Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Берлинская тетрадь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Медников Анатолий / Берлинская тетрадь - Чтение (стр. 5)
Автор: Медников Анатолий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Удивительная, фантастическая, неповторимая картина! Где найти краски, какими словами передать это смешение пестрого, контрастного, хаотичного, кажущегося диким в своем сочетании?!
      Грудные младенцы на руках у закутанных в платки женщин, высоко поднятые стволы танковых пушек! Старики, присевшие отдохнуть на складной стул, и рядом забрызганные грязью и пятнами крови гусеницы танков!
      Наши солдаты, танкисты в грязных черных шлемах или с открытой головой, спокойно сидели прямо на танковой броне машины с зажатым между колен котелком. Ни близкий грохот снарядов, ни свист над головой минных осколков не мешали им аппетитно закусывать. Санитарки с белыми повязками на рукавах шинели наскоро перебинтовывали легкораненых, отказавшихся уйти с передовой в медсанбат.
      А толпы беженцев все шли и шли, забивая тачками мостовые, люди скапливались на перекрестках, панически бросались из стороны в сторону, когда вблизи разрывался тяжелый снаряд. Беженцы, конечно, мешали танкистам, но танкисты помогали женщинам и детям поскорее выбраться из зоны огня.
      И наши воины делали это, сознавая, что в толпе, пестрой, многонациональной, многоязыкой, просачивались в наши армейские тылы вместе с детьми И женщинами также эсэсовцы и офицеры. Они меняли военный китель на штатский пиджак, но прятали в карманах пистолеты и гранаты. И потом эти гранаты нередко разрывались около наших кухонь и санитарных палаток.
      В этот день было солнечное утро, мягкое, теплое. В такие ясные дни даже на фронте людям не думается о плохом, о смерти.
      Но тем самым танкистам, что, сидя на броне своего танка, запивали гречневую кашу, колбасу и консервы трофейным немецким вермутом, тем, что разговаривали, смеялись, пытались объясниться с немецкими женщинами, зная два-три слова, но используя пальцы и улыбки, тем, что писали домой письма, устроив тетрадь у себя на коленях, тем, что в эти минуты ухаживали за нашими девушками - санитарками и регулировщицами, - всем им предстоял через полчаса тяжелый, кровопролитный бой. И конечно, не всем было суждено из него вернуться живыми.
      Я искал в восточных районах Берлина танкистов полковника Шаргородского и нашел их на этой улице. Полк основательно поредел. Но боевой дух танкистов не сломили ни усталость, ни потери в людях и технике.
      Чтобы убедиться в этом, не было нужды заглядывать в сводки политдонесений. Правда, бой есть всегда бой! Он тяжел повсюду. Видеть наши жертвы на улицах Берлина было, быть может, еще больнее именно потому, что тут от победы наших людей отделяли буквально метры, какие-нибудь несколько кварталов. И все-таки в берлинских боях было много особенного, неповторимого.
      Здесь все воины находились во власти той всепоглощающей, пьянящей радости, о которой еще Пушкин сказал; "Есть упоение в бою и бездны страшной на краю!", всеми владел духоподъемный боевой энтузиазм и энергия, порождавшие подвиги.
      Я искал на улице танк Павла Синичкина. "Тридцатьчетверка" со вмятинами на боку притулилась около стены дома. Когда я узнал номер машины, колонна танков уже начинала понемногу вытягиваться на исходные позиции для атаки.
      Обычно танки накапливаются для наступления ночью, под прикрытием темноты. Но сейчас у противника осталось мало противотанкового оружия, а с фаустпатронами боролись наши автоматчики. Поэтому танки продвигались днем, используя для маскировки громоздящиеся к небу развалины и немецкие баррикады из разбитых автобусов, трамваев, поваленных столбов, баррикады, которыми гитлеровцы оплели почти все улицы.
      Синичкин сидел на тумбе у тротуара, как на скамейке в парке, и читал "Красную звезду". Пачку газет только что принесла девушка - боец из полевой почты.
