Он вытащил из планшета карту и по привычке промерил по ней расстояние пальцами, словно бы ощупывая своей рукой дороги, поселки, рощи и каналы, отделявшие его сейчас от места боя.
- Хорош бы я был, бросив дивизию. Как считаешь, Матвеев? Ох, хорош был бы, если бы остался выпивать в Бранденбурге! - сказал Соловьев, обращаясь к радисту, хотя и знал, что смущенный сержант Матвеев вряд ли что-либо ответит самокритично настроенному комдиву. - Вот тебе и первомайский праздник! Война, она до последней секунды война!
- Точно, товарищ полковник, - выдохнул сержант. - Тут в Германии уши все время держи топориком!
Наступление прорвавшейся группы оказалось неожиданным и для той части штаба, что оставалась в Шпандау. Завязался жестокий бой.
И вначале штабным офицерам Соловьева было трудно разобраться в обстановке. Это всегда сложно, когда бой идет в большом городе, а тут еще немцы наступали со стороны нашего тыла. Но вскоре положение стало проясняться.
Немцы направляли свой удар в сторону крепости. Неподалеку на шоссе их удерживали орудия артдивизиона. Но этого оказалось недостаточно. Выполняя приказ Соловьева, его офицеры попросили помощи у танкистов Шаргородского.
Танкам тяжело воевать на узких улицах, в каменных ущельях большого города, где они могут стать легкой добычей пушки, спрятанной в засаде, фаустника, огнеметчика, стреляющего из окон второго или третьего этажа.
Но уже выбираясь на шоссе, танкисты начинают чувствовать себя лучше. Тут вступает в свои права скорость, и сила давящих траков, и широкий обзор, и широкий сектор обстрела.
Танкисты Шаргородского и подоспевшие батальоны одного из полков дивизии Соловьева остановили, отбросили и рассеяли основную ударную силу прорвавшейся бронетанковой колонны нацистов! Лишь небольшие группки солдат продолжали просачиваться далее на запад.
Однако та настойчивость нацистов, с какой они стремились в сторону цитадели еще во время боя, весьма удивляла и Соловьева и Шаргородского. И лишь позже из показаний пленных они узнали о замысле нацистов - пробиться из Берлина в крепость, зайти за ее стены, соединиться с гарнизоном, пополнить свои запасы оружием, боеприпасами и горючим для танков.
Ведь немцы не знали, что крепость уже сдалась. А если бы капитуляция задержалась? Если бы наши офицеры не проявили столько мужества и терпения, добиваясь сдачи крепости без выстрела и пролитой крови? То тогда кровь бы пролилась наверняка. И победа в Шпандау была бы добыта дорогой ценой.
Можно себе представить удивление гитлеровцев, когда вместо "помощи" из-за стен Шпандауской крепости по прорвавшимся частям берлинского гарнизона ударили наши орудия!
Под их грохот и закончилась, на этот раз уже окончательно, примечательная история крепости Шпандау.
...И вот небольшое добавление к этой главе.
Отгремели последние залпы второй мировой войны. Командир 132-й дивизии Герой Советского Союза, теперь уже генерал Соловьев спустя некоторое время вернулся в Ленинград, в котором провел свою юность, работал на заводе, учился, ушел впервые в Красную Армию служить в пограничные войска.
От заставы до дивизии. И от дивизии до управления Ленинградской милиции, начальником которой стал Иван Владимирович, - вот кратко, по-военному, вехи его ратного пути.
Вернувшись из действующей армии, генерал Соловьев пришел на другой, боевой и "действующий фронт", он только сменил цвет своей шинели.
Его работа в милиции - это уже иная тема. И сам он хорошо написал об этом в книге, которая называется: "Будни милиции". Будни эти затянулись лет на двадцать. Но... стало сдавать сердце, и генерал-лейтенант Соловьев ушел в запас.
Впрочем, этот официальный термин выражал применительно к Ивану Владимировичу лишь то, что запас сил, энергии и душевной страсти у него был не мал, а поэтому стала еще более обширной его лекторская, общественная, литературная деятельность.
