Она мало вспоминает своих родителей, но только там, на белой земле облаков, ей становится по-настоящему легко и весело, она точно знает: это потому, что их там уже нет, там, в бездне сияющего солнца, их нет, они забыты, смыты ветром в ветряную пропасть, рассыпались в сухую пыль, добрую тёплую пыль, из которой вырастут цветы, и будет не жалко того, кто исчез уже навсегда.
Так проходит несколько дней, и наступает сентябрь. В детском доме начинаются школьные занятия. Письму и истории детей учит молодая комсомолка Саша, стройная и полная правильной красоты, она одевается всегда в рубашку и тёмную юбку до середины голеней, а волосы скрепляет металлической заколкой, чтобы не падали вниз и не мешали вести уроки. Говорит Саша мягко и немного картаво, пишет на доске мелом тоже мягко, словно ест из банки сметану, бережно сжимая мел пальцами и сильно не надавливая, чтобы не сыпать на пол белую крошку. Особенно хорошо Саша рассказывает о Революции и Гражданской Войне, о героях и врагах, каждого врага она знает в лицо и может смешно нарисовать на доске, тощего Керенского, усатого Корнилова, плотного, как сытый крестьянин, Деникина, шваброобразного Колчака в фуражке, ещё пуще увеличивающей его длину, обвешанного орденами Врангеля, барона в высоких сапогах, засевшего за Перекопом, они лезут по карте Родины, со всех сторон, и Саша для большего впечатления о силе зла пририсовывает идущие за ними белые полки в виде густых штыковых частоколов. Каждый раз ученики пугаются заново безнадёжному положению Революции, словно Война повторяется теперь вновь и всё может стать иначе, не появись снова командарм Ворошилов, красный маршал Будённый, неустанный генерал Фрунзе и хитроватый герой Василий Чапаев. Но они появляются, один за другим, Ленин бросает их в бой размеренно, зря не тратя резервы даже перед лицом смертельной опасности, каждый выходит, когда наступает его время, и частоколы штыков редеют, стираемые ребром Сашиной ладони, и кривые, пузатые, колченогие враги плетутся назад, ползут в свои норы, падают в море и убираются вплавь в далёкие империалистические края, где пока ещё не взорвалась мировая революция и капиталисты могут жиреть, напиваясь кровью рабочего труда.
Трудовое воспитание, физику и физкультуру преподаёт пожилой человек по фамилии Ломов, никто даже не знает, как его зовут, обращаются просто: товарищ Ломов. Ломов низок ростом, плотен и суров, не улыбнётся никогда, лицо у него похоже на квадрат больше, чем на другие геометрические фигуры, щетинисто и буро, говорят, что Ломов — бывший революционный матрос, и что все родные у него погибли на войне, но сам он об этом не говорит, а говорит только по существу, и когда ученик должен объяснить ему закон физики, Ломов заранее предупреждает: говори суть, нам не закон нужен, ты суть от него возьми. Так, говорит, всё теперь на свете: законы — прочь, они отжили своё, нам главное — суть взять, чтобы сердцем чувствовать, где правда, потому что человечество за историю свою много зряшного и неправильного сделало, чего и вовсе можно было не делать, это мы отвеем, а возьмём самое зерно, и его посеем вновь, и вырастет коммунизм, потому что коммунизм — чистая правда, и нет в нём ни капли лжи. Потому и считает Ломов ложь главным врагом и оружием империализма, и когда ошибается в уроке, говорит: видите, ошибся, солгал вам, потому и нет ещё коммунизма, там люди ошибаться не будут. Что есть странное в Ломове, так это привычка его выходить иногда к стене детдома, там поворачивается он лицом в степь, и однажды Вера случайно подсмотрела, что он справляет там нужду, чтобы не ходить в общий туалет.
