Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лица святых от Иисуса к нам - Павел. Августин

ModernLib.Net / Исторические приключения / Мережковский Дмитрий Сергееевич / Павел. Августин - Чтение (стр. 7)
Автор: Мережковский Дмитрий Сергееевич
Жанр: Исторические приключения
Серия: Лица святых от Иисуса к нам

 

 


      «И напал я в те дни на людей, таких же гордых, плотских, безумных и болтливых, как я сам, — в чьих устах три имени: „Отец, Сын и Дух“ — пустые только звуки для них — были мне дьявольской сетью и смолой птицелова. „Истина — Истина!“ — твердят они, но нет в них истины. И поверив им, лишился он, как блудный сын, даже „тех рожков, которыми питаются свиньи“. — „Горе мне, горе, по каким крутизнам нисходил я в преисподнюю“.
      Только что из одной западни, эпикурейской, вырвался, как попал в другую — манихейскую.

XXIII

      Ересь Манеса, возникнув в середине III века, в Вавилонии, распространилась очень быстро, от Китая до Испании, от Тихого океана до Атлантики. „Вред“, „болтовня“, „бабушкины сказки“, — обличают манихейство враги его. Но если так, то чем же объяснить, что столько веков (по крайней мере десять) такие человеческие множества соблазнялись „бредом“? Часто люди, в одном и том же месте, в одно и то же время соглашаются в нелепой лжи; но согласье людей, разделенных такими временами и пространствами, какими разделены ученики Манеса, едва ли может быть только нелепостью.
      Что такое манихейство, нам слишком трудно судить по дошедшим до нас обломкам его, грубо искажающим, вероятно, смысл целого. Но вот, в упрощеннейшем виде, ядро учения Манесова.
      Сущее сводится к Двум Началам, равно бесконечным и противоположным, — доброму и злому, светлому и темному — к Богу и Противобогу, Духу и „Веществу“, Hyl?, — „Диаволу“, на языке „непосвященных“. Некогда эти Два Начала были разделены; но потом среди вечных, раздиравших Темное Царство междоусобий Владыка его, достигнув пределов Света, позавидовал Царю его и, пожелав овладеть царством Его, пошел на Него войною. Бог и диавол, свет и тьма, добро и зло, смешались в войне, и произошел из этого смешения мир, ибо „созданное“ и значит „смешанное“: диавол — вечный Смеситель, Разделитель — Бог; смешивая Дух с Веществом, диавол „творит“ — начинает; Бог, разделяя, кончает мир. Вот почему и в той первой войне — начале мира — Бог, не имея в Себе никакого зла — „смешения“, чтобы противопоставить его злу Противобога, послал в мир Душу (первого Адама), чтобы, смешиваясь с началом Зла, Веществом, в мире и потом освобождаясь от него, она победила и уничтожила Зло — Смешение. Но первый Адам, погружаясь в Вещество и смешиваясь с ним все больше, пал наконец так низко, что уже не мог от него освободиться. Тогда, на помощь к нему, послан был Второй Адам — Христос. Но и Он не освободился и не освободил мира до конца. Только воплощенный в Манесе, Третий Адам, Дух Святой, будет совершенным Освободителем: в Духе только, Душа всей твари — людей, животных и растений — освободится от Вещества-Смешения, высасывая добро из зла, свет из тьмы, как уста любящего высасывают из раны любимого яд; когда же до последней капли высосет, наступит Конец — последнее, уже навеки веков, разделение „смешанного-созданного“, — царство Божие.

