Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди на болоте (Полесская хроника - 1)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Мележ Иван / Люди на болоте (Полесская хроника - 1) - Чтение (стр. 11)
Автор: Мележ Иван
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Она жалась к его груди, зашлась в плаче, просто стонала от страха, и Миканор, как ни воинственно был настроен, умолк, пожалел старуху. Мать же, успокоившись немного, вытерла краем платка лицо, глянула на него пристально, неспокойно сказала:
      - Подговаривает тебя кто-то против бога, антихристов какой-то голос!
      - Никто не подговаривает, мамо! Сам знаю! Вот только на вас удивляюсь!..
      - Подговаривает! Чую,х Миканорко... - Она спросила тревожно: - Не заболел ли ты?
      Здоров. В том-то и дело, что здоров и видит такое, чего другие - не секрет - не видят; и среди них мать, которую и жалко и за которую не то что стыдно, но больно. Она ведь боится всего, что против религии, по своей темноте, по несознательности, - так что, если поразмыслить, сама по себе она не виновата и стыдиться за нее, ясно, нечего. Но хоть и жалко ее и нелегко видеть, как она переживает, сидеть, как на привале, сложа руки, тоже не метод. Надо идти вперед и вперед, по ленинскому маршруту.
      Конечно, тут нельзя не учитывать, что мать есть мать, не враг какой-то, а свой человек, только несознательный; надо как-то считаться с ней, разъяснять, наступать умно, можно сказать, с тактикой, с маневром, действовать в обход и тому подобное. Но наступать, конечно, надо - иначе ничего не добьешься. Пусть привыкает и она, и отец тоже, что не так прочны их давние порядки и что боги - не такие паны, о которых и подумать нельзя непочтительно, не то что сказать...
      Бог и всякие святые - вот с чем воевать надо. В каждой куреневской хате в углу под рушниками - как прусаки какие-нибудь в золоте! Всюду, куда ни глянь, в хате гниль, нищета, бедность, а тут - блеск, роскошь! Как в царских палатах, видно! Царя сбросили, кости его давно сгнили, а эти живут, людской темнотой пользуются! Живут, и ничего себе!
      С самого начала, как вернулся со службы, возненавидел Миканор эту свору, что, как часовые, строго стерегли человеческое горе, - ни разу не поднялась рука перекреститься на них. Со временем нелюбовь его еще больше усилилась, спокойно глядеть не мог на этот обман, так и хотелось сказать о них что-нибудь насмешливое, едкое. Долго сдерживался, уважая мать, но ведь надо было наконец двигаться вперед.
      Не век же терпеть, мириться с темнотой матери.
      Встал после обеда из-за стола и, когда надо было перекреститься, подошел ближе к образам, присмотрелся, спросил с самым серьезным видом:
      - Кто это - верхний бог, вроде на старого Глушака похожий?
      Мать чуть не выпустила миску из рук.
      - Миканорко! - Он заметил: в материнских глазах были тревога, отчаяние. - Зачем тебе это? Зачем трогать его? Или он тебе плохое что сделал?
      - Нет, не сделал и не мог сделать! Чего не было, того не было! Только ведь - вылитый Глушак! Будто, скажи ты, с Корча рисовали!
      - Покарает он тебя за такие твои слова, Миканорко!
      Ой, не стерпит он, болит моя душа!
      - Доска крашеная, мамо, все стерпит! Глушак, ну, правда же, вылитый Глушак!
      - Не трогай матку! - перекрестившись, вздохнул сонливо, вступился за старуху отец. - Не нравится, так не смотри, а не трегай. - Он еще зевнул, сладко потянулся, почесал спину, мирно сказал жене: - И ты не дрожи очень] Может, оно, как говорится, и правда... Не доказал никто, не видел своими глазами... Так можно думать и так и этак...
      - Как это - и так и этак? - возмутилась мать. - Как у тебя язык поворачивается! Пусть он - молодой, а ты ведь - жизнь прожил, навидался всякого...
      Отец покряхтел, поскреб затылок.
      - В том-то и соль, что всякое видел. По-разному расписывают все святых и бога... Как был в Маньчжурии, так там - совсем иной бог. Желтый, косоглазый, хитрый такой... Как будто их несколько, богов...
