Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Школа 1-4

ModernLib.Net / Масодов Илья / Школа 1-4 - Чтение (стр. 12)
Автор: Масодов Илья
Жанр:

 

 


от пола до потолка испачканного потеками обугленной пластмассы, это местные мальчишки лепили к внутренним стенкам спички и поджигали их, превращая свой путь в подобие коротких черных месс, кроме того, в лифте почти совершенно темно, квадратная лампа дает темный, коричневый свет, словно садящееся солнце пустыни, закрытое летящей пылью, потому что дети выцарапали лампе все лицо, и только где-то в глубине ее еще остается нечто, заплывшее и придавленное толстым треснувшим стеклом, как бледный утопленник, поднятый к поверхности льда неумолимой, фурункульной силой весны.
      Мать Наташи — это бескровная женщина с темными волосами, в синем халате и шлепанцах на босу ногу, Наташа была бы очень похожа на нее, если бы не некая хроническая болезнь, придавшая лицу ее матери характерную для себя форму. Женщина позволяет Любе войти и, прихрамывая, удаляется коридором, в квартире хорошо прибрано, обувь аккуратно выставлена на половичке под вешалкой, над зеркалом — растение в керамической вазочке, из-за стеклянной двери гостиной доносится щебет попугайчика и запах лекарств. Люба проходит в Наташину комнату, где на чистом письменном столе стоит лампа с молочным абажуром и тикающие часы, на подоконнике — магнитофон, над низким книжным шкафчиком на стене висит черно-белая фотография молодого человека, плотное, честное лицо кажется Любе очень знакомым. Присев на паркет, она сразу находит стопку альбомов под кроватью, а под стопкой — нужную книгу. Мать Наташи стоит все это время у окна, глядя на строительные площадки внизу, словно ждет чего-то, может быть, появления своей злокозненной дочери.
      — Наташа еще в школе? — спрашивает Люба, чтобы напомнить о себе.
      — Да, еще в школе, — тихо отзывается женщина, будто внутри ее поселилось маленькое эхо.
      — Ну я тогда пойду. До свиданья, — говорит Люба и уходит в коридор. Женщина у окна ничего не отвечает ей. Дверь настежь открыта.
      Сумеречное пространство лестничной площадки с лязгом размыкается перед ней, теперь лифт кажется еще теснее, чем прежде, и в нем, как в вертикальном гробу, заключен уже некто: женщина. Она стоит, прислонившись к стене, опустив голову к полу, для Любы еще достаточно места и ей приходится войти. Медленно затворяются двери, с запаздыванием приводится в движение механизм, и для Любы наступают долгие секунды ожидания конца путешествия, в течение которых нужно отсутствующе пялиться в стену, дышать спокойнее, можно поправить волосы, чтобы не выглядеть такой скованной, или отряхнуть платье, но чем ниже опускается вибрирующий грязный пол, тем медленнее тянется время, будто оно и есть тот эластичный шнур, что соединяет крышу лифта с крышей дома. Люба не знает, какой сейчас этаж, за линией цифр над дверями перегорели, наверное, лампочки, постепенно ей становится душно, на лице проступает пот, а лифт все ползет и ползет, падение его настолько монотонно и бесконечно, что Люба перестает чувствовать изменение высоты, она отирает рукой намокшую от пота щеку, заводит пальцами за ухо волосы, напотевшие уже на щеке, потом невольно начинает смотреть на стоящую с ней рядом попутчицу. Глаза женщины сонно закрыты, вьющиеся волосы давно не мыты и плохо причесаны, под пуловером сразу обнажается голая шея, губы накрашены густым слоем темной помады, руки — в карманах юбки, куртка немного съехала набок, так что одна ключица открыта, а другая — нет, на ногах — крысиного цвета колготки и летние туфельки, в которых теперь, наверное, холодно, последнее, что Люба успевает заметить перед тем, как лифт останавливается, — это позолоченная цепочка вокруг основания ее шеи, на загорелой коже.