XXIV

      — Что соблазнило Августина в манихействе? „Откуда зло? Unde sit malum?“ — спрашивали меня обманщики, и я смущался и не знал, что им ответить». Кажется, мнимым ответом на этот вопрос — муку всей жизни своей — и был он пойман, как «дьявольской сетью» и «смолой птицелова».
      «Бога моего не смея обвинять ни в чем, я не хотел верить, чтобы могло произойти от Него что-либо злое». На вопрос: «Откуда зло?» — он не мог и не хотел ответить: «От Бога» — и в этом был прав бесконечно, потому что во зле не оправданный Бог хуже не-сущего: людям лучше сказать: «Нет Бога», чем сказать: «Зло от Бога». — «Это и убедило меня, что есть два Существа: substantiae», — равно бесконечные и противоположные, — Бог и Противобог.
      «Две души» — в этом заглавии книги, написанной Августином против манихейства, в первые годы Гиппонского епископства, лучше всего понят вечный соблазн Двух Начал, не только для самого Августина, но и для всего человечества. Все оно может сказать, как Фауст:
      Ах, две души живут в моей груди!
      Две души в человеке — «две воли, и ни одна из них не цельная, но у каждой есть то, чего нет у другой». Этому радуется он вдвойне: ни Бога обвинять не надо, страдая от зла; ни себя, — делая зло. Вырвано этим из мира и сердца человека ядовитое жало Греха — мука всех мук, потому что не сам человек грешит, делая зло, а «какое-то иное, хотя и живущее в нем, но отдельное от него, Существо, substantia, — что-то во мне, но не я». — «Делая зло, я оправдывал себя и обвинял что-то другое, что было во мне, но не было мной».

XXV

      Вот как просто, легко и радостно; только понять и сказать: я не один — нас двое; я и Другой, я и Он. Только увидеть в себе себя и Его.
      Но радость, увы, оказалась недолгою. Слишком двоиться душе человека опасно: как бы и в теле не оказаться двумя, не увидеть себя и Другого, себя и Его, — и не умереть или не сойти с ума от ужаса.
      Это-то, кажется, с Августином и случилось: он увидел Его, или почти увидел, не только в душе, но и в теле своем, и почти сошел с ума от ужаса: unde hoc monstrum? что это за чудо во мне, что за чудовище? и откуда оно? Телу повелевает душа, и слушается тотчас же тело; себе самой повелевает, и противится; «„двинься“, — велит руке, и движется, а себе самой велит, и изо всей силы противится». — «Или я тогда уже не я, nunquam ego non sum?.. Или такая разница между мной и мной, tantum interest inter me ipsum et me ipsum?.. Но если так, то где же разум?» Кажется, нигде: разум потух, и наступил ужас безумья: «что это за чудо во мне, что за чудовище? И откуда оно? Unde hoc monstrum?» — это вопрос на вопрос: «откуда Зло? unde sit malum?» — мука на муку, ужас на ужас, — всей жизни его.
      Понял вдруг, или казалось ему, что понял, откуда «чудовище»: от него же самого: «что-то во мне, но не я, aliud quod mecum esset, et ego non essem». Но, может быть, скоро поймет: не «что-то» в нем, а «Кто-то»; не «оно», а он сам — «другой». — Двойник.
      Знает ли он, что увиденный человеком «двойник» означает смерть или безумье? Если еще не знает, то, может быть, уже предчувствует.
      Что это за «чудо» или «чудовище» и откуда оно, — мы теперь знаем, или думаем знать: «сознание запредельное», — «подсознательное», — темная, ночная, преисподняя половина души человеческой. «Я тогда уже не я, tunc ego non sum», — с безукоризненной точностью определяет и Августин.
      Как бы удивился он, если бы знал, что нечаянно сделал, или почти сделал (чтобы сделать совсем, должен бы знать, что делает) одно из величайших открытий, какие когда-либо делались опытным знанием. Но этого ни он и никто во всем мире тогда еще не знал. В первый раз от начала мира, выйдя из мрака на свет, Ночная Психея, «чудо» или «чудовище», заглянула в глаза Дневной — таким нездешним, небывалым взором, что увидевшему ее можно было в самом деле умереть или сойти с ума от ужаса.

