальцами выудила из китайского ящичка крошечную ложечку. Одна, ровно одна жемчужная капелька упала на тусклое серебро. Анжелика чиркнула зажигалкой, подержала пламя под ложечкой. Через полминуты вода нагрелась. Она осторожно высыпала порошок и стала кругообразным движением покачивать ложечку. Героин растворился, Анжелика положила ложечку на столик, взяла иглу.
За покрытым инеем окошком сверкнула молния. Дождь громче застучал по крыше.
Она скатала ватку в крошечный тугой комочек, наколола на кончик иглы, погрузила в молочного цвета раствор, опустила поршень. Ложечка опустела, шприц наполнился, Анжелика вновь взглянула на Голда. Он протянул руку к висящим на веревке брюкам и выдернул ремень. Анжелика встала и сбросила с плеч халат. Теперь она была совсем голая, как и он. И красивая, невероятно красивая.
Она перешагнула через халат и устроилась на коленях у Голда, сидевшего на крышке стульчака, приладив попку к его члену, а изогнутой спиной прижавшись к животу. Вывернула левую руку, и он туго обмотал ее ремнем. Кожа натянулась, выступили вены на предплечье. Анжелика хихикнула, высунула кончик языка. Взяла шприц, вонзила иглу в руку. На теле вздулся пупырышек, потом исчез, острие проникло в вену. Она потянула поршень обратно, опять хихикнула и медленно впрыснула героин.
– О, папочка, о-о-о-о, мой сладкий папочка...
Игла раскачивалась в руке, она закрыла глаза, привалилась к Голду. Он чувствовал себя ослабевшим, размякшим.
Чувствовал ее легкое дыхание, неровный от наркотика пульс, чувствовал, как погружается она в блаженное забытье. Он баюкал ее на своей груди и любовался медовой, гладкой кожей. Она облизнулась, рот так и остался приоткрытым. Он вытащил иглу.
Так она проспала больше часа. Проснулась оживленная, счастливая и хотела его. Так забавно, так странно было видеть в небольшом зеркале, как погружается его сухое, бледное тело в ее – тонкое и темное.
На улице бушевал ураган. Они завернулись в купальные полотенца, пообедали – креольский рис с креветками, – поставили тарелки на пол и снова занимались любовью. На стерео пела Билли Холидей. Потом Голд смотрел, как Анжелика перед большим, круглым старинным зеркалом, улыбаясь его отражению в мутном стекле, расчесывает длинные, жесткие, цвета воронова крыла, волосы розовой щеткой. Одурманенная, она двигалась плавно, как в замедленной съемке. Голд в постели закурил свежую сигару, потягивал виски и думал, что надо хоть позвонить Эвелин, извиниться. Но вместо этого он задремал. Из-за дождя день так и не наступил, было темно.
Когда он открыл глаза, Анжелики в спальне не было. Он нашел ее в ванной, она опять кололась. Он разозлился. Это было так, будто он поймал ее с другим любовником. Он назвал ее вороватой сукой, наркоманкой. Он обвинял ее, говорил, что она его использует, чтобы доставать героин. Нет, нет, молила она, глаза под тяжелыми веками наполнились слезами. Она любит его. Любит! Но он так часто оставляет ее одну. А она ненавидит одиночество. Почему он не останется здесь, с ней, навсегда? Ее настойчивость разозлила его еще больше. Он пнул столик, с грохотом упала лампа. Глупая сука, наркоманка! У него есть семья, она что, не способна понять?
