Всю жизнь он запоем читал – все, что угодно, любой печатный текст, что весьма раздражало Рахиль. В первый же день после свадьбы она запретила ему выходить к столу с книгой или журналом. Через пять минут она поймала его на том, что он читает этикетку на банке с маринадом. Рахиль была настолько потрясена, что даже не рассердилась. Дома они практически не разговаривали по-английски, и потому книги оставались для него единственной отдушиной. Он читал даже в тот момент, когда Рахиль умирала, и, когда медсестра спросила, в котором часу та скончалась, он, к стыду своему, не смог ответить; когда он читал, он полностью терял представление о времени, он забывал обо всем, кроме того мира, который был заключен в печатных знаках.
Зато теперь он создавал свою собственную вселенную. Он стал писателем! И это – после тридцати семи лет честной службы у Франковича, в магазине одежды больших размеров, в Уилшире! После того как он тридцать семь лет кряду натягивал на гигантские задницы дурно сидящие штаны, которые больше смахивали на провисшие палатки, – подумать только, он стал настоящим художником, литератором, романистом!
Нет, он еще ничего не издал, но его однокашники по вечерним курсам при Калифорнийском университете в один голос твердили, что это дело времени. В группе он слыл знаменитостью. Он – это ж надо! Даже профессор, человек, отнюдь не склонный раздавать комплименты направо и налево, и тот говорил, что его произведения «достойны публикации»! Ирвинг Роузуолл смаковал эти слова. «Достойны публикации!» Каждый звук тут ласкал его слух, вселял силы, заставлял выпрямить спину.
Очутившись на улице, Куини больше не спешила. Страстный, исступленный зов природы перешел в тихий шепот. Маленькая черно-белая собачка неторопливо семенила по дорожке, тщательно принюхиваясь к оставленным меткам. Роузуолл, обернув поводок вокруг руки, послушно следовал за собачкой, останавливаясь там, где присаживалась она, двигаясь с места, когда ей того хотелось, весь погруженный в свои мысли.
По иронии судьбы, едва начав писать, он начисто забросил чтение.
Вся печатная продукция теперь пылилась невостребованной; неразрезанные книги скромно дожидались часа, чтобы встать на одну из полок огромных, тянувшихся вдоль стен стеллажей; пожелтевшие, невскрытые газеты пылились на обеденном столе; около кровати грудой были навалены журналы за много месяцев. Современные события перестали волновать Роузуолла. Его вообще больше ничто не интересовало, кроме собственного творчества. Да разве могло быть иначе! Ведь воображаемый мир был куда более реальным и ярким, чем его, Роузуолла, настоящая, весьма серая и однообразная жизнь. А люди, Бог мой, а люди! К примеру, Георгина, уже покойная, но при жизни – о, что это была за женщина! Ненасытная, чертовски честолюбивая, коварная! В течение суток она последовательно уложила в постель самого лорда, двух его сыновей и управляющего замком, исключительного любовника, который знал толк в своем деле и у всех вызывал дикую ревность. Вот это женщина! Готовая заниматься любовными утехами и на сеновале, и на шелковых простынях! Но в конце концов угодившая в собственную ловушку, от чего и погибшая.
А чего стоит Жильбер! Настоящий лорд Эшкрофт! Биржевой игрок. Немощный старый вдовец, рабски вожделеющий к телу Георгины.
А еще – его сыновья, Филипп и Хаули. Инь – ян. Зло и добро. Каин и Авель. Но настолько ли добродетелен Филипп? И так ли порочен Хаули? И кто такой Малькольм, таинственный управляющий? Откуда он взялся? И какие цели преследовал?
Ирвинг Роузуолл улыбнулся в темноте. Он любил готические романы не меньше, чем свои собственные.
Куини наконец выбрала место, достойное ее собачьего внимания. Она трижды обежала вокруг фонарного столба, прогнула спину и глубокомысленно, серьезно справила нужду.