      - Совсем сдурел на старости лет! - только и сказала мать.
      Отец снова почесал затылок.
      - И святые у всех разные... - Белый, в холщовых штанах и длинной, чуть не до колен, рубашке, он приблизился к податям и, когда сел на край, сказал Миканору: - И ты не очень - на образа!.. Не нами заведено...
      - Так что - если не нами! Глаза закрыть?
      - Не обязательно закрывать... - Отец сладко зевнул.
      - А что ж? Если душа просто не выдерживает этой глупости?!
      - Всяких глупостей много...
      - Так что ж, век терпеть?
      - А что... - следующее отцово слово утонуло в зевоте.
      Отец, будто показывая, что разговор этот не интересен ему, отвернулся, лег на тряпье, потянул на плечи рядно, - почти сразу захрапел. Миканор постоял минуту с досадой:
      будто ждал, что отец зашевелится, опять заговорит, - нельзя же так бессмысленно обрывать их спор! Но с полатей слышалось лишь мирное, с тонким, как сквозъ паутину, присвистом, храпенье; тогда Миканор оглянулся на мать - та стояла перед иконами с поникшей головой, печальная, строгая, тихо бормотала какую-то молитву...
      Миканор сорвал с гвоздя буденовку, набросил на плечи шинель и быстрым, порывистым шагом вышел на скрипучее крыльцо.
      Вот он где - трудный рубеж; в своей хате. И если бы на этом рубеже был кто-то чужой, противник какой-то, тут задача была бы простая, обучен - не секрет - тому, как брать такие рубежи, где окопался противник; но ведь бвои же люди там - своя мать, свой отец!
      Оттого и тактика - трудная. Самому тошно от такой тактики, от материнских страхов, от жгучих слез. Но ничего - пусть попереживает, ничего не поделаешь; когда-нибудь спасибо, может, скажет, а не скажет - и не надо! Не за то, не за спасибо, сражаемся!..
      4
      За этим рубежом вставал второй, намного больший, - можно сказать, целая линия.
      Одна позиция этой линии прошла в стороне, в Мокути, откуда отца привезли таким пьяным, что пришлось нести его в хату, как мешок. Охмелевшая мать и Миканор уже на полатях сняли с него холодную свитку, принялись тереть снегом побелевшие руки и уши. Долго, долго пришлось тереть, пока старческие кривые пальцы не порозовели. Отец то стонал, будто во сне, то скрипел зубами и что-то бормотал бессвязное.
      Больно и обидно было видеть седую, подстриженную к празднику бороду с остатками какой-то еды, с подмерзшей слюной. Сняв с него твердые лапти, мать прикрыла его одеялом, потом свиткой, съехавшей на пол, и, прижав взлохмаченную голову со сдвинувшимся платком к краю полатей, нехорошо, как-то не по-людски, завыла. И ее было жалко, и обидно было за нее - в искреннем, полном тоски плаче слышалось пьяное, отвратительное отупение...
      На другой день отец встал поздно, позеленевший, постаревший, будто выжатый, долго возился на полатях, глядел исподлобья, хмуро, страдальчески. Босой поплелся к ведру возле порога, медленно пил ледяную воду, не мог напиться.
      Мать не удержалась, упрекнула от печи:
      - Хорош был, Даметько! Нализался как... Чуть довезла! .. Все из саней валился!
      Отец промолчал, взглянул исподлобья на Миканора и тотчас отвернулся. Все же не удержался, прохрипел матери, нет ли чего-нибудь опохмелиться.
      Мать пожалела - принесла из каморки в корце самогону.
      Ставя перед ним на стол, опять упрекнула:
      - Если б не Чернушка, не знаю, как довезла бы! Выкатится из саней и лежит, как бревно!..
      Выпив, отец повеселел. Сказал вдруг довольно, будто хвастаясь:
      - Погуляли хорошо! Не пожалел зять горелки!..
      - И вас не пожалел, видно! - огорченно отозвался Миканор.
      - Я - что? Чего меня жалеть?!. Вот что ты сестру не уважил, Ольга жалела!.. И муж ее обиделся...
