Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Фрау Шрам

ModernLib.Net / Отечественная проза / Мамедов Афанасий / Фрау Шрам - Чтение (стр. 10)
Автор: Мамедов Афанасий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      "Стоит и смотрит" - было чуть ли не единственное место в моем рассказе, когда сам я почувствовал, увидел по смущенному лицу Ираны, что "пробил" ее. Кстати, и я тоже смутился, и я не смог на Арамыча взглянуть именно в этом месте, - и точно так же, как я сейчас понял - "пробил" Ирану, он тогда понял, что "пробил" меня.
      Отчим узнает от соседа - того самого незадачливого Ромео - почему его падчерица убежала из дома.
      Он выволок жену в сад и показал место, где очень скоро выроет ей могилу, на которую будут мочиться любимые волкодавы ее отца. Та только улыбнулась и сказала, что он никогда этого не сделает, потому что между ними много такого, чего никто не должен знать; погубив ее, он погубит свое будущее, себя. Замполит колонии верно истолковал намек на полноправное участие в предстоящем вскорости дележе наследства. Это раз. А во-вторых, что она - сама не видела, как он полапывал приемную дочь. Было это неправдой, но это могло бы быть, и оттого отчиму и замполиту стало еще обидней. С наигранным благородством (плоды которого вскорости могли пригодиться) вернув падчерицу домой, он потом всю ночь проколесил в поисках Христофора, чтобы поставить его на колени, как ставят уголовники, но так и не нашел. "Я прятался ночью в зарослях неподалеку от узенькой извилистой тропки, ведущей от Ботанического сада к Никитскому пляжу". После недолгих раздумий, прекрасно понимая, что Христофор может спутать все его планы, отчим Д. намекает лагерному авторитету, чтобы тот нашел для него настоящего профессионала на воле, а не какого-нибудь шакала.
      До матери Д., благодаря старым связям и деньгам, доходит замысел мужа, как доходило до нее и раньше все или почти все, что он делал или намеревался сделать, она даже знает точно, кто исполнитель - "гастролер с Кавказа, абхазец". Она понимает, это - необъявленная война, самая серьезная из всех, что с определенной периодичностью возникали между ею и мужем. Она принимает ее и начинает спешно готовиться, считая самым уязвимым местом, отношения между дочерью - "не выдать ли ее поскорее замуж, ну хотя бы за того же соседа" - а не напуганным Христофором, который, в сущности, еще мальчишка, но это даже хорошо, она вылепит из массажиста, подающего надежды, то, что ей нужно.
      Христофор бежит из городка, но через некоторое время возвращается, возвращается из-за матери, ему кажется, что она может стать заложницей сложившейся ситуации, ведь приезжал же замполит к нему домой, ведь бил же стекла в серванте и посуду. Он возвращается и - как раз к первому серьезному нервному срыву у Д.
      Психиатрическая больница в Симферополе.
      Вечер. Вестибюль. Полумрак.
      Шумит дождь...
      Мать девочки просит Христофора навсегда покинуть полуостров. Она уже знает - война проиграна: родственники, зарившиеся на наследство, - обо всем прознали, теперь у них несравнимо более выгодная позиция, особенно если они солидаризируются с обманутым мужем. Все, что может ее ожидать, - только потери, одни потери. Она уже знает - эта полоса потерь, начавшаяся со смерти отца, будет самой продолжительной в ее жизни.
      ..."Навсегданавсегданавсегда!!!" - срывается женщина. Испуганно вскакивает прикорнувшая дежурная. Христофор успокаивает женщину и просит у дежурной стакан воды. Он идет по мягкой, заглушающей его неверные шаги, ковровой дорожке, и думает, дождь - хорошая примета. Женщина успокаивается, теперь слова "навсегда-навсегда" быстро-быстро латают пропитанный больничным духом воздух у щеки и уха Христофора, у его губ. Он чувствует, как и сам уже почти на грани умопомрачения и, не находя выхода из сложившейся ситуации, - "а когда не находишь выхода, мир все меньше и меньше, и дышать все тяжелее и тяжелее", - остается еще на некоторое время с Д. и ее матерью.
      Христофор ждет убийцу, - "сколько я стою, банку чифиря или все-таки три ампулы морфия?" - наивный. Он ждет его так, будто тот намеревался ему помочь выбраться из страшных пут, избежать наказания. Он ждет. День. Два. Три... Абхазец медлит; что-то не складывается. Пытка затягивается.
      "...Оказалось, женщина просто "переписала" убийцу. Теперь ей необходимо было перемирие во что бы то ни стало и на любых мало-мальски выгодных условиях".
      В одну из бессонных ночей, когда сознание Христофора ушло от него дальше обычного и находилось как раз между предельной усталостью и абсолютным безразличием с одной стороны и жалостью к покидаемому собственному телу "вещь не вещь, сущее не сущее, а как же грустно, как больно-то..." - с другой ему открывается, что все случившееся с ним - не что иное, как страшная месть деда, "хранителя очага с левитановским голосом".
      На следующее утро Христофор бежит в Харьков к старой тетке, затем в Москву, затем... да где только не пожил за эти годы он, вот только в Крыму был один лишь раз, - мать хоронил, и больше никогда. Никогда.
      "Ну вот, дорогой мой, теперь вы знаете, почему я выбрал эту профессию, почему именно телесно-ориентированная психотерапия, почему я сочетаю работу с телом и вербальный психоанализ, почему так часто ссылаюсь на Райха и Лоуэна"[1].
      [1] Вильгельм Райх (1897-1957) - известный австрийский ученый-психоаналитик, одна из самых сложных и противоречивых фигур в истории психологии. Александр Лоуэн (1910 г.) - американский психиатр и психотерапевт, взяв у Райха основные понятия об энергетической основе психофизических процессов, создал новую систему психотерапии - биоэнергетический анализ.