– Молодец, хорошая девочка, – машинально похвалил Роузуолл.
Синий фургон въехал на пустынную улицу, проплыл мимо Роузуолла и завернул за угол.
– Пойдем, моя хорошая. – Роузуоллу вдруг захотелось домой, к машинке. Он предвкушал тот момент, когда будет найдено тело Георгины. Описание должно выйти чувственным. Цветущее тело, спелая грудь, дрожащие капли воды. Полупрозрачная ночная сорочка – или оставить Георгину нагой? Чтобы угодить нынешней публике, нельзя пересолить ни в ту, ни в другую сторону.
– Идем, идем, – снова позвал Роузуолл. Собачка выдрала задними лапами несколько пучков травы, после чего вышла на дорожку, ведущую к дому. Роузуолл шел за ней.
Ирвинг Роузуолл был настолько погружен в свои мысли, что никак не отреагировал на звук. Он прошел несколько шагов, покуда по натянувшемуся поводку не понял, что Куини остановилась. Он посмотрел на собаку. Она страшно нервничала и глухо рычала.
Роузуолл обернулся, чтобы рассмотреть, кому принадлежит голос. В него выстрелили в упор.
Когда Ирвинг Роузуолл чуть пришел в себя, он осознал, что лежит на спине, глядя в ночное небо сквозь переплетения телеграфных проводов. Куини жалобно скулила, вылизывая ему лицо. Он попробовал поднять руку и не смог. Ему стало жутко холодно.
Куини отчаянно лаяла на кого-то.
Роузуолла стала сотрясать дрожь. Он понял, что умирает.
«Нет, – кричало все его существо, – я же еще не закончил! Ведь никто не узнает, кто задушил Георгину и бросил ее тело в фонтан».
Куини снова лизнула его в лицо; она теребила его лапами и скулила. Потом задрала морду и издала душераздирающий вой.
Ирвинг Роузуолл этого уже не слышал.
4.00 утра
– Четыре часа утра. Говорит Тихуана, Мексика.
Начинаем передачу «Радиошоу Жанны Холмс», записанную по трансляции вчера вечером.
Несколько секунд в эфире звучал струнный квартет Моцарта – легко, изящно, чарующе.
– Добрый вечер, дорогие жители Южной Калифорнии и Великого Юго-Запада. У микрофона – ведущая Жанна Холмс. Со мной в студии – гость нашей программы, с которым мы уже беседовали на этой неделе, – кандидат в Калифорнийское законодательное собрание, верховный магистр Калифорнийского клана Джесс Аттер. Мы с ним говорили о недавних событиях в Лос-Анджелесе, о столкновении под окнами Главного полицейского управления между вооруженными формированиями американской нацистской партии и членами Революционной коммунистической партии Америки. Во-первых, Джесс... можно мне вас так называть?
– Разумеется, Жанна.
– Да, мы ведь старые друзья.
– Новые друзья, смею заметить, что гораздо лучше.
– Спасибо, Джесс. Так вот, во-первых, мне бы хотелось, чтобы вы прояснили ситуацию нашим слушателям, имеет ли нацистская партия хоть какое-то отношение к Калифорнийскому клану, а то у них может сложиться превратное представление. Так существует какая-то связь между этими организациями?
– Абсолютно никакой, Жанна. Абсолютно никакой.
* * *
В темном гараже Уолкер, раздетый догола, энергично отжимался, сцепив руки за головой, а ступнями вплотную прижавшись к стене. Каждый раз, приподнимаясь, он крякал, с силой проталкивая воздух через плотно сжатые зубы. Он выполнял упражнение быстро и очень ритмично.
* * *
– Национал-социализм – идея, выросшая на чужой почве, привнесенная извне. Он не в силах справиться с множеством нерешенных проблем, которые стоят сегодня перед всеми американцами, и в особенности перед жителями Калифорнии. Американская нацистская партия – несерьезная организация. Она не способна выработать правильную линию поведения. Я думаю – нет, я знаю, что большинство ее членов – это незрелые, недисциплинированные люди, которые вступают в партию только для того, чтобы распивать пиво и щеголять в форме. Им очень нравится одеваться в кожу, бравировать свастикой и выхваляться перед девицами. Это больше всего напоминает фарс!
* * *
Не сбиваясь с ритма, Уолкер разомкнул руки и вытянул их вдоль туловища. Он коснулся пальцев одной ноги, потом другой. Его обнаженное тело было покрыто испариной, призрачно отливавшей в лунном свете. Он увеличил темп.
* * *
– Джесс, чем Калифорнийский клан отличается от нацистской партии?
– Как я уже говорил, Калифорнийский клан объединяет в своих рядах элитные кадры беззаветно преданных идее белых христиан, решивших посвятить жизнь святому делу защиты этой страны от засилья евреев, негров, атеистов, коммунистов, чье тлетворное влияние разлагает великую нацию. Для выполнения этой задачи мы не погнушаемся никакими средствами.
– Включая применение силы?
– Жанна, Калифорнийский клан готов предпринять любые шаги, чтобы спасти эту страну от господства евреев, монголов и прочих нехристиан. Мы резко отмежевались от крайне левых Европы и Южной Америки. Мы многому научились благодаря безжалостности и готовности к самопожертвованию. И, зная, что Господь на нашей стороне, мы будем делать все, что от нас потребуется, чтобы достичь намеченной цели.
– То есть вы хотите сказать, что оправдываете последние убийства в Лос-Анджелесе?
– Убийство, Жанна, всегда нежелательно, но порой его просто не избежать. Иногда это единственный способ высветить проблему, привлечь внимание к явно творящейся несправедливости. Американские евреи должны отдавать себе отчет, что они не могут безнаказанно смущать умы, развращать и деморализовывать великую нацию. Мы этого никогда не допустим. Кто-то обязан за все расплачиваться. И они должны быть готовы к тому, что выбор падет на них.
– Следует из этого, что вы считаете убийцу героем и были бы рады видеть его среди членов Клана?
– Пожалуй, да. Его можно назвать героем. В античном понимании слова. Этот человек в одиночку принял на себя бремя борьбы с международным сионизмом. Согласитесь, это героический шаг. Что касается его вступления в наш Клан, то, как я уже говорил в начале, он определенно принадлежит к тем ясно представляющим свою задачу личностям, которые Клан всегда готов приветствовать. Мы будем рады таким добровольцам.
– Так вы действительно заинтересованы в новых членах?
– Конечно, мы с нетерпением ждем встречи со столь отважными ребятами. Вроде морских пехотинцев! Ха-ха-ха!
* * *
Уолкер опять сцепил руки над головой. Пот заливал лицо, тело, затекал в пах. Мускулы на животе ходили ходуном. С каждым движением он дышал все труднее и труднее, но не сбавлял темпа. Он не позволял себе остановиться.
6.30 утра
В Лос-Анджелесе начинался тяжелый день. Накануне управление метеослужбы обещало изменение движения воздушных потоков в районе залива Санта-Моника, и прогноз полностью оправдался. За ночь похолодало, но из-за сильной жары температура в верхних слоях атмосферы оставалась прежней. В результате смог висел над побережьем мертвой пеленой. Машины на перетруженных автомагистралях извергали в уже отравленный воздух выхлопные газы, что никак не способствовало улучшению атмосферы, перенасыщенной окисью азота, серой, угарным газом и свинцом. Раскаленное августовское солнце превращало эту гремучую смесь в зловонную копоть, от которой слезились глаза, першило в горле, горели ноздри. Следующее тревожное предупреждение распространялось дальше, к востоку – на Алхамбру, Пасадену, в сторону Сан-Бернардино и Риверсайда. Детей не пускали на улицу. Фирмы, насчитывающие в штате более пятидесяти человек, должны были обеспечить организованную перевозку служащих. Предрасположенным к туберкулезу предписывалось оставаться дома. На центральных улицах мелькали люди в больничных масках. В Лос-Анджелесе начинался воистину скверный день.
Голд пил кофе с пончиками. По столу были разбросаны фотографии тела Ирвинга Роузуолла. На некоторых снимках встречалось изображение собаки Ирвинга – маленького терьера Куини. Она стояла, скаля зубы на каждого, кто смел приблизиться к телу хозяина.
У приехавших на место происшествия полицейских вид еще одного трупа не вызвал особых эмоций, но преданность собачки растрогала даже самых толстокожих. Особенно после того, как соседка сказала, что Ирвинг – вдовец, у которого совсем не осталось родственников. А еще больше – когда Куини искусала троих из «скорой помощи», пытавшихся установить причину смерти Роузуолла, хотя она была очевидной – пулевое ранение в грудь с очень близкого расстояния. Несколько полицейских сразу вызвались забрать собаку с собой, но тут встрял Долли Мэдисон, явившийся в шинели, накинутой поверх пижамы. Он вызвал ребят из ветнадзора, которые, понятное дело, были не в восторге от звонка в полпятого утра. Они наконец прибыли, набросили сеть на бедную псинку и погрузили ее в один из пластиковых ящиков своего драндулета. Полицейские обложили их по всем статьям.
Голд откусил застывшее тесто, липкая начинка заляпала ему рубашку. Ругнувшись, он промокнул пятно салфеткой.
Голд рассматривал фотографии маленькой отважной собачки, несшей посмертную вахту у тела поверженного хозяина. Голд знал, что у газетчиков есть копии, и не далее как в вечернем выпуске этот снимок облетит весь мир. Репортеров была тьма-тьмущая. Не успел Голд появиться, как телевизионщики наставили на него камеры. Корреспондент из «Пари-матч» объявил, что с тех пор, как стихла волна террористических выступлений в Европе, эта история находится в центре внимания мировой общественности.
Голд отхлебнул остывшего кофе и вытянул из пачки еще один снимок. На нем крупным планом были сфотографированы три красных креста, нарисованных на асфальте в нескольких футах от тела Роузуолла.
– По одному за ночь, да, лейтенант? – крикнул через перегородку репортер. – Парень отлично знает свое дело.
Голд поморщился от неприятных мыслей. Эту историю в управлении называли «Кресты», а самого убийцу – Убийца с крестом.
Голд закурил. До него донеслось легкое похрапывание Заморы. Тот дремал, положив голову на свернутую куртку. Голда самого клонило в сон. Он отвез Уэнди с ребенком к Эвелин, вернулся домой и два часа кряду тупо глядел в потолок, не в силах уснуть. Потом его вызвали по делу Роузуолла. В голове была страшная мешанина. Стоило чуть дольше посмотреть на снимки Роузуолла, как перед глазами вставало избитое, заплаканное лицо Уэнди, и ужас, смешанный с яростью, закипал в нем. Стоило больших усилий сосредоточиться на текущей работе.
Голд был в тупике и знал это. Он никогда не был следователем в прямом значении слова, никогда не верил уликам и очевидцам; его не убеждали пробы краски, микроскопические ворсинки, фотороботы и компьютерные распечатки. Его сила была в другом. Угроза, шантаж, надежная сеть осведомителей. Чуть-чуть поддать жару – и крысы зашевелятся. Подстроив ловушку, надо только вовремя закрыть дверцу. Рано или поздно твой герой себя проявит. Только, боялся Голд, это будет скорее поздно, чем рано. А он не мог позволить себе роскоши ждать. Слишком много людей требовали от него быстрых результатов. И, он знал, в дальнейшем их число будет только расти.
А времени совсем не оставалось.
Ровно в семь тридцать в кабинет ввалился член Городского совета Харви Оренцстайн в сопровождении трех помощников с хмурыми и серьезными лицами.
– Вас что, мама не научила стучаться? – проворчал Голд.
Замора немедленно продрал глаза, чуть не свалившись со стула, и, часто мигая, огляделся.
– Вот видите, ребенка разбудили, – ехидно вставил Оренцстайну Голд.
– Лейтенант, – начал Оренцстайн, – в двенадцать я назначил у себя пресс-конференцию. Мне бы очень хотелось, чтобы вы там выступили.
– Грешникам в аду тоже хочется холодной водички. Но это вовсе не означает, что им дадут напиться.
– Тогда доложите мне, как продвигается расследование.
– Если я и буду что докладывать – а я и не подумаю – о результатах следствия, каковых просто нет, то сделаю это через официальные каналы полицейского управления.
Оренцстайн закипал.
– Так что, черт возьми, я должен говорить прессе?
Голд улыбнулся.
– Сэр, это ваше личное дело.
Замора хмыкнул.
– Нет, вы только посмотрите, – брызгая слюней, распалялся Оренцстайн, – народ хочет знать, чем занимается полиция, чтобы положить конец убийствам!
Голд улыбнулся еще ласковее.
– Народу вы можете сказать, что в течение дня мы будем допрашивать подозреваемых.
Оренцстайн, помедлив, спросил:
– Это правда?
– Истинная.
– Вы что, хотите сказать, что нет даже примет убийцы?
– Разве что удастся разговорить эту собачку. – Вздохнул Голд, положив на стол одну из фотографий. – Она пока единственный свидетель. Все остальные видели его только со спины, с довольно далекого расстояния. Он, как призрак, растворяется в ночи. Фактически мы даже не знаем, один ли это человек. Их может быть сотня. Хотя мне кажется, что убийца действует в одиночку.
Оренцстайн замотал головой.
– Быть того не может!
Голд улыбнулся в третий раз.
– Сэр, а шли бы вы куда подальше.
Оренцстайн стоял в растерянности. Он украдкой поглядел на помощников и сел, почти вплотную придвинувшись к Голду.
– Лейтенант, зачем разговаривать в таком тоне? Мы могли бы вместе заниматься этим вопросом. Ведь у нас одна и та же цель!
– Не уверен. Чего, например, хотите вы?
– Естественно, чтобы убийца был задержан.
– Любопытно. А я-то думал, что вы хотите стать мэром.
Оренцстайн, казалось, не заметил колкости.
– Джек, можно я буду называть вас Джеком?
– Вы это только что сделали.
– Джек, многие считают, что Гунц чересчур затягивает дело.
Голд хотел возразить, но Оренцстайн продолжал:
– Отношения Гунца с национальными меньшинствами складываются не лучшим образом. Он унижал испано-говорящих полицейских, его репутация среди черных – чудовищная; он отталкивает женщин сальными шуточками, он примитивный расист, с ним все понятно. И за это расследование он взялся без особого рвения. А почему? Жертвами все время оказываются евреи, а Гунц – антисемит, ясно как дважды два. – Оренцстайн для пущей важности выпрямился. – Ко всему этому делу до последнего момента не относились достаточно серьезно, покуда на улицах не появились трупы евреев, а международная печать не вынесла его на первые полосы. И мы оба знаем, что было множество предупреждений. А сколько человек задействовал Гунц? Двадцать? Всего-то?! Но это же возмутительно! Это преступно! – Оренцстайн опять наклонился к Голду: – Джек, Гунца необходимо выставить в истинном свете! Такой человек – и шеф полиции здесь, в Лос-Анджелесе, где столько евреев! Это просто безнравственно! Я очень рассчитываю, что ты поможешь мне выдворить его с этого поста. Так будет лучше для всех. – Он склонился еще ниже. – Мы должны это сделать во имя нашего народа! Голд долго медлил с ответом. Он аккуратно сложил фотографии, смел со стола крошки и сахарную пудру, выбросил стаканчик из-под кофе. Потом раскрыл руку и начал поочередно загибать пальцы.
– Во-первых, – произнес он, – если кто и недооценил опасность ситуации, так это не Гунц, а я.
Он загнул следующий палец.
– Во-вторых, сегодня в шесть утра Гунц дал в помощь следствию еще сорок человек. Невзирая на мои возражения, смею добавить. Итого, уже шестьдесят. В-третьих, пожалуй, нет другого человека, который так же сильно ненавидит Гунца, как я. Он, конечно, фанатик. Но в полиции трудно сыскать человека без предрассудков. Откуда, по-вашему, нас набирают? Из воскресной школы? Как вам известно, нет среди кандидатов в полицейскую академию и лауреатов Нобелевской премии. В-четвертых, вы мне отвратительны куда больше, чем Гунц. Вы явились, размахивая флагом Израиля, произносите громкие речи о нашем народе и хотите на этом заработать политический капитал, прикрываясь трогательной заботой об Анне Штейнер, Ирвинге Роузуолле и, самое интересное, о Хани Дью Меллон. Тогда как вами движет одна мысль – по трупам этих несчастных пробраться к власти. Да вы после всего – просто дрек мит пфеффер![62] Вы оскорбили меня как человека, как офицера полиции и, наконец, как еврея. Меня от вас блевать тянет. В-пятых, – Голд загнул мизинец, – вон из моего кабинета и никогда больше не появляйтесь здесь.
Воцарилась гробовая тишина. Слышно было только попискивание компьютера с нижнего этажа. Помощники безмолвно таращились то на Голда, то на Оренцстайна.
Оренцстайн медленно поднялся, одернул пиджак. В его тихом голосе звучала угроза:
– Человеку с вашей репутацией лучше бы не наживать новых врагов.
– Человеку с моей репутацией уже нечего терять. – Голд передернул плечами. – А теперь попрошу вас закрыть за собой дверь.
Оренцстайн в сопровождении помощников мрачно вышел в коридор. На пороге обернулся, многозначительно подняв палец.
– Я вам этого не забуду!
– В чем и не сомневаюсь, – рассмеялся Голд. – Ничуть.
Оренцстайн с силой хлопнул дверью. Замора, давясь от хохота, что-то быстро записывал в блокнот.
– Ну просто черт меня побери!
– Что? – переспросил Голд.
– Не фильм, а конфетка! Просто черт побери! – Он взглянул на Голда. – Как ты думаешь, я не слишком молод для твоей роли?
– Салага! А почему бы тебе не сыграть самого себя?
– Нет, не выйдет. Роль уж больно хиловата. А мой режиссер этого не любит.
Голд встал и потянулся за пиджаком.
– Надо же кому-то в жизни быть и на вторых ролях. Такова жизнь. Пригладь вихры. Мы уходим.
– Куда?
– На похороны. Надо выразить соболезнование.
* * *
Перед войной Бойл-Хайтс был средоточием еврейской жизни Лос-Анджелеса. На холмах, к востоку от центра, лепились друг к другу небогатые каркасные дома, почти вплотную примыкая к синагоге. Теперь здесь осталась всего одна община, и «Таймс» не замедлила разразиться статьей, что порой, дескать, не набрать положенных десяти человек для совершения обряда. По мере того как удавалось скопить деньжат, евреи уезжали в более престижные районы, где ничто не напоминало им о том времени, когда их деды должны были вкалывать по двенадцать – четырнадцать часов в день, чтобы выбиться из нужды. Нынешние предпочитали селиться в Эсчино, в долине, в Западном Лос-Анджелесе, Беверли-Хиллз, Пасифик-Палисадес, Малибу и Санта-Монике. В Бойл-Хайтс ныне осталось совсем немного старых евреев, у которых уже не было сил – или денег – сниматься с места. Теперь здесь жили в основном мексиканцы, и стены были исписаны именами вроде Сли-пи и Допи, Локо и Негро, Чуэй и Уайт Бой, Чиндо и Чако. Этакий латиноамериканский вариант сказки про Белоснежку и семь гномов.
В Бойл-Хайтс было несколько еврейских кладбищ, и люди через весь город ехали сюда, чтобы почтить память близких. Одно из кладбищ называлось «Кедры Сиона», здесь и должны были сегодня хоронить Анну Штейнер.
Голд поставил машину так, чтобы они с Заморой могли наблюдать за похоронной процессией, которая как раз медленно входила на кладбище. Толпа кишела газетчиками, телевизионщиками – всеми, кто в эти дни смаковал подробности убийства Анны Штейнер, однако у самого входа путь представителям масс-медиа преградила полиция; репортеры сгрудились, расталкивая друг друга, чтобы успеть отснять наиболее эффектные кадры. Было много просто любопытствующих; на похороны явились старейшины еврейской общины, представители городской власти – двое членов совета и вся еврейская часть такового – Вакс, Пикус, Ярославски, Галантер, Бернсон, – кроме, к слову сказать, Харви Оренцстайна, – а также множество посетителей кафе «Вест-Пик», которые хотели сказать последнее «прости» покойной.
Голд с Заморой увидели из машины, как неподалеку затормозили два белых фургона, откуда высыпали парни из Еврейского вооруженного сопротивления в голубых форменных рубашках. Они тут же заняли вооруженную позицию по сторонам дороги, у кладбищенского входа. Некоторые держали палки и бейсбольные биты, но большинство было по-настоящему вооружено пистолетами и полуавтоматами. Фотокоры издали защелкали затворами аппаратов, что прибавило значимости серьезным лицам юнцов, которые делали вид, что ничего не замечают.
– Нет-нет, с меня хватит, – проворчал Замора, краем глаза взглянув на Голда.
Голд вздохнул и покачал головой.
– Нет, на этот раз они получат пропуск. Я не могу больше заниматься жалобами на самого себя. Бумажная работа смерти подобна. Пойдем, я знаю другую дорогу.
Голд повел Замору вдоль ограды. Они вышли к западному входу. Голд просунул руку сквозь прутья решетки и отодвинул засов. Калитка, скрипнув, отворилась.
– Ты, видно, хорошо знаешь эти места, – заметил Замора.
Голд улыбнулся.
– Еще бы, мои родные места. Откуда вам, молодым, знать! Мы жили здесь, покуда не переехали с матерью в Ферфакс. Я раздевал машины и сплавлял детали одному типу, который жил вон там, через улицу. Кстати, надень-ка. – Он протянул Заморе ермолку, сам надел вторую.
Они быстро шли между надгробий с обветшавшими, потрескавшимися звездами Давида, с полустерыми надписями на иврите. Гроб с телом Анны Штейнер уже стоял рядом со свежевырытой могилой. Голд и Замора старались не смешиваться с толпой. Они подошли как раз в тот момент, когда мэр заканчивал заготовленную речь. После него член Городского совета сказал несколько слов о ненависти в людских сердцах, которую необходимо всячески искоренять. Раввин прочел надгробную молитву и Кадиш на иврите. Гроб опустили в могилу. Толпа в молчании потянулась к выходу. Голд пробрался к хилому больному старику. Тот прихрамывал, опираясь на трость. С двух сторон его поддерживали мэр и раввин.
– Мистер Штейнер!
Старик, прикрывая от солнца глаза, с недоумением посмотрел на Голда. Он был явно растерян.
– Мистер Штейнер, я лейтенант Джек Голд. Примите мои соболезнования.
Старик молчал. Болезненно морщась, он присел на край хорошо сохранившегося надгробия и принялся массировать колено искривленными ревматическими пальцами. Мэр взглянул на часу и, поколебавшись секунду, быстро пошел вперед, догоняя своих помощников. Раввин тихо ждал поодаль. Штейнер искоса посмотрел на Голда.
– Вы знали мою Анну? Я что-то вас не припоминаю. Может, вы бывали в нашем кафе?
– Нет. Я полицейский. И хочу найти убийц вашей жены.
Старик всматривался в толпу, уже выходившую с кладбища.
– Кто эти люди? – спросил он. – Неужели они знали мою Анну?
– Право, затрудняюсь сказать.
Штейнер затряс яйцевидной головой. Он выглядел очень больным. Продолжая растирать ногу, вновь обратился к Голду.
– Как же я буду без Анны? – Казалось, он ждал ответа.
Голд опустился рядом, молча тронул его худое костлявое плечо.
– Что же мне делать теперь, когда Анны нет на свете? – повторил Штейнер с тяжелым немецким акцентом.
– Ничего, все наладится, – сочувственно проговорил Голд, – и вам станет легче.
Старик покачал головой.
– Мне легче уже не будет.
Несколько минут они молчали, потом к ним приблизился раввин.
– Я должен отвезти мистера Штейнера назад, в больницу.
Голд, кивнув, поднялся. Они помогли старику встать.
– Машина ждет у ворот, – сказал раввин Штейнеру, потом посмотрел на Голда. – Он отказался от инвалидной коляски. Захотел идти сам.
Раввин, поддерживая Штейнера, повел его к выходу. Голд глядел им вслед. «А ведь он ни разу не спросил „за что?!“, – подумал Голд. – Впрочем, побывав в Дахау, разучишься задавать подобные вопросы».
Замора подошел к Голду.
– Тяжко на это смотреть. Когда мы наконец поймаем убийцу, он должен получить по меньшей мере тысячу лет.
Голд надел солнечные очки.
– Он никогда не будет за решеткой.
– Почему?
– Потому что я его убью.
Замора медленно кивнул.
– Ну что ж.
Они уже ехали в Центр Паркера, но Голд внезапно крутанул руль, и машина, нарушая все мыслимые правила, резко развернулась – в противоположном направлении.
– Что случилось? Куда это мы?
– Сегодня день посещения кладбищ. День поминовения.
– Нет, это же второго ноября.
– Пусть так. Считай, что сегодня – мой личный День поминовения.
За последнее время Замора достаточно изучил Голда, чтобы лишний раз с ним не спорить.
– Как прикажете, босс.
Голд остановил машину около крошечной католической церкви Санта Мария Горетти. К церкви примыкало неухоженное холмистое кладбище. По соседству находилось заброшенное гетто. Голд необычайно долго прикуривал новую сигару. Замора, вытащив блокнот, углубился в записи.
– Подожди здесь. Я скоро.
– Что? – спросил Замора, оторвавшись от блокнота. – Прошу прошения, я не расслышал. Я просматривал свои заметки. Делайте то, что считаете нужным. А я покуда приведу в порядок рукопись.
– Ты молодец, малыш, – улыбнулся Голд, выпуская дым.
– Но у меня правда много работы. Сделайте одолжение, дайте чуть-чуть потрудиться.
Голд фыркнул. Слегка задыхаясь, он миновал небольшой холм, и вошел на кладбище. Он медленно проходил мимо крестов, мимо надгробий с изображением Богоматери, мимо статуй страдающего Христа. Он не был здесь уже несколько лет и потому не срезу нашел могилу с надписью:
АНЖЕЛИКА СЕН-ЖЕРМЕН.
Голд опустился на бетонную скамью. Он никогда не был особо благочестивым, и молитвы редко слетали с его губ. Но он часто приходил сюда – куда чаше, чем теперь, – просто воздать должное памяти. Чтобы помнить. Чтобы не забывать ее. Он приходил сюда, ибо больше было некому. Четырнадцать лет назад, на обратном пути из Алжира, в Лос-Анджелес заезжала бабушка Анжелики, но, когда она позвонила Голду, в ее голосе чувствовались растерянность и смущение. Она сетовала, что у нее не хватает денег, чтобы перевезти тело на родину. Голд ее успокоил, сказав, что похоронит Анжелику сам, взяв на себя все расходы. Бабушка поколебалась и приняла предложение.