      Заглянув через плечо танкиста, я прочел на газетной полосе сообщение о том, что 25 апреля первым советским комендантом в немецкой столице назначен командующий армией генерал-полковник Н. Э. Берзарин.
      Он опубликовал свой первый приказ. В нем говорилось, что советское командование гарантирует мирному населению безопасность и жизнь, приказывает продолжать снабжение жителей продуктами по определенным нормам.
      Почувствовав, что кто-то остановился за его спиной, Синичкин резко обернулся. Он узнал меня.
      - Ну, как жизнь молодая, старший сержант, здравствуйте, - сказал я.
      - Я старшина теперь и командир танка, - поправил он и протянул руку.
      - Тогда поздравляю дважды!
      - Да вот живем, - отвечая на мой вопрос, сказал Синичкин, - живем очень даже интересно, в городе Берлине назначен комендантом советский генерал. А фашисты безобразничают, все стреляют!
      - Нехорошо себя ведут, - в тон ироническому голосу танкиста сказал И я, усмехнувшись.
      - Стреляют, и, как говорится, каждую пулю здесь можно поймать!
      Я сказал Синичкину, что в наших руках уже больше половины Берлина и в освобожденных районах с каждым часом все увереннее налаживается мирная жизнь, кое-где даже уже открылись магазины.
      - Ясно, ясно! Берлин - большая деревня! - Синичкин усмехнулся. - Уж раз сюда пришли, то войну свалим, это точно.
      - Берлин взят в кольцо, осталось несколько дней сражений, не больше, высказал я свое предположение.
      - Это верно, вы только мне объясните, чего они тянут, фрицы, чего не сдаются, неужели еще надеются?
      - А как ты сам думаешь?
      - Пощады не ждут, потому так, - сказал танкист уверенно. - Вот я раньше думал - они только над нашими людьми лютуют, а своих жалеют. Нет ведь. Сколько сейчас тут мирного народу гибнет зря!
      Синичкин показал на беженцев.
      - Кого им жалеть, старшина? Хоть на день, хоть на час хотят продлить свою власть, пусть даже над одним районом города. И плевать им на то, что еще несколько тысяч солдат, женщин и детей погибнут на этих улицах.
      - Конечно, разве это люди? Звери] - покачал головой Синичкин.
      Наш разговор на этом прервался, водитель танка уже начал пробовать стартер, загудевший низким, натруженным басом.
      - В бой?
      - Вроде того! Прощайте! Нет, лучше - до нового свидания.
      Синичкин, прежде чем надеть на голову шлем, крепко пожал мне руку.
      - Не замечаете! Мы с вами встречаемся часто, то вот в Польше, потом на Одере, теперь в Берлине. Не миновать увидеться у рейхстага. Там по сто грамм фронтовых выпьем за победу!
      - Не миновать, должно быть. Ну, счастливого боя!
      "Тридцатьчетверка" тихо тронулась вдоль улицы, мимо окон и балконов, с которых свисали белые флаги. Некоторое время Синичкин не спускался в танк, а стоял в люке открытый по пояс и смотрел вперед. Он что-то кричал своему водителю, и тот осторожно объезжал нагруженные чемоданами тачки, коляски и велосипеды беженцев.
      Проводив Синичкина, я пошел разыскивать наблюдательный пункт Шаргородского. Он разместился временно на чердаке уцелевшего восьмиэтажного дома. Стереотруба наблюдателей выглядывала здесь из овального окошка двумя: металлическими рожками. К ней прильнул сам командир танкового полка, осматривая улицы близлежащего квартала.
      Шаргородский, высокий, монументальный, привыкший к резким движениям и крупному шагу, чувствовал себя в темном чердачном помещении как слон в посудной лавке. Под его ногами все время звенело какое-то стекло, он задевал плечами об углы шкафчиков, трельяжей, которые убежавшие жители, должно быть пряча, затащили на чердак.
      - Заходите, заходите в мой антикварный магазин! Нашей прессе - боевой привет! Вам, москвичу, нравится этот пыльный городок? - спросил полковник, лишь на секунду оторвавшись от стереотрубы.