      На самом деле лифт не останавливается, скорее повисает в пустоте, потому что Люба не ощутила никакого толчка, она поворачивается к дверям, но они не открываются, и, несмотря на это, женщина отталкивается от стены и движется к ним, словно она слепа и не видит перед собой преграды. «Может быть, она знает, как открыть дверь», — думает Люба и отодвигается в сторону, вдруг женщина больно хватает ее под мышки и отрывает от пола, поднимая по стене, Люба зажмуривается от страха, вцепляясь ей в куртку, женщина глядит прямо ей в лицо, не дыша, глаза ее сужаются и Люба слышит сдавленное, осатаневшее рычание, как звук глухого мотора, выползающее из ее приоткрытых губ. «Мертвые звери», — вспоминает Люба то, чего так не хотелось ей вспоминать. Женщина вдыхает своим уплощенным носом воздух с Любиного лица, почти касаясь кожи, Люба судорожно отворачивается, но продолжает помнить ее взгляд, где только один глаз может смотреть — второй закрыт белесой пленкой, и посередине его нижнего века в кожу въелась темная червоточина, будто туда и вытек зрачок, но и этот единственный второй глаз пронизывает Любу насквозь, как удар лома, она холодеет и сжимается в мертвой хватке, пригвоздившей ее к стенке лифта, загаженный потолок будто опускается ниже, Люба видит даже пару каких-то насекомых, сидящих на нем, они похожи на черных тонких и бескрылых стрекоз, схватив из матовой духоты воздуха, она ощущает в цветении дезодоранта запах, которого никогда раньше не ощущала, однако откуда-то Люба знает: страшнее такого запаха ничего быть не может, и если где-нибудь почувствуешь его, надо быстрее убираться с того места, иначе тебе конец. Она вспискивает, обезумев от смертельного ужаса, и пропадает из бытия в монотонные воды идущей подо льдом черной реки.
      Очнувшись, Люба осторожно трогает руками полумрак вокруг себя, она находит песок, рассыпанный по невидимому полу, и еще маленький бумажный обрывок, вытертый подошвами проходивших здесь некогда людей. Наконец она отыскивает свою сумку, брошенную на пол, Наташина книга по-прежнему внутри, женщина не взяла ее, но это кажется Любе совершенно не существенным, она все еще удивлена, что осталась живой. Кое-как собравшись, Люба поднимается на ноги, но, спускаясь коротенькой лестницей к двери парадного, ей приходится держаться за перила, чтобы не упасть, сумка болтается в другой руке. Вслепую находя носками туфель ступеньки, она вдруг морщится и стонет от боли в животе, сильной и тупой, словно с разбегу налетела на кант железного стола, и что-то теплое вот потекло плохо чувствительным бедром, под платьем, это должна быть кровь, больше нечему. Люба останавливается на последней ступеньке, изо всех сил вцепившись в перила и закусив от боли губу, она закрывает глаза, голова кружится, и тогда она вспоминает, что с ней было там, подо льдом черной неосязаемой реки, и от этого воспоминания ей становится так гадко, так противно, что хочется вырвать себе мозги, для того, чтобы никогда больше об этом не вспомнить. Тот стыд, который она ощущает теперь, несовместим для Любы с продолжением ее существования, сколько будет она жить, столько будет он вместе с ней, стыд ужасный, неописуемый, лучше бы она не появлялась на свет, лучше бы ее не было совсем, никогда, лучше вечное молчание небытия, чем этот сатанинский позор, это проклятие на лице, потому что Люба уже поняла: с ней делали это и раньше, наверное, вот такова ее судьба — быть их жертвой.
      Все так страшно, что она отказывается повторить это даже в своем воображении, остался только след, сжавшаяся боль в том самом месте; наверное, думает Люба, — а точно она ни за что не хочет знать, — наверное, это было похоже на изготовление чучела, которое набивают опилками, чтобы придать ему подобие жизни, наталкивают в него через такое место древесную пыль, старую крупу, землю, а потом зашивают, и по этому шву можно определить потом, что ты — чучело, а не живая, наверное, все примерно так и было, только она не успела еще это забыть, отделаться от ужаса своего происхождения, и потому из нее течет сейчас бесстыжая теплая кровь, и хочется исчезнуть, и не появляться больше сама перед собой.