      - Ничего, уважу! Не обязательно на вашего пьяного Миколая! - сказал Миканор.
      И вот начиналось опять. Будто религиозная эстафета: давно ли миновал праздник святого Миколы, а уже близилось рождество; с каждым днем приближалось, все больше наполняло Курени своими заботами. Чем ближе оно подступало, тем больше овладевала Куренями какая-то лихорадка.
      Как ни злился Миканор, а видел - лихорадку эту не только не гнали, как болезнь поганую, а даже радовались ей; к глупой поповской выдумке - к рождеству готовились не по принуждению, не из-за покорности попу, церкви, а охотно, с каким-то веселым нетерпением! Словно и правда праздник был настоящий. Наперебой, друг перед другом, спешили доделать все по хозяйству, - запасались на праздник: возили, складывали в сарай сено, рубили дрова. Запасались не на день, не на два - на все рождество, на две недели: в рождество, по поповским законам, ничего делать нельзя, грех...
      Зима как бы помогала рождеству. Холода зарядили ядреные. Утра вставали розовые, с розовым снегом и розовым инеем, которого много пушилось на стенах под застрехами, на ветвях деревьев. Куреневские дворы, вся улица были полны звоном: звонкими голосами, звонким ржаньем, звонким скрипом ворот. Дым над куреневскими хатами стоял в розовом небе словно лес...
      Солнце почти не смягчало стужи: лицо щипало, кололо тысячами мелких игл. В поле аж дыхание спирало от чистого морозного воздуха, не то что свитка, но даже теплый полушубок не защищал - мороз вскоре сжимал все тело. Спасались только тем, что соскакивали с саней и трусили вслед, притопывая, будто танцуя. Работали и в лесу и возле стогов, но пока добирались до дому, промерзали так, что потом, как говорил Чернушка, холодно было и на горячей печи.
      Ночи были светлые, такие тихие, что, когда Миканор приходил с вечеринок, его томила тоска одиночества. Тоска ощущалась сильнее, когда он просыпался среди ночи и - сначала в дремотном тумане - слушал, как сквозь бледную морозную роспись стекол доносится голодное вытье волков, бродивших в снежном поле и в голых зарослях вокруг Куреней.
      Беспокойный сон ночью не раз прерывали гулкие удары - от мороза лопались бревна...
      Видно, не было в Куренях такой хаты, где бы не думали, не готовились к рождеству. Хочешь не хочешь, пришлось думать о нем, готовиться и Миканору; готовился он к рождеству так, как, видимо, ни один куреневец не готовился за все годы, сколько стоят тут эти старые хаты. Не было, может, такого разговора, такой встречи, где бы при удобном случае, а то и без него по-военному, без стеснения - не бил Миканор по рождеству. Где только мог, учил людей, резал правду: рождество - это суеверие, поповский опиум, религиозная выдумка.
      Василь, сосед, с которым Миканор затеял такой разговор у колодца, лишь косо, исподлобья глянул и с ведром в руках проскрипел лаптями к хлеву. Хоня же, когда врезал такое Миканор в Алешиной хате, не только не набычился, но вроде обрадовался: известное дело - выдумка, глупость, выгодная попам! В хате, кроме них троих, не было никого, и вслед за Хоней легко согласился с Миканором и Алеша...
      Некоторые парни и мужики вступали в спор, другие, хоть и не очень уверенно, согласно кивали в ответ, а иные - таких было большинство отмалчивались. Очень, очень часто Миканор во время этих бесед встречал безразличие: чег;о тут говорить, чего мудрить - как бы слышал он. Потому и разговоры такие быстро угасали, тонули среди других житейских суждений. Более горячо на разговоры о рождестве откликались девушки и женщины, но они чуть ли не все люто набрасывались на Миканора, осуждали его. И думать ни о чем не хотели, словно боялись, что думать - тоже грех! Только Ганна Чернушкова - запомнилось Миканору - не призывала бога в свидетели, не пугалась; не пугалась, слушала, - но с каким недоверием, с какой усмешечкой!
      Все же и то хорошо, что слушала: послушала, - может, когда-нибудь и подумает! Неспокойное, умное в глазах ее всегда видел - вот что утешало и радовало Миканора, особенно в эти дни, когда так разочаровала его Хадоська. Хадоська, о которой он недавно думал, что ей скоро и в комсомол дорогу открыть можно, оказалась ничуть не лучше Василя Дятла. Говорить не дала не только о боге, но и о попах, о поповских хитростях. Миканору стало ясно, что такому человеку не то что впереди, в первых рядах, но и в тылу неизвестно где плестись придется!..
      Не часто приходилось испытывать Миканору столько разочарования, как в эти дни. Сколько ни старался, а предпраздничная лихорадка в Куренях не только не спадала, а - чувствовал - все усиливалась. В лихорадку эту все чаще вплетали- свои отчаянные, предсмертные голоса поросята, свиньи, овцы, которых кололи и резали кому можно было и кому нельзя. Не было такого дня, чтобы из того или другого хлева не слышалось испуганного блеяния или пронзительного визга, чтобы не краснел то на одном, то на другом огороде за хлевом веселый огонек, не плыл вверх дым. Еще недавно морозно-чистый, воздух наполнялся теперь запахами дыма, жженой щетины, подгоревшей свиной кожи.
      - "Вот же дикость! - злился Миканор. - Завтра не один зубы на полку положит, а не думают, не экономят! Все под нож пустить готовы ради дурацкого праздника!.."
      Вчера упрекал соседа Василя, свежевавшего овцу, а сегодня, как ни старался уберечься, эта напасть пробралась и к ним в хату. Вернувшись от Грибка, с которым хотел поговорить, чтобы подвезли еще хвороста на греблю, увидел вдруг, что отец возле припечка точит о кирпич шило. Даже если бы не видел, как нахмурился отец, как отвел глаза в сторону, догадался бы сразу, зачем готовит шило. По этой отцовской хмурости и безразличию Миканор понял еще и то, что без него у отца с матерью был серьезный разговор и что отец уступил...
      - Все-таки решили поклониться богу? - не выдержал Миканор после нередкого теперь в хате неловкого молчания.
      - Зам9лчи, Миканорко! - сразу отозвалась мать, словно только и ждала этого разговора. - Надо! Ты как хочешь думай, а праздник есть праздник. По-людски надо!
      - Так чтоб по-людски было - свиней обязательно резать?
      - Надо, Миканорко! Хорошо отпразднуем рождество, так и урожай хороший будет и скотина даст хороший приплод!
      Соберем потом что-нибудь!
      - Само расти все будет! Ждите только!..
      Вытирая краем рубашки шило, будто оправдываясь, заговорил отец:
      - Настя с Семеном и Ольга со своим быть должны!
      Угостить чем-то надо!..
      - Да детей привезут сколько к деду и бабке! - подхватила мать. - У Ольги уже пятое что-то лопочет!
      - Так, конечно, все это в рождественские дни делать!
      - А когда же?
      Миканор только рукой махнул: пустое занятие - спор этот вести! Мало толку от этих споров! Огорченно подумал - как все перепуталось, переплелось: тут если бы кто и не хотел праздновать, так будто уже обязан - гости ведь, дети, зятья, сваты приедут! Надо для них стараться, не оплошать! Хитро опутала людей поповская паутина!..
      Дома не сиделось, и Миканор вышел на улицу, зашагал к Хоне: хотелось с тем поговорить по душам, кто тебя понимает, до кого дойдет твоя тревога-тоска. Отвести душу с хорошим другом!
      Задумчивый, углубленный в себя, не заметил, как вошел на Хонин двор, взялся за холодную щеколду сеней. Спохватился только тогда, когда, забыв нагнуть голову, стукнулся о притолоку. Держа в руке буденовку и щупая набухавшую шишку, огляделся в полутьме: в хате была только Хонина мать, неподвижно глядевшая на него с полатей. Страшно худая, словно вся высохшая, в полутьме она показалась Миканору неживой. И хата - молчаливая, неуютная, без привычной детской возни и гомона - была похожа на погреб.
      Миканору страшновато было чувствовать на себе застывший, мертвенный взгляд, но он скрыл это, спокойно поздоровался, спросил, где Хоня.
      - На огороде Хоня, - не столько услышал, сколько догадался Миканор.
      Только когда вышел во двор, заметил, что из-за хлева ползет вверх дымок, черный дымок от горевшей соломы. Тотчас же оттуда донеслись веселые детские голоса: вот где все был и теперь! Невольно Миканор зашагал быстрее. Едва ступил на огород, увидел стайку ребятишек, которые галдели, толкали друг друга, суетились, нищенски одетые, но счастливые.
      В центре этого окружения на корточках сидел такой же веселый Хоня, пучком горящей соломы водил по спине уже почти опаленного худого поросенка...
      Заметив Миканора, он бросил полусгоревший пучок соломы, выпрямился, красный от жара, с пятном сажи на щеке, весело крикнул детворе, чтобы утихли, дружески подал руку.
      - Все-таки поддался общей хворобе?
      - Не хворобе, а животу! - засмеялся Хоня. - Куда ни повернись, отовсюду так смачно пахнет, что кишки стонут!
      Разве удержишься?
      - Все-таки - не секрет - вроде богу кланяешься!
      - Не богу, Миканор, а животу своему! А может, живот - тоже бог?.. - Он перестал смеяться. - Мать загоревала очень, попросила, чтоб заколол на рождество... Да и детвора - сам видишь! ..
      Постояли, покурили, поговорили о зиме, что наконец вступила в свои права, о девчатах, что будто взбесились перед рождеством, посоветовались, куда податься на вечеринки.
      Незаметно снова вернулось искреннее дружелюбие, и Миканор, невесело улыбаясь, рассказал о своем споре с родителями. Хоня будто только и ждал этого, обрадованно подхватил:
      - Вот видишь, Миканор; но ты не горюй, не легко и деревья гнутся! Не то что люди, да еще старые!..
      После разговора с Хоней всегда веселее на душе становилось. Но беззаботность эта была недолгой: возвращаясь от Хони, увидел возле Алешиной хаты группку девчат, уж очень ласково болтавших с гармонистом.
      - Так гляди ж, чтоб помнил уговор! - крикнула ему, отойдя немного с подругами, Чернушкова Ганна.
      Алеша с достоинством промолчал. Он уже хотел уйти в хату, но заметил Миканора и остановился.
      - Поиграть, видно, просили? - подал руку Миканор.
      - А то чего ж? - Алеша шмыгнул красным носом, для убедительности провел под ним еще рукавом рубашки.
      Нос у Алеши, насколько помнил Миканор, в стужу становился красным, даже синеватым, и Алеша всегда шмыгал им; сейчас же парень стоял на таком морозе в одной холщовой рубашке.
      - На рождество - не секрет - договаривались?
      - Ага... - В словах Алеши явно чувствовалась гордость единственного на всю деревню гармониста.
      - Пойдешь, сказал?
      - А чего ж...
      - В поповский праздник.
      - Так ведь за плату.
      - А если за плату - все можно?
      Алеша снова шмыгнул красным носом.
      - Заработать надо.
      Не глядя на него, Миканор разгладил сборки шинели под ремнем.
      - Всякие заработки бывают!
      Как и в разговоре с Хоней, а еще чаще с родителями, хоть и старался казаться непоколебимым, Миканор почувствовал с тоской, что не может судить "по всему закону". В нем заговорило непрошеное, ненужное, просто вредное сочувствие: правду Алеша говорит, заработать надо!..
      От этой слабости, оттого, что видел: слабость - не секрет - была во вред делу, оттого, что все вокруг было так запутано, шло наперекор ему, Миканором снова овладела тоска. Удрученный, с тоскливой неуверенностью, но все же твердым, командирским шагом возвращался он веселой морозной улицей домой.
      5
      Весь день перед "святым вечером" мать скребла ножом стол, лавки, мыла посуду. С утра и почти до самого вечера не потухал в печи огонь - варила, варила, пекла. Ужин должен быть постный, но требовалось приготовить ни мало ни много - двенадцать блюд!