Однако "старый солдат", как любил он себя называть, порой надевал парадный мундир с Золотой Звездой и всеми орденами, и не только в дни торжеств и праздников.
И вот по приглашению польского правительства с группой прославленных военачальников Иван Владимирович посетил Варшаву. Он был дорогим гостем столицы, потому что именно его дивизия в ожесточенных боях освобождала Варшаву по пути в Германию, к Берлину и Шпандау.
Социалистическая Польша с любовью встречала героев былой войны. Есть события, которые не меркнут в народной памяти, они навсегда остаются в героической летописи истории.
Я с интересом слушал в Москве тогда рассказы Ивана Владимировича, ныне уже покойного, об этой поездке, о новой Польше, о возрожденной из пепла красавице Варшаве. Но, право, я не предполагал тогда, через некоторое время я увижу у себя дома еще одного живого и здравствующего участника боев в Шпандау.
Я видел перед собой бывшего капитана Галла. Как ни странно, он мало изменился. Видимо, два десятка лет - не такой уж большой срок. Такой же подвижный, порывистый, годы не утяжелили его походки, не изменили артикуляции речи, немного торопливой, по-юношески запальчивой. И те же живые темные глаза, в которых светится желание быть искренним и всячески полезным во всем, что от него зависит.
Но мне-то, собственно, ничего не было надо, кроме дружеской беседы, согретой военными воспоминаниями. Тогда, в дни боев, не было ни времени, ни повода поговорить о довоенной поре учебы, и поэтому только сейчас я узнал, что Владимир Галл, закончил Московский институт истории, философии и литературы и, подобно многим юношам сороковых годов, со студенческой скамьи ушел на войну.
Ныне он сам учит студентов немецкому языку. Капитан Галл стал педагогом в одном из наших институтов.
Он пришел ко мне на следующий день после своего возвращения из ГДР, куда ездил на конгресс по приглашению Общества германо-советской дружбы. В новой Германии не забыли капитана-парламентера, так много сделавшего, чтобы избежать напрасного кровопролития в Шпандау.
Конгресс был плодотворный и интересный, я видел, что Галл весь еще под впечатлением увиденного, пережитого, бесед, дружеских встреч, возникавших неожиданно на улицах Берлина, Лейпцига, Дрездена, и тех, что были заранее продуманы и любезно организованы хозяевами конгресса.
Именно этим немецким товарищам Галл обязан чудесной встречей в кулуарах конгресса с "милым Кони", с Кондаром Вольфом - известным ныне немецким кинорежиссером, с тем самым "Кони", который девятнадцатилетним юношей переводчиком пришел служить в нашу армию, чтобы помочь освобождению своей страны от гитлеровцев. Конрад Вольф - сын прогрессивного немецкого писателя Фридриха Вольфа - воевал вместе с капитаном Галлом и майором Гришиным, а следовательно, и генералам Соловьевым в 47-й армии. Владимир Галл и Кони Вольф подружились еще во время войны.
Конгресс в Берлине! Здесь не было ни официальной помпезности, ни утомительно длинных речей, ни строгого протокола совещаний. Скорее всего конгресс походил на широкий пленум друзей, проходящий под знаменем внимания и чуткости к каждому делегату.
Так говорил мне Владимир Галл.
Вот он встретился с Конрадом Вольфом, московский токарь Павел Быков со своим другом токарем-скоростником Эрихом Виртом, Андрей Сарапкин - бывший узник концлагеря - с немецкими товарищами из этого лагеря, летчик капитан Эдуард Семенов - с Эрихом Дренгнером, председателем сельскохозяйственного кооператива имени В. И. Ленина, тем самым Дренгнером, который, сам подвергаясь смертельной опасности, спас жизнь Семенову, вытащив его из горящего самолета, когда тот потерпел аварию. Советское правительство наградило Дренгнера орденом Красной Звезды.
Об этих встречах писали немецкие газеты, рассказывало радио, телевидение.
