Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Берлинская тетрадь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Медников Анатолий / Берлинская тетрадь - Чтение (стр. 4)
Автор: Медников Анатолий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Простите. Нервы уже стариковские - не держат. Я не говорю о том, что мы, любя, прожили двадцать лет душа в душу. Но во время такой войны попасть под трамвай... Как все это ужасно нелепо и горько!
      Я выразил Прозоровскому свое самое искреннее сочувствие.
      - Не будем больше об этом. Мои панорамы вам понравились. Спасибо. Они нравятся и в. полку. Я не Левитан, конечно. Но, поверьте, старался вложить в эти пейзажи всю свою любовь к России, всю нежность, всю душевную силу. И мне кажется, эти картины, в общем, не просто расчетные панорамы, они эмоционально помогали воевать нашим артиллеристам...
      ...Я уехал из дивизиона Клименко вскоре после того, как батареи открыли огонь по Берлину. От выстрелов лопались стекла на террасках и дрожали стены. Надо было резко напрягать голос, чтобы собеседник, стоящий рядом, мог что-либо понять. Именно в этот момент уставший Прозоровский лег отдохнуть в своем блиндаже.
      К сожалению, я не встречал его больше на дорогах войны. Не видел я его и в Москве. И мне не хочется думать, что эти пейзажи, созданные бойцом-художником, увиденные таким необычайным способом - через наблюдательную щель в блиндаже или в окуляры стереотрубы, - что эти картины земли нашей, польской и немецкой могли затеряться где-нибудь среди имущества артиллеристов, на военных дорогах.
      Встреча на дороге
      Об этом хочется рассказать кратко потому, что слова бессильны, они не могут выразить всю бездну муки и горя, и потому, что, как сказал поэт еще в годы войны: "Об этом нельзя словами, огнем, только огнем!"
      Я имею в виду паши встречи с людьми, угнанными в Германию из всех стран Европы. Их было свыше пяти миллионов. Значительную часть своих пленников гитлеровцы согнали в Берлин. И вот теперь, в последние дни апреля, колонны беженцев двинулись из города. Они выходили из горящих кварталов, из домов и улиц, по которым стреляли пушки, из самого пекла боя. Начался незабываемый исход народов Европы из Берлина.
      Мы видели эти толпы беженцев и раньше на всех дорогах Восточной Германии, но особенно много их было вблизи немецкой столицы.
      Как раз в эти дни в одном из полицейских управлений в Альт-Лансберге, среди брошенных гитлеровцами бумаг, мне попался в руки документ, о котором сейчас нельзя не вспомнить. Это были "Указания по обращению с иностранными рабочими из гражданского населения, находящимися в Империи". Пожалуй, особого внимания заслуживают эти "Указания", - относящиеся к так называемым "восточным рабочим" - советским людям.
      Вот краткие выдержки из этих правил: "Восточные рабочие носят знак "ОСТ" (прямоугольник с бледно-голубой окантовкой, на синем фоне белыми буквами написано слово "ОСТ").
      Восточных рабочих содержать в закрытых лагерях, построенных специально как лагеря для рабочих, под постоянной охраной.
      На мелких сельскохозяйственных предприятиях или в одиночных хозяйствах, может быть разрешено помещать рабочих вне лагеря, в хорошо запирающемся помещении, где есть немец-мужчина, который может взять на себя функции контроля.
      Половая связь между немцами и восточными рабочими запрещена и карается для восточных рабочих смертью, для немцев отправкой в концентрационный лагерь.
      Восточные рабочие имеют право пойти к врачу только в сопровождении немцев".
      "Права на свободное время восточные работницы не имеют", - говорится в особой памятке домашним хозяйкам об использовании восточных работниц в городских и сельских домашних хозяйствах. "Посещение ресторанов, кино, театров и других заведений запрещается. Не разрешается также посещение церквей...
      Немец не должен жить в одной комнате с восточной работницей.
      Одежда, как правило, восточной работнице не предоставляется.
      Русский неприхотлив, поэтому его легче прокормить без заметного нарушения нашего продовольственного баланса. Его не следует баловать или приучать к немецкой пище..."
      ...Я захватил с собой этот листок, на котором ясно обозначился отпечаток каблука, - кто-то наступил на бумагу, валявшуюся на полу, - и несколько раз принимался читать ее, когда мы встречали колонны беженцев.
      Они шли пешком, катя перед собой нагруженные вещами тачки, детские коляски, некоторые ехали на велосипедах или семьями на телегах, запряженных одной или парою лошадей.
      У мужчин и женщин были серые, худые, изможденные лица, усталость проступала сквозь все черты; усталость серой пеленой лежала в глазах, глубоко ушедших в глазницы.
      Только у очень маленьких детей не было на костюмах разноцветных полосок, изображавших эмблему национального флага. Но юноши и девушки, мужчины и женщины на рукавах пиджаков, на пальто, на шляпах - всюду прикрепляли цветные ленты и повязки. Такие же флажки, привязанные к тонким древкам, развевались над телегами, над детскими колясками, над рулями велосипедов, над колесами тачек.
      Обилие этих флажков сначала удивляло нас. Но затем мы поняли, что люди, выходящие из пекла войны, из немецкой каторги, были счастливы уже одной возможностью прикрепить к своему костюму эмблему национального флага своей родины.
      Фашизм пытался уничтожить их национальное и человеческое достоинство в адском котле лагерей, пыток, смерти. И надо ли было удивляться тому, что теперь эти разноцветные повязки на рукавах стали символом обретенной свободы, надежды, символом национальной гордости для всех, кто уходил из немецкой земли на свою родину.
      Мы видели, как бредущие по дороге поляки и французы, бельгийцы и итальянцы, болгары и венгры, чехи и словаки радостно махали флажками нашим танкам и машинам, как с трудом передвигающие ноги, смертельно уставшие люди часто и тщательно поправляли повязки на рукавах.
      И трудно было без волнения наблюдать эти глубоко символичные жесты, и сердце щемило болью, когда мы проезжали мимо, казалось бы, бесконечно текущих колонн беженцев...
      ...Это произошло на дороге под Берлином уже под вечер, когда наша машина остановилась около танка, свернувшего на обочину.
      Один из танкистов, без шинели, в одной испачканной маслом гимнастерке, судя по этому - водитель машины, держал за руку худенькую черноволосую девушку. Рядом стояли две подруги. Девушки были в сапогах и ватниках, с большими заплечными мешками.
      Я услышал русскую речь и подошел к этой группе. Особенно меня поразило лицо танкиста, от волнения оно покрылось пятнами, а глаза жадно и пристально оглядывали фигуру девушки.
      Сначала я подумал, что танкист, которого девушка называла Васей, неожиданно нашел свою жену или сестру-полонянку. Это случалось нередко здесь, на военных дорогах Германии.
      - Землячкам привет, - сказал я.
      Девушки тотчас ответили улыбками, а танкист был так поглощен рассказом той, чью руку он крепко сжимал в своей ладони, что даже не повернул ко мне головы.
      - Как мы жили, Вася, ты спрашиваешь? Жили хуже, чем собаки! - говорила она не торопясь, так, словно бы диктовала письмо, и голос ее, крепкий, мелодичный, раздавался далеко.
      Я подумал тогда, что этой нашей русской дивчине с таким голосом, звенящим молодой силой, было особенно тяжко жить и говорить всегда полушепотом в гитлеровской неволе.
      - Ты спрашиваешь, Вася, как кормили? - продолжала она. - Суп давали такой зеленый, что его никто не мог есть. По двенадцать часов работали голодные. Придет начальник или немка-надсмотрщица и подгоняет: "Мари, арбайтен, шнеллер, шнеллер!"
      Танкист промолчал, а Мария, вздохнув, добавила:
      - Будили на работу в два часа ночи. Открывается дверь - полицай огонь зажигает и кричит: "Ауфштейн!" - это значит - вставать. Сразу же вставали и выходили во двор. Стоим час. Начинают нас считать. Ждем. Дождь или мороз. Мыслимо - все босые.