Математике учит старый, искривлённый человек, которого зовут дед Никанор Филиппович, от него сильно пахнет махоркой, потому что он много курит, только во время урока терпит, а после стремится на волю, сесть на табуретку у двери и сделать из бумаги себе самокрутку, поднося же её после ко рту неправильно сложенной рукой, похожей на высохший кусок древесного корня, дед Никанор щурится и кривит рот в доброй улыбке, особенно радостно ему, если кто из детишек придёт к нему тогда, спросить что-нибудь о треугольниках, дробях, или других непонятных существах, которых можно, оказывается, насильно поселить у себя в голове, и они потом живут там, и иногда даже начинают сами говорить, дед Никанор гладит тогда ученика по голове и глядит в степь за дверью, беспокоясь так о месте будущей жизни для растущего человека, не будет ли оно холодным и скучным для него, и станут ли выполнятся там законы математики, которым он учит.
Катя постепенно привыкает жить в детдоме, она становится спокойнее, а коса её — грязнее, потому что горячая вода бывает только раз в неделю, а за волосами Катю следить всегда заставляла мама, даже в пионерском лагере она всегда мыла их лишний раз, думая о том, что иначе мама по возвращении рассердится, теперь же мамы больше нет и аккуратность никому не нужна. Кормят Катю мало, на завтрак дают хлеб с молоком, а на обед — молочный суп с лапшой или тощий бульон с луком, да ещё пирожки с капустой, а ужина иногда не бывает вовсе, а иногда он состоит из одного яблока. Но для Кати еда не имеет никакого значения, она мечтает только иногда о мороженом или шоколадной конфете, какие приносил раньше изредка её отец, когда ещё не был предателем. Вечерами дети собираются в читальной комнате, и Саша читает им вслух книги, про историю и просто про жизнь, а иногда даже стихи. Во время чтения она часто останавливается и объясняет прочитанное, непонятные слова или незнакомые имена, в читальной комнате тепло, на столе, где сидит Саша, горит керосиновая лампа, света от неё хватает только на книгу и Сашино лицо, дети сидят в сумраке, и можно думать о чём хочешь и шёпотом разговаривать между собой.
Перед самым сном, уже в постели, Катя лепит что-нибудь из куска глины, который она стащила на кухне, когда помогала повару Кларе Васильевне мыть посуду. Клара Васильевна толстая и ласковая, она дала Кате за её труд самую настоящую ватрушку, которую сделала сама в свободное от работы время. Клара Васильевна попросила Катю съесть ватрушку прямо на кухне, но хитрая Катя утаила самую вкусную половину для Веры, а ещё Клара Васильевна сообщила Кате по секрету, что раньше её звали Агафья, а Кларой она назвалась от высокого революционного сознания в честь немецкой революционерки Клары Цеткин. Глина очень нужна Кате, чтобы создавать из неё маленькие безглазые существа, живущие только день, потому что на следующий Катина рука сминает их, чтобы сделать в глине новую сущность. Дома, в Москве, у Кати был пластилин, белый и чёрный, который она никогда не смешивала, чтобы не испортить, из белого она лепила людей, собак и аистов, а из чёрного кошек, ворон и мазутные канистры, среди которых её творения проводили свою жизнь.