Я слушал Галла и думал о том, что дружба по самой свой сути не может быть понятием отвлеченным, умозрительным, что, несмотря на всеобщность, когда речь идет о странах, она не мыслится без таких вот личных связей, душевных контактов, привязанностей, вытекающих из опыта целых народов и переплетения личных судеб людей.
Владимир Галл признался, что там, в Берлине, он переживал сложное чувство и смущения, и благодарности, и трепетного волнения от того внимания и почестей, которые оказывали немецкие товарищи ему, герою Шпандау.
- Саму крепость вы, конечно, не видели? - спросил я.
- Нет, конечно, она ведь сейчас в Западном Берлине, - сказал Галл.
- Да, к сожалению, в Западном.
И я снова вспомнил Шпандау - серые, мрачные стены и башни на берегах реки Хафель. Тюремный замок высится и по сей день зловещим микрогородом внутри большого жилого района. Сразу же после войны, в сорок пятом, крепость превратилась в тюрьму для нацистских преступников. Правда, большинство из них просидели здесь недолго. Десять лет находился в одной из камер осужденный Нюрнбергским трибуналом гроссадмирал Карл Дениц, преемник Гитлера на посту президента уже разгромленного "третьего рейха".
Дениц получил свободу, большую пенсию, пишет мемуары, совершает увеселительные прогулки за границу, например в Италию, как об этом сообщали газеты.
Не так давно вышли из тюрьмы бывший министр вооружения "третьего рейха" Альберт Шпеер и бывший "фюрер молодежи", а затем гаулейтер Вены Бальдур фон Ширах.
Шпеер когда-то заявил: "Если Гитлер имел друзей, то я был его самым ближайшим другом". "Ближайший друг" Гитлера просидел в Шпандау двадцать лет. Теперь Шпеер займется прежней профессией - архитектора, а Бальдур фон Ширах посвятит себя литературной работе.
Шираху при освобождении из тюрьмы было пятьдесят девять лет, а Шпееру шестьдесят один, оба они, по сообщению печати, еще собирались насладиться жизнью.
В тюрьме Шпандау шестьсот камер. После войны они все были заполнены. Теперь в Шпандау остался только один узник - это бывший "заместитель фюрера" Рудольф Гесс, приговоренный к пожизненному заключению. Западногерманская пресса ведет кампанию за освобождение и этого "теперь уже безвредного старика, ради которого не стоит, мол, содержать тюрьму, охраняемую солдатами четырех стран-победительниц".
Да, крепость Шпандау находится в Западном Берлине. Но ведь вокруг нее живут люди с острой памятью о войне. Они не забыли ее уроков. Не должны забывать!
Берлин без судей!
Это произошло третьего или четвертого мая, во всяком случае вскоре же после падения Берлина. На своей машине мы очутились около площади Александерплац и вошли в парадную дверь здания бывшего гитлеровского окружного суда.
Как и все подобного типа дома для фашистских чиновников, здание суда поражало своей тяжелой и неуклюжей монументальностью. Темно-красный, почти бордовый цвет его кирпичных стен только усиливал это впечатление. Если берлинские архитекторы стремились придать официальным домам обличив как можно более мрачной строгости, то можно считать, что они преуспели в этом.
Здание, занимавшее собой полквартала, почти не пострадало от артиллерии. Здесь, в центре Берлина, это было редкостью. Целое, не тронутое снарядами, оно тем не менее и внутри выглядело мрачным и словно бы обволакивало холодом.
Холодом тянуло не только от толстых бетонных стен, из полумрака длиннющих коридоров, холодом как бы веяло от самой угрюмости этого сейчас безлюдного и всеми покинутого здания.
Я не знаю, когда убежали отсюда берлинские судьи, чиновники так называемых гитлеровских "народных судов". Может быть, судьи разных рангов, они исчезали в разные сроки. Или же все вместе покинули здание, услыхав грохот советских пушек? Во всяком случае, мы всюду наблюдали в тот день следы массового поспешного бегства: брошенные на столах папки судебных материалов, списки назначенных к слушанию дел, шляпы и форменные сюртуки, за ненадобностью кинутые прямо на спинки судейских кресел или на барьеры перед скамьями подсудимых.
