Корпуснов, рабочий-металлург из Подмосковья, провел "за баранкой" всю войну, тысячи километров прошли колеса его машин по фронтовым дорогам от Москвы до Берлина. Дома, в городе Электростали, его ждали жена и двое мальчишек.
Это был серьезный человек, немногословный, смелый, с доброй, отзывчивой душой, и его отцовскую ласку чувствовали немецкие ребятишки, постоянно крутившиеся вокруг его машины. У Михаила Ивановича был в машине свой продовольственный "склад-тайник" - ящик, смонтированный под скамейкой в кузове. Оттуда он доставал гостинцы для ребятишек - хлеб, сахар, консервы.
Конечно, мы не всегда находились вместе. Уезжая на разные участки фронта, в разные районы Берлина, нередко по нескольку дней не видя друг друга, мы все-таки всегда собирались у прямого провода связи с Москвой.
С осени сорок первого я воевал солдатом и только после тяжелого ранения летом сорок третьего попал в тыловой госпиталь, а уж оттуда в редакцию "Последних известий". Немецкий снайпер под Рославлем перебил мне правую руку, и хотя кость срослась, долгое время кисть руки не поднималась, и это вынуждало меня учиться писать левой рукой.
Кстати говоря, этим обстоятельством в значительной степени и объяснялось то, что в те дни я предпочитал ручке - микрофон, через который можно было "наговаривать" статьи и очерки.
В Москве, дежуря по ночам в редакции и составляя для эфира утренние выпуски "Последних известий", я, откровенно говоря, не предполагал, что мне еще раз доведется побывать на фронте, и именно на Берлинском направлении.
Но однажды ночью у меня дома раздался телефонный звонок, и тогдашний руководитель редакции, ныне покойный Евгений Михайлович Склезнев, осведомился, как я себя чувствую.
- Нормально, - сказал я.
- Тут есть возможность съездить на фронт. Больная рука не помешает?
- Нет, а куда ехать?
- В западном направлении.
Евгений Михайлович не хотел расшифровывать точного маршрута и называть Берлин, может быть потому, что разговор этот происходил еще в январе сорок пятого и редакция планировала нашу поездку в расчете на то, что столица Германии будет взята через несколько месяцев.
- Так как же?
- Еду, готов, - сказал я не раздумывая.
Надо ли писать о том, с каким нетерпением каждый день радиослушатели всей страны ожидали сведений с Берлинского направления, рассказов о том, как идет штурм главной цитадели гитлеровцев.
На рассвете двадцать второго апреля наша группа собралась у телефона "ВЧ". Мы только что приехали из района боев. Уже завязывались первые схватки в> северовосточных пригородах Берлина.
Шел бой за автостраду. Ее широкий бетонный пояс охватывал весь район Большого Берлина.
Гитлеровцы отчаянно цеплялись за автостраду: она открывала широкие подступы к городу.
Положение на фронтах в эти дни складывалось таким образом. 1-й Белорусский шел к Берлину с востока, одновременно начали наступление войска 1-го Украинского, прорвав вражескую оборону по нижнему течению реки Нейсе между Мускау и Губеном. Танки маршала Конева неудержимо рвались дальше на запад. Двадцать первого апреля перешел в наступление и 2-й Белорусский фронт. Армии маршала Рокоссовского обходили Берлин с севера.
Эти радостные вести мы и собирались передать в Москву по прямому проводу, "подкрепив" корреспонденции документальными шумами боев на окраинах Берлина.
Как обычно, в наших сообщениях события огромного, поистине всемирно-исторического значения перемежались с фактами, наблюдениями, приметами менее значительными, но весьма характерными для этих дней.
Двадцать второго апреля мы узнали, что два дня назад Гитлер "отметил" свой последний день рождения, и это известие, переданное по радио, удивило нас своей нелепостью. Берлин уже горел со всех сторон, уже смыкалось огненное кольцо вокруг города, а Гитлер счел нужным оповестить несчастных берлинцев о своем празднике, который уже многие годы отмечался и как праздник всей его "империи".