      Отрешенно возвращаясь дорогой самосвалов, — спящих сейчас в своих далеких солнечных загонах, где шевелятся ветром кусты, вода разлита на мокром песке, и рабочие моют на ночь машины из иссиня-черных шлангов, — Люба смотрит на солнце, приближающееся впереди к закрывшим горизонт оранжевым облакам, и слезы скатываются из ее глаз, Люба не заботится даже их вытирать, потому что ей все равно. С единственного уцелевшего при производственной дороге дерева уже облетела вся листва, обнажив гнездо омелы, кем-то построенное в удобном для покоя месте, у излучины ствола, может быть, там лежат яйца не-птиц, думает Люба, черные и пыльные, как каменный уголь.
      Обезьяна торчит в том же месте, где они расстались, она стоит под забором, засунув руки в карманы красной курточки, фигурка ее кажется издали совсем маленькой и несчастной, на самом деле Люба понимает, что это просто ее собственная душа распространяет свое несчастье на весь окружающий мир. Порыв ветра поднимает со стройки тучу пыли и бросает ее через котлованы в сторону жилых массивов, по пути засоряя Любе волосы. Обезьяна отворачивает от колющего ветра лицо, терпеливо морщась, и Люба ощущает незнакомую теплоту к уродливому существу, которому, похоже, точно так же некуда идти, как и ей самой, мутная стена слез встает из глаз, Люба всхлипывает на ходу и прижимает к ним раскрытую, с бессильно согнутыми пальцами, ладонь.
      Наташа и Ветка сидят уже на скамеечке возле пустого белого лотка, за которым никто не продает пирожков, молодая женщина в пестрой косынке катит навстречу солнцу белую коляску, словно пытается нагнать его по ту сторону неба и согреть алыми лучами, оживить своего мертворожденного, кленовые листья стремятся под скамеечку вслед за течением, как водяные цветы. Обезьяна уходит искать себе сигарет в обезлюдевших аллеях, а Люба садится рядом и кладет свою сумку Наташе на колени, прохладное небо дышит своим мертвенным огнем ей в лицо.
      — Устала? — спрашивает Наташа, беря Любину руку своими теплыми пальцами.
      — Я встретила ее там, — холодно произносит Люба. — Я с ней в лифте ехала. Она остановила время и, пока оно не шло, она сделала со мной… Я не хочу больше жить, — Люба снова ощутила приближение волны слез. — Она сделала со мной… — она резко поворачивается к Наташе, встречая ее широко раскрытые серые глаза. — Ты знала, что так будет!
      Наташа отрицательно взматывает головой, в глазах ее тоже сверкают слезы.
      — Прости, — тихо говорит она. Губы ее дрожат. — Ведь это было не сейчас.
      — Я знаю, — Люба опускает голову и закрывается руками. Ее овсяные волосы свешиваются поверх пальцев. — Наташа, скажи: это больно — умереть? Мне так страшно, так страшно.
      — Не надо, — Наташа обнимает Любу за плечи и прижимается лицом к ее волосам. — Пожалуйста. У меня совсем никого нет, кроме тебя. Мама… ты видела ее? Она мертва. Она уже давно мертва, еще прежде чем все… Ну я знаю, что тебе больно, плохо, но… с этим можно покончить, ты мне веришь, Любка?
      — Нет. С этим нельзя покончить. Никогда, — спина Любы дрожит. — Мне кажется, это было раньше, чем я родилась.
      — Пусть. Но это можно убить.
      — Что?
      — На краю бездны это можно убить, я точно знаю.
      — На краю чего?
      — Бездны. Не спрашивай меня, где это. Но мы найдем. Ты слышишь, Любка? Что может помешать нам, если проклятие хуже самой смерти?
      Люба чует колючую полоску сигаретного дыма, это значит, что Обезьяна вернулась и села рядом. Выпрямившись, Люба убирает руки от лица, стараясь придать ему неподвижность. Но нижняя губа все равно бесконтрольно подергивается.
      — Ну вот и хорошо, — Наташа отстраняется от Любы и роется в сумке. Нащупав книгу, она заглядывает внутрь, чтобы убедиться, что это действительно она. Обезьяна молча курит, скрестив ноги и сгорбившись, как щуплая старушка. Ирина по прозвищу Ветка разглядывает свои ногти.