Катя знакомится с другими девочками из приюта, но дружить может только с Верой и с её подругой из соседней комнаты Аней, маленькой светловолосой девочкой, которая вечно тоскует о чём-то и почти ничего не говорит, только вздыхает. Иногда Аню охватывает такая тоска, что она не может ничем заниматься и просто ложится на своей постели лицом в подушку и тихо лежит, не плача, она ни на кого не сердится, потому что понимает, что никто не виноват в её тоске. В такие дни Кате кажется, что душа покинула Аню, есть всё таки в человеке какая-то душа, которая может уйти, а человек продолжает жить, тихо лежать, положив на постель остывающие руки и ноги, пока душа не вернётся назад. Пока Аня ждёт возвращения своей души, можно потрогать её похолодевшие пальчики, поцеловать её в щёку, даже пощекотать подошвы ног, она ведь так боится обычно щекотки, сразу сжимается в клубок и исступлённо хихикает, но что ни делай, Аня всё равно останется неподвижно лежать, и глаза её будут тупо смотреть на наволочку, только изредка подрагивая веками. Аня никогда заранее не знает, когда придёт её большая тоска, утром того же дня она может быть весёлой и живой, тоска внезапно подходит к ней и начинает душить, однажды, на перемене между уроками, Катя видела, как это бывает, Аня стояла у окошка и чертила пальцем по пыли на стекле буквы, смешно коверкая слова, а потом вдруг палец её остановился, замер на полпути к концу проводимой чёрточки, а потом Аня просто опустила руку и осталась тихо стоять, глядя в окно, несколько мгновений она совершенно не дышала, словно хлёсткий резиновый шнур перехватил ей горло, наконец судорожно, как бы подавившись, вздохнула, лицо её было таким бледным, будто её и вправду сейчас вырвет. Катя посмотрела в окно, туда, где остановились глаза Ани, но ничего не увидела там, кроме кирпичной стены, обрывающейся косым разломом и степи за ней, где сентябрьский ветер бил крыльями жёлто-зелёные травы, и высоко над землёй, то сбиваясь, то снова выравнивая дугу, кружил маленький сокол. В тот день Ане было так плохо, что казалось, она совсем умрёт. Катя спросила Веру, почему не дать Ане покурить, чтобы она забыла о своей тоске, но Вера ответила, что когда-то пыталась уже курить вместе с Аней, но ту сильно стошнило, губы у неё стали голубыми, и Вера очень испугалась, что Аня отравится. Вера вообще относится к Ане, как к младшей сестре, всегда вступается за неё, и Аню никто не может обидеть, потому что все уважают Веру, хоть она и не старше других, но держится по-взрослому, и Катя рядом с ней тоже чувствует себя взрослой, они ведь иногда ходят с Верой в степь смотреть в будущее, и Аня ходит с ними, она тихо сидит в балке и не мешает, только смотрит на грезящие лица подруг и наверное представляет себе, как светло там, на белых берегах смерти, а никто больше не знает о будущем, и даже Саша, которой уже двадцать лет, она комсомолка и читала почти все книги, которые написали Ленин и Сталин, не знает ничего о синих реках смерти и кровавых маковых полях, где бродит жизнь Великого Вождя в белоснежном своём кителе. Это их собственная тайна, и знает о ней ещё только Он, который сам видел их глядящими вниз с сияющих мягких облаков.
Сны Кати становятся со временем не такими пугающими, она привыкает и к ним. Катя уже знает, что за домиком в степи есть старое, обглоданное дождями и ветром дерево, тополь, он совсем не похож на стройные молодые московские тополя, он тополь только по листьям, но Катя всё равно любит приходить к нему, потому что он единственное дерево в окрестной степи, и отец тоже часто встаёт с лавочки и ходит смотреть на тополь, гладит руками его ствол, пожелтевшие листья шуршат на ветру, осыпаясь с ветвей, но сколько бы они не осыпались, остаётся всё равно много, словно сорванные раз, приносятся они потом ветром вновь к родным ветвям и врастают в них, чтобы завтра осыпаться опять. Мама не ходит к дереву, она сидит на лавочке или занимается чем-то внутри дома, однажды она испекла оладьи на сковородке, они были тёмные от мёда и очень сладкие, Катя съела только один, потому что когда она его съела, ей стало страшно, она почему-то испугалась, что мама хочет её отравить. Это был диковатый и непонятный страх, он возник сам по себе, в свете качающегося фонаря, в непреходящих сумерках остановившегося там времени, Катя украдкой взглянула в лицо матери и снова перестала её узнавать. Эта женщина, стоявшая перед ней, словно притворялась её матерью, и всё получалось у неё, походка и движения головы, одежда и руки, только лицо иногда ускользало из её власти, становясь незнакомым и чужим. С отцом такого не бывало, он всегда был собой, а на мелочи, появившиеся лишь теперь, вроде золотого блеска во рту, Катя старается не обращать внимания.