Воистину, в подвалах имперской канцелярии шел "пир во время чумы", ибо тысячи обманутых людей продолжали гибнуть в тщетной попытке задержать наступательный шквал советских войск.
Однако это не помешало Геббельсу еще раз солгать немецкому народу о якобы "глубокой, непоколебимой верой его в своего фюрера", о том, что "всеобщая выдержка принесет победу".
Хотя бои уже продвинулись в город; гитлеровцы еще продолжали бешено обороняться. Еще действовал переданный по радио приказ немецким артиллерийским частям - стрелять по своей отступающей пехоте осколочными снарядами. На отчаянные просьбы командиров частей - разрешить отход командование неумолимо отвечало: "Держитесь при любых обстоятельствах. Кто отойдет, тот будет расстрелян!"
В оперативной сводке, переданной всем частям, Геббельс откровенно сообщал, что "немецкие войска на Эльбе повернулись спиной к американским войскам, чтобы помочь берлинцам в их грандиозной битве за столицу".
Подбадривая остатки "седой гвардии Гитлера", состоящей главным образом из стариков и юношей, зараженных фашистским духом, Геббельс развесил по городу плакаты: "Берлин был и остается немецким!", "Новые силы подходят, Берлин сражается под командованием фюрера!", "Каждый взмах твоей лопаты смерть советским танкам!"
Немногие еще выходившие фашистские газеты вопили "о борьбе против большевизма". И все-таки сквозь эти истерические лозунги, приказы и заклинания фашистских главарей, даже на страницах газет, даже по берлинскому радио, порой звучали отчаянные признания.
"Разверзся ад, и речь идет о развязке этой войны!" - сообщало гитлеровское агентство Транцеан. Да, историческая развязка приближалась!
Как узнали мы позже, в эти дни, когда наши войска приблизились к восточным пригородам Берлина, все иллюзии Гитлера рухнули. Он в своих приказах осыпал армию, Эсэсовцев, весь народ страшными оскорблениями, обвиняя их в предательстве, в непонимании его величия и целей.
Гиммлер и Геринг уже покинули Берлин, надеясь завязать переговоры с западными державами. Кейтель и Йодль тем временем пытались организовать контрнаступление на Берлин, используя свою 9-ю армию, отходившую от Одера, и печально известную 12-ю армию генерала Венка, на которую Гитлер возлагал свои последние надежды.
Эта армия, стоявшая на западе от Берлина, все еще держала оборонительные рубежи на реках Эльбе и Мульде. Обе армии должны были соединиться южнее Берлина. Фашистских генералов не оставляла еще бредовая идея попытаться освободить Берлин и Гитлера из кольца окружения.
А тем временем наши солдаты уже проникли на Берлинер-Аллее первую улицу старого Берлина. Они видели вокруг себя постройки дачного типа, сады, огородные парники. Между ними в земляных капонирах противник размещал орудия, в том числе и зенитные, превращенные в противотанковые, лишь прикрыв их маскировочными сетями.
Я видел захваченные орудия. На одном из орудийных щитков было написано мелом "Учтено!" и стояла дата учета? - это кто-то из хозяйственных наших бойцов во время боя, на бегу, умудрился все же произвести учет захваченных военных трофеев.
Бой прокатился дальше Берлинер-Аллее, и теперь наши саперы ставили свои знаки на домах, и странно было видеть начертанное мелом русское "разминировано" рядом с немецкими буквами на вывесках, намертво вделанных в стены:
"Идеальное молоко".
"Автомобили Оппель".
Ох, в эти дни в Берлине давно уже нельзя было сыскать "идеального молока" и любого молока вообще! Загнанные в бетонные щели берлинцы мечтали лишь о сохранении своей жизни и куске хлеба.