      — Так это была одна из них? — спрашивает Люба.
      — Похоже, — отвечает Наташа и застегивает сумку на молнию. — Нам пора.
      — Я думала, она… убьет.
      — Они ищут меня, — тихо и уверенно говорит Наташа. — Может быть, они хотели, чтобы ты привела их ко мне.
      Похолодев, Люба оглядывается по сторонам, боясь различить за яркой листвой кустов темный силуэт женщины из лифта. Наташа встает и делает шаг от скамейки, расправляя измятое еще в подвале платье. Люба встречает взгляд Ветки, вкрадчивый и глубокий, как вечерний ветер в ветвях плакучих ив. Последней остается сидеть Обезьяна, волчьего цвета дымок уносится от ее веснушчатого лица вдоль пустых скамеек, удивительно долго не растворяясь в темнеющем воздухе парка.
      Вшивая живет за кожаной дверью на первом этаже кирпичного пятиэтажного дома, сырые стены которого меняют цвет вне зависимости от высоты, и в черной коже двери, оборванной возле глазка, тускло светятся старинные медные гвозди. В парадном пахнет пылью и кошачьим пометом, въевшимся в распоротые подушки дивана, что вывалены вдоль стены, а еще сырой штукатуркой и скисшим молоком, которое едят старики, оранжевое солнце просвечивает квадратное окошечко, лишенное стекла, и отпечаток его лежит на лестнице, как оброненный проходившей женщиной платок. Наташа стучит костяшкой пальца по глазку, потому что звонок не работает.
      — Кто? — спрашивает наконец хриплый старушечий голос.
      — Лариса Леопольдовна, — скребет ногтями по заскорузлой коже Наташа. — Мы к вам по делу. Мы от Виктории Владимировны.
      — Отойдить подальше, — глухо хрипит Лариса Леопольдовна. — Я не вижу.
      Наташа берет Любу за руку и они согласованно отступают от двери.
      — Вы нас не знаете, Лариса Леопольдовна, — ласково поет Наташа. — Но у нас к вам важное дело.
      — Что? — каркает Лариса Леопольдовна, грузно возясь за дверью, будто кого-то душа.
      — Виктория Владимировна просила вам книжку показать, может, вы про нее что-нибудь знаете, — говорит Наташа. — Можно нам войти?
      — Вихтория?
      — Она говорила, что бывала у вас, и что вы разбираетесь в подобных вещах. Эту книгу мы нашли на чердаке одного дома, определенного на снос. Виктория Владимировна сказала, что это очень интересная книга. Если вам она нужна, мы бы ее продали. Совсем недорого.
      — Мне книг не надо, — визгливо всхрапывает старуха.
      Тут надо заметить: Лариса Леопольдовна навидалась книг за свою долгую болотную жизнь. Сорок пять лет проработала она в районной библиотеке, выдавая школьникам пыльное, пахнущее прогорклым табаком внеклассное чтение, пожеванные временем мягкие томики «Следопыта» и «Последнего из могикан», записки о морских катастрофах, залитые выцветшим чаем, и тяжеловесные, темно-сливовые камни ленинского собрания сочинений. Иногда захаживали и студенты, за поношенным сборником стихов или за долей «Капитала», черной, как помрачневшая от многовековой подвальной выдержки микстура первых дней сотворения космоса. Когда Лариса Леопольдовна состарилась, и взор ее застлала защитная пелена, читать ей стало трудно, но книги уже и без того говорили с ней на своем визгливом, нечеловеческом языке, рассказывая вещи, скрытые от обычных читателей и даже от самих своих авторов. Чем старее была книга, тем резче звучал ее исковерканный временем голос, тем непонятнее были слова, вырывавшиеся из сложенных бумажных листов. В библиотеке были и несколько невесть откуда взявшихся книг начала века, они сладко пахли ядовитым клеем, страницы их были желты и толсты, литографии бессмысленны, но многозначительны. Лариса Леопольдовна постепенно изымала говорящие книги из списков, собирая их в особом запертом шкафу, как требующие ремонта, настал час, и она отравила свою более молодую сотрудницу, с которой жила шестнадцать лет среди стеллажей, следующую сжила с работы за год, а больше никого не прислали, потому что пришли трудные времена, и в библиотеках остались работать только выжившие из