Жена и дочь! Вот именно, мерзкая, отвратительная семья! А у нее есть только он. Ну нет, он тоже кричал, у нее есть это проклятое зелье. Она избавится от этого, мечтает избавиться. Она хочет его, только его. Чтоб он оставался с ней каждую ночь. Она будет его семьей. Это будет его дом. Глупая шлюха. Она хоть что-нибудь понимает?! Сколько раз он твердил. Он никогда не оставит жену и дочь, никогда. Для какой-то наркоманки, метиски, которая на Уоттсе ходила по рукам, как бутылка дешевого джина. Она металась по квартире, захлебываясь от слез. Оставь меня! Уходи! Хорошо, так вот чего она хочет. Сучка. Он рывком распахнул дверь, ураган все свирепствовал. Голый, он глупо стоял на пороге. Что же, если таково ее паршивое желание! Злобный ублюдок! – задыхалась она. Сволочь! Жид! Он закатил ей оплеуху, голова ее мотнулась, она схватилась за щеку, упала на стол. Жид! Жид! – орала она. Бессердечная гадина! Мистер Айсберг! Черномазая сучка! Он убьет ее! Черная сука! Ну давай! Умереть – вот чего она хочет. Умереть! Чтоб он сдох! Она убьет себя из этой херовины. Она вцепилась в него когтями. Не царапайся! Ах, к нему и прикоснуться нельзя! Он трус, он боится, как бы его жидовка... жена не догадалась, что он лезет в негритянскую... Он убьет ее, убьет! Ну давай! Давай! Он схватил ее за горло, начал душить. Давай! Валяй! – хрипела она. Она не хочет жить без него. Не хочет. Слезы лились по лицу, струились по его рукам... Джек, о, Джек. Джек, Джек, люби меня, Джек.
Он подхватил ее на руки, отнес на софу. Лег рядом, она свернулась калачиком, прижалась к нему и рыдала, рыдала. Все хорошо, хорошо, уговаривал он, поглаживая ее по плечу. Он просит прощения, просит простить его.
О, Джек, о, Джек, захлебывалась она. Он ей так нужен. Ей так страшно. Она боится.
Чего боится?
Всего. Боится заболеть. Боится темноты. Боится, что он не любит ее.
Люблю, конечно, люблю, не бойся.
Боится, что однажды он уйдет и не вернется. Просто выйдет за дверь и...
Я всегда возвращаюсь. Ты знаешь, остаться я не могу, но...
Боится, что он бросит ее.
Он целовал ее, слизывая со щек соленые слезы. О, детка. Прелестная детка.
О, Джек. Возьми меня. Возьми.
Он вошел в нее, она подняла бедра, стонала, а слезы все текли.
Еще, Джек, еще, возьми меня, возьми. Не оставляй меня. Живи во мне. Останься во мне навсегда. На веки вечные. Не оставляй меня, Джек. На веки вечные, навсегда. Навсегда.
Они заснули на софе, руки и ноги их сплелись. Он спал крепко. Он спал слишком крепко. Ему снилось, что он гонится за кем-то по бесконечно длинному, кошмарно длинному тоннелю, тоннель петляет, он никак не может увидеть, кого преследует, видит только тень на стене. Вдруг поворот, петля, и уже не он преследует, а жертва гонится за ним. И это не тоннель – лабиринт, лабиринт, а в нем масса крыс, крыс размером с лошадь-тяжеловоза, и глаза у них в темноте горят красными огнями, как фонарик, о котором он мечтал в детстве. И папа дал ему денег, медяки из жестянки с мелочью, что стояла на швейной машинке, а потом папа умер, и, черви сожрали его...
Голд проснулся в холодном поту. Он весь заледенел. Комната была пуста. Где Анжелика? Он потянулся за стаканом, залпом осушил его. Алкоголь обжег, но не согрел.
Хотелось помочиться. Он потащился в ванную, ноги заплетались, и он понял, что пьян. Ухватившись за стену, он облегчился. В унитазе плавали обрывки последнего пакетика из-под героина. Значит, она вколола еще дозу. К черту, надо убираться отсюда, подумал он. Скорей отсюда, домой.
В спальне вдруг зазвенел смех Анжелики, ненатуральный, металлический. Он услышал ее голос, что-то тихо, монотонно бубнящий.
Какого дьявола, с кем это она?
Голд встряхнулся, собрал с полки ключи, бумажник, револьвер, которые Анжелика положила туда, когда раздевала его, и, осторожно ступая по холодному полу, отправился в спальню.
Анжелика, голая, сидела на краю постели и оживленно разговаривала по телефону цвета морской волны. Голд положил вещи рядом с ней, подошел к шкафу и в темноте отыскал кое-что из чистой одежды, которую хранил здесь. Помедлил, оглянулся на нее. Она повернулась к нему. По лицу блуждала сомнамбулическая улыбка.
– Я ей сказала, – с запинкой произнесла она.
– Что?
– Сказала ей, можешь не ходить домой. Я сказала.
Голд медленно подошел к кровати.
– Кому?
– Ей! – твердила Анжелика, держа перед собой трубку. – Ей! Я сказала ей, и теперь не надо идти домой.