      - Босые, - повторил танкист и тут только обернулся ко мне. Негодующим своим взглядом он как бы призывал меня быть свидетелем этого горестного рассказа.
      - Ай, Вася, знаешь, у меня от думок иссох мозг и глаза от слез не видели ничего, когда я о доме вспоминала! Мария всплакнула.
      - О доме, - снова тихо повторил танкист.
      - Вот у меня даже газетка есть ихняя. Про наших девчат курских описано. Я перевод знаю, Вася, - поторопилась добавить Мария, потому что танкист взял в руки мятый, уже слегка пожелтевший лист газеты "Франкфуртенцейтунг" с выражением такой брезгливости на лице, словно хотел выбросить эту газету тотчас в канаву.
      И Мария, должно быть по памяти, перевела заметку:
      - "Рабочие оккупированных советских областей стоят в лагере, огражденном колючей проволокой. Этих людей, привезенных из Курского района в Германию, нужно, разумеется, держать в строгости, следить за ними, ибо нет никакой гарантии, что между ними нет большевиков, способных к актам саботажа. Их ближайший начальник поддерживает авторитет при помощи кнута..."
      - Кнута! - сказал танкист. Он схватил и вторую руку Марии, слегка притянул ее к себе и спросил: - Так Катя была не с вами?
      - Нет, Васенька, я же говорила, разлучили нас. В другой лагерь увезли.
      - Жива?
      - Пока мы вместе были, так она болела немного, знаешь, Васенька. Худенькая такая стала, руки как у девочки. Только что на лице одни глаза остались.
      - Не найти мне ее. Где тут встретиться! А если ты встретишь, скажи жив, мол, будет Берлин брать!
      - Милые вы наши, как мы вас ждали! Ничего нам не надо, только бы своих русских увидеть!
      Мария снова всплакнула, и на глазах ее подруг появились слезы.
      - Вот мы пришли!..
      Сказав это, танкист отпустил руки Марии и бросился к танку.
      Я понял, что Мария - подруга жены Василия и они односельчане.
      Танкист появился через три минуты с тремя банками консервов, сахаром и буханкой хлеба.
      - На дорожку.
      - Что вам-то останется?
      - Берите, вам говорят. Солдат жив остался, старшина его накормит. Это вам от всего экипажа.
      Девушки долго отказывались со слезами благодарности, но Василий решительно втиснул им в руки свои подарки. Затем его позвал командир танка.
      - А ну, девчата, шагом марш в Россию, - с улыбкой крикнул он, и танк тронулся дальше по дороге, а девушки некоторое время бежали рядом, распахнув ватники, и махали косынками, пока боевая машина не ушла далеко, оставив в воздухе легкое сизое облачко бензинового дыма.
      Мы тоже двинулись вслед за танками. Метров через пятьсот нам попалась на дороге колонна пленных гитлеровцев. Это была очень длинная колонна, хвост ее загибался за поворотом шоссе. Пленные уныло шаркали ногами, колонна неохотно плелась на восток. Танк, где водителем сидел Василий, поравнялся с головой колонны.
      И вдруг произошло странное. Гусеницы танка круто повернули вправо. Гитлеровцы, идущие в первой шеренге, взмахнув руками и теряя пилотки, панически кинулись в сторону, прямо в канаву. Видимо, кто-то из них решил, что танк гусеницами раздавит их.
      Мощная машина прошла очень близко от головы колонны, но тут танк свернул влево и с резко увеличенной скоростью помчался вперед.
      Колонна остановилась, ряды ее смешались. Убежавшие с бледными лицами возвращались из канавы. Многие крестились.
      Я не знаю, что произошло в танке. Возможно, что тоскующий по своей жене водитель после рассказов подруги проникся такой ненавистью к гитлеровцам, что мог сгоряча повернуть танк ближе к колонне. Но в то же мгновение он взял себя в руки и, включив третью скорость, поскорее поехал вперед.
      Или же, объезжая что-то на дороге, водитель просто свернул в сторону. Все это догадки.
      Но всем нам, наблюдавшим это мимолетное происшествие на дороге, было ясно только одно: гитлеровцы допускали возможность такой мести танкистов. Они знали, что заслужили ее бесчисленными своими злодеяниями. Ведь не случайно пленные всякий раз исподлобья, с затаенной дрожью провожали каждый наш танк.
      Не мудрено! Они-то, нацисты, о наших людях судили по меркам своей гнусной морали, своих разнузданных инстинктов.
      Да, они сильно испугались, эти вчерашние вояки Гитлера! Испугались и долго не могли прийти в себя.
      Но прошло минут десять, смолкли хриплые, резкие голоса, и колонна пленных вновь вяло поплелась на восток...
      Карточка на партбилет
      В городе шел бой, и "передовая" находилась где-то совсем рядом, за несколько кварталов. В глубине маленького, залитого черным асфальтом дворика, напоминавшего сухое дно огромного каменного колодца, суетился боец-фотограф, перетаскивая из угла в угол свой аппарат - продолговатый черный ящик на высоких деревянных ножках.
      Во дворе было темновато, к тому же сюда нередко залетали осколки рвущейся над домом шрапнели. Фотограф долго выбирал место для съемки, вполголоса ругая погоду, двор, немецкие снаряды, мешающие ему работать.
      На деревянном чурбачке, у внутренней стены дома, в ожидании молча курил цигарку немолодой солдат в порыжевшей от солнца и пота гимнастерке. У него было коричневое, покрытое загаром и пороховой копотью, точно дубленое лицо и отяжелевшие от пыли, но все еще сохранившие цвет густые пшеничные усы. Свой автомат с поцарапанным прикладом и закопченным дулом солдат держал на коленях, и все говорило о том, что солдат только что вышел из боя и мысли его там, где не умолкая бьют артиллерийские батареи.
      Найдя наконец удобное место, фотограф пошел в подъезд дома и скоро вернулся оттуда с одолженной у хозяев квартиры большой белой простыней. Он тут же попробовал прибить ее к стене, но кирпичи были твердые и только крошились под ударами. Фотограф снова пошел в дом и возвратился с двумя пожилыми немцами, которые несли в руках еще одну, видимо запасную, простыню.
      Немцы прошли по асфальту своего двора так, словно он был раскален и поджаривал им ступни. Через каждые три шага они посматривали в дымное небо, где непрерывно что-то трещало и рвалось на части. Фотограф, засунув в аппарат руку, вертел ее в разные стороны с таким выражением лица, будто он ловил там пальцами что-то очень скользкое и мокрое. Растянув простыню у стены и поддерживая ее уголки руками, немцы улыбались и ждали.
      - Ну, что ты там копаешься, кал мышь, Данилыч? - с явным нетерпением сказал солдат. - Бой идет, рота на вокзал наступает, слышишь, Данилыч, ребята наступают, а я тут на чурбачке покуриваю.
      - Подождут, полчаса не решают, - ответил фотограф и еще сильнее завертел рукой, засунутой в аппарат.
      - Мы на вокзал наступаем, - точно не слыша фотографа, продолжал солдат. - Немцы в подвалах сидят, в метро сидят, во все дырки забились.
      - Успеется, что такое полчаса! - снова сказал фотограф.
      - Много ты понимаешь, - неожиданно обиделся солдат. - За полчаса свободно вокзал взять могут. Не решают! Ты вот год при нашем полку числишься, Данилыч, а боевую обстановку не чувствуешь. Скорей, скорей, Данилыч, слышишь! - повторил он.
      - Ведь это же карточка на партбилет, - наконец тихо и внушительно сказал фотограф, вытаскивая из аппарата руку. - Понимаешь ты, куда эта карточка. В Москву пойдет из Берлина. Подумай и не гони меня, не гони.
      - Скорей, скорей, Данилыч! - повторил солдат и начал быстро ходить вдоль внутренней стены дома, поглядывая в небо и точно прислушиваясь к шуму боя.