ума старухи. Собственно, Лариса Леопольдовна тоже выжила из ума, она перестала помнить свою молодость, позабыла, сколько лет живет на свете, невестке, вдове умершего сына, она не отпирала больше дверь, потом сломала в своей квартире телефон, чтобы не слышать человеческих голосов, только визг книг интересовал ее, а книги требовали родной крови, знание их мерзко выло от таинственной неполноты, разорванные связи злобно скрежетали в ночной темноте, словно сверчки, а Лариса Леопольдовна уже плохо ходила тромбозными ногами, тогда она нашла себе человека средних лет, с нафталиновыми усиками и очками из чистого стекла на крысиной морде, за старые вещи, матушкин фарфор и массивные броши он отыскивал ее книгам родственников, Лариса Леопольдовна верила, что крысиный человек погружается в самое время, все дольше и дольше оставаясь под ним, иногда она теряла уже надежду, что он вынырнет вновь, но он неизменно являлся, сверкая золотом двух верхних зубов, и книги, которые он приносил, делались все старее, пока наконец в руках хрипящей библиотекарши не оказалась книга в высшей степени старая и никчемная, к тому же изрядно поеденная червем, названия на ней не было, так как переплет давно испортился и его заменяла глухая коричневая обложка, а титульный лист кто-то давно выдрал, может быть, им разожгли камин во время Отечественной войны двенадцатого года, а может, там написано или нарисовано было нечто совершенно поганое, в любом случае Лариса Леопольдовна книгу купила и прочла, в ней не было ничего, кроме пошлейшей любовной истории, но средние страницы несли на себе бурый след, а уж кровь Лариса Леопольдовна всегда могла отличить от пролитого кофе. И этот самый след был куда важнее титульного листа, по нему Лариса Леопольдовна нарекла книгу Кровавой, и другие книги смолкли в преклонении перед старостью Кровавой, и восемь ночей ждали, когда она заговорит. И она заговорила, голос ее скрипел во тьме шкафа, как сучья сосен на ветру, книга открыла старухе место, где в годы гражданской войны зарыта была женщина, умершая от тифа, и вместе с ней зарыта была власть, о которой сама мертвая не знала, и над тем местом не растет теперь трава, и сила, спящая под землей, жаждет освобождения. Майской ночью, когда белые лепестки вишен отражали фосфорическое мерцание звезд, старая библиотекарша доползла, неистово хрипя, как издыхающий зверь, до осевшего склона оврага, узкой щели в земле, она разрыла почву руками, из носа и рта у нее лилась кровь, она рыла себе могилу, но навстречу ей двинулся прохладный, изгнивший запах чужой, неимоверно долгой жизни, что отныне должна была стать ее собственной.
      — Но это не просто обычная какая-нибудь книга. Мы ничего не можем в ней прочитать. Одни клинышки и скобочки, — Наташа достает книгу из сумки и раскрывает ее, показывая черному глазку. — Мы думали…
      Старуха начинает возиться с замками. Что-то все время лязгает и срывается, наконец дверь отползает чуть назад, и тяжелая, ужасная вонь обрушивается на девочек, у Любы аж перехватывает дыхание и грудь сжимается в тошнотворном спазме. Она закрывает нос рукой.
      Дверь отползает глубже, и Наташа втаскивает Любу внутрь. В коридоре почти ничего не видно, Любе с трудом удается различить старуху, прижавшуюся к вешалке, как сноп темных тряпок, обвалившийся со шляпной полки. Старуха задвигает дверь, щелкает замок, и потом в стене открывается рыжий проем на заполненную тусклым садящимся солнцем кухню. Приглушенный вязанными занавесками свет проникает в коридор, отображая мятые газеты и милицейскую фуражку на туфлях и рваных тапках под вешалкой.
      — У вас сын — милиционер? — спрашивает Наташа, касаясь рукой защелкнувшегося замка. Люба дышит сквозь зубы, зажав пальцами нос. Наташа оглядывается на нее и тыкает пальцем в замок, а сама переступает порог кухни, держа книгу перед собой. Люба осторожно поворачивает головку замка и чуть тянет дверь на себя, чтобы возвращающаяся на место щеколда уперлась в засов.