Он понял. Как будто бомба, разорвалась в мозгу, показалось, он тонет, он уже под водой, конечности налились свинцом, легкие разрываются, он борется, пытается вынырнуть – тщетно.
– Что ты сделала? – тихо переспросил он, не решаясь поверить. – Что ты сделала?
Она, все еще с аппаратом, лениво приподнялась, не очень уверенно потянулась к нему.
– О'кей, папочка. Сказала, как сильно ты любишь меня, как мы любим друг друга, как...
Он неловко размахнулся, ударил ее. Она упала назад, на кровать, прижала руку к лицу. В углу рта выступила кровь.
– Скотина! – закричала она. – Мне больно! Ты сделал мне больно!
Он хотел ударить ее снова, раздавить, уничтожить, истребить, заставить замолчать.
– Ублюдок! – визжала она, стоя на коленях, изо рта текла кровь.
– Что ты наделала?!
– Сказала ей! Сказала! – Голос стал пронзительным, истерическим. – Сказала, как сильно ты любишь меня, как трахнешь меня. Сказала, что она жирная еврейская корова, а дырка между ног у нее...
– Заткнись! – Голд угрожающе нависал над ней. Гнев разливался по телу, распирал, разрывал его, как разрывает вой сирены мирную ночь. Она пятилась от него по Широкой постели, а телефонный провод, волоча за собой перекрученные простыни и упавший аппарат, соскользнул на пол и полз, как змея. Это было жутко.
– Сказала ей, что ты ее больше не хочешь, а хочешь только меня. Сказала, что из нее воняет, а я вымываю эту вонь...
– Заткнись!
– Что ты любишь меня, ты не любишь ее, никогда не любил, скажи, скажи ей, Джек, скажи, что ты любишь меня...
– Заткнись! – Он шагнул к ней, поднял руку. Уставился на ее окровавленный рот, рот, который не хотел молчать, который погубил его.
– Сказала ей, что она тебе больше не нужна, нужна я, только я! – сердито прорыдала она, дернула на себя простыню, задела провод, и телефон опять пополз по полу.
– Заткнись!
– Сказала ей, она просто жирная еврейская бабища, она не нужна тебе, она и ее отродье...
Уэнди?
– И никто, кроме...
– Заткнись! Заткнись!
– Жирная еврейская сука! Бесцветная образина!
– Заткнись! Заткнись! Заткнись!
Он опять ударил ее, повредил руку об скулу.
Она вскочила, схватила трясущимися руками его револьвер.
– Ублюдок! Я убью тебя! Убью!
– Что ты натворила! – орал он.
– Убью!
– Уже убила!
– Ублюдок! Мразь! – Она целилась ему в сердце.
– Ну давай! Давай! – Кто-то должен был умереть.
– Джек, ты не любишь меня? – вдруг всхлипнула она.
– Давай же, сучка, наркоманка! – бесновался он.
– Я люблю тебя, Джек! – крикнула она, приставила дуло к виску и спустила курок. Пуля прошла через голову, она рухнула на кровать и больше не шевелилась.
Что это было? Выстрел? Атомный взрыв? Он уничтожил его, его жизнь, мир, вселенную.
Ее мозг стекал по стене. Как живой. Она лежала, распростершись на голубом покрывале, и кровь лилась по лицу, сбегала на шею, на маленькие груди. Горячая, красная кровь, дымящаяся в ледяном воздухе.
– Анжи, – выдохнул он, – Анжи!
Глаза Анжелики были мертвые, пустые, но уже не той осоловелой, наркотической пустотой. Пустотой смерти. Они остекленели, застыли. На веки вечные. Навсегда.
– Детка? – прошептал он недоуменно. – Детка?
Машинально он вынул револьвер из ее безвольных, холодеющих пальцев, положил на ночной столик. Взял ее руку в свою. Чтобы согреть? Чтобы удержать ее? Чтобы успокоить себя? Чтоб удержаться на краю пропасти, не соскользнуть в бездну безумия?
– Анжи?
Он приподнял ее за плечи. Голова Анжелики упала. В затылке зияла рана. Он обнимал ее, а теплая кровь и кусочки мозга стекали по его рукам и голому животу.
– Конечно, я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю.