Бой шел от дома к дому. На вопрос, где же линия фронта, можно было услышать: "А вон там, товарищ, за углом!"
Старший сержант Павел Сидоренко, темноволосый, статный украинец с Полтавщины, сказал, показывая на большой дом, где на верхних этажах засели гитлеровцы:
- Взорвать все к чертовой матери - дело пустяковое, да они, гитлеровские сучьи сыны, заложников там заховали. И держат. Двести душ наших русских и поляков. На жалость бьют, на человечество! А мы идем вперед, такой дом оставляем в тылу. Сами они потом сдаются!
Изо всех берлинских тюрем в апреле были выпущены уголовные преступники, одеты в солдатскую форму и брошены в бой. Правда, отъявленные рецидивисты, бандиты и жулики не горели желанием умирать "за фюрера" и предпочитали открытый грабеж магазинов и домов.
Тот же Сидоренко показал мне и листовку, которую он обнаружил у раненого гитлеровца. Это было отпечатанное типографским способом обращение ко всем немцам недавно созданной гитлеровцами организации "Вервольф" "Оборотень".
Вот что там писалось: "...До тех пор пока коричневая рубашка на мне, я свирепый охотник. Мы все принадлежим фюреру, мы подобие волка. Наше дело охота..."
Всегда питавшие пристрастие к пышным титулам, к угрожающе-выспренним наименованиям своих дивизий - что хотели на этот раз сказать гитлеровцы самим названием новой организации - "Оборотень"? То, что фашизм обернется новой своей личиной и в новой шкуре будет продолжать старое дело?
"Верволъф", по замыслу заправил "третьей империи", был создан для длительного подпольного сопротивления нашим войскам, в расчете на подлую войну из-за угла в освобожденных уже районах Германии.
Вот этот сплав различных фактов, рисующий сложную боевую обстановку в первые дни третьей декады апреля, и лег в основу корреспонденции, которую я ночью, прямо в нашем радиотанке, наговорил на пластинку.
Мы нередко прибегали таким образом к помощи радиотехники. Это избавляло порой от необходимости самому присутствовать при передаче "материала" - ведь от района боев до Штраусберга было не так уж близко.
Но в это утро я был у аппарата "ВЧ". Помню маленькую комнату в небольшом белостенном домике и черный аппаратик на столе, такой миниатюрный и с виду невзрачный, что казалось, он мог служить лишь для внутренней связи между отделами штаба фронта.
Но ровно через секунду после того, как я снял трубку с рычага, послышался голос человека, удаленного от нас на несколько тысяч километров.
- Алло, кто говорит? - спросил он сонно.
В трубке .что-то слегка дрожало, и тихий, еле различимый гул напоминал о расстоянии, отделявшем нас от Москвы.
- Говорит Берлин, здравствуйте!
- Какой Берлин?
- Какой?
Это был странный вопрос. Его мог задать только человек, не, предупрежденный о нашем разговоре с Москвой. Позже выяснилось, что в аппаратной радиокомитета не было своего аппарата "ВЧ" и мы попадали сначала в особый узел связи, а оттуда нас подключали к обычной городской сети.
Вы представьте себе, что снимаете в Москве трубку обычного телефона и кто-то заявляет, что он говорит из Берлина, и это в то время, когда Берлин еще столица гитлеровской Германии.
- Не валяйте дурака! - зло сказал телефонист.
У нас под Берлином только светало, и я слышал, как злой дежурный тут же зевнул в трубку и, кажется, потянулся. Меня же на рассвете слегка знобило от холодного воздуха, оттого, что я не выспался и устал. Но бывает, что смех ж согревает и бодрит.
- Сколько вы знаете Берлинов?
- Мне не до шуток, - обиделся телефонист.
- Нам тоже. Так слушайте: говорит действительно Берлин, тот самый, в котором мы заканчиваем войну. С фронтовым приветом, товарищ! А сейчас, пожалуйста, подключите нас к аппаратной звукозаписи.
- Одну минутку.