Мы прошли по коридорам мимо судебных камер. Я помню, каким громким гулом и эхом отдавались наши шаги под этими низкими сводами, делавшими коридоры похожими на квадратные туннели. Почти всюду двери в комнаты были распахнуты, и нашим глазам представали пустые, захламленные помещения.
Но почему-то почти в каждой комнате стояли на столах открытые, приготовленные для работы пишущие машинки, а на вешалках слегка раскачивались ветром темные судейские мантии.
То, что эти мантии, похожие на поповские сутаны, не могли уже больше пригодиться нацистским чиновникам, ясно. Но вот машинки? Видно, здесь все время строчили на них приговоры подсудимым: дезертирам из армии, трусам из фольксштурма, немцам, проклинавшим Гитлера, всем, кто не хотел больше умирать за фюрера на берлинских улицах. Ну, а в последний момент? Тогда судьям было уже не до пишущих машинок, они бегством спасали свои шкуры.
Какое-то время, всего несколько дней, Берлин жил без судей. Старые спрятались, а новые, назначенные магистратами, еще не успели приступить к своим обязанностям.
Этим поспешили воспользоваться всякие подонки населения, уголовники, выпущенные из тюрем Гитлером, переодетые в штатское платье офицеры, чиновники, нацистские функционеры.
Они попросту решили пограбить свой же город в этой военной суматохе, в неразберихе первых мирных дней, под прикрытием все еще продолжавшихся пожаров, а кое-где и стрельбы.
Едва наша машина отъехала от здания окружного суда, как мы увидели большой пожар на Кёнигсштрассе. Будь сейчас гитлеровские судьи в своих кабинетах, они бы хорошо видели из окон, как горело многоэтажное здание универмага и толпа берлинцев окружила его в надежде поживиться.
Подъехать близко на машине к универмагу было невозможно из-за людей, забивших всю площадь. Яркие языки огня выглядывали из окон третьего и четвертого этажей. Внутри здания пока еще глухо, но все-таки различимо на слух гудело пламя.
Издали мы не могли сразу увидеть, кто же бегал по коридорам здания и, спасая товары, выбрасывал их через открытые окна. Туго свернутые тюки материи шлепались на дорогу с глухим стуком. Мужские костюмы повисали и на водосточных трубах, и на балконах нижних этажей. Вороха мужских сорочек, женское белье - все это в коробках, в ящиках, в целлофане летело по воздуху, и сотни мечущихся внизу рук ловили вещи, отбирая их друг у друга с криком, руганью, порой в неистовой драке.
И животный рев толпы, крики и стоны потерявших самообладание людей неслись над площадью, заглушая даже шум все больше разгоравшегося пожара.
Это было тяжелое зрелище! Казалось, только выстрелами можно, было разогнать или остановить осатаневших людей, почувствовавших легкую наживу.
Но в тот момент нас больше занимал другой вопрос: кто же все-таки, рискуя жизнью, там, внутри горящего универмага, продолжал вытаскивать из огня вещи и бросать их вниз?
Но вот на балкон выскочили трое наших солдат. В расстегнутых у ворота гимнастерках, с раскрасневшимися от жара лицами. Пот струился у них по лбу. Красные глаза слезились от дыма и огня.
Один солдат, темноглазый, широколицый, сбросил вниз рулон материи, глубоко передохнул, а затем перегнулся через перила балкона. Он смотрел вниз на темную шевелящуюся массу толпы, словно высматривая там кого-то, и вдруг закричал:
- Эй, геноссе, геноссе! Ком, ком сюда!
Перепутанные волосы солдата, влажные от пота, сбились на лоб, около глаз виднелись крупные ссадины, - должно быть, ударился где-то, пилотку он потерял на пожаре, и даже издали было заметно, что руки у него обожжены и наскоро перебинтованы.
