Л. Розанов подробно описал эту сцену: "...Гитлер остался верен себе до конца: один он умирать не собирается. Он показывает Еве Браун только что перехваченное сообщение западного радио о судьбе Муссолини. Итальянские партизаны, говорится там, схватили переодетого в немецкую шинель "дуче" вместе с его любовницей Кларой Петраччи в окрестностях озера Комо. Оба были немедленно расстреляны, а трупы доставлены в Милан. Там их повесили вниз головами у бензоколонки на площади Лоретто, а жители города нескончаемой чередой проходили мимо и плевали на трупы фашистского властителя и его метрессы.
Ева Браун впадает в состояние полной прострации: так, значит, вот что ожидает ее, если она попадет в руки противника. Еле слышно она бормочет, чтобы яд принесли и ей. Гитлер произносит высокопарную речь, в которой противопоставляет "верность" Евы Браун "измене" немецкого народа.
Однако Гитлер все еще медлит, на что-то надеется. Этот палач, который не моргнув глазом отправлял на смерть миллионы людей, теперь долго не решается покончить с собой.
Лишь после полудня 30 апреля... Гитлер наконец решается... За обедом, где, как обычно, собирались наиболее приближенные к Гитлеру лица, на этот раз царило гробовое молчание: присутствие живого покойника сковывало всех. Все с чувством нетерпения ждали, когда наконец Гитлер развяжет им руки. Распрощавшись с присутствовавшими, Гитлер и Ева Браун проковыляли в свои покои. Сначала Гитлер, чтобы проверить действенность яда, отравил свою собаку и ее четырех щенят. Однако матерый убийца все еще трусливо медлит. Наконец страх попасть живым в руки союзников и понести кару за свои преступления превозмогает все. У дверей, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу, толпятся Борман, Аксман и камердинер Гитлера - Линге. Наконец часы показывают половину четвертого - раздается звук выстрела.
...Гитлер покончил с собою, выстрелив в рот. Ева Браун скончалась, приняв яд.
Группа офицеров-эсэсовцев - Линге, Гюнше и другие стаскивают труп Гитлера с дивана и закручивают в разостланный на полу ковер. После этого они по запасному выходу через четыре марша лестницы выволакивают свою ношу в сад имперской канцелярии. За ними с трудом поспевает Борман. Перекинув через плечо, он тащит труп Евы Браун. В саду эсэсовцы выстраиваются цепочкой и быстро передают труп от одного к другому, все ближе к большой воронке от фугасной бомбы. Там трупы кладут друг подле друга, быстро обливают бензином и поджигают. Эсэсовцы с тупым любопытством смотрят, как поднимается дым и распространяется зловоние от того, что в течение двенадцати лет, подобно чуме, отравляло мир..."
Эта вырытая для Гитлера бомбой могила находилась во дворе имперской канцелярии, среди редких деревьев и кустов. Труп обнаружили в ней через несколько дней, когда были схвачены эсэсовцы, сжигавшие тела Гитлера и Евы Браун. Они очень торопились, эти охваченные страхом за свою жизнь палачи. Гитлер, облитый бензином, горел медленно. А грохот русских пушек раздавался все громче! Второго мая мы видели в этом саду, названном самими немцами "садом самоубийц", много трупов. Приближенные Гитлера выбегали из подземелий в этот сад, чтобы глотнуть в последний раз свежего воздуха и пустить себе пулю в лоб.
Здесь чуть ли не под каждым кустом лежали самоубийцы. А кустики, поломанные, пораненные осколками, все-таки тянулись к свету, солнцу и весеннему теплу. И в "саду самоубийц" в эти майские дни пробуждалась земля, и здесь цвела сирень. Жизнь приходила на место смерти! Все это было естественно. "Нормально!" - как говорили наши солдаты.
В этот же день здесь, во дворе имперской канцелярии, я увидел обгоревший труп. Геббельса. Эсэсовцы не успели его спрятать, может быть, потому, что Геббельс задержался с самоубийством, а бункер его находился ниже всех в подземелье и тело долго вытаскивали во двор.