      Мать не ела весь день сама и не позволяла другим. Миканор отрезал ломоть хлеба, достал огурцов и тем перебил голод. Она видела это, но не сказала ничего, только перекрестилась на икону, и мать и сын заранее понимали бесполезность споров, не хотели начинать их.
      Только когда стемнело, вынесла решето с сетгом, поставила в угол, а наверх пристроила горшок с кутьей.
      - Выперлась этот год через край! - сказала о разварившейся кутье. Хороший урожай на зерно должен быть!
      - Дай бог! - отозвался отец.
      С уважением и какой-то торжественностью следил отец, как мать расстилала на вымытом столе сено, как накрывала его чистой скатертью, как клала буханку хлеба, нож, ложки, ставила кружку с солью. Помыв в углу над ушатом руки, он, белый, в лаптях, в холщовых штанах, в длинной, до колен, рубашке, подпоясанной праздничным пояском, подождал, когда подойдет мать, и, не взглянув на Миканора, в первый момент смущенно, стал вслух мЪлиться. Миканор вначале слушал его молитву, как всякую молитву, только еще больше пожалел тех, кто верил в чудеса и силу моления, - ведь темными людьми этими были его мать и отец; но когда отец вдруг помянул деда Амельяна, когда в голосе его будто что-то натянулось, задрожало, Миканор неожиданно почувствовал, что и в нем отозвалось это волнение, - дед АМельян умер перед самой Миканоровой службой, идучи с гумна.
      Дед, который знал столько сказок, с которым столько вечеров грелись на печке, когда Миканор был маленьким. Дед, который сделал ему когда-то санки, о котором столько доброго осталось в памяти!.. А отец называл уже имена других покойников - детей своих, Миканоровых братьев и сестер, поминал Илюшу, Маню, Матруну, Петрика, MojpHKa. Илюшу и Маню Миканор никогда не видел, а Матруну-и Петрика на его глазах задушила "горловая", оба чуть не в один день умерли. Он помнит, Петрик задохнулся, когда Матрунку еще не унесли на кладбище, когда она еще лежала в гробу. Их повезли вместе, положили в одну могилу... А Метрик утонул, когда пас коня на приболотье. Хотел искупаться, да как нырнул в болотное озерцо, так там и остался. Вытянули его изпод коряги только на другой день, никак не могли найти. Синий был, страшный. Бедная мать, как она убивалась, как горевала тогда над Мотриком, над нежданной бедой, отнявшей у нее взрослого сына. И сколько же ей, если подумать, пришлось пережить за всю жизнь, нагореваться над дорогими могилами!..
      Миканор почувствовал себя будто виноватым перед матерью, не рассердился за то, что та сунула в горшок с кутьей, зажгла свечу. Как было, если подумать, сердиться на нее, темную, согнутую такими бедами, полную горячей любви к тем, кого отняли у нее болезни и внезапные несчастья!.. Но ведь как хитро прицепилась к человеческому горю религия, и тут не преминула попользоваться!
      - Мать и отец сидели за столом, ужинали, как никогда молчаливые словно чувствовали за собой тени тех, кто давно уже не просил есть. Оба, было заметно, думали, вспоминали; отец, прежде чем взять какой-нибудь еды для себя, отливал ложку этой еды в миску, поставленную на окне, - дедам, покойникам. Мать сидела за столом, только переставляла миски, ничего не убирала. Ужин показался Миканору очень долгим и скучным; он с трудом дождался, когда отец наконец поставит на стол горшок с кутьей, нальет сладкой сыты из мака и меда, попробовав которые можно, не обижая стариков, встать из-за стола...
      Когда одевался, чтобы походить по морозной вечерней улице, заметил: миски с едой после ужина так и остались на столе - чтобы дедам было чего поесть!
      Стоял на крыльце, думал свою думу о темноте людской, о том, как теперь, видно, хорошо на замерзшей Припяти - легко, весело бегут лыжи! Кто-то, не секрет, как и он недавно, летит с горы, аж дух захватывает! Вспомнил веселого товарища своего Ивана Мороза, поехавшего в Минск на курсы, вдруг защемила тоска: увидеться бы, поговорить, пошутить друг над другом... Обещал письма писать, а почему-то все нет!..