Он нежно поддерживал ее, раскачиваясь взад-вперед на пропитанной кровью постели. Он сознавал, что делает что-то ненормальное, он сошел с ума. Но какое это имело значение?
– Я люблю тебя, Анжи. Я всегда буду тебя любить. Никого, кроме тебя, детка. Никого.
Он прижимал ее к себе. Так он утешал дочку, когда она ушибалась или, наказанная, разобиженная, прибегала к нему искать справедливости.
Он говорил, как она нужна ему, как он хочет ее, он умолял не покидать его, потому что нигде, никогда он не встретит никого, кого мог бы полюбить, как любит ее, и что он будет делать без нее, без нее, без нее...
Он услышал какой-то звук, слабый, неясный, будто из другого мира, как писклявый голосок одной из кукол Уэнди, и сообразил, что это из телефона, телефона цвета морской волны, провод которого коброй свернулся на полу.
И Голд знал: ничего больше не будет как было прежде.
Он не мог восстановить в памяти многие подробности той проклятой ночи.
Он не помнил, как позвонил в отделение, но, наверное, что-то такое он – или кто-то другой? – сделал, потому что вдруг оказалось, что в квартире, теперь аляповатой, нелепой, толпятся люди, перешептываются похоронным шепотом и, стоит ему отвернуться, украдкой поглядывают на него.
Он не помнил, как оделся, но, наверное, он все же натянул на себя что-то, потому что все остальные были одеты. Может, кто-то из коллег-копов одел его. Он не помнил.
Не помнил, что случилось с ларчиком Анжелики – шприцем и прочими инструментами. Он их больше никогда не видел, никто не упоминал об этом, и он так и не узнал, куда они делись, что с ними сталось.
Не помнил, когда смыл кровь Анжелики с рук. Помнил только, что недели спустя все пытался отчистить, отскрести их, содрать это клеймо. Но как мыл руки той ночью – не помнил.
Все это провалилось, сгинуло куда-то. На веки вечные. Как сама Анжелика.
Что он помнил – это звук, точно ножом по коже: Анжелику положили в специальный мешок для переноски трупов и застегнули на молнию, потом перенести тело в фургон следователя из отдела по расследованию случаев насильственной смерти. Открыли дверь – и стало слышно завывание ветра, шум дождя, шторм еще бушевал.
Анжелику вынесли, и квартира опустела, хотя в ней было полно копов. Исчез центр. Все стало жалким, убогим, ненужным. Чужим. Как будто он здесь впервые. Он направился к выходу, хотел сопровождать ее, но какой-то детектив с дружелюбным лицом тронул его за рукав:
– Присядь. Джек.
Голд тупо, не понимая, уставился на него.
– Садись, Джек. Все о'кей.
Голд сел и начал внимательно разглядывать свои руки. Кто-то из знакомых сунул ему сигару, но он забыл, зажечь и выронил ее. Через какое-то время, нескоро, другой коп отвел его назад, в кухню, там сидел Алан Гунц, промокший и сердитый. Тогда он возглавлял комиссию по внутренним делам.
– Представить не могу, как пьяный дегенерат вроде тебя вообще попал в полицию, не то что дослужился до лейтенанта.
Голд щурился, безуспешно пытаясь сосредоточиться на его словах.
– Герой. Мистер Бравый Ковбой, – говорил Алан. – Мистер Железные Яйца. Ты говоришь, это самоубийство, и мы скажем, это самоубийство. Но ты убил эту девушку и хочешь выйти сухим из воды. Хочешь, чтоб тебе сошло с рук убийство, и меня тошнит от одного твоего вида.
Голд силился понять. Обрывки фраз долетали до него. Но он еще балансировал на краю бездны.
– Кровавые отпечатки пальцев на оружии... соседи слышали, как вы ругались всю ночь... голый и залитый кровью... приказ сверху считать это самоубийством... защитить честь полиции... посадить бы тебя лет на двадцать... хоть она и была всего лишь негритоска, наркоманка...
Голд знал – что-то не так, он не в себе. Будь он в порядке, он бы убил эту тварь прямо здесь, сейчас. Он обязан его убить. Но он не мог заставить себя почувствовать гнев. Пустота, смертельная пустота, как черная дыра в затылке Анжелики. Он отвернулся от Гунца и пошел из кухни. Гунц преследовал его, вопил: