Это во-первых, а во-вторых: не лучше ли было бы не создавать мира вовсе, чем создавать его таким, как этот мир, «лежащий во зле»? И, наконец, в-третьих: зло, хотя бы и «несущее», есть причина всех страданий, — всех смертей, не только всей твари, но и самого Сына Божия, Несотворенного. Можно ли ответить на кровавый пот Гефсимании, на стук молотка по крестным гвоздям: «этого нет; это из ничего почти ничто; это есть, как бы не есть, est non est?».
«Ясно для веры — темно для ума», — заключает Августин.
Нет, наоборот: для ума ясно — для веры темно.
LXXII
И кружится-кружится, путается «снова», в лабиринтных «извилинах» мысли, как сорок лет назад, когда боролся еще с манихейскою ложью.
Тот же Лабиринт, как тогда, но теперь как бы уже в мире ином. Стены того сплочены были из черной тьмы кромешной, а стены этого — из света ярчайшего, как бы из облачно-белой, невидимым солнцем пронизанной, мглы; но хуже той, черной, слепит эта белая тьма. Тогда заблудился во лжи, а теперь — в Истине, или во многих противоречивых истинах. В нищенских лохмотьях был тогда, как тот, встреченный на глухой улочке, «пьяный бродяга», а теперь — в святительских ризах. Шел тогда с пустыми руками, а теперь несет такое сокровище, которого весь мир не стоит, — чашу с Телом и Кровью: что, если споткнется в слепой белой тьме и Чашу уронит?
Да, много различий с тем, что было тогда, но есть и сходства: так же и теперь один, или еще больше; так же от людей далек, или еще дальше, — как мертвый от живых; так же страшно ему, или еще страшнее, потому что не знает — не хочет, не смеет узнать, где Лабиринт, — в глубине ли преисподней или в Небе небес, в Славе-Сиянии Неизреченном, где противоположно-согласные Истины — Лики Единого в Трех, как молнийные светы, встречаются. Сердце Божие блаженствует в них, а сердце человеческое раздирается ими, как противоречиями лжи.
Бог всемогущ: «Авва Отче! все возможно Тебе». Бог всеблаг: «чашу сию пронеси мимо Меня». Но вот, не пронес. Почему? Потому ли, что всеблаг, но не всемогущ, или потому, что всемогущ, но не всеблаг? Истина против Истины — стена против стены одного «лабиринтного хода».
Сущее Зло, изначальное, — диавол Манеса, «Противобог»; зло «не суще» — «первородная невинность» Пелагия: ни Грехопадения, ни Искупления: «Христос напрасно умер». Истина опять против Истины — стена против стены.
И так — без конца.
LXXIII
Главная точка пересечения всех молнийных светов — противоположных Истин, — главное, в сердце Августина, жало всех мук, — опыт-догмат о Промысле.
«Это мне сам Бог открыл», — скажет он в книге о «Предопределении Святых», в самый канун смерти, вспоминая, должно быть, всю свою жизнь и делая последний вывод из всего, что было в жизни: нет Случая — есть Промысел.
Тайна Предопределения — Промысла связана для Августина так же неразрывно, как для Павла, с тайной Первородного греха, губящего, и Благодати спасающей: «Все согрешили (погибли)… получая оправдание (спасение) даром, gratis, по Благодати, gratia, искуплением Иисуса Христа» (Рим. 3, 23–24).
Этот опыт Павла, «Свет, озаривший его на пути в Дамаск», есть и опыт Августина: «Свет пролился в сердце мое, и мрак озарился», после «гласа Божия», услышанного в «детской песенке».
Но, чтобы увидеть всю белизну Света, спасающую силу Благодати — Жизни, надо увидеть и всю черноту Мрака, губящую силу Грехопадения — Смерти.
«Смертью заражена вся толща, всё тесто (massa, по слову Павла), вся громада человечества; ядом первородного греха отравлена вся». — «Весь человеческий род — одно сплошное тесто смерти… сплошная толща проклятия… глыба, громада погибели, massa mortalium, massa damnata, massa perditionis, — повторяет он ненасытимо как будто, а на самом деле, может быть, с тайным ужасом, — одна громада погибели, осужденная праведным судом Божьим». Есть у человека свободная воля: он может хотеть, но делать то, чего хочет, не может, вследствие первородного греха (воли к «злу ради зла», как у того шестнадцатилетнего Августина-Адама, воровавшего плоды в Тагастском раю). Только Благодать спасет человека от этого жалкого «рабства в свободе». — «Малым будет число спасшихся, по сравнению с числом погибших». — «Но если бы даже никто не спасся, то люди и тогда не могли бы обвинить Бога в несправедливости». Ибо никто не спасается иначе, как «по незаслуженному (как бы несправедливому), до создания мира предопределенному дару». — «Милует Бог, кого хочет, а кого хочет, ожесточает» (опять слово Павла), «действуя в этом по непостижимой для нас и с нашим человеческим судом несоизмеримой справедливости».
Вот где главное место борьбы человека с диаволом за Бога — точка пересечения всех молнийных светов — «противоположных истин» в Боге; здесь же и вонзающееся в сердце человека жало противоречия: всех спасти мог бы Всемогущий, — Всеблагой должен был бы спасти всех; почему же спасает лишь избранных, немногих? Вот вопрос, на который надо человеку ответить, чтобы оправдать Бога во зле.
Как же отвечает на него Августин?
LXXIV
«Если бы меня спросили: „Почему Бог, дав некоторым людям волю к праведной жизни, не дал им нужного для нее постоянства perseverantia?“ — то я ответил бы: не знаю, nescio». — «И если бы еще спросили меня: „Почему один из одинаково верующих получает дар Благодати, а другой не получает?“ или: „Почему (в Предопределении) гнев Божий равен милосердию Божию?“ — то и в этом всем для меня суды Божии неведомы». — «Бездны их пытай, кто может, но страшись». — «Мы только знаем, что они есть, а по каким законам действуют, не знаем».
— «Бог справедлив даже тогда, когда… человек не мог бы сделать без несправедливости того, что делает Бог».
Дальше, кажется, нельзя человеку идти: всею правдой своей и неправдой, разумом всем и безумием — защищает он как бы всем телом своим, покрывает Бога от диавола.
И все же остается голое место в Боге, — незаглушимый в сердце человека вопрос: «Зачем созданы те, о которых Бог знал несомненно, что они согрешат и погибнут? Пусть даже не создавал он греха; но кто же, как не Он, создал этих грешных и осужденных Им заранее людей?» Только один ответ и на это: «Не знаю», nescio.
Бьется муха о стекло, может быть, приоткрытого окна, но, где приоткрыто, не знает.
«Всю правоту Божьих судов мы узн?ем только на последнем Страшном Суде; тогда узн?ем и то, почему угодно было Богу, чтобы столько праведных судов Его, — можно бы даже сказать, все они, — оставались для нас тайною». Эта-то вечная «тайна» и есть то стекло, о которое бьется мысль Августина, как муха.
«Надо уметь останавливаться», — учит он других, но сам до последнего вздоха не остановится.
Так же в этом «прямолинеен», как мать его, св. Моника. Сложен-сложен, «извилист» и вдруг в какой-то одной крайней точке ужасающе прост, прям.
Крайняя точка — догмат о «вечных муках детей».
LXXV
Если все человечество, «тесто погибели», заражено первородным грехом, то и в лице новорожденного младенца мы узнаем «павшего Адама». Вот почему все «умирающие без крещения младенцы, parvuli, не участвуя в Искуплении через Второго Адама, Христа, осуждены на вечные муки в аду».
Сначала предполагал он для них какое-то «среднее место», medietas; но потом решил, что между адом и раем ничего не может быть среднего, а так как некрещеные младенцы исключены из рая, то должны быть в аду. «Муки их, хотя и легчайшие, mitissima, все же велики и вечны». — «Ибо если не исторгнут младенец из ада (крещением), то что же ты дивишься, что он горит в вечном огне с диаволом?»
Надо только «со свежей головой проснуться», опомниться, чтобы вдруг почувствовать, какой тихий, как бы сонный ужас в этом тихом, как бы сонном: «Что же ты дивишься? quod mireris?»
«Да не смеет же никто шептать вам на ухо иного учения, ибо это всегда было в Церкви… это мы и от Отцов приняли; это и останется на веки веков».
Слушая такую проповедь, что должны были чувствовать матери некрещеных и даже крещеных младенцев? Если не сам Августин, то кто-нибудь из слушателей мог вспомнить о младенцах, приносимых некогда в жертву Молоху Ваал-Гамману Карфагенскому: те же вопли детей — в раскаленном чреве Молоха и в вечных муках ада.
LXXVI
Как бы смрадом жженого детского мяса запахло в мире снова, и ужаснулся мир. Восемнадцать Италийских епископов отказались подписаться под церковным осуждением Пелагия, «защитника естества», defensor naturae, заступника некрещеных младенцев от Августина.
Ропщут на него люди, и его же собственное сердце ропщет. «О, верьте мне, братья, когда я думаю не только о вечных, но и о временных муках детей, то смущаюсь и не знаю, что сказать».
— «Не знаю, nescio», — один ответ на все.
Если бы довести до конца это «смущение», не получилось ли бы то возмущение — бунт, который подымется, через тысячу лет, в сердце ученика Августинова, Лютера: «Когда я даю волю этим мыслям (о Предопределении), то, забывая все — Христа и Бога, — дохожу, наконец, до того, что Бог кажется мне ненавистным, и хвала моя становится хулою».
Более, чем вероятно, что до такого бунта не доходил Августин; но так же вероятно, что бывали у него такие минуты, когда, распятый на кресте мысли, он готов был возопить: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?» То же мог бы он сказать и теперь, в конце жизни, что говорил в начале: «О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли, Боже мой! Этого никто не знает, кроме Тебя одного!»
Муки ли это рождающего сердца или умирающего — мы не знаем; он, может быть, и сам не знает.
Бедный, бедный! скорбный — Блаженный, грешный — Святой! Люди не знают и никогда не узнают, что значит «венец святости», — каким раскаленным добела, железным обручем сжимает он голову святых.
LXXVII
Спором Августина с Пелагием о существе зла потрясен был весь христианский Запад. Чт? скажет Церковь, — ждали все, но не дождались: Церковь молчала или, хуже того, говорила надвое.
Папа Иннокентий I отлучил Пелагия, а папа Зосима оправдал его, но после Карфагенского собора (418 г.) снова отлучил, признав и «вечные муки некрещеных детей».
«Roma locuta est, causa finita, Римом сказано — дело кончено», — радуется Августин в знаменитом изречении, вошедшем в язык Римской Церкви.
Но радость его оказалась преждевременной: дело было не кончено и даже не начато.
«Слишком трудных и глубоких вопросов… лучше не касаться вовсе, дабы не давать повода к новым ересям… Ибо мы полагаем достаточным… установленного Церковью раз навсегда», — скажут Римские Капитулы, писанные, вероятно, будущим папою, св. Львом. К этим «слишком трудным и глубоким вопросам», о которых Церковь решает молчать, относится и догмат Августина-Павла о Предопределении, Praedestinato.
Это и значит: ничего не сказано — все умолчано Церковью.
Но ровно через тысячу лет по смерти Августина (530 г.), будет сказано Лютером, учеником Августина, в «Аугсбургском Исповедании» (1530 г.): «Мы не толкуем Павла по-новому (против истинно вселенской, кафолической Церкви), что легко доказать… на основании книги Августина 'О букве и духе, De littera et spiritu'».
И в лице Лютера будет отлучен Римскою Церковью (о, конечно, невольно, нечаянно!) св. Августин.
Если бы он только знал, какой будет у него ученик — вылупившийся вдруг из яйца голубиного, змей — монах Августинец, Лютер, то как бы он удивился, ужаснулся: «Откуда это чудовище, — unde hoc monstrum?» Мы теперь знаем откуда: из движения Духа в веках и народах, от Иисуса, через Павла-Августина, к нам.
LXXVIII
Больше хотеть быть в Церкви нельзя, чем хотел в ней быть Августин. «Я не поверил бы и самому Евангелию (значит, и самому Христу), если бы меня не побуждала к тому власть (Римской) Церкви».
Павел хотел «быть отлученным от Христа за братьев своих, Израильтян» (Рим. 9, 3), а св. Августин — за братьев своих в Римской Церкви. «Слишком любил» он ее, «перелюбил», hypereg?pasen, по чудно-глубокому слову Варнавы о любви Человека Иисуса к Израилю.
И вот все-таки если провел Августин «последние дни жизни своей в несказанной скорби и горечи», то, может быть, потому, что в главной и вечной муке всей жизни своей — в тайне Зла, — так же как Павел, в тайне Свободы, — покинут был Церковью. Оба они, каждый в своем, — страшно сказать, — как будто вне Церкви и даже против Церкви.
Но знает, может быть, св. Августин теперь, в вечности, то, чего еще не знал тогда, во времени, — что и в этой последней муке его, так же как во всех остальных, совершалась над ним божественная тайна Промысла: вышел из Церкви Западной, Римской, бывшей, чтобы войти в будущую, Вселенскую Церковь.
Павел вошел в нее первый; второй — Августин.
LXXIX
Мудрый совет Лютера: «Надо умереть для разума, чтоб это (Предопределение) постигнуть» — не пошел бы впрок Августину.
«Я мог бы скорее усомниться в том, что есмь, нежели в том, что истина (Бог) постигаема разумом»; «разум крепко люби»; «это мне сам Бог открыл», — мог бы возразить Августин Лютеру.
Только в «восхищении», «экстазе», может человек свято «умереть для разума». Но Августину Бог не дал экстаза, и, не давая, знал, что делает: надо ему было дострадать, долюбить, додумать Христа до конца; в мысли надо было «сораспяться Христу», как никто этого не делал после Павла, и до Паскаля никто не сделает.
LXXX
«Нужно, конечно, креститься, чтобы спастись. Но, связывая людей законом, Бог ничем не связан: есть у Него особые, неведомые пути (спасения). А маленьких детей Он любит, и все Его мысли о них — любовь; слышит Он и молитвы и воздыхания матерей», — скажет Лютер, в «Утешении матерей скорбящих», о некрещеных младенцах.
Если и глупые дети, и грешные люди больше, чем верят, — знают сейчас, что это действительно так и что вечные муки детей невозможны, то, может быть, потому, что старый, мудрый, святой Августин этого не знал и, не зная, прошел весь крестный путь мысли до конца — дострадал, долюбил, додумал Христа до конца: только так и могло совершиться движение Духа во времени, ибо даже в таком человечестве, каким оно было за две тысячи лет христианства, и даже в таком, каково оно сейчас, — «Дух дышит, где хочет, и голос Его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит» (Ио. 3, 8).
Вот радость наша, которой «никто не отнимет у нас».
LXXXI
Бог будет все во всем,
Theos panta en pasin,
«во всем» — во всех (I Кор. 15, 28): все спасутся, — этот несомненнейший, хотя и отвергнутый Церковью опыт-догмат Павла-Оригена о «Восстановлении всего», apokat?stasis, приняли такие великие святые, как Григорий Нисский и Амвросий Медиоланский. Почему же св. Августин не принял его? Потому ли, что менее свят? Нет, но потому, что свят иначе: только для себя одного принять, как приняли те, — не хочет, не может, не должен; потому что в одной из величайших мук человеческих — мысли, — сказал тогда и теперь все еще говорит людям так, как никто из святых, кроме Павла:
Братья мои, я не хочу спастись без вас.
LXXXII
«Наше спасение остается до конца жизни неверным, потому что можно говорить о постоянстве до конца, perseverantia usque ad finem, только в том случае, если конец уже наступил, а до того, — не получившему такого дара, чтобы претерпеть до конца, — все, что он имеет, не послужит ни к чему», — скажет Августин, — только ли о других или также о себе? «Я ужасаю других, потому что сам ужасаюсь, territus, terreo».
«Тайный ужас внушала ему вся его музыка», — скажет кто-то об умирающем Бетховене.
Можно бы сказать то же об Августине: в сущности, все его последние мысли — уже не «мысли», а «музыка» оного дня, Dies illae, dies irae.
Если и праведник едва спасется, то нечестивый…
где будет? (I Птр. 4, 18).
Люди, прирожденные «пелагиане», — так страшно-бесстрашны, безумно-беспечны, что ужас этот для них, может быть, спасителен.
«Я ужасаю других, потому что сам ужасаюсь». Ужас двойной — двойная пытка: то разовьется вдруг весь «лабиринт» в одну «прямую линию», — тогда он идет по ней, «ужасая других»; то прямая линия совьется вдруг опять в лабиринт, — тогда идет внутри его, «сам ужасаясь». Чаша с Дарами — в руках его, а на голове — раскаленная докрасна железная, у самого «Инквизитора», «инквизиционная» митра епископа или сжимающий голову, раскаленный добела железный обруч — венец святости. Некогда «Любезный», а теперь «Ужасный».
Все идет, да идет, и главная мука его — усталость бесконечная. «Я очень устал… Боже мой, единственная надежда моя, услышь меня, не дай мне изнемочь… от усталости и отчаяния!»
Подожди немного:
Отдохнешь и ты.
Warte nur: balde
Ruhest du auch.
Кажется, уже тишина последнего отдыха сходит на него в этой простейшей и тишайшей молитве: Бог мой, Единый и Троичный! чт? в этой книге — Твое, да примут Твои, а чт? мое, прости мне Ты, и да простят мне Твои.
Этой молитвой кончает он Книгу о Троице; ею же мог бы кончить и всю свою жизнь; мог бы сказать и с продолжателем своим, тоже на «кресте мысли» распятым, св. Фомой Аквинским: только из любви к Тебе, Спаситель мой, я учился и учил всю жизнь.
LXXXIII
«Куда править велишь?» — спрашивает кормчий Гензериха, вождя Готов, Аланов и Вандалов, «белокурого Зверя». — «Туда, где нужен бич Божий!» — отвечает тот.
В Африке нужен бич Божий, чтобы ответить на вопрос Августина, не услышанный Церковью: «Град Божий или град диавола?»
Тотчас после взятия Рима в 410 году Аларих пошел на юг для завоевания Африки, но, не дойдя, умер в Калабрии. Страшное дело его продолжал Гензерих. Варварские полчища двигались, как грозовые тучи, медленно, потому что на пути их было слишком много добычи и потому что переселялись с ними целые народы: подземные слои человечества сдвинулись и поползли.
Только к 421 году дошли наконец варвары до юга Испании, где остановились, еще на восемь лет, опустошая страну и выжидая удобного случая, чтобы переправиться в Африку. Случай представился в 429 году, когда комес Бонифаций, проконсул Африки, восстав на императрицу Плакидию и заключив союз с Гензерихом, призвал его к себе, на помощь против теснивших его, императорских войск. Варвары, переправившись через Гибралтарский пролив, начали опустошать цветущие области северной Африки, с такой никогда ни в каких войнах не виданной жестокостью, что Бонифаций понял, что заключил союз с дьяволом, испугался, покаялся, помирился с Римом и пошел войной на варваров, но был ими разбит и бежал.
Восемьдесят тысяч полузверей, полудьяволов кинулись на беззащитную страну, с новою яростью мщения за измену «союзника». Грабили, жгли, убивали, разрушали бессмысленно; целые города и селенья сносили с лица земли; жгли посевы и житницы, вырубали плодовые сады и виноградники; резали скот, заваливали трупами колодцы. Знали, что сами себя обрекают на голод и жажду, но не могли удержаться: так сладостен был им восторг разрушения. Точно вдруг обнажившийся от всех покровов диавол в человеке радовался: «Вот я какой!»
Это была не война, не нашествие, а то, чего за память человечества не было: выше, все выше, как воды потопа, бушующий и все затопляющий хаос; вышедший вдруг из преисподней и на земле воцарившийся Ад. Дело, казалось, шло теперь уже не о том, «быть или не быть христианству», а о том, быть или не быть человечеству.
Зло являлось людям так, как еще никогда, — в чистейшем виде, — «Зло для зла» — то самое, до чудовищных размеров увеличенное, что так ужасало Августина: лик Творца, искаженный в твари, как в дьявольском зеркале, — «тайное в человеке, подобие Всемогущества Божия», — Первородный Грех.
«Царство диавола или царство Божие? Civitas Dei aut civitas diaboli?» — на этот вопрос Августина, не услышанный Церковью, ответил мир: «Царство Диавола».
LXXXIV
Только три города оставались еще во власти римлян: Карфаген, Цитра и Гиппон, куда бежал Бонифаций с остатками разбитого войска и где думал отсидеться от варваров, прошедших всю Мавританию, вступивших в Нумидию и осадивших Гиппон, в июне 429 года.
В эти дни шел Августину семьдесят шестой год. Несмотря на частые немощи плоти и великие страдания духа, он «сохранял еще всю бодрость тела, и чуткий слух, и ясное зрение». — «Слово Божие проповедывал пастве, с прежнею силою, спокойствием и мужеством», — вспоминает Поссидий. В общем бедствии всех утешал и укреплял надеждой: «Варвар не отнимет того, что стережет Христос».
Многие готы и вандалы были арианами: эти звери или диаволы в человеческом образе считали себя тоже «христианами». Лютые враги кафоликов, разрушали они церкви их, с изуверскою яростью, ругаясь над святынею, кидали Причастие псам, убивали пастырей и пытали их страшными пытками, чтобы узнать, не спрятаны ли ими в тайниках церковные сокровища; старцев-епископов употребляли в походах, как вьючный скот, принуждая их влачить поклажу на спинах, вместе с мулами и верблюдами, а когда от изнеможения падали они, кололи их копьями, чтобы поднять; многие из них умирали, и непогребенные тела их валялись по большим дорогам, среди скотской падали.
Пастыри уцелевших епархий, когда доходили до них слухи об этих ужасах, спрашивали Августина, «можно ли им бежать от варваров?». — «Можно, — отвечал он, — но только в том случае, если пастырь остается один, без паствы, или когда есть кем его заменить; а иначе нельзя, ибо только наемник, видя приходящего волка, бежит; пастырь же добрый полагает жизнь свою за овец».
Так учил он других, так делал и сам.
LXXXV
Видя, как все страдают, страдал больше всех, «потому что видел в биче Божьем то, чего другие не видели, — не только временную гибель человеческих тел, неизбежную, но и возможную вечную гибель человеческих душ», — верно, должно быть, угадывает Поссидий, сорокалетний друг и ученик, его то, что происходило в душе Августина в эти страшные дни. Больше всех страдал, потому что был мудрее всех, а «во многой мудрости много печали, и кто умножает познание, умножает скорбь». Вот почему «слезы были для него хлебом день и ночь».
«Горечь и скорбь несказанные» были в душе его, под наружным спокойствием. Только одного хотел он, — закрыть глаза навеки, чтобы не видеть торжествующего в мире зла; оглохнуть навеки, чтобы не слышать, как повторяется в сердце его, с каждым биением, все тот же, все тот же, все тот же немолчный вопрос: «По изволению или по попущению Божию зло? Deo jubente aut sinente?» Всеблаг, но не всемогущ или всемогущ, но не всеблаг?
Многие епископы из опустошенных областей собрались тогда в Гиппоне. «Часто, беседуя о поразившем нас биче Божием, — вспоминает Поссидий, — плакали мы вместе и говорили: „Праведен Ты, Господи, и праведны суды Твои!“»
То же почти говорили ученики Августина, что говорил он сам: «Бог справедлив даже тогда, когда делает то, чего не мог бы сделать человек, без несправедливости». Но если бы теперь кто-нибудь напомнил ему эти слова его и спросил: «Думаешь ли ты и теперь так же?» — что бы он ответил?
