Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Фрау Шрам

ModernLib.Net / Отечественная проза / Мамедов Афанасий / Фрау Шрам - Чтение (стр. 15)
Автор: Мамедов Афанасий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Почему мне казалось в Москве, что я давно ему все простил? Почему?!
      Девочка и мальчик подошли к отцу, поздравили, называя его по имени (для Баку это нормально, когда родители хотят оставаться молодыми, несмотря на годы, которые, как известно, не красят), передали конверт.
      И тут до меня вдруг доходит, почему я здесь. И тут я вспомнил, какое сегодня число!! Одиннадцатое июня - день рождения Хашима.
      Он, не торопясь, вскрыл конверт, бережно извлек оттуда электронную записную книжку, в которой уже было набито поздравление. Так же не торопясь, зачитывая его перед всеми, Хашим вполне искренне растрогался. Присел и на руки взял детей, встал, сделал с ними несколько плавных вальсовых движений под всеобщие аплодисменты и любопытный циклопий взгляд видеокамеры.
      -А ты какого рожна здесь?! - напугал меня Марк, неожиданно возникший из-за образцово патрицианской спины седоголового господина, чье фото украшало фойе.
      "А ты?", хотел спросить я его, ведь одиннадцатое число мы всегда отмечали где-угодно, только не у Хашима, он никогда не приглашал нас к себе. Мы собирались в кебабной на Кубинке, если, были втроем, если же к нам присоединялась Нанка, шли в "Садко", что на эстакаде и далеко уходит в море или же в "Снежинку", напротив хореографического училища.
      - Тебя что, Ирана пригласила?
      - Сегодня ты на редкость догадлив.
      - А ты, видно, здешние нравы позабыл уже.
      - Ну, не такие уж тут дикие нравы. Зря ты за меня так переживаешь. И декорации вполне западные, и батюшка вместо муллы, и в руках у тебя двойной скотч.
      Марк щелкнул пальцем. Почти тут же перед нами возник официант в жилете с латунными пуговицами.
      - Скотч. Двойной. - Хрюкнул мой друг.
      - А может, я хотел джин. Джин с тоником.
      - А может, ты угомонишься? Вспомни, что ты мне в Крепости советовал.
      Я оглядел зал...
      Ее я тоже не сразу узнал. На ней было короткое платьице из черного панбархата с вырезом сзади, не до самой попки, как у той актрисы, имя которой я позабыл, в том смешном французском фильме, - но, глядя на ее прямую вышколенную спину, вдоль позвоночника поросшую персиковым пушком, - тоже дух перехватывало и отвести взгляд было никак не возможно.
      Так вот, значит, кого должен был встречать Марк!
      - Не думала вас здесь встретить, - сказала она, подходя к нам.
      - А я вообще не предполагал, что мы когда-нибудь свидимся. - Сказал и тут же вспомнил поезд, вспомнил, как подумал тогда: "Теперь от меня мало что зависит". Ну что ж, оказалось, действительно "мало". Честно говоря, я пожалел, что судьба свела меня вновь с Таней: передо мной стояла уже другая девушка.
      Запах духов был тяжелый и намекал на порочность. Такой скорее бы подошел разведенной брюнетке, только начавшей закрашивать седину.
      Официант принес Марку скотч со льдом.
      Марк указал на меня. Тогда он повернулся ко мне.
      Я взял с подноса стакан из толстого стекла с пластмассовой лопаточкой в виде бегемота.
      - А вы умеете расслабляться. Никто не скажет, что отпуск не идет вам на пользу. - Татьяна подняла чашечку кофе и чокнулась со мной. - Извините, я не пью.
      Виски был отличный. Я с удовольствием сделал пару глотков.
      - Посвежели. Помолодели. В глазах уже нет той загнанности. - Она тоже не скрывая изучала меня, вводя в смущение.
      Марк начал зеленеть от ревности, только нос его по-прежнему оставался влажно-розоватым.
      - Я всего лишь выполнил вашу просьбу - передал документы лично в руки Иране, и с тех пор стараюсь ни от чего не замыкаться и отдаваться всякому впечатлению, ведь завтра-послезавтра каникулы кончатся, дымка рассеется и...