      — Милиционер у меня, — хрипит старуха, еле дыша.
      Воздух со свистом входит в ее тело через оскаленный рот. Лицо старухи плохо различимо, потому что она стоит спиной к окну, волос на голове у нее совсем мало, оставшиеся растрепаны, как одуванчиковый пух. Она не выдерживает стоять и садится на деревянный табурет с толстыми ребристыми ногами, застеленный куском клеенки. Наташа кладет захлопнувшуюся книгу на стол, рядом с чашкой и отблескивающими бутылками, в разной степени наполненными жидкостью. Старуха смотрит на книгу, по-прежнему не в силах справиться с дыханием, в остекленевших вытаращенных глазах ее Люба не может различить никакого интереса, одну только похоть смерти, видимо и теснящую старухе грудь. Опухшая венами рука с крупным тесненным перстнем на безымянном пальце бессильно лежит перед старухой на столе, она не может подняться за книгой, камень в перстне черен, как вороний глаз, и оправа захватывает его тонкими изогнутыми колючками, похожими на муравьиные челюсти. За стеной, в глубине запыленных комнат, Люба различает неясный звук, будто кто-то перетаскивает с места на место тяжелый чемодан.
      Наташа присаживается на другую табуретку, поджав ногу, и Люба видит потемневшую подошву ее летней туфельки без каблука.
      — Макулатура, — с клекотом выдергивает из себя Лариса Леопольдовна. — Денег не стоит.
      — Так вы же, бабушка, и не открыли даже, — обиженно протягивает Наташа.
      — И так вижу, — старуха чуть подается вперед, сглотнув морщинистым горлом, как большая жаба. — Но уж ладно, возьму. Я вам, девочки, судьбу расскажу. Жизнь вашу и смерть.
      — Вы нам лучше, бабушка, про дерево расскажите, над которым над которым то птичка пролетит, то звездочка с неба упадет, — произносит Наташа, скромно поднимая ресницы.
      — Я сказок не помню, — глухо хрипит Лариса Леопольдовна. — Ты уже взрослая, я тебе про смерть расскажу.
      — Про смерть не интересно, — Наташа потешно морщит носик. — Хочу про дерево. Пожалуйста, расскажите про дерево, а то вы помрете, и никто не расскажет.
      Лариса Леопольдовна издает глоткой звук, похожий на облегчение прямой кишки обратно в перегнивший живот. Люба вдруг догадывается, что это смех.
      — Помрете ведь, Лариса Леопольдовна, — нежно тянет Наташа, вынимая из стоящей на столе чашки ложечку. — Вы старая, больная, еле дышите, еле ходите…
      — Пошла вон! — гавкает старуха. — Вон, падло!
      — А как же звездочка? — изумляется Наташа, словно не замечая этой грубости. — Пожалуйста, расскажите хоть про звездочку. Ну я вас очень прошу, очень-очень, вы уже почти труп, и кто мне потом расскажет…
      Лариса Леопольдовна вновь издает кишечный звук, который неожиданно превращается в имя собственное.
      — Надя! — всхлипывает она.
      В углу кухни, за рваной занавеской, бывшей вероятно в свои славные эротические времена даже летним платьем хозяйки, белым в голубой цветочек, дергается дверь чулана, и из стены выбирается грузное тело, неся с собой тучу вони и раздраженных мушиных голосов. Надя, в прошлом дворничиха дома номер восемь, грузна и неповоротлива, зато несгибаема в ближнем бою. Когда она выволакивается на свет, становятся видны ее бесформенные босые ноги, могучие, усыпанные лиловыми синяками и вздувшимися гнойными язвами. Она одета в розовую вязаную кацавейку, испорченную пятнами грязи, и бесфасонную мини-юбку холщового цвета. В руке Надя держит кухонный топор. Некогда бурячно-багровая, одутловатая рожа ее теперь вовсе заплыла и сильно посинела, словно на нее нашла тень непреходящего гнева, глаза превратились в узкие щели, а волосы растут из головы, как пряди рыжеватой пакли. Надя и прежде была толста, но после смерти, — а умерла она три года назад морозной зимней порой на лавке, упившись до озверения и заблевав свежевыпавший снежок гнилым супом, а под занавес еще и обоссавшись, — после смерти она стала еще толще, раздулась, как носорог, и толщина есть не водянистая рыхлость трупа, а рычажная боевая масса, способная сокрушить собой даже кирпич.