      Даже и сейчас, во время боя, Шаргородский не расставался со своей манерой сдабривать шуткой и улыбкой каждое слово. От природы человек веселого характера, он прочно усвоил эту манеру, должно быть, еще в молодости, когда работал в "Синей блузе" и на эстраде.
      У меня не было тогда времени выяснить, какие сложные жизненные пути привели его, человека, сменившего несколько профессий, к мастерству вождения танков. Но о том, что это мастерство у него было, свидетельствовали многочисленные ордена и медали на груди полковника.
      - Итак, ваше слово, товарищ маузер?
      Я сказал кратко, что Берлин представляется мне большим городом и это ощущение не могут изменить разрушения от бомбежек союзной авиации.
      - А я этот Большой Берлин сменял бы на нашу солнечную Одессу. Хмурый город! Тепла в нем не чувствую, вот как-то душу не греет, - сказал Шаргородский.
      Я промолчал, думая, что разговор будет мешать полковнику вести наблюдение. Но Шаргородский со свойственным ему южным темпераментом и боевитостью танкиста любил, должно быть, делать сразу два, а то и три дела. Во всяком случае, он продолжал говорить со мной.
      - Вы посмотрите: улочки узкие, а дома как скалы в ущелье! Куда там танку, тут и человеку солидному развернуться негде, в особенности если его фигура отпечатана, вот как моя, крупным шрифтом!
      Я сказал с улыбкой, что понимаю полковника как танкиста. Здесь, в Берлине, в муравейнике развороченных улиц и разбитых домов, танкам вести бой было очень трудно, любой фаустник, высунувшись из подвала, мог поразить снарядом машину, сам оставаясь неуязвимым.
      - Ох уж эти босяки фаустники! Среди них много юношей из "Гитлерюгенд", почти мальчишки. Им бы геометрию зубрить в школе да девчонок за косы дергать. А сейчас они - "воины своего фюрера"!
      - И озлобленные, упорные, - вставил я.
      - Эти сволочи растлевали и молодые души. Но Гитлер мальчишками много не навоюет. Пока сопляк с фаустпатроном - петушится, храбрится, а забери оружие - уже и слюни распустил. Но, конечно, в Берлине дерутся и отчаянные головорезы, матерые волки - эсэсовцы. Мы же бьем их всех, без разбора.
      Некоторое время полковник молчал. Он что-то разглядывал в трубу, водя ее из стороны в сторону. Берлинские улицы плыли перед его взором, перечерченные сеткой координат, тонкими линиями квадратов с нанесенными на них делениями. Человек, смотрящий в стереотрубу, не различает уже архитектурных особенностей города - перед ним лишь боевая цель.
      Около полковника, скрестив ноги и напряженно согнув спину, сидел молодой солдат - радист. Почти касаясь лбом стенки своего передатчика, он звонким голосом, точно перекликаясь в лесу, вызывал танкистов, выкрикивая в маленький микрофон:
      - Алло, алло, я Ландыш! Я Ландыш! Вызываю Звезду! Рядом со мной находится товарищ Третий, он вызывает Бугрова. Настраивайтесь на нашу волну, как вы меня слышите, прием, прием!
      Радист связывался с командиром танкового батальона, тот находился в это время в боевой машине, пошедшей в наступление.
      - Дай мне Бугрова, дай скорее, - бросил радисту Шаргородский.
      Он почти выхватил у него наушники. Должно быть, голос комбата звучал глухо, прерываемый свистом, шипением, обрывками чьей-то немецкой речи.
      - Бугров, это Третий, ты меня слышишь, а я тебя еще и вижу, вижу, как ты гусеницами утюжишь площадь. Давай вперед, милый, посылай мальчиков вперед, и мы накажем всех берлинских фрицев!
      Бугров докладывал обстановку: немцы подкатили противотанковые пушки, ставят на прямую наводку. Сильный огонь ведут фаустники. Один наш танк загорелся. Комбат просил огневой поддержки.
      - Все знаю и вижу, Бугров! Действуй, обходя батарею с флангов. Пушки без людей не стреляют. Дай им прикурить гвардейского огонька!