      - ... надо будет возвращаться к привычному течению жизни?
      - Именно так.
      - Было бы так, если бы вы возвращались не в Москву. - Она взглянула на меня так же, как тогда в поезде, будто ждала чего-то.
      Эти ее слова и взгляд нельзя было не истолковать как намек. Я понял это и по Марку, начавшему снова слегка косить, и по Иране, подошедшей в тот момент к нам откуда-то сзади.
      - Когда дымка рассеется, Тата, он сядет за роман. Это и будет привычным течением его жизни. - Ирана, желая продемонстрировать перед подругой свои права на автора и на его будущий роман, снова взяла меня под руку. - Выведет всех нас на чистую воду.
      - Неправда, Илья не похож на моралиста. - Татьяна хищно прищурилась на добычу.
      - Моралист, моралист.
      - Какой он к черту моралист. Немножко циник, немножко романтик, немножко раздолбай, - не удержался и вставил словечко Марк.
      - Таня, я согласилась фигурировать в романе под своим именем. Что мне терять?
      - Если найдется местечко и для меня, я тоже хочу под своим... Таточка. Татьяна Рублева. Звучит?
      - Даже слишком, - говорю. - Для русского читателя фамилия эта связана с Отцом, Сыном и Святым Духом. Лучше - Рулева. Или что-то в этом роде.
      - Что значит, "что-то в этом роде"?! - она пятью растопыренными пальцами показала нечто барочное. - Я не согласна. Батюшка, - крикнула она на весь бар, - идите к нам, вы должны нас рассудить!
      Отец Алексей, до этого момента беседовавший с беременной родственницей Ираны, у которой мы были в гостях в тот самый день, который можно считать по-настоящему началом моего отпуска, смущенно оглянулся на зов и, извинившись, отправился к черному платью с вырезом сзади.
      Через некоторое время я, помешивая в стакане остатки льда пластмассовой лопаточкой, уже пикировался с ним.
      - Вы что же это, теософией увлекаетесь? - спросил он меня, не в силах сдержать возмущение.
      - И антропософией, и дзен-буддизмом. - Хорошо, что я ни словом не обмолвился о телесно-ориентированной психотерапии, а только Христофора Арамыча вспомнил и повторил его слова: - Скажите, батюшка вы никогда не замечали, что некоторых людей так и хочется назвать другим именем? Они как будто в стороне от него. Потому и имя их колеблется.
      - Имя не может колебаться. Оно дано нам от Бога и является нашим долгом, обозначенным одним единственным словом. Имя, каким бы оно ни было, всегда соразмерно природе носителя.
      - Даже тогда, когда носитель, как вы выражаетесь, еще не осознал свой долг?
      - Возьмите младенцев во Христе.
      - Но ведь человек меняет атомы и маски каждые две-три минуты.
      - Маски - это у богохульников-язычников... И душа их, грешная, пребывает день ото дня в колебательном состоянии, из-за чего и имя колеблется, как вы изволили заметить. И выбрать они никак не умеют, потому и мучаются-страдают, и других мучают.
      Где-то на середине пути от стойки бара Хашим вдруг сменил курс - все-таки решился подойти к нам, конечно же, ему хотелось, чтобы это было замечено как можно меньшим числом присутствующих, но после того, как в нашу стайку благополучно влился отец Алексей, он оставил эту надежду. Шел он к нам с дочерью, и я догадался почему: присутствие ребенка само собой обеспечивало соблюдение ритуала, которое могло быть нарушено (или уже было частично нарушено, кто его знает) из-за моего присутствия здесь. Уж не этого ли добивалась Ирана?
      Как подобает старым друзьям, сто лет не видевшимся, мы и обнялись, и расцеловались.
      В баре кое-кто с облегчением вздохнул.
      - Видишь, какой я тебе сюрприз приготовила ко дню рождения. - Ирана поправила на мне узел галстука, для того, видимо, чтобы сюрприз казался больше, чем сюрприз.