Пока телефонист щелкал кнопками, он успел уже в ином тоне, дружески-уважительном, осведомиться у нас о берлинской погоде.
- Подходящая, а в Москве?
- Идет дождик, но тепло. Как у вас там дела?
- Берем Берлин!
- Вот и прекрасно, - перебил нас на этот раз дежурный из нашей студии. - Здравствуйте, дорогие товарищи! Поздравляем вас с боевыми успехами. Горячий привет от редакции, от ваших родных, от друзей. Все ли живы-здоровы?
- Все, все в порядке.
- Тогда наши аппараты готовы, личные дела, просьбы потом. Сейчас начинаем работу.
Спасский включил наш аппарат "Престо". Я услышал негромкое шипение магнитофонов в московской аппаратной, и началась работа, та самая, которую радиотехники называют записью по проводам.
Я надеюсь, что не слишком углубился сейчас в мелкие подробности, рассказывая о том, как мы передавали наши записи в Москву. Не знаю, смогу ли выразить то особое, трепетное волнение, которое охватывало в эти минуты нас и тех, кто слушал нас в Москве.
Сейчас это уж как-то забылось, ушло в прошлое, но в ту весну любой телефонный разговор, голос с фронта, русский голос из-под Берлина - живое свидетельство того, что мы вступили на землю Германии, - не мог никого оставить равнодушным. К тому же по прямому проводу слышались тогда голоса бойцов, артиллерийская стрельба, скрежет танковых гусениц, крики раненых, вопли немцев, - весь шум берлинского сражения мощной симфонией, казалось бы, вливался в этот ранний час в тихую утреннюю, только что проснувшуюся Москву.
Шум этот поражал телефонисток, пугал непосвященных дежурных и радовал работников редакции.
Как драгоценный, неповторимый голос самой истории они бережно "собирали" этот шум до последней нотки, с тем чтобы он обрел вечное существование в бороздках пластинок и на лентах магнитофонов.
Обычно мы работали по "ВЧ" с Москвой не больше часа, и приходилось "прокручивать" наши пластинки, как говорится, в темпе. Порой не обходилось и без забавных казусов. Кроме магнитофонов для контроля наши передачи еще записывали и стенографистки.
В это утро стенографистка не разобрала в передаче несколько слов. Не зная, что говорит пластинка, она попросила остановиться и повторить одно место. Но пластинка продолжала крутиться.
- Алло, алло, стойте, я не разобрала, стойте! - кричала она.
Однако мой голос замолк, лишь когда кончилась пластинка.
- Вы что там, оглохли? - спросил дежурный оператор.
- Нет, все в порядке, сейчас я его поставлю снова, - сказал Спасский.
- Не понимаю, кого поставите снова?
- Автора.
- Как автора, куда?
И только когда в трубке зазвучала корреспонденция с самого начала, операторы в московской студии догадались, в чем дело.
В конце связи по проводам мы имели право минут на пять для личных разговоров с родными в Москве и Ленинграде. Иногда они сами приходили в студию. В это утро по нашей просьбе к аппарату пригласили жену Михаила Ивановича Корпуснова.
Корпуснов не слышал голоса жены три года. На разговор ему отвели только три минуты.
Конечно, он боялся, что не успеет сказать самого главного, пока жена, почти не давая ему говорить, что-то быстро спрашивала, почти захлебываясь словами, и было слышно, как голос ее рокочет в мембране трубки.
А Михаил Иванович отвечал ей только одним словом: "Свидимся".
- Свидимся скоро, Катя! - повторял он с большой гаммой оттенков, всякий раз по-особому произнося это слово - то с нежностью, то с надеждой, то подбадривая жену, то как бы внушая ей что-то важное и серьезное.
- Ребятишек береги, Катя, свидимся, скоро войне конец, а пока я заканчиваю разговор из Берлина. Иди домой, Катя! - сказал он, быстро отрывая от уха трубку, словно бы ему больно было слушать последний вздох и наставления жены.