      Я видел, как за нашими танками устремились автоматчики, они старались ближе держаться к машине, так, чтобы огонь противника не смог бы их отсечь, отбросить назад.
      - Не отрывайся от пехоты, - приказал Шаргородский, - сектор шесть перед тобой - возьми его, я тебе помогу. Понял?
      Я не слышал, что ответил Бугров, - его машина шла вперед, рация на ходу, должно быть, работала неустойчиво. Тем временем Шаргородский по телефону связался "с большим хозяином", - он звонил командиру корпуса, прося артиллерийской поддержки.
      Говорить ему было трудно. Над чердаком нашего дома свистели минные осколки, и время от времени, с тяжким уханьем, сотрясая все здание, вблизи ложились тяжелые снаряды. И тогда столбы дыма, поднимаясь в небо, заполняли чердак удушливым запахом гари.
      Бой разгорался. Полковнику стало жарко, он сбросил шинель, расстегнул воротник гимнастерки.
      Батальон Бугрова продвигался вперед. Пробивая другим дорогу, на большой скорости шла машина Синичкина, и то, что на этой берлинской площади произошло с нею, я частично увидел сам, остальное же, уже после боя, дополнили своими рассказами танкисты Шаргородского.
      Эсэсовец, вооруженный фаустпатроном, стрелял из окна полуподвального этажа. Он послал снаряд в правую гусеницу танка Синичкина. Через секунду ствол танковой пушки, описав в воздухе дугу, замер, точно "учуяв" противника. И первым же выстрелом фаустник был уничтожен.
      Однако танк потерял маневренность. Он мог вращаться только на одной гусенице вокруг оси по часовой стрелке.
      Это, видимо, учел другой фаустник. Он выстрелил и разорвал снарядом левый трак. Танк замер на месте.
      Следующий снаряд разорвался около башни, заклинив ее и ранив стрелка. Гитлеровцы хорошо пристрелялись по неподвижной щели. Танки батальона прошли далеко вперед, и Синичкин со своей машиной остался один на площади.
      Он в танке сейчас один способен был вести бой, ибо ранило и водителя.
      Осмелев, эсэсовцы поползли к "тридцатьчетверке". Им казалось, что беспомощный танк превратился в мертвую груду металла, что экипаж танка погиб.
      Но Синичкин не думал сдаваться. У него оставался автомат, запас гранат. Танкист встречал гитлеровцев автоматными очередями. Он стрелял из открытого люка, бросал оттуда гранаты, вел огонь через смотровую прорезь на передней стенке танка, вновь быстро возвращался к люку, и эсэсовцам казалось - внутри танка не один, а по меньшей мере трое танкистов, яростно сражающихся.
      Так продолжалось долго, несколько часов. Вся мостовая вокруг танка была уже изрыта воронками. Над "тридцатьчетверкой" свистели трассирующие пули. Они были видны даже днем и казались короткими огненными черточками, рассекавшими воздух.
      Трассирующие пунктирные траектории сходились на танке - это вражеские автоматчики искали на его броне уязвимые места, тонкие щели. Как им хотелось поставить в конце трассирующего пунктира свинцовую точку - убить Синичкина!
      И действительно, временами казалось, что танкист убит, - танк не отвечал огнем минуту-другую. Тогда гитлеровцы подползали все ближе и ближе, еще мгновение - и они овладеют танком!
      Но вот тут-то в люке появлялась голова Синичкина и его рука, метавшая гранаты.
      Огонь противника на площади был так силен, что наши бойцы не могли подползти на выручку Синичкину. Он по-прежнему дрался один. Шесть атак чередовались одна за другой. Синичкин отбил все атаки.
      Его ранило в правую руку, он сам перевязал себя и продолжал бой. Его ранило в ногу, в плечо. Синичкин все еще дрался!
      Так старшина Синичкин превратил свою "тридцатьчетверку" в неприступную крепость на одной из берлинских улиц.