      Кое-кто в баре опять напрягся. Например - Заур-муаллим, все это время следивший за нами из-за столика у самого витража, который, судя по яростному полыханию, давно уже должен был бы обуглиться.
      - Вот ты стоишь, и вся юность перед глазами, - сказал Хашим, проявляя неслыханную для него сентиментальность. - Илья, а как мы жили-дружили!.. Э, разве сейчас кто-нибудь дружит так? Косила, я правду говорю?
      Марик аж закашлялся.
      Хашим неотрывно глядел на мой галстук, будто он служил проводником в нашу юность.
      - Несколько пестроват, - наконец выдавил он из себя. - Именно поэтому я его и не носил. - Сказал и посмотрел Иране прямо в глаза.
      Ирана улыбнулась ему своей фирменной улыбкой.
      Я почувствовал себя оплеванным.
      - Да, раньше были другие времена... - воспользовался паузой батюшка. - С одной стороны вроде как советские, а с другой... и для души простор, и слово не болело. - Ну да ничего, мы вот тут, на земле нашей, церковь строим Святого Александра Невского на пожертвования...
      - О, это надолго. Может, потреплемся, старче? - тихо предложил мне Хашим. - Марк, скажи там, чтобы нам принесли "Уокера" в белую комнату.
      Стены комнаты действительно были выкрашены белой краской. Белыми были и тучный диван, и такая же тучная пара кресел, журнальный столик и даже рамки на старинных номерных гравюрах, изображающих шотландские пейзажи времен Вальтера Скотта.
      Окно было распахнуто. В комнату вливался вечерний воздух с запахом моря. Здесь было хорошо. Тихо. Спокойно. Здесь все располагало к беседе. Теплой, дружеской. Очень может быть, именно в этой, обманной комнате и заключаются настоящие сделки.
      В дверь тихо постучался официант. Вошел беззвучно. Поставил по просьбе Хашима бутылку черного "Джони Уокера" и два стакана на подоконник. Хотел разлить, но Хашим остановил его жестом, мол, сам, - сам и разольет, и лед положит. Уходя, официант предупредил, что минут через десять все будет готово, и уже можно идти в зал.
      - Скажешь, когда хватит, - бросил Хашим, наливая виски в мой стакан.
      Я долго молчал. Когда мне еще выпадет такая удача - отведать юбилейного "Джони Уокера".
      Выпили за встречу.
      - Что у тебя? Как ты? Кем стал?
      Простые эти вопросы застают врасплох.
      А что такого у меня за эти годы, и что я могу ему рассказать? Лимитный завод. Компрессорная. Институт и задолженности. Комната, похожая на гроб, на Патриарших прудах, из которой меня уже, можно сказать, попросили. Пельменная на Баррикадной. Нина... "Кем стал?" Да никем. Вернее, кем был, тем и остался. Вон галстук твой надел. Что выиграл я с переездом в другой город, теперь уже в другую страну?
      Подумал, пожал плечами.
      Когда он спросил меня, скучаю ли я, и я, не задумываясь, ответил ему, что да, конечно же, скучаю, вспомнив бессонные ночи, когда мог с точностью до сантиметра воспроизвести в памяти дорогу под нашим балконом или гранитный выступ на втором этаже, лишенный всякого архитектурного смысла, - я вдруг понимаю, что все-таки выиграл с переездом, ведь четвертый этаж для меня теперь только в прошлом, а с прошлым легче договориться.
      - Смотри, может, вернешься? Устрою тебя к себе. Все-таки свой человек. Да, кстати, у тебя с ней как, серьезно, или?.. Вообще-то она неплохая. Дом хорошо вела. Мать идеальная. Да и во всем другом тоже. Скажу тебе по секрету, у нее только один недостаток, - он опять воззрился на мой галстук, что-то вспоминая, - она не умеет прощать. Но ты же не такой, как я, у тебя должно получиться.
      И опять я не знал, что сказать ему. Выходило - он либо не в курсе, что Ирана замужем за швейцарцем, либо просто издевается надо мной, впрочем, и то, и другое возможно, второе, правда, более вероятно, хотя... Неужели он не знает, что наметился раскол в партии, и раскол этот - Ирана, госпожа Шрам?! Но ведь Марик в Крепости говорил: "В этом браке заинтересованы все, кроме Хашима". А откуда у Марка такая информация, почему эти "все" ему так доверяют? Таня?.. Таточка Рублева, вернее, Рулева? Рулевая из Москвы. Я вспомнил поезд. Вспомнил, как клал под голову "важные" документы. Все правильно, самый лучший курьер тот, кто не знает, какой важности документ он перевозит. О, мой бедный сумгаитский попутчик, знал бы ты, брат, где я сейчас и с кем!
      За дверью будто все хором заговорили... Должно быть, уже двинулись в зал.
      - Пошли, - Хашим ударил меня по плечу, - за столом договорим, а потом опять сюда, я люблю эту комнату. Это моя комната.
      Жир скакал на животе администратора.
      Беременная сидела в кресле охала и стонала, запрокинув голову, поддерживая руками живот, как это делали безлицые женщины-матери на древних каменных скульптурах.
      Испуганный муж кричал что-то в телефонную трубку.
      Пожилая женщина просила чуть-чуть потерпеть.
      - Роддом в двух шагах, - спокойно напомнил всем отец Алексей. - Давайте отвезу. Кто со мной?
      Женщину взяли под руки и осторожно повели к выходу. Все гуськом пошли за ней.
      Я постоял немного в баре и тоже вышел. Вспомнил про черный ход.
      Я шел по узкому длинному коридору и думал, вот и еще один человек родится одиннадцатого июня. И, конечно же, он родится в рубашке. И, конечно же, в белой-белой, с накрахмаленным воротничком. Нет, правда, его ждет большое будущее, если он решил появиться на свет в партийном клубе. Он будет учиться в Швейцарии или в Австрии, а, может, в Гарварде. Пройдут годы, его портрет украсит фойе. Между первым и десертом он будет заключать сделки, и день ото дня все больше становиться похожим на щелкающий капкан. А белая комната Хашима когда-нибудь станет его, и он перекрасит ее в другой цвет или отделает дубовым шпоном.
      Я вышел через тот самый черный ход в конце коридора, через который выводил когда-то государственного преступника Иосифа Джугашвили шекинский хан Ханджанов.
      На улице снял с себя галстук, скрутил и сунул в карман. И сразу стало так легко, что я решил две-три автобусные остановки пройти пешком.
      На сей раз, как только поднялся на Вторую Параллельную, заметил знакомые очертания приземистого "Сааба", хотя машина стояла не напротив наших ворот, как обычно ставят ее, а на другой стороне улицы и чуть поодаль. Вспомнил, как Марик предупреждал меня: "Обернись и посмотри, нет ли хвоста за тобой". Я обернулся и посмотрел - никого, пустая улица, пустой перекресток.
      В воротах совершенно неожиданно сталкиваюсь с охранником и водителем Заура-муаллима.
      По тому, как мы взглянули друг на друга, я понял - его появление здесь не случайно, он ждал кого-то, скорее всего... меня, правда, чуточку позже: я почувствовал это, как, к примеру, чувствуешь на улице, что сейчас именно у тебя вот этот здоровый детина "попросит сигарету или прикурить", и улица, до того казавшаяся тебе относительно светлой и людной, враз оказывается и темной, и глухой.
      Я поздоровался с ним, хотя мы уже виделись сегодня, и я с ним здоровался, а он мне не ответил. Не ответил он и в этот раз, вместо приветствия лишь промычал:
      - Тебя ждут. - И все, и встал у ворот, как ротный дневальный.
      Входя во двор, я напрягся: кто бы это мог меня ждать?
      Уже было темно, и потому я сразу же заметил во дворе...
      Делая все, что выхватывалось им из тьмы, серовато-дымчатым и как бы слегка пыльным, он с асфальта перешагнул на стену туалета, поочередно высветил двери ("М" и "Ж"), затем, едва коснувшись каменного забора над краном, с каким-то лабораторным интересом явил мне из подлестничной мглы пересекавшую двор кошку, ту самую - наглую, ленивую, восточную стерву, сопроводив царицу облитых луною крыш до самой водосточной трубы, тут же воспарил легко на макушку инжирового дерева с листвой, похожей на лапы водоплавающих, после чего упал (с выключенным звуком, как падают во сне мячи) и покатился медленно по скамейке, пока не остановился на глубоко задумавшемся - разве манекены задумываются так? - Зауре-муаллиме.