      Будто и не слышал гомона, смеха на улице, никуда в этот вечер не хотелось идти. Стоял как в карауле. Прошло мимо несколько человек, две-три веселые группки. Двое уже почти миновали его, и вдруг остановились, присмотрелись.
      - Не Миканор ли это? - сказала, затаив смех, одна.
      Миканор узнал Чернушкову Ганну и охотно двинулся к ней.
      С Ганной была Хадоська.
      Он поздоровался.
      - А я думала,-не замерз ли случайно! - съязвила Ганна. - Стоит, как столб при дороге!
      - Замерз! Не мешало б и погреть, если б было кому! - заметно повеселел Миканор.
      - Так ведь печь, видно, есть? Или, может, отец занял?
      - Да нет. Но мне больше по нраву - живая! .
      - Ого! Так поискал бы! Может, и нашел бы, если не слишком переборчив.
      - Переборчив! Одни мне не нравятся, другим я не по душе. А третьи заняты! Сразу по два кавалера имеют, как охрана по бокам стоят. Не подступиться.
      - Вот нашли о чем говорить! - вмешалась Хадоська, топая аккуратными лапотками. - Лучше скажи, что тебе суждено? Гадал же, видно?
      - Нет. И так знаю: в холостяках ходить буду, пока не надоест.
      - И мне ничего хорошего не вышло! - сказала Ганна с притворной грустью. - Гадали мы с Хадоськой, тянули соломину. Так она вытянула длинную соломину и - с колосом!
      Скоро замуж выйдет и - за богатого хлопца!
      - Вот скажешь! - застеснялась Хадоська.
      - Может, я выдумываю?
      - Не выдумываешь, но... - Хадоська, заметно было,- вся полнилась радостью. - Но - не надо говорить!
      - А мне, - сокрушалась над своей неудачей Ганна, - ничего путного не вышло. Коротенькая соломина и пустая!
      И возьмут не скоро, и - вдовец пожилой будет! Вот счастье какое!
      - Вдовец! - вдруг засмеялся Миканор. - Так это ж хорошо! Это ж ты, видно, вытянула меня! Я ж, можно сказать, вдовец. Ведь у меня была... женка!
      - Была у старца торба!
      - Нет, правда, была! В Мозыре, на службе! Черненькая, стройненькая, красивая! Винтовочка трехлинейная!..
      - Я ж и говорю - была торба!..
      Хадоська, все время поглядывавшая на улицу, заметила невдалеке двух человек, нетерпеливо потянула Ганну за рукав:
      - Идем!
      Ганна тоже увидела подходивших, но сразу отвернулась, попросила Миканора:
      - Проводи нас... Поворожим у Сороки...
      Что-то было в ее голосе такое искреннее, доверчивое, что Миканор мгновение колебался, но выдержал характер:
      - Ворожите уж одни...
      Она, видимо, обиделась немного, но промолчала: подошли Евхим с Ларивоном. Евхим поздоровался, разудало поинтересовался:
      - О чем тут секреты?
      - Да о том,-7 сказала, нарочно позевывая, Ганна, - время или не время спать?.. Миканор говорит, что пора...
      - Так пусть и идет...
      - И меня что-то в дрему клонит...
      - В такой вечер! - захохотал, хотел перевести все в шутку Евхим. Но она шутить не захотела - неизвестно, чем и окончился бы этот разговор, если бы Хадоська опять не потянула Ганну за рукав:
      - Что ты это выдумала! Идем!
      Хадоська чуть не силой потащила ее с собой. Миканор остался один. Уже на своем дворе услышал он издали Евхимов хохот, подумал: не очень-то она к тебе льнет, Глушачок!
      - Не тебя, не секрет, повидать хотела бы; не тебя и - не меня, конечно. Только ведь прилипчивый ты, все - думаешь - потвоему должно быть!..
      6
      Деревней словно овладела дрема. Целыми днями никто никуда не спешил, все ходили медленно, степенно, беззаботно; кто помоложе, коротали время в беседах, кто постарше - целые дни грелись, спали на печках. Дремали в хлевах кони, стояли, вмерзали в снег сани, даже ворота и журавли над колодцами скрипели как-то сонливо, нудно...