В конце сентября дети после уроков начинают ходить на строительство нового завода, чтобы оказывать помощь рабочим и тем самым приобщаться к коммунистическому труду. Завод должен получиться огромным, и котлован его похож на озеро, из которого ушла вода, а наполовину возведенные корпуса цехов белеют далеко в степь, окружая своими стенами горы песка и даже участки дикой травы, словно завод расширяется уже без ведома человека, и рабочие не успевают осваивать его новые территории. Дети приходят на строительство после полдника, они убирают с верхних этажей мусор и таскают наверх вёдра с цементом и краской, а девочки приносят строителям испечённые в столовой детдома пирожки с капустой. Каждое пионерское звено получает своё задание, и все стремятся выполнить его как можно быстрее, чтобы перевыполнить план.
На четвёртый день работы Катя поднимается на верхний этаж главного корпуса с двумя пустыми вёдрами из-под строительного мусора, через прямоугольные пробоины окон косо падают лучи заходящего солнца. Наверху никого уже нет, взрослые рабочие спустились на ужин в свой маленький посёлок на краю котлована, а пионерская смена брошена сегодня на соседний корпус, где нужно было очистить от цементного песка подвал, только Катя, Вера и ещё одна девочка работают здесь. Катя ставит вёдра у едва начатой стены, которая построена ей всего по колено и смотрит на две широкие белые линии, уводящие взгляд за собой, в степь, прямо к опускающемуся солнцу. На небе висят загоревшиеся облака, далеко, у самого горизонта, тянется птичья стая. За Катей поднимается Вера, которая в рукавицах из мешковины несёт две уже высохшие после покраски рейки. Рейки они красили сами и извели на них уйму краски, наверное, в два раза больше, чем истратила бы тётя Тамара, их скуластая загорелая начальница из строителей, но краски всё равно очень много, главное, что этот корпус, как сказала тётя Тамара, нужно построить побыстрее, потому что он главный и должен начать жить раньше всех. Катя оборачивается на звук постукивающих о ступеньки реек, лицо Веры выглядит усталым, на лбу выступили капли пота, как на бутылке холодного ситро, но она улыбается, потому что это очень хорошо: сделать свою работу и теперь увидеть сверху степь, покорённую человеческим трудом, и их тоже, ведь в этих каменных глыбах, горами вздымающимися теперь над землёй, есть и толика их усилий, и солнце, тонущее в своём красном сне, ласково греет им лица, потому что оно также окончило на сегодня свой труд, вместе с ними.
— У тебя есть? — тихо спрашивает Катя.
— Есть, — так же тихо отвечает Вера и, оглянувшись по сторонам, снимает рукавицы, бросает их на рейки.
— Давай прямо тут, — предлагает Катя. — Немножко.
— Что, все уже ушли?
— Да, у них ведь ужин.
Вера садится на пол, прислонившись спиной к стене и вытаскивает из кармана свёрнутый платок. Катя получает косячок и тоже садится на пол. После работы хочется пить, и горечь ещё больше высушивает рот, но облака разгораются всё ярче, шерсть пламени срывается с них, и земля начинает течь под стену у ног, её гонит от солнца неумолимый ветер, будто солнце — это магнит с обратным действием. Косячок невелик, и Кате не удаётся сегодня взлететь, она просто сидит и весело смотрит на ползущую землю, на Веру, откинувшую рядом голову назад, курчавые локоны её шевелятся, глаза наполнены искрами изнутри, совсем как горящие облака. Приходит Аня, искавшая подруг на простреленных огненным светом лестничных пролётах бетонных башен, она молча садится рядом, ставит колени перед лицом и складывает на них руки, а на руки кладёт подбородок. Катя поднимает край своего тёмно-синего фартука, испачканного цементом, выше колен и смотрит на свои ноги, вытянутые по полу, стройные, мягкие и сложенные вместе, как у новой куклы. Ей попеременно кажется, что это её ноги, и что чужие, но потом почему-то становится жалко их, словно они сделаны из мокрого песка и их сейчас смоет волной прибоя. Тогда она поднимает глаза вдаль, на светлые постройки в траве, и думает о том, что здесь будет не просто завод, а целый город, маленькая Москва, очень зелёный, весь в садах, которые весной станут цвести белым, как снег, и будет много фонтанов, и отсюда можно будет увидеть убегающие вдаль поезда и яркий матерчатый купол цирка.