      Круг света... Больше чем круг - "это будешь ты, это буду я".
      Попав в него, Заур просто отвлекся от своих тяжких дум. Он поднял лысую голову и увидел меня как раз в тот самый момент, когда я увидал Рамина.
      - Слезь и фонарь свой убери, - сказал он, встал и пошел ко мне навстречу.
      Рамин и не подумал спускаться с пожарной лестницы и фонарь он тоже не убрал - ноги Заура-муаллима устало (будто внутри него тихо издыхал механизм) передвигались в свете электрического фонарика, как-то отдельно от туловища, от головы и рук, и никак не могли выйти из круга, как не могла из него выйти кошка, как не смогу из него выйти я, когда Рамин наконец наведет фонарик на меня. "В эпоху тренья скорость света есть скорость зренья".
      - Хочу с тобой поговорить, - обратился он, со звериной деликатностью избегая смотреть мне в глаза, совсем как его дочь зимой, на площади Восстания.
      - Слушаю вас, - говорю.
      - Тебе не кажется, что твой отпуск...
      - ...затянулся?
      - Нет, ему так не кажется, - крикнул сверху Рамин и перевел электрический фонарик на меня.
      - А ты заткнись, дэли гэхпенин баласы[1]. Висишь - и виси, кретин маленький.
      [1] Полоумной шлюхи ребенок (азерб.).
      - Вообще-то мальчик прав, мне еще как минимум дней двенадцать гулять.
      - Ты и без этих дней погулял неплохо. Остальное в Москве своей доберешь. Заур-муаллим полез в задний карман брюк, достал бумажник. - А ну, светлячок, посвети сюда.
      - Я вас не понимаю, - говорю и чувствую, как ком в горле медленно опускается вниз и уходит куда-то вообще вне тела - в карман брючный, к сигаретам и скрученному галстуку... кровь ударила в голову. Эх, если бы не охранник там у ворот...
      - А чего тебе понимать, просто я не могу сделать с тобой то, что сделал бы с любым другим.
      - Вы не имеете права с ним так разговаривать! - Рамин отключил фонарик.
      - А тебя, выблядок, я предупреждал, чтоб ты заткнулся. - Он отсчитал в темноте несколько купюр (если они все по сто, там должно быть четыреста долларов) и протянул мне. - Когда мать в Москву деньги посылает - это нормально, ты же берешь. Держи... Это за то, чтоб уже завтра тебя тут не было.
      - Так то - мать, а это - вы.
      Он улыбнулся плотно сжатыми губами, как улыбалась мне Ирана тогда, в Москве.
      - А ты что, думаешь, она тебе свои посылает?
      - В таком случае, вы щедры сегодня, как никогда. Верно, загнали выгодно парочку-другую истребителей в Сербию или уже торгуете индивидуальными пакетами? А может, выгодно обменяли установки "Град" на женские прокладки?
      - Ах, вот оно что... - Он медленно, с каким-то вафельным хрустом сжимает в кулаке свеженькие деньги и сокрушенно качает головой. - Марк поможет тебе с билетом. Улетишь завтра же. Это все, что я могу для тебя сделать. Поверь старику, это очень много. Очень.
      Заур-муаллим сует смятые деньги в карман.
      Рамин притих на пожарной лестнице.
      И я тоже не знал, что и сказать.
      Он воспользовался паузой, приподнявшей его в наших глазах.
      - Матери ни слова, Иране тоже. Если еще надеешься каким-то образом догулять отпуск, не советую. Начинаешь сильно мешать, причем всем.
      - Отправьте меня в Гянджу, на вашу базу, как тех манекенов.
      - Я мог бы тебя отправить дальше, еще дальше, если бы... Когда-нибудь потом ты поймешь старика Заура, поймешь и, надеюсь, оценишь по-настоящему.