Он стоял красный и сухой ладонью медленно провел по глазам.
- Ну вот, это лучше любой телеграммы - сам живой голос! Теперь-то уж она будет ждать с легким сердцем, - сказал я Корпуснову.
- Да точно! А что ей скажешь за три минуты! Главное - что живой, а остальное приложится, - сказал он, немного смущенный нашим вниманием к нему. - В общем, горячее спасибо!
Еще дежурный по студии в Москве, используя последние секунды связи, торопливо договаривался с нами о следующей передаче, еще не остановился звукозаписывающий аппарат "Престо" и мы просматривали свои записи - не забыли ли чего? - а уже за стеной домика зарокотал мотор.
Это Михаил Иванович Корпуснов сидел в кабинке и короткими гудками нетерпеливо звал нас в машину. Он понимал, что в эти дни каждая минута, которую мы могли провести в Берлине, была потрясающе интересна и столь же неповторима.
Одним словом, пора было ехать к переднему краю, в Берлин, где военная обстановка менялась с каждым часом.
Коллекция артиллериста
Двадцать третьего апреля в девять вечера Москва салютовала войскам, прорвавшимся к Берлину, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий! Далеко на востоке в тихом небе Москвы орудийные раскаты гремели в честь берлинского сражения. А здесь у нас, на западе, орудия били еще по самому Берлину.
Дивизион подполковника Клименко занял боевые позиции в берлинском пригороде. Орудия закатили в окопы, вырыв их в мягкой земле, покрытой лишь тонкой зеленой шубкой дерна.
Вокруг виднелись; аккуратные белостенные домики в окружении курчавых садов. Было странно видеть, как стволы пушек высовывались из садовых зарослей, словно бы это были темные стволы упавших деревьев, чудом застрявших на кустах черемухи и малины.
Пока орудия не вели огня, в садах было тихо, как в мирное время в дачной местности. Если только не обращать внимания на взвивавшееся к небу пламя пожаров над газовыми заводами в Венсензее да на шум моторов, летящих по кольцевой берлинской автостраде.
Командир дивизиона, высокий офицер со строгой кадровой выправкой, в очках, которые придавали его лицу сердитое выражение, и молодой круглолицый лейтенант, командир топографического взвода, сидели на терраске одного из дачных домиков и пили чай.
Сквозь разноцветные окна терраски был виден сад, красивая чугунная изгородь и темная дыра входа в землянку около цветочной клумбы. Над входом виднелись торцы бревен наката, как и полагается при сооружении таких землянок вблизи переднего края.
Случись артиллерийский налет противника, и все бы полезли в блиндаж, но сейчас подполковнику, конечно, было куда приятнее сидеть на терраске за широким столом, по краям которого свисали карты района Большого Берлина.
- Хотите чаю? - предложил мне Клименко. - На войне сейчас перерыв;.
Я прислушался: немцы действительно вблизи не стреляли.
- Перерыв, так точно, я заметил, они в это время завтракают, - вставил лейтенант и улыбнулся, должно быть довольный тем, что его наблюдение никто не оспорил.
Стакан с крепко заваренным чаем стоял прямо на карте. Клименко пил не торопясь, позванивая ложечкой, как человек, которому приятны эти минуты, ибо впереди день, полный тяжких забот. Чаепитие, однако, не мешало ему легкими уверенными штрихами сине-красного карандаша делать пометки на листе, резче проявлять высотки, низинки, наносить на карту ориентиры, облегчающие прицельную стрельбу, - одним словом, как говорят артиллеристы, "поднимать карту ".
- Ты уже привязался в этом населенном пункте - Берлин? - безо всякой иронии спросил Клименко у лейтенанта.
- Привязался, товарищ подполковник, - тут же быстро ответил лейтенант, ибо, как командир топографического взвода, он первым делом на новой боевой позиции производил топографическую ориентировку на местности и сообщал ориентиры командирам батарей. Все это и называлось "привязаться".