Своих детей - девочек и мальчиков разных лет - Геббельс отравил. Сейчас полуобгоревший его труп лежал перед нами на земле. Земля вокруг казалась черной, словно пропитанной мазутом или бензином. Я увидел характерной формы продолговатый обезьяний череп и короткую ногу с красной медной пластинкой на пятке.
Наши солдаты и офицеры, с невольным любопытством наклоняясь, брезгливо трогали какие-то флаконы, остро пахнущие бензином, куски материи, женские туфли и выпавшие из карманов костюма Геббельса разноцветные карандаши.
Мне вспомнилась в эту минуту фотография, я видел ее в каком-то фотоальбоме, прославлявшем заправил "третьей империи". Геббельс был снят там в кругу своей многочисленной семьи. Рядом с папой и мамой сидели нарядные девочки с бантами на голове, в белых платьях, и стоял мальчик с крутым лбом и неприятно пронзительными глазами.
Я подумал о том, что, как глава пропагандистского аппарата нацистов, Геббельс был прямым виновником и той трагедии, что разыгралась в нашем домике, в Уленгорсте. Я вспомнил о Вернере Брейтшнейдере - рядовом нацисте.
Отравленный чудовищной пропагандой, он зарубил своих детей. Позже отравил своих детей и сам "примерный семьянин" - Геббельс. Поистине, кровавый, порочный круг лжи, нечеловеческой жестокости, этот ужасный круг преступлений и смерти, замыкался!.. ...Пойманный в тот же день статс-секретарь министерства пропаганды Ганс Фриче рассказал нам, как утром двадцать первого апреля Геббельс проводил свое последнее инструктивное совещание.
Около пяти тысяч сотрудников министерства собрались в полуразрушенном помещении бывшего кинотеатра, В зале электричество не горело, лишь тускло мерцали свечи. На большой сцене для Геббельса было приготовлено кресло.
Он проковылял по сцене в черном траурном костюме и погрузился в слишком обширное для него кресло, положив при этом нога на ногу.
О чем говорил Геббельс? Он уже не давал никаких советов своему "аппарату", не учил борзописцев, как им обманывать немецкий народ. Геббельс только с бешено! злостью проклинал народ, который "предал своих руководителей", проклинал армию, отступающую на востоке и сдавшуюся в плен на западе.
- Что можно сделать с народом, чьи мужчины не могут уже воевать и чьи женщины беспомощны! - истерично взвизгивал Геббельс.
И он снова продолжал ругать немецкий народ, который якобы сам выбрал свою судьбу, доверив власть в стране нацистам.
- Почему вы работали со мной? - закричал он в зал. - Кто вас заставлял? Вот теперь берегитесь - всем вам горло взрежут!
Это было последнее напутствие Геббельса своим подручным.
Провожаемый глухим ропотом обалдевших от страха нацистских чиновников, Геббельс направился к двери и, в последний раз обернувшись, вдруг оскалил в циничной ухмылке рот. Потом он резко хлопнул дверью.
"Если нам придется уйти, мы резко хлопнем дверью", - мрачно пообещал Геббельс в одной из своих речей.
И вот он хлопнул дверью, убегая из здания кинотеатра в более надежный бункер имперской канцелярии. Кого испугал этот стук? Только самого Геббельса.
Я не помню, сколько времени пролежал труп Геббельса во дворе имперской канцелярии, позже его перенесли в тюрьму Плетцензее. Но пока он лежал на земле около "сада самоубийц", вокруг него толпились наши воины, военные журналисты, фотокорреспонденты.
Уже были разобраны все карандаши Геббельса в металлической оправе, и несколько только что подъехавших журналистов шумно спорили о том, кому взять на память самопишущую ручку, найденную рядом с обгоревшим трупом.
Шумели они долго, размахивая руками, а в это время фотокорреспонденты щелкали своими "ФЭДами", снимая редкий кадр: группы оживленных людей у труппа Геббельса и улыбающееся, счастливое лицо человека, ставшего наконец обладателем этой ручки.