      Он отодвигает меня, как отодвинул бы портьеру датский принц Гамлет, за которой уже нечто случилось (этот красноречивый жест - как подошел бы ему "Хор скованных холодом" Перселла - говорит о том, что для него - меня нет, и не было никогда.) Он идет мимо мусорных ящиков - наверняка чувствует мой взгляд, - вот обойдет сейчас крышку канализационного люка, которая вечно ухает в темноте, - обернется. (Обошел, но не обернулся.) Я смотрю на его спину и думаю о том, как же перепутываются роли в жизни, это ведь я почти как Гамлет, это ведь мне судьба в руку вложила кинжал, чтобы я нанес удар через портьеру, за которой прячется... блистательный исполнитель сразу двух ролей. А потом таким вот выверенным жестом отодвинуть бы тяжелый пыльный бархат, за которым...
      Рамин быстро спускается с шаткой лестницы.
      Он сейчас (судя по окнам) на высоте второго этажа, но я все равно боюсь за него, боюсь даже предупредить его, чтобы слезал осторожней.
      - Не уходи, Илья, подожди.
      Пока мы поднимались на третий этаж, он все выпытывал у меня, что означает слово "выблядок", я постарался объяснить ему, что не стоит этому слову придавать какое-то особое значение, оно просто обычное ругательство в длинной череде других, с которыми он уже наверняка успел познакомиться на школьных партах и на нашей улице. Не знаю, поверил ли мне мальчишка.
      - Илья, ты завтра уедешь или еще немножко побудешь? - спрашивает он уже у своей двери.
      - Думаю, еще побуду.
      Он помигал мне фонариком и немного погодя согнулся церемонно над половиком: пропустил вперед себя вылепленное из воздуха парадного "Ваше Высочество", после чего закрыл за собою дверь.
      Странно, но я вдруг поймал себя на том, что волнуюсь, переживаю за него, что будущее этого мальчугана мне совсем не безразлично, и ближайшее, и отдаленное, - будущее уже без меня, уже, когда я, Илья Новогрудский, незадачливый писака, дикарь, превращусь вот в такой вот призрак, вот в такое вот невидимое "Ваше Высочество", прилетевшее на миг в знакомое парадное по случаю сильной тоски, которое он, конечно же, не заметит и перед которым наверняка хлопнет дверью.
      Мама натирала мастикой пол в большой комнате, когда я вошел. Не глядя на меня, она механическим движением запулила в сторону двери домашние тапочки.
      Мило. Очень мило.
      - Как снежный человек не ходи, каждый день натираю. - И опять заскользила, затанцевала быстро.
      Мне сейчас кажется, что все женщины подчинены какому-то одному-единственному ритму и когда притопывают от холода у высотки на площади Восстания, и когда подпихивают тряпку балетным движением под размораживаемый холодильник, и когда вот так вот натирают полы; а еще мне сейчас показалось, что этими движениями, ногой туда-сюда, мама что-то стирает сейчас из моей жизни... Неспроста же я вот уже несколько дней называю ее про себя Ольгой Александровной и ничего не могу с собой поделать.
      Чувствуя, что вот так вот брошенные тапочки могут окончательно вывести меня из себя, я зубы стискиваю и, ничего не говоря, нагибаюсь, чтобы перевернуть один, упавший подошвой вверх; перевернув, подумал вдруг, а ведь в эти самые, такие домашние, такие уютные, такие клетчатые тапочки до моего приезда вполне мог влезать Заур-муаллим в поисках услады, душевного покоя и равновесия. Кто знает, может быть, благодаря этим совместно с ним надеваемым тапочкам мне и заменили казнь на предложение как можно скорее убраться из города.
      Я представляю себе, как взволновали бы Заура-муаллима эти мамины движения, этот один на всех женщин ритм (что ему, этому древнему ритму, свержение президента, какая-то стрельба по ночам в центре города, какое-то купленное за немалые деньги наступление на фронте), собирающий великое множество имен в один танец. Какой по счету головокружительный круг этого танца изобразил Матисс?! Я представляю себе, как Заур-муаллим входит, как он... но нет - тут уже, помимо воли, приходится выставлять один заградительный флажок за другим: "туда нельзя" и "сюда нельзя", а "сюда - тем паче". Вот оно, еще одно, неучтенное мною в пельменной на Баррикадной, свойство флагов - удерживать нас от... Ну хорошо-хорошо, а в свою маленькую комнатку я могу пройти?!