      Как будто пушки заговорили громче, но здесь, в огромном городе, трудно было на слух определить, где идет бой. Казалось, стреляют повсюду - и за углом дома, и на другом конце города.
      Солдат, вынув изо рта цигарку, сел на свой чурбачок у белого фона простыни.
      Немцы резко натянули простыню, не переставая улыбаться. Фотограф уже было поднес руку к хоботку своего аппарата, как все стоящие во дворе услышали знакомый протяжный свист.
      Звук родился где-то далеко, но с каждым мгновением нарастал, и казалось, снаряд, пробивая своим тупым носом воздух, ищет себе дорогу именно в этот черный колодец дома. Звук наливался, завораживая своей леденящей душу мелодией.
      На мгновение все затихли, фотограф присел на корточки, а солдат натянул поглубже пилотку на голову. Потом раздался грохот, как будто рядом упала стена дома, и в воздухе остро запахло горячим металлом.
      Когда прошла мимо воздушная волна и рассеялся дым, все увидели, что простыня лежит на земле, а немцы разбежались по своим квартирам. Фотограф выругался и снова пошел в подъезд дома. Через две минуты он вернулся с двумя немцами помоложе. Они подняли простыню с земли и снова растянули ее.
      - Ну, становись. В последний раз, - сказал фотограф.
      Солдат, хмуро поглядывая и на фотографа, и на немцев, встал к простыне.
      - Улыбнись! - крикнул фотограф.
      Где-то рядом блеснула резкая молния от разрыва снаряда. На мгновение ослепительно ярким светом она озарила дворик, фотографа, замершего с поднятой рукой, вытянутые лица немцев и очень спокойные, чуть прищуренные, как от солнца, глаза солдата.
      И фотограф сделал снимок... Но не успел еще затихнуть в воздухе гул от разрывов, как автоматчик уже вскочил на ноги, махнул рукой фотографу и побежал на улицу.
      - Вот ведь какой человек! - вздохнув, сказал фотограф и, помолчав, тихо добавил: - Красивой души солдат!
      Ночь в берлинском доме
      Со временем стираются подробности, забывается сказанное или услышанное, но порою надолго остается в памяти то, что можно назвать общим ощущением, эмоциональной окраской, правдивым "запахом" событий.
      Вот это точное ощущение правды и собирает в памяти детали и характерные черточки былого.
      Я не знаю, почему в потоке событий, с калейдоскопической быстротой сменявших друг друга, мне врезалась в память именно эта ночь, когда, собственно, ничего не случилось. Почему в душе моей и по сей день живет "запах" первой ночи, проведенной в Берлине, не в блиндаже, не в кузове машины, а в обычном, жилом, многоэтажном берлинском доме, наполовину пустом, с оставшимися лишь кое-где жильцами, решившими в своих квартирах пережить часы боя.
      Дом был обычный, серый, с балконами по фасаду, с лестницами, выходящими на улицу и во двор, с кабинкой лифта, покрытой паутиной.
      Нам отвели пустую квартиру на третьем этаже. Хозяева покинули ее недавно, квартира хранила еще тепло чужого жилья.
      Все знают, что на войне люди легко входят в незнакомые дома и, уставшие, сладко спят в любых чужих постелях. Сколько довелось нам ночевать в чужих квартирах за рубежом - в Польше, в самой Германии!
      Но все это были населенные пункты, оставшиеся уже за линией фронта. А здесь, в Берлине, еще шел бой. И потом это был Берлин! Мы могли лечь спать, раздевшись, как дома, уже в берлинской квартире. И вот это мысленно произносимое "уже" было необычайно весомым и полно особого чувства.
      Я бросил свой вещевой мешок в спальне и, пока Спасский раздевался, бегло оглядел комнату: семейные портреты на стенах, широкие деревянные кровати с пуховыми перинами.
      Укрываться вместо одеяла большой, пышной и вместе с тем легкой периной мне пришлось впервые в домике вблизи Лодзинского аэродрома. Тогда меня охватило странное ощущение теплой парной ванны, в которую, казалось бы, погружается тело. Но со временем мы привыкли и к перинам.