      — Вышвырнуть вон! — всхрапывает Лариса Леопольдовна, даже не оборачиваясь к своей слуге, с такой злостью, что из пасти ее вылетают в воздух брызги слюны.
      Услышав приказ, Надя свирепо ревет. Люба дергается назад, к входной двери, а Наташа вцепляется рукой в обложку своей книги.
      — Помоги мне! — пронзительно взвизгивает она.
      Что-то с размаху ударяется во входную дверь, которую Люба оставила открытой, дверь распахивается, глухо хлопнув по одежде на вешалке, заходящее солнце меркнет, воздух становится, как темный мед, и какая-то косая сила бьет в бульдожье лицо Ларисе Леопольдовне, старуха сотрясается от удушья, судорожно закатив мутные зрачки, Надя бросается в бой, грузно врезаясь плечом в пузатый холодильник, она с ревом заносит над припавшей к столу Наташей топор, но Обезьяна с разбегу ударяется ей плечом в живот, тонкий локоток дергается вверх, и зловонная тьма выплескивается из брюха дворничихи на пол, желтая пластмассовая лампа под потолком кухни вздрагивает от ее бешеного рева. Обезьяна с писком выдирает нож и бьет снова, раз, еще раз, прежде чем топор не обрушивается вниз, но он уже не находит там себе рыжих косичек и с лишь грохотом разбивает край стола. С диким воем Надя поворачивается вокруг своей оси и крушит вторым ударом какие-то склянки у плиты. Обезьяна падает на колени, едва уворачиваясь от летящей сверху смерти.
      «Кольцо», — шепчет потемневший воздух. «Ее сила в кольце». Наташа всем телом упирается в табуретку, ногти впились в книгу, зубы стиснуты. Но старуха никак не хочет умирать.
      — Федя! — хрипит Лариса Леопольдовна, захлебываясь апокалиптическим сумеречным светом.
      Что-то тяжелое уже ползет по коридору, придыхающе шипя, Люба с ужасом прижимается к дверному косяку, больно чувствуя спиной всю его деревянную твердость. Ветка стоит у входной двери, глядя мимо Любы в коридор, лицо его белым-бело. Надя схватывает наконец Обезьяну своей свободной от топора рукой, Люба даже может различить ее грязные огнившие пальцы в рыжих волосах девочки, оторвав от пола, дворничиха с фанерным хрустом бьет своего маленького взвизгнувшего врага о кухонную тумбу, Наташа резко оборачивается к ней, пристукнув книгой об стол, по застывшему бескровному лицу ее текут прозрачные капли пота.
      — Помоги мне, — шепчет она со смертельной мольбой.
      Могучая туша Нади дергается, словно в нее попал гарпун, отшатывается назад, со звоном ударяясь задницей о газовую плиту. Люба бросается к освобожденно хрипящей старухе, вновь обретшей свое мутное сознание, и со всей силы бьет ее ладонью в лицо, как ногой. Ладонь врезается в морщинистое, мягкое; тело Ларисы Леопольдовны накреняется и заваливается на кульки с крупой, что стогом лежат у стены. Люба залезает на бабку коленями, пытаясь схватить дряблое горло, пальцы попадают в малозубый слизистый рот, сбоку, из коридора, грохают два шага, словно два упавших в пол бревна, Люба изо всей силы, с размаху заезжает Ларисе Леопольдовне кулаком в глаз, боковым зрением она замечает, что Ветка сползла по вешалке вниз, вяло цепляясь руками за одежду, и тут же все заслоняет огромная, смрадная фигура в милицейской форме.
      — Бляди! — трубно рявкает Федя, страшным пинком сапога отбрасывая Наташу вместе с табуреткой со своего пути.