- Здесь вам, топографам, легко - в хороших ориентирах нет недостатка. Правда?
- Так точно! - звонко ответил лейтенант. - Я к заводской трубе привязался и к шпилю вокзала, хорошо видны!
- Да уж тут населенный пункт - Берлин, - снова серьезно сказал Клименко. - Сообщил данные на батареи?
- Так точно!
Лейтенант с запоздалой поспешностью вскочил со стула.
- Сиди, сиди! - махнул рукой Клименко.
Новенькая гимнастерка лейтенанта, золотые его погоны, которые он, видимо, не торопился менять на зеленые, фронтовые, и эта манера всякий раз отвечать подчеркнуто уставным "так точно" - все выдавало в командире топ-взвода вчерашнего курсанта.
- Прозоровский нарисовал панораму?
- Заканчивает.
- Поторопи! Но только вежливо, понял? Может быть, это последнее его произведение. Пусть уж постарается, - сказал Клименко и поднял глаза на лейтенанта.
- Так точно, мы постараемся, товарищ подполковник.
Лейтенант козырнул, круто повернувшись на каблуках, сбежал со ступенек террасы, Я видел, как он нырнул в землянку.
- Вы записали голос наших "деток"? - спросил Клименко.
Улыбка веселыми искорками мелькнула за стеклами его очков, и суровое лицо командира дивизиона потеплело. Мне это понравилось. Уж если лицо не хорошеет от улыбки, то подчиненным такого офицера тяжело будет воевать.
- Записали или нет?
Дело было в том, что подполковник наблюдал долгие мучения Спасского, пытавшегося, увековечить на пластинках грохот залпов по Берлину. Сначала мы установили наш аппарат около огневых позиций. Но при первом же выстреле не только игла соскочила с бороздки, но и сам аппарат едва не свалился с подставки на вздрогнувшую землю.
Тогда мы отъехали метров за двести. Однако и здесь звуковая волна оказалась слишком сильной, чтобы можно было грохот записать на пластинку. Несколько раз, отступая все дальше и дальше, Спасский менял свою "позицию", пока наконец не отъехал так далеко, что уже совсем не видел батарей. Все это, конечно, вызывало сдержанные улыбки артиллеристов. Все они хотя и сочувствовали нашим "техническим" трудностям, но больше гордились мощью ж звучным голосом своих пушек.
- Признаться, испортили несколько пластинок, - сказал я подполковнику, - но не беда. Зато ваших "деток" хорошо услышат в подвалах имперской канцелярии.
- Уж это будьте уверены! Видали, какие надписи бойцы делают на снарядах: "По Берлину!", "Получай, Гитлер, гвардейский подарок!", "Добьем фашистскую гадину!"... И в общем все в таком духе. И все дойдут по адресу.
- Ваша часть давно воюет? - спросил я.
- С начала. Как это сказано у поэта Твардовского? Вот точно не запомнил. Кажется, так: "Как от западной границы до своей родной столицы, и от той родной столицы вспять до западной границы, а от западной границы вплоть до вражеской столицы мы свой делали поход!" Я лично в этом полку воюю от Москвы. Там служил кадровую.
Пока Клименко рассказывал о пути полка, из землянки вылез лейтенант и с ним немолодой боец с большой красивой кожаной папкой в руках. Папка была похожа на те, что носят художники, выезжая поработать куда-нибудь на лоно природы.
Быстро войдя на терраску, боец привычным движением вытащил ив папки большой лист ватманской бумаги, аккуратно расстелил его на столе, прикрепив края кнопочками. Затем он отошел назад и, наклонив голову чуть влево, потом чуть вправо, слегка прищурившись, издали посмотрел на лист ватмана. При этом он легко вздохнул, что можно было принять за знак удовлетворения или же авторской тревоги.