      В эту ночь, несмотря на усталость, мне не спалось под периной. Что-то тревожило сердце. В комнате, хоть окна были раскрыты, чувствовалась духота.
      За окнами полыхали огневые зарницы, и в "комнату вкатывался гул ночного боя - близкие разрывы мин, похожие на треск большого полотна, раздираемого на части, редкая перекличка тяжелых орудий; от их залпов вздрагивали стены дома.
      Я решил встать и, одевшись, сел на подоконник. По берлинскому небу шарили прожекторы, белые полосы на небе скрещивались, образуя световую решетку с черными пустотами. Она то исчезала, то вновь вспыхивала и словно бы двигалась к центру города. Туда перемещался бой. Но когда гасли прожекторы, казалось, что эта решетка с неба падает где-то там, впереди, на купол рейхстага, на здание имперской канцелярии.
      Чтобы подышать свежим воздухом, я вышел на улицу. Здесь было тихо и пустынно, пожалуй, даже слишком пустынно для района, почти примыкавшего к линии фронта. Только две грузовые машины ночевали у стены напротив нашего дома, въехав колесами на тротуар.
      Эта предусмотрительность оказывалась далеко нелишней в Берлине. Я как-то видел легковую машину, стоящую на мостовой узкой улицы. В это время из боя возвращалась колонна наших танков, и передний задел гусеницами машину. Мощные траки танка, как ножом, мгновенно обрезали ровно половину маленького "оппель-капитана", который тут же на глазах развалился на части.
      Во дворе нашего дома тоже ночевала санитарная машина, две повозки.
      Была лунная ночь, и бледный свет ее проникал даже в глубокий колодец двора. Две высокие легкие тени в шляпах бродили по асфальту. Увидев меня, немцы, должно быть дежурные по дому, замерли на месте, потом поклонились.
      Я заметил бочки с песком, лопаты, лом, совки - немудреный набор противопожарных орудий. Все это напоминало наш московский двор во время налетов немецкой авиации. Дежурные немцы подошли к темному провалу лестницы, ведущей в бомбоубежище.
      Постояв немного на дворе, я решил зайти в убежище. Два марша лестницы вели вниз, затем - бетонная дверь с железными ручками, а за нею продолговатое, с низкими сводами помещение.
      Электричество не горело, в углах чадили коптилки. Я увидел, нары, вытянувшиеся вдоль стен в несколько ярусов, а в пустом пространстве стол, вокруг него табуретки.
      Бетонный пол выглядел грязным, его давно не подметали, в одном углу, как в тюремной камере, стояли параши, и воздух, тяжелый, спертый, насыщенный какими-то прокисшими запахами, был настолько противен, что я удивился, как им могут долго дышать люди.
      Сюда, в убежище, жители дома забегали не на час, два. Нет. Здесь они ютились, приспособив подвал под убогое жилье и сами приспособившись к этому пещерному существованию в течение многих ночей и дней.
      Я поднял выше свой карманный фонарь. Люди спали. Они заполнили нары женщины, дети, положив под голову подушки или мешки, накрывшись легкими одеялами. Но несколько человек сидело у стола, где горела свечка, и один пожилой немец читал газету.
      Две старухи пристроились около носилок, там лежал больной. Носилки виднелись и в другом конце помещения. Раненых и больных гражданских лиц не помещали в больницы, да и лечебниц в городе уцелело мало. Некуда было девать тех, кого привозили с фронта.
      Это убежище произвело на меня тяжелое впечатление. Может быть, потому, что я давно уже не залезал в такие подвалы, да и не был тем "штатским", которому положено при первой же тревоге спускаться в убежище.
      Не знаю почему, но в ту минуту мне вспомнилась первая июньская ночная тревога в Москве. Это была учебная тревога. Немецкие бомбардировщики еще не прорывались к нашей столице. Но мы-то ведь не знали этого и ложную тревогу принимали за настоящую.
      Говорят, что первые впечатления самые острые, хотя, может быть, и не самые верные. Бомбоубежище, с еще пахнущими свежей краской стенами, с новенькими лавками, с приятно прохладным воздухом, мигом заполнилось людьми, разговаривающими шепотом, наспех одетыми, растерянными, взволнованными.