XXVI

      «Девять лет, от 19 года жизни до 28-го, соблазнялся я сам и других соблазнял» — манихейством. Девять лет «сходит с ума». Кружится, кружится, путается в «двух волях», «двух душах», двух «я», как в лабиринтных извилинах, и, может быть, запутался бы наконец так, что никогда не вышел бы из лабиринта и, в самом деле, сошел бы с ума, если бы не путеводная нить, — то, что всосал он в себя «с молоком матери», — имя Христа, — «звук пустой» для манихеян, а для него — полный, из всех звуков мира полнейший, первый и последний, единственный. Тонкая-тонкая нить-паутинка, — вот-вот порвется? Нет, крепка: все ведет, ведет и выведет.
      «Так вел Ты меня, Господи, таинственной стезей… через все мои заблуждения и обращал лицо мое к ним, чтобы я увидел их и возненавидел». — «И дланью простертой извлек меня из тьмы кромешной». — «Да погибнут же от лица Твоего пустословы и обманщики, — те, кто, наблюдая в человеке две воли, учат, будто бы и в мире есть два Существа» — два Бога. Этого он тогда еще не говорит — скажет потом, но, может быть, и тогда уже чувствует; сам того еще не зная, уже ненавидит Двух, потому, что одного Единственного любит.
      Но прежде чем это узнать, пройдет до конца весь лабиринт лжи и безумья, потому что всякая ложь есть начало безумья, а больше всех — эта: Два вместо Одного в Трех.
      Девять лет «нисходит в преисподнюю», где вечные сумерки, — такой же темный свет наяву, какой бывает во сне. Мир ушел от него, и он — от мира: там, далеко где-то, извне, — шум и суета, «лавочка слов», а здесь, внутри лабиринта, — тишина, пустота и сводящий с ума ужас Его — его самого — Преисподнего.

XXVII

      За девять лет — ни одного события, кроме двух новых столкновений с матерью.
      Первое — в самом начале «безумья».
      Вскоре по выходе из карфагенской школы, устав, должно быть, висеть на шее Романиана-благодетеля, задумал, чтобы самому стать на ноги, открыть «школу красноречия» в Тагасте и для этого, приехав туда, остановился в доме у матери. Но только что узнала она, что он — манихей, начала плакать по нем, «как по мертвом»; когда же увидела, что слезы не помогают, ожесточилась так, что выгнала его из дому: «жить со мной под одною кровлею, есть за одним столом не хотела». Только мимоходом, двумя словами, сообщает он об этом изгнании, вероятно, потому, что вспоминать о нем, и через много лет, слишком ему тяжело. Но, судя по дальнейшему, все произошло именно так или почти так. Нищим оказался бы на улице, без крова и хлеба, если бы снова не спас его Романиан, добрый язычник, от христианки-матери, отправив его на свой счет в Карфаген, где помог ему открыть школу. Вскоре, впрочем, и мать, узнав по вещему сну, что сын ее будет спасен, утешилась, помирилась с ним кое-как и тогда, вероятно, переселилась к нему на житье в Карфаген.

XXVIII

      Второе событие — тоже столкновение с матерью, еще более жестокое, но уже не с ее, а с его стороны, — перед самым концом «безумья».
      В эти дни решил он ехать в Рим, откуда получил выгодные, по школьному делу, предложения. Но главной причиной отъезда было не это, а он сам хорошенько не знал чт?. «Ты это знал, Господи, но не открывал ни мне, ни матери моей, горько о разлуке со мной скорбевшей и плакавшей, atrociter planxit. В самый же день отъезда, провожая меня до гавани, все убеждала она и умоляла меня неотступно или остаться с нею, или взять ее с собою в Рим. Но я обманул ее жестоко, mentitus sum matri, et illi matri, уверив, что провожу только друга моего, ожидающего будто бы в гавани попутного ветра. Когда же она не захотела возвращаться домой без меня, я едва убедил ее провести ночь в часовне бл. Киприана, находившейся (тут же в гавани) по соседству с нашим кораблем… Ночью же, потихоньку, я сел на корабль… А на берегу мать моя, стоя на молитве в часовне, проплакала всю ночь… Утром же, выйдя на берег и не найдя меня там, обезумела от горя и возопила к Тебе, Господи, жалуясь на меня. Но Ты не услышал ее и влек меня страстями к концу страстей. А плотское желание матери казнил бичом своим праведным за то, что она слишком любила меня… и терзалась о разлуке со мной… не зная, какую Ты готовишь ей радость в свидании. В муках, Евино наследие искупая, искала она того, кого родила в муках… И устав, наконец, обвинять меня, снова начала молиться за меня. И вернулась домой, а я плыл в Рим».