Я не слишком большой любитель сувениров, но такой, взятый во дворе имперской канцелярии, конечно, исключение.
Правда, несколько месяцев спустя, уже в Москве, мне показали наши товарищи - военные журналисты - пять или шесть "ручек Геббельса", и каждый уверял, что его - подлинная. Пусть эти утверждения останутся на совести любителей коллекционировать редкие военные трофеи. Впрочем, это неважно. Я пишу об этом только затем, чтобы еще раз напомнить, как валялись трупы Гитлера и Геббельса на земле, в центре Берлина, как закончили свое существование нацисты, мечтавшие о мировом господстве, в какой грязи и смраде кончалось их проклятое народами государство.
Говорящая расписка
В моей берлинской тетради между страницами с фронтовыми записями сохранилось несколько вклеенных фотографий той поры: экипаж нашего "радиотанка", прилетев из Москвы в Познань, временно расстается с экипажем нашего самолета - летчиком Кореневым, бортмехаником Егоровым. Наша группа в берлинском предместье около домика фрау Менцель. М. Гус, М. Шалашников, Н. Ковалев, ленинградские радиожурналисты Л. Маграчев, Н. Свиридов, В. Петушков у памятника кайзеру Вильгельму в центре Берлина.
Теперь, глядя на этот фотоснимок, я вспоминаю пасмурный день, перемежающийся мелкий дождик и довольно прохладную погоду, заставившую нас надеть шинели и пальто. Косой дождик с ветром бил прямо в лицо, поэтому на любительском снимке глаза у многих сужены, а на лицах рассеянное, у иных даже сердитое выражение.
Когда ныне, через много лет, я рассматриваю эту маленькую карточку, мне кажется очень примечательным и то, что все мы стоим тесной группой, и то, что многие засунули руки в карманы шинелей, чтобы стало теплее, и то, что все мы повернулись спиной к полуразбитому памятнику кайзеру.
Но еще в большей степени меня радует мгновенно зафиксированная правда ощущений, именно будничное, спокойное, без тени аффектации или восторженности выражение наших лиц, самоощущение людей, словно бы не видевших ничего особенного в том, что они снимаются на фоне берлинских развалин, в нескольких шагах от лестницы памятника, некогда олицетворявшего величие милитаристской Германии.
Лестница памятника ведет к подножию прямоугольного монумента, обрамленного символическими скульптурными группами. А вершину подножия попирают чугунные ноги огромной лошади, которую оседлал Вильгельм в блестящей каске с шишаком.
На моей фотографии не поместилась фигура кайзера, видны лишь ноги его лошади, а на площадке вокруг подножия валяющиеся там и сям помятые, пробитые пулями каски несколько иной формы - каски гитлеровских солдат.
В тот день их было очень много. Это наводило на мысль - может быть, их принесли сюда наши солдаты и не без умысла сложили у ног обнаженной чугунной женщины, олицетворяющей собой образ Германии, около поясных барельефов воинствующих древних германцев. Мол, смотрите, берлинцы, вот вам наглядный урок истории!
В тот день, отойдя от памятника, мы впервые могли себе позволить вольную прогулку, удовольствие без спешки прошагать по Вильгельмштрассе и Люстгартен, набережной Шпрее, побродить вокруг и заглянуть вовнутрь огромных полуразрушенных зданий театров и музеев, ныне уже никем не охраняемых, пропечатать свои шаги по грязному полу полутемных залов с высокими сводчатыми потолками. В одном из таких зданий мы натолкнулись на музей оружия. И вот - случайность, порожденная суровой закономерностью: музей немецкой военщины сильно разрушен, пули, летевшие сюда с площади, пробили деревянные ложи мушкетов, осколки мин поцарапали черный глянец старинных пушек.
Так, словно бы новая, устремленная к будущему история Берлина, рождавшаяся на этих улицах, светом своего зарева, разрывами снарядов по-своему* осветила и прокомментировала эти картины, экспонаты и предания давней истории.