      Как и все новички в таком деле, мы каждую минуту ожидали взрыва, грохота, прямого попадания бомбы в наш дом. Все смотрели на часы, мучительно переживая медленно тянущееся время.
      Как ужасно тяготит чувство полной неизвестности у людей, запертых в глухом каменном мешке!
      Я помню, была середина ночи. В подвале устоялась тишина; ну, а что на улице? Может быть, там уже упали дома?
      Потом тревога кончилась, и мы выползли на улицу, окутанную предрассветной мертвенно-сизой дымкой, выползли с чувством освобождения от смертельной угрозы, как люди, которым судьба подарила еще один день жизни.
      Со временем, с новыми, уже настоящими бомбежками, притупилась острота этих переживаний, более того - они стали казаться привычными тем, кто побывал на фронте.
      Хорошо, что Москву не долго мучили воздушные тревоги, уже затихшие к весне сорок второго года. Но вот прошло время, и война перенесла эти тревоги, бомбежки, пожары с московских улиц на берлинские.
      Я смотрел на людей, спящих в бомбоубежище под нашим домом, и не мог не сочувствовать этим женщинам, старикам, детям. Без света, без воды, голодные, едва ли не каждый час в течение многих месяцев мысленно они прощались с жизнью, услышав по радио пронзительный вой сирены.
      С тех же пор как наши войска ворвались в город, воздушные тревоги для населения уже вовсе не объявлялись. Гитлера мало заботила безопасность берлинцев. Он сам не вылезал из подземного бункера, и жизнь тех немцев, которые не оставили своих квартир, не в переносном, а в буквальном смысле слова проходила под землей.
      Постояв немного в убежище, я снова вышел во двор.
      - Простите! - сказал кто-то за моей спиной по-русски, и я обернулся. Это была средних лет блондинка, сохранившая стройную фигуру. Рядом с нею по ступенькам лестницы поднимался из подвала мужчина в сером спортивном костюме. - Простите, - еще раз повторила женщина, должно быть заметив в моих глазах настороженное недоумение. - Хочу поговорить, русский офицер, пожалуйста, - сказала она волнуясь. И тут же добавила: - Я русская!
      Мы вышли во двор, залитый лунным светом. Он был достаточно ярким, и я мог разглядеть лицо женщины, удивившее меня странной улыбкой: мягкой, заискивающей, смущенной и вместе с тем какой-то жалкой, как у человека, рассчитывающего на доброе к нему отношение и все-таки не уверенного в этом.
      - Что же вы делаете тут? - спросил я, размышляя, кем может быть эта русская: полонянкой, эмигранткой, нашим переодетым офицером.
      - Я немка тоже есть, - сказала она, подталкивая ближе ко мне своего спутника.
      - И немка и русская? Чушь какая-то! - я пожал плечами.
      - Нет, нет, не чушь, это есть правда, - заторопилась она. - У меня папочка жил в Ковно, русский папочка. Но там был мой муж, он немец, вот он! - она схватила своего спутника за руку. - Он меня взял, мы уехали в Берлин. Я русская! - снова повторила она, бросая на мужа выразительные взгляды, и нотки гордости звучали в ее голосе.
      - Как вас зовут?
      - Мария. Вы теперь понимаете? - спросила женщина.
      - Вполне, - сказал я. Но, по правде говоря, я не понимал одного: чему так умильно улыбался супруг Марии и зачем понадобилось ей самой заговорить со мной?
      - Спасибо, - просто сказала Мария.
      Я подумал: женщине просто надоело сидеть в грязном и душном убежище, ей, как и мне, захотелось подышать свежим воздухом. И оттого, что Мария говорила сейчас по-русски, ей, возможно, было не так страшно стоять здесь во дворе, под открытым небом.