      И тут Люба вспоминает о кольце, хватает упершуюся в нее руку Ларисы Леопольдовны и тянет к себе металлический ободок, зацепив его ногтями. Туча невыносимой вони наваливается на нее, тяжелая рука мертвого милиционера хватает Любу за волосы, грубо таща вверх. Я знаю, что Федя и при жизни не выносил детей, а после того как пал, сраженный из коридорного мрака секущим ударом топора Надежды Семеновны в затылок, так и вовсе возненавидел все многообразие жизни, а детей в особенности, как наиболее смешное и ласковое проявление многообразия. Дай волю, Федя бы всех детей передушил и перекалечил, чтобы оставшиеся в живых провели остаток дней в горести и телесных муках. Но с Любой он решает поступить по-другому, очень уж хочется Феде теплой детской крови вперемежку с соплями и слюной, для чего нужно лишь крепкими зубами, которыми Федя съизмальства колол безо всяких там щипцов грецкие орехи, прокусить нежное детское лицо в области носа, прокусить и всосать, Федя уже делал так с пойманными в заросших бурьяном песчаных барханах новостроек ребятишками, раздавит бывало клыками лицевую сторону черепа, как скорлупу, всосет немного кровавой кашицы, затем поднимет ребенка на руки и выплеснет содержимое его головы прямо себе на рожу, и, уже окровавленный, сладостно урча, хватит зубами в мягкую шею, пока дитя еще колотит ножками, и весь рот назахлеб заполнит полный пузырящегося воздуха горячий сок.
      Однако когда распалившийся Федя с жадным урчанием дергает Любу за волосы, подтягивая к зубам, то кольцо сходит с пальца старухи и остается в Любиной руке, которой она бьет наотмашь мучителя в грудь, Федя с шипящим хрипом выпускает волосы девочки и валится колодой назад, ломая выбитый из-под Наташи табурет сокрушительным ударом своей спины. Упав, он глухо, мучительно ревет, дергая ногами в кирзовых сапогах, схватившись за незаживающую больше грудную рану. Люба сползает по кулькам на пол, зажав заветное кольцо в кулаке. Она видит, что Надя оцепенела у плиты, опустив топор, она напоминает Любе ушибленное землей яблоко из-за набрякшего темно-багрового пятна на одежде, закрывающей живот. Прихрамывая, Наташа подходит к мешком лежащему телу Ларисы Леопольдовны.
      — Сдохла, сволочь, — плачущим голосом говорит она. Федя поворачивается набок и бьет коленом в холодильник, тяжело сгибаясь, как ржавый перочинный нож.
      — Убей его, — Наташа поворачивается к Любе. — Надень кольцо и убей.
      Люба с опаской надевает перстень с маслиновым камнем на палец, прохладный металл послушно охватывает суставчик, как ободок из плотной резины. Сперва ей кажется, что на кухне стало еще темнее, но потом она понимает, что тьма сгустилась внутри нее самой. Люба слышит глухой рев, раздающийся из скрытого в тумане леса, и близкий скрип, шелест, треск, будто некто идет по сухой листве, обугленным холодом веткам, и еще — чей-то сдавленный плач, она чувствует ненависть невидимых существ, которая больше человеческой ненависти, и боль, которая глубже человеческой боли. Огромная туша Федора дергается в разверзшейся яме у ее ног, трескуче хрипя, словно он что-то говорит ей, но Люба не понимает языка мертвых и с отвращением отворачивается, чтобы не слышать страшные, омерзительные звуки. Неистовый жар успевает опалить ее руку, уходя в плоть врага. Федя давится собственным ревом, брыкнувшись, как стреноженный конь, и замирает в вечном беззвучии. Глухим ударом осевшей многотонной горы Надя грохается на колени за Любиной спиной.
      — Пощади, хозяйка, — хрипло стонет она, ударив топором в пол. — Не убивай.
      Люба чувствует, что сейчас потеряет сознание от титанического давления тьмы в глаза. Труп милиционера всходит жарким пламенем, разрушаясь прямо на глазах. Надя хрипло воет и царапает линолеум грязными пальцами. Люба поворачивается к Наташе. Та стоит у холодильника со своей книгой, ее колотит озноб, Наташины глаза закрыты.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32