- Эй, геноссе! - кричал солдат, осматривая свою гимнастерку с прожженными дырами. - Эй, геноссе! Спасайте свое добро! Ком сюда к нам, шнеллер, шнеллер!
Он путал в волнении русские и немецкие слова, но даже если бы он ничего не говорил, вся его фигура, жесты, лицо в крови и, главное, то, что делал он там, внутри горящего здания, - все это выглядело достаточно красноречиво и не нуждалось ни в каких пояснениях. Солдат призывал немцев на помощь. Человек десять из толпы бросились к дверям магазина, но, видимо, им мешал огонь, уже спускавшийся к нижним этажам, потому что фигуры людей в штатском платье долго не появлялись около окон и на балконе.
Солдат без пилотки убежал внутрь здания, через три минуты он появился вновь с тюком, и толпа внизу сочувственно вздохнула, увидев, что огонь опалил его темные волосы. Теперь казалось, что они мгновенно поседели.
Но вот солдат бросил тюк вниз, его товарищ скинул ворох костюмов, и внизу вздохи перешли в крики и роз, и по воздуху снова заметались жадные руки. Конечно, с балкона солдаты хорошо видели, что многие, схватив вещи, пытались тут же незаметно выбраться из толпы, конечно, это не нравилось солдатам, но что они могли поделать? Уж лучше так, чем пожертвовать огню все это добро!
Так, должно быть, рассуждали люди в горящем даме.. Выскочив в третий раз на балкон, солдат без пилотки увидел нашу машину. Он узнал своих.
- Эй, товарищи! - громко закричал он, взмахивая руками, явно обрадованный и надеясь, должно быть, на то, что пришла подмога. - Сюда, сюда, славяне, братцы! - кричал он, размазывая по лицу пот, смешанный с кровью. - Нас тут только трое! Видишь, как немцы шуруют! Спасай универмаг, товарищи!
Корпуснов тут же продвинул вперед машину, и толпа раздалась в стороны, образуя проход.
Но тут произошла заминка. Корпуснов притормозил машину, не слыша команды двигаться вперед. Мы все, признаться, в эту минуту были в нерешительности - что же делать? Бросить машину, аппаратуру? Спасать товары, которые тут же растаскивали подозрительные личности? Смешаться с этой беснующейся толпой, а ведь в ней могли находиться и вооруженные эсэсовцы?
Все это продолжалось минуту-другую! Но пока мы раздумывали, старший в нашей группе - Шалашников - принял решение.
Он закричал шоферу:
- Стой!
Но Корпуснов по инерции еще продолжал медленно продвигать машину к универмагу.
- Стой! - выйдя из себя, закричал Шалашников. - Никому не двигаться с места! Разворачивай машину. Живо, живо! - Он нервно торопил шофера и успокоился, только когда мы отъехали далеко от здания.
Я видел удивленное лицо солдата на балконе. Он все еще кричал нам что-то. А из окон, с балкона продолжали вываливаться ящики, тюки, коробки, и дым над универмагом становился все гуще, и все сильнее разгоралось пламя внутри здания.
Позже, вечером, Шалашников объяснил свое решение естественной заботой об аппаратуре, которую мы не смогли бы ни исправить, ни восстановить в разрушенном городе. И тревогой за наши пластинки с записями. И тем, что наше главное занятие в Берлине было не в том, чтобы тушить пожары и спасать товары магазинов!
Может быть, он был неправ и другой человек на его месте поступил бы иначе?
Сцена пожара на Александерплац крепко запала мне в память и, думаю, многим берлинцам, потому что на наших глазах трое советских солдат, уже после окончания боев, рисковали жизнью в горящем здании.
Я уверен, что они не получили на это никакого приказа, а действовали по велению сердца, по доброй своей воле и не могли допустить, чтобы пропадало добро, которое было так необходимо изголодавшемуся и обносившемуся населению города.
Берлин жил несколько дней без судей! Судьей была совесть каждого и то чувство долга и мужества, которое привело в горящий универмаг троих наших солдат и десять берлинцев.