      Я не прочь был бы сейчас в отместку за брошенные Ольгой Александровной тапочки, эдак не сильно, но все же хлопнуть дверью своей маленькой комнаты, но она, к сожалению, у нас не закрывается из-за упомянутой мною где-то ранее умопомрачительных размеров арабской софы: моя любимая маленькая комната, комната моего детства, отрочества и внушительного куска безобразной юности, комната, от которой и из которой я бежал, - такая же узкая и похожая на пенал, как и та, что в Москве. Одна створка всегда у нас закрыта, другая же, напротив, демонстрирует шелковый огонь правой половины софы, именно той, на которой я так любил устраивать котиковое лежбище. Левая сторона софы (скрытая) - сторона глубокого влажного сна и сложного, многотактного пробуждения (уж не знаю, с какой ноги я вставал все те годы, что стоит эта софа, но с какой стороны - могу сказать точно.) Не раздеваясь, падаю на скрытую от мамы половину (почему-то всегда казавшуюся мне паутиной) и закуриваю.
      Серебристая паутина обволакивает, раскачивает меня...
      В этой маленькой комнатке скончались от туберкулеза обе мои бабушки (обе Новогрудские: родная - Сара Шмульевна и ее сестра Дебора Шмульевна, воспитавшая меня и отца.) Это к ним на могилу, по своему почину и по просьбе отца, вот уже какой день я собираюсь пойти. Бабушка Сара лежит на старом еврейском кладбище, рядом с моими прадедом, кондитерским королем Закавказья, и прабабушкой, урожденной Берешковской, дочерью того самого знаменитого в прошлом веке раввина-цадика, который скончался от мозговой горячки из-за того, что искал ответ на вопрос, который ему задал его ученик в хедере и на который он, многомудрый муж, так и не смог найти ответ. Бабушка Дора лежит на новом просторном кладбище, ровном, как шахматная доска. И до того, и до другого кладбища очень тяжело сейчас добраться, но я бы непременно добрался и нашел бы их запущенные могилы, и обязательно положил бы цветы (самые простые) или (что еще лучше) придорожные камешки, обязательно, если бы не Ирана, если бы не этот злополучный четвертый этаж.
      А вон в том углу, рядом с нишей, когда-то стояла тахта и символ шестидесятых - треногий журнальный столик, за которым мой отец писал свои повести и короткие рассказы. Тогда были модны короткие рассказы, в духе Хемингуэя и Сарояна; и всем казалось, что главное - соблюсти ритм, и все добивались от прозы аутентичности (а в какие времена не добиваются?.) Отец писал простыми карандашами и чинил он их над пепельницей, и я до сих пор помню еле уловимый лесной, смолистый запашок стружки, смешанный с пеплом сигарет "Аврора". Может быть, из-за этого запаха, - мне всегда казалось, что в нем так легко заблудиться, потеряться, - я и попал в наш институт, кто знает?
      ...Да, наш институт, бесконечные прогулы, задолженности, посиделки на Тверской, кафе на Бронной, кафе на Дмитровской, "Шкура" на Васильевской...