      И только через несколько часов, когда сюда подошел второй танковый батальон части Шаргородского, товарищи вытащили из танка потерявшего много крови, ослабевшего Синичкина и унесли героя на носилках в санитарную роту.
      Могила Карла Либкнехта
      Под вечер 24 апреля немец-рабочий, только неделю назад освобожденный из тюрьмы, вызвался проводить нас к могиле Карла Либкнехта.
      Оставив в стороне нашу машину и дозарядив на всякий случай оружие, мы пошли в район, уже очищенный от гитлеровцев, к Лихтенбергскому городскому кладбищу, пробираясь среди горящих домов и улиц, забитых густым, удушливым дымом.
      Проводник наш шел молча, пристально оглядываясь вокруг, словно попал в Берлин впервые. Только видя геббельсовские лозунги, намалеванные чуть ли не на каждой стене, он сумрачно отводил взор в сторону.
      Уничтожая гитлеровское государство, наши люди вовсе не собирались мстить немецкому народу, женщинам, старикам, детям.
      Немцы-антифашисты первыми вылезли из подвалов, из бетонных щелей, чтобы помочь нашим солдатам расчистить улицу от завалов камней, убрать трупы. Они указывали на переодетых в штатское платье гитлеровских офицеров, нацистских активистов, пытавшихся замешаться в толпе и скрыться. Одним словом, всем, чем могли, истинные немецкие патриоты стремились помочь нашим воинам.
      Скоро мы очутились в огромном саду, разбитом на большие и маленькие квадраты и расчерченном прямыми линиями желтых аллей и дорожек. Здесь цвели цветы и воздух был полон пряным запахом свежих и чуть затхлым уже лежалых разбросанных на могилах букетов.
      Неподалеку шел бой, а здесь казалась удивительной тишина и аллеи, где под слабым ветром шелестели курчавые и круглоголовые каштаны и чуть раскачивались высокие строгие сосны. Мы шли, как и прежде, молча, минуя один за другим нарядные газоны и ряды аккуратно подстриженных и, казалось, приклеенных к земле кустов сирени.
      Наш провожатый время от времени останавливался и, прижимая руку к сердцу, переводил дыхание. Он был, по-видимому, серьезно болен, и об этом говорили его глаза, горящие неровным и возбужденным блеском, и бледность натянутой на скулах кожи.
      - Плохо с сердцем! - наконец признался он и ткнул длинным и худым пальцем в коричневую вязаную свою жилетку, которая виднелась из-под потертого и широкого в плечах пиджака. - Испортили сердце, - повторил он, почему-то улыбнувшись, и тут же покачал головой. - Наци испортили сердце!
      - Может быть, вернемся? - предложил я.
      - Нет, нет, - тотчас ответил наш провожатый и зашагал вперед.
      Мы пересекли кладбище с юга на север, пока не натолкнулись на русских автоматчиков, и повернули на запад. Здесь так же пересекались аллеи, и мы долго бродили среди памятников, надгробий и резных чугунных оград, повитых цветами и зеленью. В дальних углах кладбища, где искали мы могилу Карла Либкнехта, стояло меньше мраморных обелисков, украшенных барельефами, и все чаще попадались простые могилки с единственным четырехгранным камнем у изголовья.
      - Они должны быть в этом районе. Их похоронили вместе, Карла и Розу. Тут стоял им памятник, - говорил наш спутник, и мы переходили вслед за ним от одного зеленого квадрата к другому.
      Минутами казалось, что наш провожатый заблудился. За восемь лет, что он просидел в тюрьме, многое изменилось даже здесь, на кладбище. Наверное, он и сам думал об этом с тревогой. Казалось, худое лицо его еще больше обострилось, и он что-то бормотал про себя, время от времени произнося вслух отрывочные фразы.
      Уже начинало смеркаться. Дымное небо, быстро меняя тона, становилось все чернее. Как обычно, в Берлине при наступлении темноты усилилась артиллерийская канонада. Даже здесь, на кладбище, все чаще попадались нам спешащие в город наши бойцы, проезжали повозки и пронеслась по аллеям юркая и чадящая гарью танкетка.