Розоватые от садящегося солнца парапеты, стремящиеся по плечи в травах к горизонту, кажутся Кате широкими каменными дорогами, платформами, готовящимися поддерживать в будущем нечто невообразимое, огромное, чему необходимо будет идти до самого неба, скоро она увидит, скоро поймёт, что тут строится, как будет выглядеть завтра социализм, увидит и узнает в нём знакомые черты, контуры стен Вечного Кремля, блики мерцающих рубиновых звёзд, котлованы маковых полей, просторные площади аэродромов. Катя вытягивает раскрытую руку навстречу солнечному пожару, чтобы увидеть её насквозь, ведь это её собственная рука, которую она чувствует своей, и вместе с тем эта самая рука наносила сегодня краску на тонкие рейки, которые будут вставлены в камень и останутся в нём надолго после того, как Катя уйдёт, они останутся в далёком будущем, и другая девочка, папа которой станет работать на новом заводе через много лет, папа которой не станет портить чертежи и саботировать социалистическое производство, потому что тогда, через много лет, не останется уже никаких капиталистов, никаких врагов, они все умрут и станут немым прахом прошлого, некому и незачем станет делать зло, так вот эта будущая девочка сможет увидеть те же стены и окрашенные Катей рамы окон, и в них она увидит руки Кати и её счастливые глаза. Кате очень хотелось бы узнать эту будущую девочку и подружиться с ней, но ей немного страшно, потому что там, в будущем, все люди станут намного лучше, чем теперь, и там уж точно, например, никто не станет делать ночью того, что нельзя.
Назад они идут всем отрядом, по широкой степной дороге, разъезженной колёсами грузовых машин. От дороги над травой поднимается пыль, стелется дымными шлейфами и растворяется в наступающих сумерках. В этой пыли ещё не совсем отошедшей от яркого полусна Кате чудится нечто волнующее и пугающее, словно в высокой траве таятся те непохожие на обычных людей существа её снов. Зачем они здесь, спрашивает себя Катя, какова предназначенная им роль в рождении нового будущего? Зачем мне нужна память, почему у человека обязательно должны быть отец и мать? В следующий раз, когда пойду к ним во сне, это будет последний раз, решает Катя. Я скажу им: прощайте.
2. Колдуны зла
Ночью дует сильный ветер, такой сильный, какого не было раньше. Он бьёт своим тяжёлым птичьим телом в стёкла и стены дома, с сухим свистом рвёт траву с земли, даже звёзды спрятались от него где-то в небесной черноте, забрались в свои раковины, сомкнули створки век. Катя бессильно лежит на кровати, раскинув руки, сон находит на неё волнами, делает ей иногда страшно, заглядывает своим непонятным, полусовиным лицом в глаза, и снова уходит, как большая тень от облака, оставляя Катю одну на целой земле. Всё вокруг давно уже спит, несмотря на сумеречное бешенство ветра, словно решило забыться, провалиться в небытие и так легче пережить наступающую гибель. В какой-то момент глаза Кати привыкают к темноте и она снова начинает видеть неясные проблески звёзд, размытых беспрерывным движением ветра, и свет фонаря вытекает из темноты, повернувшись к ней, как часовой. На лавочке перед домом никого нет. Катя огибает стену и смотрит на нагнувшийся к траве тополь, теряющий листву, она срывается с веток шурша, как тёмное пламя, и улетает вдаль. Она входит в дом, где никогда ещё не была, отец сидит за столом, глядя перед собой, мать стоит у печки, лица у них желты в отсвете печного огня, кожа стянута, морщинясь на швах, чтобы сузить черты глаз, изогнуть тонкие носы, изобразить маски сухих листьев или птиц. Вот они какие на самом деле, думает Катя, теперь я знаю, они только притворялись другими.