LXXXVI
«Сидя однажды за трапезой, — продолжает вспоминать Поссидий, — мы беседовали» (все, должно быть, о том же, — о «праведном биче Божием»). И он сказал нам так: «Слушай те, отцы и братия! Вот о чем я молюсь в эти дни скорби: да избавит Господь город наш от осаждающих варваров; или да подаст нам силу претерпеть до конца; или да возьмет душу мою к Себе!»
Первого из этих трех прошений Господь не исполнил: города не спас; второе — исполнил отчасти: «избранным» своим, «предопределенным», дал силу претерпеть до конца; и только третье — исполнил совсем: взял душу Святого своего к Себе.
«Вскоре он тяжело заболел и слег».
Это было на третий месяц осады, в начале августа, в самые огненные дни африканского лета. Заболел, должно быть, гнилой горячкой (febris, «лихорадкой» называли все такие болезни), в зачумленном воздухе осажденного города.
Знал, что умирает, но для друзей лечился. В первые дни болезни принимал всех. Однажды пришел к нему человек с больным сыном и просил исцелить его, возложив на него руки. «Если бы я мог это сделать, то начал бы с себя самого», — ответил Августин. А может быть, и не начал бы? Руки, однако, возложил, и больной исцелился.
Но очень вероятно, что св. Августин умер все-таки с убеждением, что «чудес» не делает.
Всех утешал и укреплял до конца. «Только за десять дней до кончины просил оставить его одного и даже ближайшим друзьям своим не велел входить к нему в келью. Все эти дни читал покаянные псалмы и плакал».
Слезы мои были для меня хлебом день и ночь, когда говорили мне всякий день: «где Бог твой?» (Пс. 41, 4).
Никакого завещанья не оставил, потому что ничего не имел, нищим был во Христе; только любимые книги и рукописи просил отдать преемнику своему на хранение.
«28 августа 430 года, на десятый день болезни, когда начал уже отходить, — вспоминает Поссидий, — мы собрались к нему все и молились, и он — с нами; и так, молясь, отошел».
Умер, точно уснул.
LXXXVII
Тихое надгробное пение над почившим Святым заглушалось иногда звериным воем осаждавших город варваров.
Светоч мира потух, и сделалось в мире темно, как в комнате, где вдруг потушили свечу. Наступила та черная-черная ночь, которой суждено было продлиться пять веков, — кромешная тьма Варварства.
Тьма была в мире, но те, кто смотрели на лицо Святого в гробу, видели Свет.
Если верно, что почти всегда лица умерших в первые минуты или часы после смерти, как бы в мгновенном преображении или искажении, выражают глубочайший и самому человеку иногда неведомый, злой или добрый, ужасный или радостный, смысл того, чем жил человек, то лицо Августина в гробу выражало неутолимо-страдавшую и наконец успокоенную, ненасытимо-алкавшую и наконец нашедшую Бога человеческую Мысль.
Было у него такое лицо, как у человека, который, спросив о великой скорби, услышал ответ о величайшей Радости.
Тот же Свет был в этом лице, что озарил лицо Павла на пути в Дамаск и лицо самого Августина, над книгою Павла, в миланском саду:
Свет пролился в сердце мое, и озарилась тьма.
Luce infusa cordi meo, tenebrae diffugerunt.
Тот же Свет — что в первый день творения, когда Бог сказал:
Да будет Свет. — И был Свет, и увидел Бог, что Свет хорош.
Свет, о котором сказано: Свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
LXXXVIII
«В Церкви будет он всегда жив» — это знает Поссидий.
Жив будет всегда, не только в Церкви, но и в миру, — это мы знаем, потому что именно в наши дни, как, может быть, никогда, именно таким, как мы, погибающим, — св. Августин говорит: Братья мои, я не хочу спастись без вас!