      Мы уже начали терять надежду разыскать могилу Либкнехта, когда наш провожатый внезапно скрылся из глаз в гуще кустов. Вскоре раздался его радостный крик. Решив, что он наконец-то нашел могилу, мы поспешили на голос. И что же увидели? За кустом сирени стоял наш провожатый и рядом с ним высокий немец в рабочем комбинезоне. Оба они внимательно разглядывали небольшой гранитный камень у изголовья какой-то могилы.
      - Вот это место, - сказал мне наш провожатый, наклоняясь к могиле, здесь они были похоронены. Карл Либкнехт и Роза Люксембург. И другие коммунисты. Но наци вытащили их из земли и зарыли других людей. Я не знал этого, вот Говорит товарищ.
      Он показал рукой на высокого немца в комбинезоне.
      - Мы не виделись восемь лет, - добавил наш провожатый после долгой паузы. - Восемь лет сидели в разных тюрьмах. И вот мой друг тоже пришел сюда разыскать могилу Либкнехта.
      Мы осмотрелись вокруг. Это был отдаленный уголок кладбища. Здесь хоронили самых бедных. Долгие годы на этом маленьком зеленом поле покоились рядом берлинские рабочие.
      Теперь же на том месте, где был похоронен основатель Германской коммунистической партии, стоял каменный столбик с надписью: "Луизе Ганзен от любящих папы и мамы".
      Я написал неизвестно зачем в свой блокнот имя какой-то Луизы Ганзен, и мы тронулись всей группой в обратный путь. Уже смеркалось. Наш проводник и его товарищ ушли вперед, показывая дорогу.
      Так неожиданно встретились на кладбище двое антифашистов, двое наших товарищей, никогда не перестававшие бороться за свободу своего народа.
      Они шли обнявшись, и эта сценка у бывшей могилы Либкнехта лучше всяких слов говорила о силе пролетарского интернационализма, о силе идей, побеждающих любые страдания и самое смерть, любую фашистскую отраву человеконенавистничества.
      Я невольно вспомнил тогда о приближающемся Первомае, который мы будем встречать вместе с немецкими товарищами в Берлине. Поистине особое, неповторимое счастье выпало нам - праздновать Первомай и победу здесь, на улицах столицы Германии.
      Скоро стало совсем темно. Мы все еще находились на территории кладбища. За его оградой виднелись дома, двери и глазницы окон зияли темной пустотой. Ни огонька, ни проблеска света! И только когда орудийной вспышкой внезапно озаряло темноту, мы видели, что оба немецких товарища, по-прежнему обнявшись, ждут впереди по аллее и о чем-то разговаривают...
      Полк отдыхает в парке
      Я уже не помню, каким образом и зачем я очутился в небольшом парке вблизи Лихтенбергского кладбища. Но ясно вижу и сейчас негустой ряд деревьев, клумбы, дорожки, блестящие как желтые ремни, и свежую, апрельскую зелень травы.
      Солдаты лежали прямо на газонах, они отдыхали после боев в Бисдорфе и готовились к тем, которые ожидали их в центре города вечером или ночью.
      Должно быть, не так уж давно по этому парку гуляли берлинские мамаши, катя перед собою детские коляски, прохаживались нацистские чиновники, а сейчас здесь пестрым и шумным биваком расположились стрелковые роты со всем своим военным имуществом.
      Да, это была необычная картина. Автоматы на скамейках, противотанковые ружья, прислоненные к деревьям, стволы маленьких пушек в кустах, а на траве навалом вещи, видно собранные солдатами в горящих домах, различный скарб, который в конце концов станет достоянием районного магистрата.
      Что делают бойцы на приваде? Чистят оружие, если в том есть нужда, переобуваются, курят, спят, разговаривают, намусолив химический карандаш, пишут перед боем письма домой или крутятся около походных кухонь; светлый дымок из закопченных коротких труб, словно клочьями ваты, оседал на кустах, на клумбах и быстро таял в воздухе.
      Как передать неповторимое своеобразие привала на этом маленьком зеленом островке парка среди каменного хаоса разрушенных, обугленных и вовсе сгоревших домов!