Она стоит на пороге и чувствует, что в комнате ещё кто-то есть. В мазутных тенях по углам, куда не проникает свет огня. Кто-то прячется там и следит за ней. Кто это? От страха на глазах Кати выступают слёзы и корни волос шевелятся, будто по ним ползают крошечные черви.
— Уходи, — шепчет ей кто-то, так тихо, что нельзя определить, откуда. Уходи и больше не возвращайся сюда.
— Кто ты? — спрашивает Катя. Язык начинает неметь у неё во рту.
— Катя, — каплет на неё из подстенной тьмы. — Закрой глаза.
Катя послушно закрывает глаза, нащупывая рукой дверной проём, чтобы побежать в степь, где холодно и темно, но всё равно лучше, чем в страшном доме. Она понимает, что сейчас это что-то, что ей нельзя видеть, вышло на свет, она слышит тихий шорох, словно комкается тонкая бумага, она кричит и просыпается, вжавшись изо всех сил в постель, и шорох кажется ей существующим на самом деле, но как только она пристально вслушивается, сразу исчезает и не повторяется больше. Уходи, думает Катя, я не слышала тебя, уходи, я никому не скажу, только не говори со мной, не видь меня, забудь, что я есть.
Она боится пошевелиться, потому что тогда её найдёт то, из сна. Оно здесь, близко, и если оно почувствует Катю, её ничего не спасёт, она может кричать, но никто её не услышит, и встать она не сможет, оно придёт, скажет ей закрыть глаза, и когда она их закроет, оно сделает с ней страшное, страшное. Вот он снова, этот тихий шорох, там за окном. Катя осторожно, стараясь не шуметь, поворачивается лицом в подушку, чтобы как можно меньше отличаться от своих спящих подруг.
— Ты слышишь меня? — спрашивает шёпот сквозь стену, и камень не в силах его приглушить. Катя узнаёт голос, это же девочка из сада. Она представляет себе её лицо, покрытое холодными каплями росы. — Не прячься, я знаю, что ты здесь. Только закрой глаза, и я приду. Ты станешь мной, я стану тобой. Хочешь?
— Нет, — беззвучно говорит Катя в подушку.
— Боишься, — тихо шепчет девочка из сада. — Трусишка.
— Уходи, — шепчет Катя. — Ты не настоящая, ты мне только снишься.
— Ты дура, — произносит шёпот за стеной, и наступает тишина. Катя тихонько встаёт и босиком идёт в коридор, нащупывает на табуретке спички, зажигает одну и поднимается по лестнице на второй этаж, где живут взрослые. Как маленькое привидение, она тихонько приоткрывает дверь во вторую комнату слева, и в лицо ей поступает тёплая духота, скрипит кровать, словно пережёвывает по-коровьему темноту, сонно и тяжело мычит Саша, пахнет испарениями человеческого тела и нестиранными носками. Катя останавливается у порога, притворяя за собой дверь и терпеливо ждёт, пока Саша перестанет мычать. Что-то крепко стукается в ребро кровати, слышен звук выпущенных газов. Катя морщится и зажигает вторую спичку. На кровати лежит полузамотанная в одеяло Саша, а на ней — товарищ Ломов, совсем голый, Саша обнимает его руками, и неуклюжее, раскорячившееся тело Ломова рывками напирает на неё, словно застрявший в грязи грузовик, от душащей тяжести потного Ломова Саша и стонет, опустив веки и растопырив пальцы рук, лежащих у Ломова на спине. При огоньке спички глаза её сразу раскрываются, она вскрикивает, закусив губу. Опершись на кровать, товарищ Ломов приподнимается с её тела и смотрит на Катю блестящими на неверном свету глазами, как поднятый из берлоги медведь. Катя тут же гасит спичку, потому что её больно стало держать.
— Ты что, Катюша? — спрашивает Саша, натужно дыша.
— Я хотела спросить, — говорит Катя. — Может ли такое быть, чтобы из сна вышел человек и стал жить на земле?