      - Гитлер капут, - произнесла она вдруг, снова взглянув на молчавшего мужа, чтобы он оценил то, что она разговаривает по-русски и с русским офицером. Все пленные немецкие солдаты обычно произносили эту фразу, может быть полагая, что одно это заявление сразу определяет их политические взгляды. - Капут, то есть по-русски конец, - сказала Мария.
      - Еще не конец, но скоро.
      - Нет, нет, уже капут есть. Он труп! - решительно произнесла она. Ужасная, ужасная война! Я не могу больше сидеть этот подвал! Мы не крот...
      Я не спеша пошел по двору. Мария, продолжая быстро говорить, шла рядом со мной не отставая. Расхрабрившись, она даже предложила мне подняться в ее квартиру, чтобы выпить немного кофе. Но я отказался.
      - Что ваш муж собирается делать после войны? - спросил я, собственно, только затем, чтобы что-нибудь спросить. Долговязый немец, шагавший рядом со своей женой, признаться, не интересовал меня.
      - О, Генрих спортсмен, атлет есть. Как это... велосипед, гонка. Но кому нужен сейчас гонка? Генрих имеет небольшой мечта, - сказала Мария, и я подивился тому, как она коверкала русский язык, отвыкнув от него за многие годы жизни в Берлине.
      - Мечта. Какая?
      - У нас есть немножко денег. Генрих хочет иметь магазин. Спортивный товар. Как это по-русски называется - маленький купчик!
      - Ну купчик так купчик, - сказал я, смерив взглядом немца, и тот улыбнулся мне.
      Я не знаю, что прочла в моих глазах эта женщина, гордящаяся тем, что она русская, но ровным счетом ничего не знавшая о нашей стране. Может быть, она приняла мою ухмылку за знак одобрения, потому что смело взяла меня за руку и еще раз сказала - "спасибо".
      - Ну, прощайте, Мария, - сказал я тогда, - желаю вам успеха в новой жизни и всем вашим соседям, кто спит в бомбоубежище. И еще желаю, чтобы они отныне всегда спали в своих квартирах и забыли, как воет сирена воздушной тревоги.
      Мария помахала мне рукой, стоя посредине двора. Муж торопил ее уйти назад в бомбоубежище. Но она медлила. Я чувствовал, что ей еще хочется поговорить по-русски.
      Я вернулся в свою комнату, но до рассвета не мог заснуть. Светлел воздух над Берлином, постепенно выплывали из темноты контуры домов. На какое-то мгновение стало тихо, очень тихо, так, словно бы заснула война, а вместе с нею и город, и люди в домах, в бомбоубежищах, в блиндажах, в кузовах машин, под бронею танков.
      Это продолжалось всего лишь несколько минут. Вот где-то тяжко вздохнуло орудие. И озорно, пронзительно засвистела мина в воздухе. И точно спросонья буркнул что-то пулемет, выпустив короткую очередь.
      По нашей улице прошли четверо солдат в брезентовых веленых накидках. Ветер поднимал их за спинами, как крылья. Солдаты остановились на углу, закурили, пошли дальше.
      Кончалась ночь и временное затишье.
      Я вспомнил разговор во дворе, убежище и мужа Марии, который станет в Берлине "маленьким купчиком". Что ж, это его дело!
      А потом я подумал о том, что смелые люди есть всюду. Но мечта, как в жизни, так и в бою, окрыляет подвиг. Скучно идти в бой, на смерть, мечтая о магазинчике. Те солдаты, что пробежали по улице, я уверен, мечтали подарить мир всей планете. И счастье всем людям. Не меньше!
      Танкисты
      Танки стояли на тротуарах у стен домов, используя их как укрытия от артиллерийского обстрела. Часть готовилась к бою. А пока люки башен были открыты и танкисты ходили около боевых машин, по мостовой, или же находились внутри комнат первого этажа, где разбитые окна зияли темными провалами.
      Я не помню названия этой небольшой улицы, где-то неподалеку от Силезского вокзала. По ней, как и по десятку других, двигались толпы беженцев - женщины с застывшим страхом в глазах, хмурые старики и притихшие, молчаливые дети. Они покидали кварталы, где уже кипел или куда приближался бой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20