      Рядом с парком находилось здание железнодорожной больницы. Вокруг него черными свежими рубцами выделялись щели окопов, оставшиеся от немецкой обороны. Группа молодых солдат и сержант-санинструктор, которую все просто звали "сержант Катя", закусывали около окопов на траве, громко разговаривали и смеялись.
      И вдруг один солдат, курносый, с лицом, обсыпанным рыжими веснушками так густо, словно его кто-то мазанул малярной кистью, громка крикнул:
      - Воздух!
      Солдаты, побросав еду, скатились в окопы. Как ни мало оставалось у немцев самолетов, а все же они появлялись в небе.
      - Сержант Катя, воздух! - еще громче завопил веснушчатый, подгоняя девушку, которая прыгнула в окоп, должно быть на чьи-то спины.
      Но поднявший тревогу, ухмыляясь, продолжал сидеть на траве. Он пошутил... Первой за ним погналась Катя. Она настигла веснушчатого и свалила, его на траву. Началась общая возня.
      Конечно, шутка молодого солдата была, мягко говоря, неуместной. Но в этом озорстве людей, не уставших после боя и полных молодой, бьющей через край силы, таилось тоже что-то весьма примечательное именно для этих дней в Берлине.
      Право, вряд ли тот же солдат позволил бы себе такую шутку в более тяжелые военные времена. А здесь, в Берлине, можно уже было крикнуть: "Воздух!", пугая девушку, именно потому, что вражеской бомбежки с воздуха никто уже всерьез не опасался.
      Но если в воздухе господствовали наши летчики, то на земле еще шли очень жестокие бои.
      Полком, отдыхавшим в парке, командовал мой знакомый по одерскому плацдарму подполковник Смирнов. Еще несколько дней назад он штурмовал Зееловские высоты, где крутые скаты холмов, опоясанные противотанковыми рвами, простреливаемые многослойным пулеметным и артиллерийским огнем, были хорошо укреплены противником.
      Сюда, на Зееловские высоты, Гитлер бросил из своего резерва три дивизии, много артиллерии, создав плотность примерно двести орудий на километр фронта.
      Полк Смирнова вместе с другими частями армии три дня сражался на Зееловских высотах не только днем, но и ночью, чтобы помешать противнику организовать оборону на новых рубежах. Ведь только один немецкий гарнизон внутри Берлина, включая двести батальонов фольксштурма, выпущенных из тюрем уголовников и полицейских, превышал триста тысяч человек.
      Вся же Берлинская операция стала одной из крупнейших в Великой Отечественной войне. В ней участвовало более трех с половиной миллионов человек.
      Эти цифры, конечно, не были известны ни мне, ни подполковнику Смирнову в тот час, когда, беседуя, мы стояли на залитой солнцем лужайке берлинского парка. Но масштабы сражения мы ощущали по-иному, видя воочию поток наших войск, пехотные, танковые, артиллерийские полки, которые двигались в это утро мимо нас к центру города.
      Когда войска 1-го Белорусского фронта подходили к Зееловским высотам, наши летчики сбросили на парашютах четыре больших ключа, представляющие собой увеличенные копии тех, которыми владели русские, вошедшие в Берлин во время Семилетней войны. Один из этих ключей попал в руки Смирнова. К ключу была привязана дощечка с надписью:
      "Гвардейцы, друзья, к победе вперед! Шлем вам ключи от берлинских ворот!.."
      Однако отпереть берлинский замок, состоящий из трех мощных укрепленных полос, было нелегко. В самом городе, правда, не оказалось сплошной линии обороны, она распадалась на множество опорных пунктов. Но ведь тут каждый дом мог быть превращен в каменную крепость. Артиллерии приходилось разрушать толстые стены, танки на узких улицах теряли маневренность, авиации трудно было различать своих и чужих в хаосе разрушенных зданий.
      К началу вторжения русских в Берлин нацисты установили жесточайшие нормы снабжения населения. На одного человека восемьсот граммов хлеба, немного картофеля и сто пятьдесят граммов мяса в... неделю!