— Нет, такого не бывает, — отвечает Саша. — Тебе приснилось что-то страшное?
— Она мне сказала во сне, что придёт и поселится во мне, так что я стану как она, — Катя слышит, как в темноте Ломов встаёт, пыхтя и ищёт свою одежду. — Но я не хочу быть как она, потому что она не настоящая.
— Не бойся, Катя, она не придёт. Если она приснится в следующий раз, скажи ей, что ты её не боишься. Она ведь ничего не может сделать тебе, она не настоящая. Иди ко мне, мы поговорим. Товарищ Ломов сейчас уйдёт.
Катя подходит к Сашиной кровати, проверяя руками свой путь. Она не зажигает спички, потому что не хочет увидеть голого Ломова, который страшен и неприятен. Ломов пыхтит, видимо, надевая свои дурно пахнущие носки. Отыскав край Сашиной кровати, Катя садится на неё, а спички кладёт на пол. Бельё на кровати тёплое, мятое и влажное от пота. Саша садится, взбивая подушку, из-под одеяла выходит хвостом терпкий запах её голого тела, потом она обнимает Катю, прижимая её к себе, как недавно прижимала Ломова.
— Давай, ты останешься сегодня спать со мной. Чтобы не было страшно. Лезь под одеяло.
— Жарко, — говорит Катя, забираясь с ногами под одеяло. Саша вся в маслянистом поту, кожа её палит жаром, как обмотанная полотенцем кастрюлька с картошкой в мундире.
Они молчат, слушая надсадное пыхтение товарища Ломова. Саше душно, она снимает одеяло со своей груди, пытаясь остыть. Наконец Ломов поднимается с кровати и уходит. Саша вздыхает.
— Сон — это затмение человеческого сердца, — говорит она Кате. — Когда воля затихает, может наступить страх. Потому зверь боится в природе всего, даже когда встречает слабого, тоже сперва боится. А человек победил зверей, хотя они были сильнее и опаснее его, и не потому, что взял в руки камень, а потому что у него произошла воля. Она горит в человеке, как огонь и не позволяет ему бояться, вместо того, чтобы работать и бороться. Так и Советская власть победила в Гражданской войне против несчётного множества врагов, потому что у неё есть своя воля: Партия Большевиков, учение Ленина. Для такого человека, как Ленин, не существует страшных снов. Он ещё в детстве победил страх одним сознанием, он понял, что сон — это иллюзия идеализма и заблуждение тёмного прошлого, как, например, религия. Наука теперь узнала, что никакого Бога не существует, а раньше все люди боялись Бога и из-за всяких суеверий умирали раньше, ведь незачем им было бороться за свою жизнь и за будущее, если всё определяет Бог. Такое положение было выгодно эксплуататорам и священники были их прислужниками. Ленин понял всё это и не стал ходить в церковь, а по ночам спал спокойно, чтобы отдохнуть и новым днём думать дальше о законах мировой революции. Ты не спишь?
— Нет, — отвечает Катя. — А тебе тяжело было под товарищем Ломовым лежать, он ведь большой и тяжёлый?
— Тяжело, — соглашается Саша. — Но его жалко, у него всю семью белогвардейцы перебили, он несчастный человек. Его несчастье — настоящее, а твой страх — нет.
— Я ведь знаю, что она ненастоящая, а страшно всё равно.
— А ты подумай, пойми, чего ты именно боишься. Твой сон — это как кукольный театр, который ты показываешь сама себе. Он очень похож на жизнь, но это иллюзия, неправда, это просто игра. И если ты захочешь, она будет такой, как тебе нравится. Это зависит только от тебя.
— Я не хочу, я правда не хочу, чтобы было страшно.
— А что ты хочешь? Не хотеть мало, нужно чего-нибудь захотеть.
— Я хочу домой, — шёпотом говорит Катя, и из глаз её сразу начинают течь слёзы. — К маме.