Так, бродя от здания к зданию, мы вышли на набережную. Парапеты сохранились как высокая бетонная оправа для темных вод грязноватой Шпрее. Здесь стояла наша машина, и еще издали мы увидели около нее группу каких-то женщин. Это оказались француженки-полонянки, настигнутые войной в Берлине, голодные, но веселые, общительные и в той мере, в какой это им позволяло незнание русского языка, кокетливые.
Объяснялись они с Корпусновым, а потом с нами главным образом знаками и междометиями, что, однако, не мешало нашему водителю угощать их хлебом, холодным мясом и трофейным вином, которое он для такого случая достал из своего "загашника".
Одна из полонянок, молодая женщина, ела с таким аппетитом, что сжевала и всю краску с губ. Но тут же она встала на подножку и покрасила губы перед маленьким зеркалом, укрепленным на кронштейне кабины.
От светлых ее волос исходил нежный и тонкий запах духов. Я видел, как она передала подруге, должно быть чудом сохранившийся у нее, флакончик, а за ним и губную помаду. Француженки прихорашивались, пользуясь шоферским зеркалом Корпуснова. Он улыбался поощрительно, смеялись женщины, и, право, я уже не знаю почему, в сумятице впечатлений тех дней мне на всю жизнь запомнилась эта маленькая сценка.
Что виной тому: запах французских духов? Белозубые улыбки, искрящиеся глаза, смешные движения француженок, по-женски неумело, но вместе с тем изящно бросавших пустые консервные банки в воду Шпрее?..
Мы вскоре перешли по мосту через Шпрее и зашагали посередине широченной Унтер-ден-Линден. Эту улицу поминал всякий писавший о Берлине. Бранденбургские ворота! Парады гитлеровских войск, ночные шествия нацистов с факелами, гром барабанов, торжествующее пение фанфар, на черных пиках орлы и паучья свастика на знаменах.
Это помнилось по кадрам кинохроники, по картинам, по книгам, прочитанным до войны.
А в этот день мы натолкнулись первым делом на колонну наших танков, зачем-то заехавших сюда, на разбитую немецкую пушку, ствол которой тянулся к двери такого-то магазинчика.
Один из танкистов, закончив работу и обтерев ладони тряпкой, подошел к стеклянной двери и открыл ее.
Я пошел вслед за ним и очутился в помещении магазина, торговавшего часами.
Часов было множество: на прилавках под стеклом, на стеллажах вдоль стен - ручных, карманных, будильников, прямоугольных, круглых, бочковидных. Я помню, что в ту минуту я попытался представить себе Унтер-ден-Линден, парадную улицу Берлина, глазами хозяина этого магазина. Я хотел представить себе, как он любуется мрачным демонизмом ночных факельных шествий нацистов. Он, конечно, ликовал тогда, этот немецкий бюргер, размалевавший все свои стеклянные витрины свастикой. Может быть, он вопил "Хорст Вессель" и размахивал факелом?
Куда он убежал сейчас, бросив все свои часы?
Я наблюдал за танкистом, а он за мною. Танкист взял будильник, поднес к уху.
- Кладбище часов, - сказал он. - Все стоят, хозяина ждут.
Танкист завел весело затикавший будильник, и сначала положил его в карман своего синего комбинезона, но передумал и поставил будильник. снова на стекло прилавка.
- Пускай сами заводят, - произнес он почему-то сердито. Потом немного виновато улыбнулся мне и неопределенно покачал головой, может быть недовольный собой или же тем, что все это добро лежало здесь без присмотра.
Он еще раз обежал глазами все прилавки и вышел на улицу, бережно закрыв за собой стеклянную дверь часового магазина, в котором молчали все часы. Странный магазин, где словно бы остановилось и замерло старое время и еще не начало тикать новое!
Танкист пошел к своей машине, а я, Спасский и ленинградец Свиридов пошли разыскивать на Унтер-ден-Линден здание университета.