XXIX

      Это очень страшно, и самое страшное тут, может быть, то, что сказано все так просто, тихо и бесстрастно, как будто уже с того света увидено и тем светом нездешним освещено. И то, что он «исповедуется» в этом, кается в «обмане и жестокости» к матери, но как будто не очень кается, потому что слишком уверен в прощении: «Ты и это простишь мне; как все, Милосердный!» — то, что он кается так, не только не уменьшает, а, напротив, увеличивает страх.
      Чтобы это нездешнее здешним разумом понять, чтобы это, идущее с «того света», увидеть в нашем свете земном и нашим сердцем земным это неземное простить или не простить (если только грешные могут прощать или не прощать святых), чтобы это понять, надо вспомнить, что с ним было и где он был; откуда спасся или только спасался; из какой тьмы кромешной — «лабиринта» преисподнего вышел. Надо увидеть, кто он сейчас: вышедший в солнечный день на улицу, выздоравливающий от девятилетней болезни, но все еще тяжелобольной. Плохо видит, плохо слышит, вполглаза, вполуха; смутно чувствует вполсердца; движется с трудом, как полурасслабленный; едва понимает, что делает, — как в полубеспамятстве. Ясно понял только одно: надо бежать из манихейского гнезда, Карфагена; вырваться из «дьявольской сети» — липнущей «смолы птицелова». Понял и то, что этого мать не поймет никогда; как бы ни объяснял он ей, ни убеждал ее, ни молил, — не поймет, не отпустит его; а взять ее с собой ему нельзя: слишком беден. Знает также, чувствует всем существом, что душою и телом связан с нею не только здесь, на земле, но и в вечности; он погибнет, — и она; он спасется, — и она; если бежит, то, может быть, себя спасет и ее, а если останется, — ее и себя погубит наверное.
      Знает ли, помнит ли, что могут быть еще две жертвы — сын его Адеодат и мать сына; что будет и к ним «жесток», покинет и их на произвол судьбы; всех и все покинет, через все перешагнет, чтобы спастись — бежать?
      Очень вероятно, что этого всего он тогда еще не понимал, не думал об этом так ясно; но, может быть, думал за него кто-то Другой — тоже «Двойник» его, уже не темный, а светлый (потому что два у человека «двойника» — он этого еще тогда не знал); думал за него Ангел Хранитель. Он-то, может быть, и шепнул ему на ухо то, что он сам себе скажет потом через много лет: «Бог тебя простит», «все будет хорошо, беги, не бойся!»
      И как сказал Ангел, так и сделалось: кончилось все хорошо; из великого зла вышло добро величайшее — Святость. Спасся тогда и спас других, и потом, скольких еще спасет св. Августин!

XXX

      Только что приехал в Рим, начал и здесь устраивать «школу красноречия», «лавочку слов».
      Бегал, хлопотал, стучался во все двери и кое-как устроил. Но дела шли плохо, школьный заработок был скудный, учеников мало, да и те, что были, ненадежны: поучатся — и пропадут, не заплатив. Едва сводил концы с концами и все хлопотал, бегал, так что, наконец, заболел и слег.
      Болен был духом и телом уже давно, девять лет, но все не чувствовал, потому что «злейшее зло безболезненно», и только теперь вдруг почувствовал.
      «Я был поражен бичом недуга… и уже сходил в могилу, врагом Твоим, Господи, отягченный множеством грехов против Тебя и себя, и других… Но ради матери моей Ты меня помиловал, не захотел, чтобы я умер таким, каким был тогда; Ты услышал молитвы ее… и сына рабы Твоей спас».
      Встал с постели, но был еще слаб, не мог ходить в школу и, лишившись последнего заработка, впал в такую нищету, что вынужден был вернуться, «как пес на блевотину», к тем, от кого бежал, — к манихейским братьям. Видя, что он погибает, они сжалились над ним, приютили его и спасли.
      Но «братом» казаться, не будучи братом, из-за куска хлеба обманывать, — тяжело ему было, должно быть, так, что становился поперек горла кусок.