Залить страх вином!
Мы натолкнулись на этот погреб совершенно случайно, днем, когда ехали из центра Берлина. Корпуснов показал мне на странные фигуры немцев, одна за другой торопливо перебегавшие дорогу. Они тащили ведра, бутыли, двадцатилитровые автомобильные канистры, бежали торопливо, но мелкими шагами, согнув спины, и казалось, что каждый вот-вот свалится на мостовую от тяжести своего тела или слабого порыва ветра.
- Тащат! - угрюмо произнес Корпуснов.
- Воду, что ли?
- Да нет. Запашок такой, что закусывать хочется, - сказал Михаил Иванович, ниже опуская стекло. Тут и я услышал крепкий винный запах и увидел, что на мостовую выплескивается из ведер то светло-зеленая, то розовая, то густо-красная жидкость.
- Сходить, что ли? - останавливая машину, спросил Корпуснов.
- А зачем? - сказал я, настороженно прислушиваясь к пьяным выкрикам и выстрелам, которые раздавались из глубины двора, где, видимо, находился погреб.
- Слышите, Михаил Иванович, - сказал я через минуту, - там стреляют. Всякая сволочь! Пьяная! Озверевшая!
- Все равно. Что ж, так оставить? Непорядок! - сказал Михаил Иванович, подумав, и твердой рукой открыл дверцу машины.
Было бы наивно предполагать, что в Берлине, охваченном битвой, в городе с тысячами магазинов и складов, всякого рода фашистское отребье не попыталось бы организовать грабежи и бесчинства, маленькие очаги беспорядков, которые быстро ликвидировались нашей военной администрацией.
Оставленные без надзора винные склады представляли собой в эти дни, пожалуй, наибольшую опасность. Пьяные банды эсэсовцев и уголовников, выпущенных Гитлером из тюрем, могли дезорганизовать жизнь города, только-только привыкавшего к новой, мирной поре.
Фашисты в Берлине в канун своей гибели пили много и жадно. Но всех своих винных складов они не опустошили.
Я как-то сам оказался свидетелем того, как командир артиллерийского полка приказал расстрелять тяжелыми орудиями винный завод, лежащий впереди полосы наступления его полка. Вино, сливаясь с пылью и грязью, мутной рекой полилось по улицам. Решение это, видимо, было разумным, хотя многие наши артиллеристы с сожалением поглядывали на то, как растекаются по канавам, ямам, воронкам, просачиваются в землю коньяки и ликеры, вермуты и шампанское.
Сейчас, в первые дни после капитуляции города, ни органы немецкого самоуправления, ни наша комендатура еще не успели взять на учет и под строгую охрану все берлинские магазины и склады.
Только этим и можно было объяснить ту дикую картину, которая представилась нашим глазам: пьяный рев голосов, толчея и беспорядок около подземного хранилища вин.
Корпуснов, а вслед за ним и я, вскинув на руки автоматы, прошли по двору, одним своим появлением заставляя немцев, тащивших ведра, укрыться в подъезды домов, спрятаться по квартирам.
Двор мигом опустел. Но в подземном хранилище оставались люди, и чтобы выкурить их оттуда, следовало спуститься в подвал по узкой, скользкой и гнущейся доске, заменившей сломанную лестницу. В подземном туннеле царила тьма, насыщенная едкими, дурманящими парами алкоголя. Этот густой мрак освещался лишь тускло мигающими огоньками фонарей да робкими вспышками спичек.
Видимо, хранилище было очень большим. Голоса раздавались и у самого входа, и откуда-то из далекой и гулкой глубины, где крики растягивались многократным гремящим эхом. Оно сливалось со звуками льющихся струй и бурной капели. Казалось, что в огромной бетонной яме образовался маленький водопад из вина и он постепенно заливает дно хранилища, поднимаясь по его темным каменным стенам.
Одним словом, спускаться вниз было страшновато, и несколько минут мы в нерешительности потоптались у входа.