Трудно было предположить, что через два дня после капитуляции города мы встретим в университете немецких ученых или немецких студентов. Первые еще сидели в своих квартирах или совершали первые робкие вылазки на улицы. Вторые же топали по городу в колоннах военнопленных или, освобожденные из гитлеровских тюрем и лагерей, добирались до своих домов. Более того, мы не рассчитывали, что и само здание уцелело от бомбардировок союзной авиацией.
Однако огромные корпуса, занимающие почти целый квартал, не очень сильно пострадали от бомб, а если чем и выделялись на Унтер-ден-Линден, так это тяжеловесной монументальностью и светло-голубой окраской стен и колонн.
Мы нашли вход в университет со стороны улицы, примыкавшей к Унтер-ден-Линден. Массивная дверь с позолоченными ручками оказалась незапертой и легко открылась. Мы поднялись по широкой лестнице на второй этаж, и теперь наши шаги гулко отзывались в длинных коридорах. Множество дверей и комнат чередовались в этих коридорах, где царила тишина, и только ветер, проникавший через открытые окна, шуршал бумагами, брошенными в беспорядке на столах и на полу.
Как и коридоры берлинского суда, это безлюдное помещение показалось нам угрюмым. Занятия здесь прекратились, видимо, очень давно. Во многих окнах от сотрясения воздуха выбило рамы, и дым от пожарищ, пыль и гарь, порывы дождя и ветра словно бы выдули из комнат все, что могло напомнить о занятиях студентов. Да и какие могли быть здесь занятия, если в последние месяцы Берлин бомбили почти непрерывно и днем и ночью? Но все-таки нам казалось, что мы найдем кого-нибудь в этом здании. Порой шорох ветра напоминал отдаленное, расслабленное шарканье подошв по паркету, и чудилось, что из-за дверей вот-вот выйдет навстречу хотя бы какой-нибудь сторож, услышавший наши голоса.
Но один коридор сменялся другим, этаж новым и новым, мы заглядывали во все кабинеты, так и не встретив того, кто бы мог нам указать вход в лабораторию радиотехнического факультета.
А именно он-то и вызывал у нас особый интерес. Там могла находиться сравнительно новая тогда аппаратура магнитофонной записи. Наши операторы мечтали пополнить быстро тающие запасы пленки и звукозаписывающих пластинок.
Уж если человек, влюбленный в свое дело, такой, как Спасский, решил найти новые аппараты, то он их найдет в подвале или на чердаке, запрятанные за семью замками.
Я уже не помню, сколько времени мы бродили по коридорам университета, поглядывая через окна на изрытую воронками мостовую, на забитые досками и мешками с песком Бранденбургские ворота, на маленькие группы наших людей, которые еще с некоторой опаской, нередко с автоматами наперевес, вступали в этот день на камни Унтер-ден-Линден.
И все-таки наши операторы Спасский и Свиридов отыскали радиотехническую лабораторию. И как только мы вошли в эту большую комнату, заполненную столами и приборами, тотчас нашелся и тот человек, которого мы столько времени безуспешно разыскивали.
Я назову его Мюллер, потому что точное звучание его фамилии не сохранилось в моей памяти. Это был не старый еще человек, высокий, худой, гладко выбритый, в спортивном светлом пиджаке и похожий больше на тренера по теннису, чем на ученого.
Мюллер не испугался, неожиданно увидев русских, и, более того, как показалось мне, даже обрадовался нашему приходу, что сразу было трудно объяснить. Он первым заговорил по-русски.
- Здравствуйте, с приездом! - сказал он и слегка, с достоинством наклонил голову.
- Привет, геноссе, кстати, мы пришли пешком, - первым ответил Спасский.
Я чувствовал, что Спасскому не терпится узнать, есть ли в этой лаборатории магнитофоны? Но сразу начинать с этого даже ему, человеку весьма напористому, казалось неудобным.
- Вы кем здесь работаете? - спросил он.