XXXI

      Хуже всего было то, что, освободившись только наполовину от манихейской лжи, он все еще бился в ней, как пойманная птица в полуразорванной сети; хотел вылететь и не мог: крылья путались в обрывках сети. Духом был так же при смерти болен, как только что телом, и так же медленно выздоравливал, и был еще слаб.
      В самом конце карфагенских дней попалась ему под руку случайно как будто, но в самую нужную минуту самая нужная книга — Карнеада, крайнего скептика Новой Академии (так же точно, как десять лет назад попался ему под руку случайно как будто «Гортензий»). В эту-то именно минуту, в таком-то именно крайнем сомнении, он и нуждался больше всего: только этот яд и мог быть для него противоядием от злейшего яда — ложной манихейской веры. «Истины для человека быть не может», — надо ему было сказать с Карнеадом, чтобы пошатнуть незыблемость лжи.
      Начатое в Карфагене продолжал и здесь, в Риме: от всего освобождался; все ломал и разрушал; разрывал все цепи, как тот Гадаринский бесноватый, тоже любитель свободы. «Между всеми мыслями плавал я тогда, inter omnia fluctuans, по обычаю скептиков, сомневаясь и колеблясь во всем». Все, на чем стоял, уходило из-под ног, и, лишенный всех точек опоры, он висел в пустоте. Так наконец освободился — обнажился от всего, что похож был на человека, с которого содрали кожу: воздух ранит.

XXXII

      Римский префект Симмах, «последний язычник», потерпевший поражение от медиоланского архиепископа Амвросия в споре об «алтаре Победы» (быть ли ему в Римском сенате или не быть; быть ли язычеству вместо христианства или не быть), — Симмах получил в эти дни просьбу из Медиолана, от тамошних учеников в школе красноречия, прислать им учителя.
      С помощью все тех же манихейских «братьев» начал Августин добиваться этой выгоднейшей должности; с их же помощью, вероятно, кое-как вошел — «втерся» — в дом префекта, получил от него, для испытанья, заказ речи, сочинил ее, прочел Симмаху; тот ее одобрил и послал его в Медиолан.
      Тотчас, кажется, по прибытии туда пошел Августин к Амвросию, потомку одного из знатнейших римских родов, бывшему консуларию и Лигурийскому наместнику.
      «Принял он меня по-епископски», — вспоминает Августин. Слово «по-епископски», episcopaliter, может иметь два смысла: или «как следует епископу, человеку Божию», или «хотя и любезно, но важно и холодно». Если второй смысл вернее, то, может быть, Амвросий принял Августина так, потому что знал кое-что об его манихействе, а также о том, что он прислан или «подослан» к нему злейшим врагом его и Господним, Симмахом.
      Этого, впрочем, Августин тогда не понял, или не хотел понять; думал, или хотел думать, что «человек Божий» принял его не только «любезно», но и любовно, «отечески», paterne.