- Товарищ подполковник, приказ выполнен, - доложил он, - вот полюбуйтесь, может быть, для нас последний в этой войне передний край!
Лейтенант, стоящий рядом, от удовольствия по-мальчишечьи зацокал языком.
- Ты сохрани ее, Прозоровский! - сказал он.
Лейтенант выглядел моложе Прозоровского лет на пятнадцать, но обращался к нему как к сверстнику, не замечая разницы в возрасте, должно быть, в той же мере, как и сам Прозоровский.
- Вот он - населенный пункт Берлин! - бесстрастным тоном повторил командир дивизиона полюбившуюся ему фразу. - Да, Берлин, Берлин! Ну поглядим, что ты тут нарисовал? - сказал он, наклоняясь над листом.
Ватманский лист, принесенный Прозоровским, оказался панорамой переднего края, с обозначенными огневыми точками противника, с секторами обстрелов и квадратами для огневых налетов.
Одним словом, это была обычная-панорама, которую артиллеристы рисуют для себя на всякой новой боевой позиции. Но сразу же бросались в глаза две особенности, делавшие эту панораму совершенно необычной. Первая - здесь изображался Берлин, вторая - он был нарисован настоящим художником.
Да, я видел перед собой не обычную схему с условными знаками и линиями, долженствующими изображать селения, поле, лес. Нет. На панораме вырос большой, опаленный огнем город, мрачно освещенный желтым заходящим солнцем. Точнее, та его часть, которую можно было увидеть в натуре с наблюдательного пункта артиллеристов.
Теперь я внимательно разглядел Прозоровского.
Он стоял около стола, опершись о него одной рукой, и смотрел на панораму. Пряжка ремня, не туго затянутого, сдвинулась у него набок, и в том, как он небрежно носил обмундирование, безошибочно угадывался человек с глубоко укоренившимися "штатскими" привычками.
Лицо Прозоровского, худощавое, с немного запавшими глазами, показалось мне усталым. Время от времени мягкая, мечтательная улыбка скользила по его лицу и, как ветерок тучки, постепенно разгоняла выражение озабоченности и печали - только позже я узнал, что у Прозоровского случилось горе. Он спокойно и выжидательно смотрел на командира дивизиона, теперь уже уверенный в том, что сделал свою работу хорошо.
- Садись, садись, Борис Глебыч, - с лаской в голосе, уважительно сказал ему Клименко, - в ногах правды нет. Я знаю, ты всю ночь не отдыхал. До вечера мы тебя не будем беспокоить, если только не побеспокоят немцы.
- Ничего. Вы знаете, я, хлипкий интеллигент, на фронте научился спать под грохот канонады, как говорится. Мертвым сном. Даже самому удивительно, улыбнулся Прозоровский.
- Значит, совесть чиста.
- И заботы не мучают, товарищ подполковник. Рядовой боец! А начальство, как говорят у нас, никогда не спит, оно только отдыхает.
- Вот именно, - покачал головой Клименко. - Можете идти все!
Он взялся за карандаш, кивком головы отпустив лейтенанта, Прозоровского, и в мимолетном взгляде в мою сторону я уловил желание комдива остаться на терраске одному. Он хотел сосредоточиться, работая над панорамой Берлина.
Прозоровский, узнав, что мы земляки, пригласил меня в блиндаж. Как приятно было встретить под Берлином человека, закончившего в Москве архитектурный институт, много лет проработавшего в разных городах страны и возводившего в столице одну из станций метрополитена.
По чистой случайности Прозоровский не успел аттестоваться в военкомате и получить офицерский билет. Просто до войны ему было все недосуг заняться этим делом. Но в сорок первом архитектор пошел в народное ополчение рядовым, оттуда же попал снова рядовым в артиллерийский полк.
Прозоровский рассказал мне, что здесь не раз задумывались над тем, как присвоить ему офицерское звание. Но для училища младших лейтенантов он не подходил уже по возрасту, а в полку Прозоровский не занимал командной должности, которая бы давала право на такое звание. Кстати говоря, по своему удивительно мягкому характеру и полному неумению командовать и распоряжаться людьми Прозоровский и не подходил к такой должности.