- А вы кто? - вопросом ответил Мюллер, может быть озадаченный тем, что на гимнастерке Спасского он не обнаружил погон.
Я объяснил Мюллеру, кто мы такие, и не успел Спасский изложить свою просьбу о магнитофонах, как Мюллер быстро достал из стенного шкафа два магнитофона - два небольших прямоугольных ящика с ремнями для ношения за плечами и на руке.
- Журналистские магнитофоны, - определил Свиридов.
- Это они! - с каким-то протяжным стоном восхищения добавил Спасский. По радостно заблестевшим его глазам стало ясно, что эти сравнительно легкие, портативные аппараты, дающие возможность в любом месте, без особой подготовки производить запись, - предел мечтаний звукооператора.
Мюллер раскрыл ящики, показывая, что аппараты в исправности. Его готовность помочь нам не носила следов какой-то подобострастной услужливости, и этот человек все больше заинтересовывал нас.
- Вы давно здесь находитесь? - спросил его Спасский, показывая на стены лаборатории, но, кажется, сам удивился некоторой нелепости своего вопроса.
- Я пришел в одно время с вами. Вероятно. Посмотреть свою лабораторию. Я здесь давно не был. Всю войну. После того дня, как наци бросили меня в лагерь.
- За что? - спросил я.
- Я кому-то не понравился, я что-то не так сказал, я промолчал, когда надо было кричать, и закричал, когда следовало молчать. А может быть, еще за что-нибудь?
Мюллер горько усмехнулся.
Я спросил ученого, не работал ли он в немецком коммунистическом подполье?
- Нет, я не был коммунистом. Просто хороший немец.
Хороший немец! Я подумал о том, что нацисты вкладывали в это понятие свой смысл. Хороший, плохой - эти слова слишком неопределенны без четкой политической окраски. Я сказал об этом Мюллеру.
Он согласился.
- Мир разделился на фашистов и антифашистов. Сейчас для меня нет иных категорий, иной меры вещей, - сказал он горячо. - Фашизм - это самое страшное, хуже холеры, хуже чумы, это самоубийство нации. Я ненавижу фашизм.
Мне показалось, что слова Мюллера, его проклятия фашизму продиктованы истинной болью сердца. Вот он поспешил сюда, в еще пустой университет, пришел первым. Уже одно это говорило о многом. Я сообщил Мюллеру о решении советского коменданта Берзарина сделать все возможное, чтобы сохранить для Берлина те кадры ученых, которые захотят сотрудничать с новой демократической властью.
- Это хорошо, - кивнул он. - В университете теперь все будет по-другому. А магнитофоны возьмите, - добавил он, почувствовав смущение и нерешительность Спасского. - Тут сейчас нет никакой власти, но как бывший профессор этой лаборатории и как хороший немец, - подчеркнул он, - я вам это разрешаю.
Я начал было объяснять Мюллеру, какие магнитофонные записи мы сможем делать на этих аппаратах. Но Мюллер взмахнул рукой, и жест его в равной степени означал и готовность нам услужить, и досаду на то, что ему разъясняют совершенно очевидные вещи.
- Разве нам, немцам, это не нужна? - спросил он. - И вам, и мне, и нашим детям в новой Германии. Берите, берите магнитофоны! - поторопил он.
- Как, просто так? - удивился Спасский.
- Просто так, - сказал Мюллер.
- Нет, мы дадим вам официальную расписку, что взяли магнитофоны во временное пользование.
- Я вам так поверю.
Но Спасский настоял на своем, достал лист бумаги и написал расписку, посетовав, правда, на отсутствие печати или какого-нибудь штампа.
Мы собирались уже уходить, когда кто-то из нас, кажется Свиридов, предложил записать расписку с голоса на одном из аппаратов лаборатории.
- Это лучше печати, - добавил Свиридов. Мюллер живо ухватился за эту идею. Он попросил еще подарить ему какую-нибудь из наших записей.
- Перезапишем голос Вейдлинга, свежий, мы видели этого генерала вчера, - сказал Спасский.