XXXIII

      «Часто, в те дни, ходил я слушать проповеди его, хотя и не для того, для чего бы следовало, а чтобы только узнать, справедлива ли молва об его красноречии; так что, слушая внимательно слова его, я презирал их смысл; да и сладость их казалась мне меньшей, чем Фаустовых (манихейского епископа, знаменитого ритора). Но, и помимо воли моей, смысл тех святых слов проникал в сердце мое».
      «Суетно, впрочем, судил я тогда об Амвросии: зависти казался мне достойным бывший ему от сильных мира сего почет и только безбрачие — тягостным. Так мало знал я его… А он меня — еще меньше: как я страдал, что мне грозило, не знал он вовсе, а сказать ему о том я не мог, потому что он всегда окружен был множеством людей, имевших до него нужду… В редкие же часы досуга подкреплял он или тело пищей, или душу — чтением… А когда читал, глаза его быстро бегали по странице, и все его внимание было приковано к ней».
      «Часто у него бывая, потому что двери дома его открыты были для всех и все могли входить к нему без доклада, я присутствовал при этом, всегда безмолвном, чтении, тоже молча, и молча уходил: кто посмел бы развлечь такое внимание? Я молчал еще и потому, что не хотел нарушать необходимого ему, от стольких дел, краткого отдыха. „Может быть, — думалось мне, — оттого он и молчит… что боится докучных вопросов… и не хочет лишним разговором утомлять и без того уже в церкви натруженного голоса“».
      Так друг против друга сидят «в долгом молчании», in dinturno silentio; слышится только шелест страниц. Один — уже в Церкви; другой хотел бы, может быть, войти в нее и не знает, как это сделать; хочет об этом спросить — и не смеет; помощи ждет — не дождется: если в Церковь войдет, то один.
      Друг против друга сидят, дальше, может быть, друг от друга, чем обитатели двух разных планет; грешный — против святого, «книжник» — против книжника, «лунного света» человек — против «лунного» (слово Платона: «люди лунного света», сказанное о другом, можно бы сказать и об этом); светят, да не греют оба.
      Больше оправдать Амвросия, чем Августин это делает, нельзя. Но трудно все-таки поверить, чтобы тот действительно не знал, как он страдает и что ему грозит. Мать Августина, только что тогда приехавшая из Карфагена в Милан, — духовная дочь Амвросия. «Ради моего спасения она его полюбила… как Ангела Божия; любил и он ее, видя добрые дела ее… и пламенное к Церкви усердие… Каждый раз, в тех немногих словах, что случалось ему перемолвить со мной, радовался он за меня, что Бог мне послал такую мать». Трудно поверить, чтоб она не сказала духовному отцу своему, как сын ее страдает. А если сказала, то почему же Амвросий не помог Августину? «Если бы в это время кто-нибудь хотел мне помочь, то мог бы легко это сделать», — этому можно поверить.
      Мог бы Амвросий помочь Августину, если бы только поднял глаза от книги и увидел его. Но вот не видит; все читает да читает, шелестит да шелестит листами книг. Может Августин погибнуть на глазах его, — он его не увидит, не спасет. Чья вина? Ничья, или, уж во всяком случае, не их.
      Святы будут оба; один уже идет по верному пути к святости, другой вступит на него сейчас. «Иноки (святые) предпочитают милосердию любви безмолвие» (уединение). — «Будь подобен Херувимам, не имеющим никакого попечения житейского, и не думай, что, кроме тебя и Бога, есть кто-либо другой на земле» (св. Исаак Сириянин).
      Будут святы оба; но «дивен Бог во Святых Своих», — и страшен.

XXXIV

      То, чего не сделал для Августина Амвросий, будущий великий Святой, сделал маленький грешник — пьяный нищий бродяга.
      Чести великой удостоился Августин в эти дни: получил заказ хвалебной речи ничтожному императору Валентиниану II, четырнадцатилетнему мальчику. Должен был произнести ее сам, в присутствии всего двора и пред лицом императора.
      «Готовясь к той речи, я был как в лихорадке», — вспоминает Августин. Знал, какое перед ним открылось бы великое поприще, если бы он сочинил речь и произнес как следует. Но сумеет ли он это сделать? В жар и озноб кидала его одна мысль о том. Страшно и сладко замирало в нем сердце от надежды удостоиться, подобно Викторину, великому ритору, такому же некогда, как он, бедному мадаврскому школьнику, «величайшей, сынам человеческим доступной славы» — изваяния на Римском форуме.
      Но, может быть, чей-то тихий голос, в самой глубине сердца его, смеялся над ним: «Все отверг, освободился от всего, усомнился во всем, — только не в этом, — в великой для себя чести воздать хвалу ничтожеству?»
      В эти-то именно дни встретился случайно, но самый нужный человек.
      «Как-то раз, проходя с друзьями по глухой медиоланской улице, увидел я пьяного нищего, который пел во все горло, ликовал и веселился… И тяжко вздохнув, сказал я друзьям: „Ах, глупые мы люди! Сколько трудимся, и, может быть, все впустую, — ради того, что этот пьяный нищий имеет за жалкие гроши свои, без всякого труда!.. И пусть даже радость его обманчива, — ведь и наша, может быть, еще обманчивей… О, конечно, если б мне предложили поменяться с ним участью… я не согласился бы и предпочел бы остаться со всеми моими муками и страхами, но был ли бы я прав, — вот вопрос!“»
      Кто, в самом деле, прав: трезвый, умный, несчастный или пьяный, безумный, счастливый? Никто или оба — один в обоих, потому что противоположность их — мнимая: ведь и трезвый так же нетвердо стоит на ногах, как пьяный; так же, потеряв все точки опоры, шатается; так же не знает, откуда и куда идет; так же свободен от всего, легок и пуст, нищ и наг.
      Это, может быть, и понял Августин, когда проходил мимо бродяги, и взоры их на мгновенье скрещивались: вдруг узнал в нем себя — другого, «ночного», «преисподнего», — и ужаснулся: «Unde hoc monstrum? Что это за чудо во мне, что за чудовище? И откуда оно?»
      «Так сокрушал Ты, Господи, жезлом Твоим кости мои!» — «Может ли человек знать истину?» — на этот вопрос, который задал бы, вероятно, Августин Амвросию, если бы тот поднял на него глаза от книги и увидел его, — в самую нужную минуту, самый нужный ответ — этот «сокрушающий кости удар жезла Господня».