- Надо вниз идти, - произнес Михаил Иванович тоном человека, уже взвесившего и риск и необходимость выгнать пьяных нацистов из подвала.
Меня всегда удивляла в Корпуснове эта непреклонная решимость устранять любой непорядок, все, что ему не нравилось, будь то дело его касающееся или совсем постороннее. Есть люди с такой хозяйской жилкой в характере, и она всегда определяет их поведение и дома и на чужбине.
- Ну, я полез к этим чертям, - снова повторил он, прямо не приглашая меня следовать за ним, но несомненно в душе уверенный, что я не оставлю его одного в подвале среди пьяных гитлеровцев.
Мы спустились или, точнее говоря, скатились вниз по мокрой доске и на дне погреба сразу же очутились по колено в вине. Мы пошли затем вперед, как шахтеры ходят по штрекам, залитым водой. Михаил Иванович высоко поднимал ноги, и темные брызги вина от его сапог летели во все стороны.
Отойдя от доски, мы зажгли свои фонари и увидели слева белеющие в полутьме громадные цилиндрические резервуары. Мне казалось, что они походят на каких-то гигантских слонов, опустившихся на колени в мутную реку вина и сгорбившихся под низкими сводами хранилища.
На верху одного из резервуаров, как погонщик на спине слона, сидел совершенно упившийся немец и совал через люк резиновый шланг, каким шоферы выкачивают бензин из бочек. За другой конец шланга держался высокий немец с бандитским лицом, в офицерском кителе без погон. Он еле держался на ногах. Тем не менее немец тянул из шланга воздух, пытаясь засосать вино.
Наконец это ему удалось. Сильная струя ударила ему в рот, в лицо и, должно быть, обожгла глаза, потому что немец истошно завопил, замахал руками, а потом схватился мокрыми ладонями за глаза так, словно бы не вино, а кислота облила его с ног до головы.
- Ты что делаешь! - закричал Корпуснов и сначала вырвал шланг из рук того, кто сидел верхом на резервуаре. Пьяный немец с канистрой отбежал в сторону.
Оказалось, что в большом резервуаре хранится очень крепкий ром, обжигающий гортань как чистый спирт. Его-то и пили немцы здесь, в подвале, очень быстро пьянея и теряя человеческий облик. Ударом ноги опрокинув несколько ведер и канистр, мы прошли еще немного в глубь подвала, натыкаясь и там на немцев, которые шарахались в сторону, едва распознавали в темноте нашу военную форму.
Мы решили выгнать пьяных нацистов из подвала, но сделать это можно было, только пригрозив им оружием.
- Выходите все! - крикнул Корпуснов. Конечно, его не поняли немцы, но почувствовали грозную интонацию в голосе, которую Михаил Иванович тут же подкрепил автоматной очередью, выпустив ее в потолок.
Постепенно мы выгнали всех пьяных из подвала. Они выбрались во двор, но не торопились уходить. Тщетно мы пытались, не применяя оружия, отогнать их подальше от этого злополучного двора. Вино придает даже трусливым людям безрассудное и тупое упорство. Пока мы стояли у своей машины, группка пьяных топталась на углу соседнего квартала, но достаточно было нам отъехать немного, как немцы, шатаясь, вновь брели к винному подвалу.
- Ну и гады! - выругался Михаил Иванович.
Его больше всего возмущало то, что среди этого пьяного сброда находилось несколько юношей лет по шестнадцать, годящихся Корпуснову в сыновья. Одного из них, белобрысого, веснушчатого паренька, Михаил Иванович умыл около бочки с водой и усадил на доски, прислонив спиною к стене дома.
И я услышал, что он по-русски говорил мальчишке, вытирая ему платком лицо:
- Чего ты сюда лезешь? Ну, то взрослые - это волки, они вином совесть глушат. Пропивают свое царство-государство. А ты щенок, тебе что пропивать? Тебе радоваться надо. Новую страну построите, слышишь, ты, фриценок! Где ты живешь? Мы тебя отвезем. А вино пить не приучайся. Это быстро делается, а потом вся жизнь наперекос идет.