Рядовой в топографическом взводе, он однажды удивил артиллеристов своим мастерством, рисуя панорамы, и с той поры утвердился в штабе на внештатной должности художника.
Воевал Прозоровский, как и Клименко, от Москвы до границы и дальше, медаль "За отвагу", поблескивала на новой гимнастерке, которая висела в углу блиндажа на деревянных плечиках над койкой художника.
- Присаживайтесь, мой друг, дорогой земляк, прямо на эту кровать, она и троих выдержит, - сказал Прозоровский, когда мы влезли в блиндаж.
Он освещался керосиновой лампой, смастеренной из медной снарядной гильзы. Света было достаточно. Красноватые блики растекались по стенам из березовых чурок. Я догадался, что артиллеристы "березовые стены" возят с собой.
- Память о России, - пояснил Прозоровский, - и как-то мило осветляют землянки здесь, в Германии. Боже ты мой, ведь когда-то я приезжал в Берлин в командировку! - неожиданно вспомнил он. - Жил в гостинице около Александерплац. Ходил в оперу на Унтер-ден-Линден. Могло ли мне тогда прийти в голову, что я буду спать в землянке в берлинском пригороде и рисовать панораму для стрельбы по Александерплац?
Прозоровский развел руками.
- Это даже не под силу могучей фантазии романистов-классиков!
- Жизнь сложна, Борис Глебыч, - сказал я, - знаю и по своему малому опыту, и полна удивительных неожиданностей. Для некоторых даже и сама война оказалась роковой неожиданностью.
- Не для меня, нет! Я никогда не строил никаких иллюзий, думая о фашистах. Я внутренне содрогался при мысли о возможности какого-либо компромисса с ними и вообще оттого, что они живут на свете.
- Но в военкомат для аттестации вы все-таки не нашли время зайти?
- В военкомат? Грешен! Но, честное слово, нет худа без добра. Вот рисую панорамы. Когда надо - стреляю. Там, за нашей границей, случалось, что и штаб в полном составе шел в атаку с автоматами и гранатами. Вы же знаете. И ваш покорный слуга не праздновал труса.
Сказав это, Прозоровский нагнулся и полез под койку. Оттуда он вытащил фибровый чемодан и, щелкнув замками, открыл его.
Чемодан на фронте мне всегда казался вещью из другой, мирной жизни. Я сам воевал солдатом, некоторое время служил в артиллерийском полку, мне ли не знать, что все скромные солдатские пожитки укладываются в удобный заплечный мешок. Поэтому я не без удивления взглянул на Прозоровского.
- Для панорам, - коротко пояснил он.
В чемодане Прозоровский хранил и, конечно, с большим трудом таскал за собой коллекцию картин, которые он рисовал под Малоярославцем и Вязьмой, на Днестре и у Рославля, в верховьях Днепра и в смоленских лесах, в Полесье и под Варшавой, на Одере и под Берлином.
Я устроился на кровати, широко расставив ноги, а Прозоровский, бережно вынимая из чемодана, укладывал листы на мои колени.
- Сколько их у вас?
- Много, мой друг! Вышла бы картинная галерея. Правда, вы не видите здесь людей. Но они все в моей памяти связываются с этими пейзажами, живые и мертвые.
Я спросил, сохранилась ли у Прозоровского квартира в Москве, чтобы после войны разместить там на стенах это необычное собрание картин.
- Квартира сохранилась, но пустая. Неделю назад я получил из дома письмо. Жена попала под трамвай, И погибла. Вот вам судьба! Я четыре года воюю и жив. А она там, в Москве...
Прозоровский встал, чтобы я не видел его глаз, наполнившихся слезами. Чтобы успокоиться, он вышел из блиндажа, но вскоре вернулся.