XXXV

      Для чего был нужен удар, он еще тогда не знал; узнал потом: «Я решил… быть оглашенным в Церкви, пока, наконец, не увижу хоть какой-нибудь светлой точки, чтоб пойти на нее». Но к Церкви только подошел, заглянул в нее и опять отошел, «все еще блуждая во мраке, по скользким путям… и отчаиваясь».
      Малою только надеждой спасался от великого отчаяния: «тепленькое местечко получить при дворе… жениться на девушке с хорошим приданым, обзавестись домиком, — и будет с меня! Есть ведь и в этом своя приятность, и даже немалая». — «Я любил счастливую жизнь».
      Вот когда «суше паутины иссушил» сердце его Господь. «Горе тому, кто надеется, отступив от Тебя, Господи, найти что-либо лучшее: точно больной, на постели, с боку на бок переворачивается, то на спину ляжет, то на живот, и все ему жестко, потому что Ты один — покой… И вдруг приходишь… и говоришь: „Беги — понесу, и когда добежишь, то и там еще понесу!“»

XXXVI

      К этому времени, устроив дела свои, вызвал он из Карфагена в Милан сына Адеодата и «ту, с которой привык спать», а также «брата сердца своего», друга Алипия.
      Мать, приехавшая к нему с другим, старшим сыном, Навигием, еще раньше, должно быть, без зова, — видя, что дела Августина поправились, решила, что пора ему остепениться, покинуть наложницу и вступить в законный брак.
      «Очень усердно хлопотала она, стараясь найти мне жену, и уже сосватала девушку… но такую еще юную, что надо было ей ждать два года до брачного возраста». Судя по тогдашним ранним бракам, девочка была лет двенадцати, но во всем остальном точно такая жена, какой хотелось ему, когда он мечтал о браке: «добрая, тихая, красивая, целомудренная, и с таким приданым (это, может быть, главное), чтобы не быть мужу в тягость и чтобы можно было вдвоем в покойном довольстве жить».
      Все, казалось бы, хорошо, одно плохо: как быть с той, которую «он уже имел» и которой столько лет был верен, — с матерью сына его, перед людьми «наложницей», а перед Богом женой? Чтобы жениться на второй жене, надо было покинуть первую; чтобы принять в дом вторую — выгнать первую. В том, «что у людей, — по его же слову, — называется браком, делается это легко и просто; но так же ли просто и легко — в том, что называется браком у Бога?»
      Выгонит ли он жену? Нет, но согласится, чтоб выгнали ее другие. «Браку моему она мешала: вот почему ее разлучили со мной; но сердце мое, все еще прилепленное к ней, растерзано было так, что истекало кровью — влачилось в крови… В Африку вернулась она и дала обет безбрачия… Я же, несчастный, будучи слабее, чем она, взял себе другую наложницу… И рана моя („похоть сплошная“, libido) не исцелилась… а только из кровавой сделалась гнойной».
      Кто же ранил его? Имени матери не произносит он; глухо только намекает: «сделали другие», — вероятно, потому, что и через много лет, когда вспоминает об этом, — слишком больно ему вспомнить, что с ним тогда сделала мать, для него уже святая Моника.