Мы подогнали нашу машину к зданию университета. Внесли аппараты и начали перезапись.
Так третьего мая на Унтер-ден-Линден в здании Берлинского университета под высокими сводами радиотехнической лаборатории я вновь услышал голос Вейдлинга, приказывающего сдать Берлин русским.
Мюллер прослушал эту запись молча. Но мне показалась, что лицо его выражало в эту минуту сложную борьбу чувств. При всей ненависти Мюллера к фашизму слушать о страданиях мирного населения и раненых в Берлине Мюллеру было тяжко. Как и все честные немцы, он глубоко переживал национальную трагедию Германии.
Мы закончили перезапись, Мюллер сказал "спасибо" и каждому крепко пожал руку.
Затем на этой магнитофонной ленте Спасский наговорил в микрофон свою краткую расписку. А я и Свиридов пожелали Мюллеру долгих дней жизни и творческих удач в его университетской лаборатории.
Не знаю, сохранилась ли у Мюллера эта - говорящая расписка. Если и сохранилась, то, возможно, в те дни, когда мы в Москве торжественно отмечаем День Победы, он в своем университете воспроизводит эту пленку для студентов. Или же как реликвию военной поры хранит магнитофонную ленту дома, чтобы при случае дать послушать друзьям уникальную запись: голос последнего нацистского коменданта Берлина, сообщающего о смерти Гитлера.
Что же касается меня, то и групповой фотоснимок у памятника кайзеру Вильгельму, и говорящая расписка вновь и вновь напоминают мне о старых фронтовых друзьях, о боевых радиожурналистах, которые тогда в Берлине занимались делом далеко не будничным и не обычным - улавливали на магнитофонные ленты шум и голоса истории.
"Дом Гиммлера"
Солдаты, штурмовавшие рейхстаг, называли "домом Гиммлера" здание министерства внутренних дел, примыкавшее к Кёнигсплац. Но в том же укрепленном районе "Цитадель" находился другой дом - главная резиденция Гиммлера, самое страшное здание в Берлине, которое вселяло ужас и страх в сердца миллионов людей.
На короткой, сравнительно тихой улице Принц-Альбрехтштрассе, в доме восемь, в здании бывшего музея по истории костюма, некогда имевшего отношение к прикладному искусству и народному творчеству, рейхсминистр Гиммлер, словно бы в издевку над всем этим, разместил... гестапо!
Гитлеровцы, конечно, переоборудовали музей и прилегающие к нему дома. Там, где стояли раньше стеллажи с экспонатами, появились столы следователей и камеры для арестованных, а в помещении большой библиотеки Гиммлер оборудовал свою тюрьму - "Колумбию", которая представляла собой, по сути дела, "тюрьму внутри тюрьмы". Здесь гестаповцы держали, допрашивали, истязали наиболее опасных своих противников.
Весь этот "тихий" квартал берлинцы старались обходить подальше. Его улицы были в последние месяцы основательно повреждены союзной авиацией. Тридцатого апреля, когда передовые батальоны 5-й армии генерал-полковника Берзарина вплотную подошли к этому кварталу, он уже не выглядел "тихим" всюду рвались снаряды, а разбитые дома казались мрачными крепостями обороны.
Само здание гестапо окружал высокий каменный забор, за которым виднелись заложенные кирпичом окна, больше напоминающие узкие амбразуры. Перед ограждающей стеной были вырыты окопы, укрепленные переносными бронированными колпаками. Все это говорило о том, что гестаповцы надеются оборонять свою цитадель долго и стойко. И действительно, первые атаки стрелкового батальона, пытавшегося с ходу проникнуть за каменный забор, успеха не имели. Всю ночь штурмовые группы стремились выбить немцев из укреплений, но тщетно. Только днем первого мая саперам удалось подорвать в одном месте забор, подложив под него противотанковые мины. Образовался проход во двор гестапо.