      Берлинцы голодали. Потоки беженцев заполняли улицы, даже непосредственно примыкавшие к району боев.
      Двадцать третьего апреля ставка Верховного командования издала директиву: "Об изменении отношения к немцам".
      Там речь шла о гуманном отношении к народу и даже к рядовым членам национал-социалистской партии, лояльно относившимся к Советской Армии. Предлагалось задерживать только лидеров, в районах Германии создавать немецкую администрацию, в городах ставить бургомистров-немцев.
      ...Я все еще беседовал с командиром полка, когда к нему приблизилась... делегация от железнодорожной больницы. Врач-смотритель, высокий, седой немец с подозрительным рубцом на выпуклом лбу и военной выправкой, которую не мог замаскировать даже его штатский костюм. С ним был один из служащих больницы, кажется, по хозяйственной части.
      Немцы сообщили, что в железнодорожной больнице находятся больные дети.
      Запасы продовольствия иссякли, кормить детей нечем.
      - А много детей? - спросил Смирнов, внимательно оглядывая смотрителя.
      - Около пятидесяти.
      - Как же так? - спросил Смирнов. - Голодают? Мы поможем, дадим продукты.
      Он снова пристально посмотрел на смотрителя, словно бы обвиняя его за то, что в больнице сложилось такое положение.
      - Капитан Шуман! - позвал командир полка.
      К нам подошел офицер невысокого роста, темноволосый, в очках. Густые брови его почти сходились у переносицы. Смирнов уже раньше познакомил меня с ним. Это был агитатор полка. В те дни существовала такая штатная должность.
      - Я слушаю, - сказал капитан и отдал честь. И то, как он это сделал, поднеся руку к пилотке, сразу же выдавало в нем человека глубоко "штатской" складки, к которому никогда уже не пристанет подтянутая молодцеватость кадрового офицера.
      - У него, - Смирнов кивнул на смотрителя, - в больнице голодают дети. Надо проявить гуманность. Мне лично некогда сейчас. Сходи посмотри. Продукты надо дать.
      - Это разумеется, - ответил капитан и еще более сердито, чем командир полка, взглянул на смотрителя.
      - Посмотри там, нельзя ли выделить полевую кухню. Наши солдатики разбаловались за счет трофейных разносолов, не очень-то тянутся к ротному борщу.
      Капитан Шуман кивнул без улыбки, не слишком-то поддерживая мнение командира полка.
      - Я думаю, там, в каптерке, хлеб, консервы, колбасы немного, пошукайте, что найдется. Проследи.
      - Слушаюсь, - ответил капитан. Он снял очки и платком протер стекла. Может быть, он хотел получше разглядеть смотрителя? Лицо его без очков казалось мягче, и глаза близоруко щурились.
      - Сейчас пойду в больницу и посмотрю, - сказал капитан.
      - Вот капитан Шуман пойдет и посмотрит, - повторил командир полка смотрителю. - Шуман его фамилия, слышали, наверно, однофамилец вашего знаменитого композитора.
      Смотритель заискивающе улыбнулся. И поклонился. Глаза ничего не выражали.
      - Однофамилец композитора, - уже вяло повторил Смирнов.
      Я не знаю, почему, командиру полка хотелось как-то изменить эту маску услужливого подобострастия, которая, как приклеенная, застыла на лице смотрителя.
      Он только улыбался и кланялся. Я был уверен, что он не знал немецкого композитора Роберта Шумана. Не то чтобы не хотел вспомнить. Просто не знал.
      Капитан Шуман при этом почему-то покраснел. Но вряд ли ему было стыдно за смотрителя больницы.
      - Ну ладно, действуйте, - махнул рукой Смирнов и отвернулся от смотрителя.
      Потом за него принялся я. Оказалось, что этот медицинский деятель на редкость малоосведомлен. Он ничего не слышал о том, как гитлеровские войска относились к населению оккупированных ими городов. Сейчас ему было даже страшно слышать об этом. Он только бормотал:
      - Чудовищно! Чудовищно!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20