XXXVII

      Как же могла она, так нежно любя его, ранить так жестоко? Это можно отчасти понять, по странному, приснившемуся ей десять лет назад, после того как она выгнала из дому сына за манихейство, вещему сну.
      Стоя будто бы на какой-то прямой-прямой, длинной-длинной, в бесконечную даль уходящей, «деревянной линейке», regula lignea, и горько плача о погибшем сыне, — вдруг видит идущего к ней, по той же линейке, Светлого Юношу и слышит: «Не плачь, сын твой спасется; вот он уже здесь, с тобой!» — и, оглянувшись, видит, что сын за нею стоит, все на той же линейке.
      Вещий сон этот выразил, может быть, то, что действительно было во всем ее существе, а больше всего — в любви к сыну: жесткое, «деревянное» или даже «каменное», но и бесконечно верное, к одной-единственной Цели прямо идущее, прямолинейное. Любит она и сына «прямолинейно» — беспощадно, почти убийственно. «Слишком она меня любила», — чувствует он сам.
      Любит его, и ранит почти смертельно. Но как знать? Чтобы такого сложного, как он, упростить, лабиринтно-извилистого выпрямить, может быть, и нужна была такая беспощадная «прямолинейность» любви?
      Чтобы это свойство матери понять, надо увидеть его и в сыне. Все свои «блуждания» кончив — «выпрямившись», упростившись окончательно, — будет и он «прямолинеен» (в будущей страшной логике «Предопределения», Praedestinatio). «Выпрямленный лабиринт» св. Августина — «прямая линия» св. Моники.
      Матери иногда, во сне, наваливаясь на грудных детей своих, душат их, «засыпают» до смерти, а проснувшись и увидев, чт? сделали, — сходят с ума или убивают себя от отчаяния: так Моника едва не «заспала» Августина.
      Да, «дивен Бог во Святых Своих», — и страшен.

XXXVIII

      Двое будущих святых, Августин и Моника, выгнали из дому ни в чем не повинную женщину, как добрый человек и собаки не выгонит. «Если это грех (еще бы не грех!), то и его, вместе со всеми остальными, очистил огонь Благодати», — решает один из мирских апологетов Августина. Но вопрос вовсе не в том, «очищен» ли грех огнем Благодати, а в том, как очищен. Не извне, насильственно, совершается в людях «очищение» Благодатью, а изнутри, свободно, и надо для этого человеку увидеть свой грех и покаяться. Но Августин и Моника греха своего не видят и не каются вовсе. «В пятницу ли поститься или в субботу?» — смущается совесть Моники, а в этом деле невозмутимо спокойна. — Веря, что одна «Мировая Душа» — во всем живом, Августин-манихей умиляется почти до слез, видя, как «млечными слезами плачет смоковница, когда с нее срывают плоды», а к слезам матери сына своего равнодушен, или кажется таким (но ведь и это страшно). Помнит сердце свое, «истекавшее кровью», а об ее сердце забыл. «Мухи не принес бы я в жертву, если бы за то обещали мне и венец чистого золота», а женой и сыном жертвует.
      «Значит ли это, что такое сокровище (святость Августина) куплено слишком дорогою ценою?» — спрашивает другой апологет. Глупый и нечестивый вопрос! Капища Ваалу строились на костях человеческих, но не Церковь Божия. Да и святость Августина куплена ценою вовсе не таких жертв.
      Судят ли грешные святых? Нет, не судят. Но Бог может судить святых своих и через грешных. Невидимое святым в V веке — в XX — может быть видимо грешным; так же невидимое святым сейчас, может быть, грешные увидят в будущих веках.
      Кажется, во дни Гомера глаз человеческий не отличал зеленого цвета от голубого (слово glaukos, одно для обоих цветов), а в наши дни уже отличает, может быть, потому, что за 3000 лет в человеческом теле что-то изменилось — пошло вперед; так же точно изменилось, может быть, что-то, вперед ушло, и в человеческом духе, за полторы тысячи лет христианства, от Августина до нас, и по тому, как изменилось, можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10