      Интересно, где сейчас мои собратья по перу? Тюрин, наверное, как всегда халтурит по ночам на своем рыжем "Москвиче", а утром приезжает в "Совпис" и между пыльными штабелями рукописей сочиняет верлибры, а может, он уже распилил с моим отцом рулон газетной бумаги для будущей совместной книги маргинальным тиражом в полторы тысячи экземпляров, в которой, быть может, и я напечатаю парочку своих маргинальных рассказов. Сережка Нигматуллин, как и в прошлом году, охраняет какую-то старую дачу-музей в Переделкине, штудируя "Аз и Я" своего любимого Олжаса Сулейменова: "...отношения Поля с Русью, лучше всего передал Тарковский в "Андрее Рублеве", помните этот момент, когда брат брату наступает на ногу, зная, что уже позовет на него своего другого, троюродного брата, половца?.." Нина, наверное, уже слепила свою черепашку, обкурила ее своим черным чертовым "Житаном" и, с легким сердцем, удовлетворенная работой, готовится отбыть налегке в Париж: "...уж в этом-то году я обязательно должна познакомиться с Людмилой, последней женой Хулио Кортасара!" Седовы, точно, уже уехали в Керчь, в то голубое, в рыбьей чешуе местечко, почти рай, которое обведено жирно шариковой авторучкой на моей карте Средиземноморья: "Море бухает в трех шагах от вечерних драк. Я люблю уплывать от всех, я люблю страх". Интересно, кому бы из своих ребят я смог бы рассказать все, что со мной случилось, поделиться, отвести душу, прикинул и понял - никому, никому, даже Нине, даже Нине я отправляю всего лишь только воображаемые письма, похожие чем-то на ту слепленную из воздуха коронованную особу, которую пропустил вперед себя Рамин.
      Я поднялся, чтобы выйти на балкон, потому что пепельницы под рукой не было, а хотелось еще курить и курить.
      Меня встретили деревья со знакомым до боли расположением ветвей, и в детстве, и в отрочестве, и в моей такой грешной, бестолковой юности я любил дотягиваться вон до той самой ближайшей к балкону веточки, тянуть ее на себя, а потом вдруг отпускать: мне нравилось смотреть, как качаются ветки, мне нравилось это зрелище, дружеский отклик, возвращение (почти человечье) в свое естественное положение. Удобное. Родное. Иногда в Москве мне снятся эти деревья, эта веточка (до которой во сне почти невозможно дотянуться), сам балкон, автобусная остановка под ним, скрытая ветками, где-то вдалеке розовое здание 174-й школы, из которой меня когда-то турнули в дебильную 60-ю, чуть в стороне и чуть дальше - купол цирка с "короной", похожей на кафе "Жемчужина", что на Приморском бульваре, которое, в свою очередь, напоминает то ли какую-то замысловатую морскую раковину, то ли экзотический цветок... Мне много чего снится в Москве. Так много, что я даже прибег к помощи цензуры. Особенно часто я вымарываю во сне четвертый этаж. Да, теперь я понимаю, почему Ирана так хотела, чтобы я надел этот галстук, почему использовала по второму разу конверт.
      Я достаю из кармана галстук и бросаю его вниз.
      Пока галстук летит, он разматывается и застревает между ветками деревьев. Простая ведь вещь, а я и этого не смог учесть. А что, разве я смог учесть другое? Ну, к примеру, зачем надо было рассказывать Иране ту далекую христофоровскую историю, да еще в форме вставной новеллы? Зачем нужно было идти в этот идиотский клуб, меченый еще в начале века товарищем Сталиным. Правильно сказал Марик: "Какого рожна ты тут?" Какого рожна я вообще сюда приехал?!
      Мама выходит на балкон с пепельницей в руках, с той самой индийской пепельницей, над которой отец чинил мягкие карандаши. Протягивает ее мне.
      Мама вспотела и тяжело дышит. Она хочет что-то сказать, но не знает, с чего начать.
      Беру молча. Тушу сигарету. Долго тушу.
      - Я хочу с тобой поговорить.
      - Со мной уже говорили.
      - Не знаю, о чем ты... - и морщится.
      Я смотрю на нее внимательно, действительно ли не в курсе?! Странный город, двери все нараспашку, живут коммуной, а спроси кого-нибудь о чем-нибудь никто ничего не знает.
      - Хочу, чтобы ты понял, эта квартира твоя. - Мама хватается за ближайшую к балкону веточку и тянет ее на себя. - Если ты когда-нибудь решишь... захочешь, чтобы я переехала, - она отпускает веточку, темная крона дерева оживает, галстук летит вниз, - мы ее продадим.
      - Ты ведь сама отцу говорила по телефону, что за такую квартиру в Москве можно купить только гараж.
      - Продадим ковры, мой бриллиантовый гарнитур.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17