Рыдание прерывает Катины слова. Она не может больше ничего говорить, а может только плакать, и она плачет, утыкаясь лицом в голое горячее плечо Саши, и смывает с него слезами пот. Саша не пытается её утешить, она молчит и не верит, что у неё тоже наворачиваются слёзы. Катя плачет сильно, навзрыд, потом долго ещё продолжает всхлипывать и шмыгать носом, вытирая руками глаза. То, что существует вокруг неё на самом деле, — жаркая живая Саша, душная комната, не ведущая больше никуда, закрытая от всего неба, спящие в соседних помещениях дети, ночная тишина, вздымающаяся на рябящихся множественным дыханием волнах человеческой жизни во сне, — это всё обступает Катю, так плотно, что не остаётся ни единой щели для страха, совсем ничего ненастоящего, снова становится спокойно, и она может теперь жить дальше. Катя засыпает и не видит больше никаких снов.
Через шесть дней Никанор Филиппович повесился. Он опаздывает на урок, и несколько девочек отправляются узнать, не заболел ли учитель. Среди них и Катя с Верой, но первой в комнату входит отличница Лиза Перекличко, потому что она самая смелая из всех, и потому что Никанор Филиппович её больше всех любит. Но её смелости не хватает: сначала Лиза громко кричит, а потом падает в обморок. Катя видит за дверью висящего на стене старика, он в пижаме и глядит на комод, а на комоде тикают деревянные часы. Язык торчит у него изо рта, штанины пижамы желтеют от мочи, которая разлита лужицей под босыми ступнями, вытянутыми к полу. Волосы Никанора Филипповича растрёпаны, его тапки валяются посередине комнаты, а в углу рядом с ним лежит перевёрнутый стул, с которого Никанор Филиппович совершил свой последний прыжок. Старик висит неудобно, как-то скривившись, наверное, ему больно, давит петля, но он продолжает висеть, и от этой терпеливости Катю начинает тошнить.
Потом приходят товарищ Ломов и Саша, они снимают Никанора Филипповича со стены и кладут на кровать.
— Чего собрались, ступайте в класс! — говорит Саша стоящим у порога детям. — Тоже хорош, хоть бы дверь запер, сволочь, интеллигенция царская. Всё равно все вымрут, а детей пугать было незачем.
И тогда товарищ Ломов поворачивается и бьёт Сашу кулаком в зубы, наотмашь, так сильно, что она ойкает и, дёрнувшись головой в сторону, заваливается набок, быстро пятится, опираясь руками на что попало, и всё же падает, грохается задом об пол, и так сидит, держась рукой за разбитый рот. А товарищ Ломов рыгает и так смотрит на детей, что они шарахаются назад, как от дикого зверя.
— Пошли все вон! — орёт на них Ломов. — Вон, сукины дети! — Он кидается к двери, с размаху захлопывает её и изнутри бьёт дверь ногой, раз, второй, третий, потом, через несколько мгновений, ещё и четвёртый. Дверь трещит, хрустят выдираемые из косяка петли. — Сукины дети, ебёна мать! — ревёт он, в неистовстве топая ногами. — Ебёна мать!
— Заткнись! — кричит на него Саша и сразу начинает визжать.
— Ты ещё, сука! Ты ещё, блядская тварь! — вопит Ломов. Визг Саши становится громче, слышен повторный удар её тела в пол, и потом частые удары сапог в человеческое тело. Саша захлёбывается кричать.
— Не бей, хватит, не надо! — плачущим голосом просит она за дверью.
Катя, прижавшись в коридоре вместе с Верой к стене, слышит всё, что происходит в комнате, другие дети тоже толпятся во мраке, кто-то плачет.
— На фронте ты, дрянь, не бывала? — оглушительно орёт Ломов. — Не бывала? Где твоя смелость, комсомолка? Где смелость, сука? Сука! Сука!
— Волосы отпусти! — кричит Саша. Крик её переходит в долгий стон и визгливое мычание резаной коровы.
— Я за вас кровь проливал, гады! — не унимается Ломов, охрипший от своего рёва. — Под пулемётным огнём! Блядь! Под пулемётным огнём!
— Ну хватит, хватит! — визжит Саша.