В два часа тридцать минут командир батальона, зная, что это за дом, отмеченный на его оперативной карте жирным темным кружком, принял решение начать штурм гестапо. Он послал группу разведчиков - пять солдат, чтобы они пробрались через проход в заборе и начали подползать к главному дому,
Примерно в ста пятидесяти метрах от подъезда, когда уже разведчикам была видна большая доска с надписью: "Государственная тайная полиция", их заметили гестаповцы и сильным огнем заставили прижаться к земле.
Тогда старший в группе разведчиков выстрелил из ракетного пистолета, с тем чтобы, как было условлено заранее, вызвать этим сигналом огонь нашей артиллерии.
И вот снаряды начали рваться во дворе гестапо, точным попаданием наши артиллеристы разрушили несколько бронированных колпаков.
Тем временем под огневым прикрытием артиллерии вторая рота штурмовавшего батальона броском выдвинулась к смелым разведчикам. Теперь со двора рота открыла огонь по основному зданию - по тюрьме "Колумбия", по подземному бункеру, верхняя часть которого трехметровой бетонной горой возвышалась посреди заасфальтированной площадки.
Пока шел бой внутри двора, еще две роты этого батальона подползли с тыла и окружили здание. Гестапо было взято в огненное кольцо.
Прошло еще несколько часов. Гранатами и автоматами наши бойцы прокладывали себе дорогу к вестибюлю основного здания - к одиночным камерам "Колумбии", которые было удобно превратить в Доты, к подземельям бункера, где размещались электростанция, узел связи, где сами гестаповцы в oпоследние месяцы проводили большую часть времени, укрываясь от воздушных налетов.
Солдаты, близко подобравшиеся к окнам здания, заметили, что из некоторых амбразур торчат короткие трубы дымоходов. Похоже было на то, что свои застенки гестаповцы обогревали в зимние месяцы железными печурками - в Берлине не хватало топлива для центрального отопления.
Но в эти минуты, пока бой кипел во дворе, они сжигали в железных печурках секретные документы, кипы бумаг, горы папок, штабеля дел, донесений, досье, - сжигали в панике, в безумной спешке, ибо каждую минуту в здание могли ворваться русские солдаты.
И к дыму от разрывов снарядов, к густой пыли, поднимавшейся к небу, здесь, во дворе гестапо, примешивалась еще и густая сажа, хлопьями летевшая из окон, носившиеся по воздуху полуобгоревшие листы бумаги, издали похожие на диковинных черных птиц.
Дым столбом валил изо всех труб, из окон, из дверей, снесенных взрывной волной, густой дым, как черный флаг, поднимался над зданием гестапо, разнося по небу пепел сгоревших архивов. И далеко отовсюду был виден этот дым над "домом Гиммлера", выделяя его среди других горящих зданий квартала.
Во второй половине дня первого мая в окне верхнего этажа здания мелькнул белый платок, но его не сразу заметили бойцы батальона, увлеченные азартом боя.
Постепенно стихли выстрелы. Из подъезда главного здания, из тюрьмы "Колумбия", из бункера начали один за другим выползать во двор здоровенные, хотя и исхудавшие, с темными от сажи лицами матерые эсэсовцы и, складывая во дворе оружие, выстраивались в колонну около стены.
Это сдавался многочисленный гарнизон еще одной гитлеровской цитадели гестапо. Понимая, что пришел конец, что война проиграна, эти гестаповцы все же ожесточенно сопротивлялись. Что их заставляло так драться в эти последние часы, перед лицом неминуемого поражения?
Поведение "людей Гиммлера" объяснялось просто. Всех их связывала круговая порука, цепь чудовищных преступлений, потоки пролитой крови, неслыханные зверства в концлагерях, нечеловеческая жестокость и замыслы по уничтожению, истреблению целых народов.
Первого мая они выкинули белый флаг капитуляции над домом гестапо. По сути дела, с белым флагом колонны гестаповцев начали отсюда свой маршрут прямо на скамью подсудимых, которая ожидала их в Нюрнбергском международном трибунале.