А паренек, силясь совладать со своей гнущейся вниз головой, ничего не понимая, смотрел на Корпуснова, и в глазах его, подернутых мутной поволокой, испуг мешался с пьяной дерзостью и удивлением. Рассчитывая по дороге заехать в комендатуру, чтобы сообщить об этом безнадзорном винном подвале, мы пока завалили вход в хранилище пустыми бочками, валявшимися во дворе.
Но одну маленькую бутылочку Михаил Иванович наполнил жгучим темно-бордовым ромом и, не таясь, положил рядом с собой на сиденье в кабинке.
- Беру для пробы, что за ром такой пьют гады в Берлине, - сказал он. Тут ребята вермут пили из подвалов гестапо - хвалили! Может, и этот не хуже?
И потом через минуту, уже заводя мотор, добавил:
- Фашистам страх заливать, а нам, солдатам, с победой - законное дело!
Мы проехали затем в комендатуру, захватив с собой нескольких особо ретивых любителей поживиться за счет неразберихи первых дней мира, и сдали их на вытрезвление двум нашим дежурным сержантам...
У стен рейхстага
Пятого мая сорок пятого года, как обычно в нашей стране, отмечался День печати. Утром мы узнали, что писатели и корреспонденты газет, киноработники и фоторепортеры, находящиеся в этот день в Берлине, решили в ознаменование Дня печати собраться всем у рейхстага. Итак, утром пятого мая наша машина снова взяла курс из пригорода Уленгорст в центр Берлина. Дорогой мы присматривались к тому, что делается в городе, который, как человек после тяжелой, казалось бы, смертельной болезни, начал приходить в себя.
Переход от войны к миру в Берлине произошел мгновенно. Еще вчера гремели выстрелы, весь город был объят пожаром, а на следующее утро берлинцы уже начали восстанавливать дома и улицы, тушить пожары, разбирать баррикады.
Жители города выходили на улицы поработать на восстановлении, влекомые самой необходимостью, и чувствовалось, что после ужасных лет войны им придано делать что-то не для разрушения, а для мира, для нормальной человеческой жизни.
Вот самая типичная картина для берлинской улицы тех дней: на грудах камня, на обломках упавших стен стоят мужчины в ватниках, старых пиджаках, женщины в поношенных платьях, подростки, старики и старухи, и все молча и старательно, по конвейеру передают из рук в руки кирпичи, обломки железа, с тем чтобы расчистить площадку или улицу. Здесь трудно было увидеть веселые лица, услышать громкий смех. Берлинцы слишком много настрадались, слишком устали от войны и голода. Они работали молча. Я бы сказал, что почти у всех взрослых людей лица выглядели усталыми, но спокойными. Как бы ни сложилась судьба каждого, было несомненно одно: наступил мир, в городе не стреляют. Женщины брали воду у водоразборных колонок. Многомесячная бомбовая утюжка с воздуха разрушила берлинский водопровод в домах, даже там, где эти дома сохранились.
И вот, как на деревенской улице где-нибудь в захолустье, сейчас в центре Берлина женщины с белыми оцинкованными ведрами терпеливо стояли в длинной очереди. И тоже, как правило, молча.
Что ж, в эти дни нигде нельзя было обойтись без очередей: у магазинов, где по нормам выдавались продукты, привезенные из России, у первой открывшейся в городе парикмахерской, у аптечного ларька. И даже у полевой походной кухни какой-нибудь части выстраивались маленькие берлинцы, и солдат-повар большой ложкой разливал ребятам суп в металлические миски.
Все эти десять дней боев город покидали толпы беженцев, но у нас не создавалось впечатления, что Берлин обезлюдел. Уже многие вернулись. И, вернувшись, все ходили по улицам только пешком, - ведь еще никакой вид транспорта не действовал. И это тоже создавало видимость многолюдности. Я заметил, что на улицах мало мужчин-немцев среднего возраста. Впрочем, это было естественно: большинство взрослых берлинцев Гитлер успел мобилизовать в армию.