      Видимо, никогда не ползли так медленно, неинтересно дни в жизни Миканора, как в эту рождественскую неделю. Мать кое-что делала по хозяйству, а отец чуть не целыми сутками посвистывал в нос на печи. Слезет, кряхтя, почесываясь, прошаркает лаптями по полу, поест - и снова на печь. Миканор же чем только не пробовал заполнить нудную праздничную пустоту - и по хозяйству делал все и за себя и за отца, и газеты читал, перечитывал, так что темнело в глазах, - и все же чувствовал: скука, пустота не отступают...
      Мало радовали его и вечера, когда молодежь допоздна бродила по улице, перекликалась, будила морозную тишину смехом. Мать советовала пойти к ним, не скучать дома, приходили несколько раз Хоня и Алеша, звали с собой, - не соглашался: не его это праздник, не его радость...
      К концу недели Курени снова зашевелились. С самого утра перед святым вечером потянулись в небо дружные дымы, потянулись и не опадали уже весь день. Не утихал огонь и в печи Миканоровой хаты: кипело варево в чугунах и чугунках, - теперь уже не постное! - шипели сало и колбасы на сковородах. Недаром мерз в кладовке разобранный, до времени заколотый кабанчик!
      Недаром загублена была и рожь на самогон: чувствовал Миканор, отец только и ждет, чтобы он ушел куда-нибудь, - хотел разлить самогон из бочонка, стоявшего в погребе, в бутылки. Бутылки, вымытые матерью, стояли наготове под лавкой.
      Еще не совсем стемнело, когда неподалеку от хаты послышалась песня-щедровка. Вскоре тонкие детские голоса затянули уже возле самых окон:
      На новое лето
      Нехай родится жито! ..
      Святы вечер!
      Пожелав отцу Миканора, хозяину, чтобы уродилось не только жито, но и пшеница и "всякая пашница", голоса под окнами, на некоторое время прервав пение, о чем-то поспорили, потом недружно запищали, пожелали:
      Пиво варить,
      Миканора женить!..
      Святы вечер!..
      Отец при этих словах засмеялся, весело взглянул на Миканора, мать, обрадованная, прижалась лицом к незамерзшему краешку окна, всмотрелась:
      - Зайчиковы! Вот молодцы! Как взрослые - разумные!
      - Сам Зайчик, не секрет, уму научил, посылая!
      - А хоть и Зайчик, так что? Все равно - молодцы!
      Дети из-за окна уже советовали родителям Миканора:
      Залезь на баляску,
      Достань колбаску!
      Святы вечер!..
      Стань на дробинку,
      Достань солонинку!
      Святы вечер!
      - Инструктаж получили - по всем правилам! - по-своему похвалил Миканор, ноне засмеялся, знал: не от хорошей жизни засветло выпроводил своих детей Зайчик! Будто попрошайничать прислал, пользуясь колядками!..
      Растроганная мать, не одеваясь, вынесла ребятишкам большой кусок колбасы, ломоть свежего хлеба. Не успела она вернуться в хату, не успели Зайчиковы выйти на улицу, как под окнами снова запели: на этот раз соседские дети - Володька с Чернушковым Хведькой, запели неуверенно, боязливо, с робкой надеждой, видимо первый раз в жизни! Они сразу сбились, растерялись и совсем умолкли. За ними, тоже почти без перерыва, будто только и ждали,-когда эти закончат, отозвалась под окнами новая стайка.
      - Это ж Хоневы! - объявила радостно мать, вернувшись со двора.
      Песни под окнами теперь почти не умолкали, за детьми вскоре группами потянулись подростки, даже взрослые, эти часто уже не с пустыми руками, а со звездой, что красно, трепетно отражалась в морозных узорах, заглядывала в уголок чистого, не расписанного морозом окна. Потом несколько парней шумливо ввалились в хату вместе с клубами холодного пара и "козой". "Коза" - кто-то в вывернутом тулупе - согнулась, закружилась, затопала, так смешно взбрыкивала ногами, так, потешно мекала, тоненько, жалобно, что батько крякнул от удовольствия:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25