      Он налил коньяку себе и мне.
      Я ждал завершения рассказа. Не этого. Настоящего, достойного магистра. Я ждал и не ошибся. Ждать пришлось половину от его сигареты. Если учесть, как он вытягивает из нее дым - немного.
      "А знаете, что самое страшное во всей этой истории, нет, совсем не то... Деда - охотника и хранителя очага, я уже больше не боялся - после той самой достопамятной ночи, когда я впервые ВЫШЕЛ. Я низвел его месть, добравшись до самых ее глубин, - но и сам я изменился, разительно, мой дорогой, до последнего атома. Можно даже сказать, я уже был и не Я вовсе, а кто-то другой, но под тем же именем, потому, наверное, осуждения людей и их наговоры, угрозы, в конечном счете, меня мало интересовали. Кто они в массе своей? Навоз-хаос. Что знают они об очаге и их хранителях? Да, конечно, я прекрасно понимал, до чего довел свою невесту, это хрупкое нежное создание с тончайшей аурой, высыпавшее мне на ладонь охристую труху от коры иудиного дерева в последнее мое посещение больницы (тайное.) До чего довел ее мать своей местью: "...плевать на наследство, продадим дом, убежим, будем жить втроем в другом городе, никто не узнает, ты - ее муж, я - ее мать, кому какое дело..." Да, я знаю, ваш брат писака непременно довел бы рассказ до зрелищности последствий, они ведь для вас первичны. Заразили бы Д. туберкулезом (в те годы уже справились с этим недугом, но не настолько, как принято считать, поскольку жил в Крыму, могу засвидетельствовать), свели бы Д. с ума (разве не к тому все шло), заставили бы убийцу нажать на курок, раза два, как минимум, потому что мишеней по сюжету, как минимум, две. Описали бы мою встречу с Марией Иосифовной, уже не красавицей полькой, а старухой; и как случайно нашел отцовские очки... Так-то оно так, да вот только я не писатель, а психотерапевт, и для меня всегда будет первичен выбор. Нет у рассказа конца, нет и не может быть: он одолженный на один круг, перелицованный, напрокат взятый, надеванный, заношенный и затасканный, потому что мир прозрачен, порист, сквозист, а наше доречевое состояние надежно хранит свою тайну; вспомните обезьянку Курта, достававшую из солдатского котелка записочки с фатальным содержанием, вспомните набережную, людей в масках, меня, готовившего себе точно такую же у бабушкиного зеркала, - сколько усилий вместо того, чтобы...
      Почему люди не договаривают, быть может, самое важное, что это за привычка у нас такая, и почему я не спросил его: вместо того, чтобы - что? Знал, что он все равно не скажет или скажет не то, что еще хуже.
      "Страшно, когда я думаю, сколько же этой женщине сейчас лет, жива ли она или уже давно погашены все огни, что стало с Д. или с ее отчимом, замполитом колонии, как народ прогуливается нынче по набережной... Но еще страшнее, когда я, уже не один раз сменивший атомы и маски, хочу вернуться и снова потянуть на себя дверную ручку в виде протянутой человечьей руки, до конца прожить эту историю, ведь шрамы и отведенный в сторону взгляд только доказывают: от чего бежал и прятался и то, к чему вернулся, - это и есть твое Я".
      Но из фронтового котелка Куртихи можно достать лишь одну записочку с захватанным, невнятным и просто очень дурно изложенным содержанием, после чего старая фрау наверняка ведь задерет тельняшку и предъявит тебе якобы твой выбор, который ты, не найдя в себе сил отвести взгляд в сторону, вряд ли потом обменяешь на широкое полукружье радуги почти над самым Ливадийским дворцом, радуги, когда-то служившей тебе храмом.
      Еще немного мы посидели молча. Я курил и смотрел на нимф. Ирана куда-то в сторону, так что я даже не мог понять, произвел на нее должное впечатление или нет.
      - Здесь неподалеку одна моя родственница живет, может, зайдем? - она сказала это таким же тоном, как в первый день моего приезда: "Хочешь, полистаем журнальчик".
      Вообще я заметил: все предложения пока что исходят от нее. Надо бы мне поактивней, что ли, себя вести.
      Когда я, наконец, дойду в своем романе до этих строк, я, конечно же, пропущу следующую главу или попробую ее ужать, насколько это будет возможно, но что делать, если с этой самой главы, можно сказать, все и началось.
      Самое интересное, что я даже не помню имени хозяйки квартиры на Торговой, не помню ни лица, ни голоса; все, что помню, - была она беременна, были у нее опухшие ноги, шаркающая походка, и нашему внезапному появлению, она, по-моему, была совсем не рада.
      Меня усадили в слишком роскошное кресло. (Тут же бросило в сон.) Хозяйка, охая да ахая, отправилась заваривать чай. Ирана за ней...
      О чем женщины говорили на кухне, естественно, знать не могу. Может, Ирана рассказывала ей, кто я такой; хотя, с другой стороны, а кто я такой, чтобы обо мне рассказывать, да еще женщине на сносях. Это меня просто Манька Величко заела, самая распространенная болезнь в нашем институте, начинающая прогрессировать с третьего курса. Да. Точно, Новогрудский.
      Но при всем том, именно в этом старом доме на Торговой, в этой многокомнатной квартире Ирана, воспользовавшись долгим отсутствием в комнате хозяйки (уж не об этом ли "долгом отсутствии" они договаривались на кухне), села на подлокотник кресла рядом со мной, обвила мою шею руками и... Я тем же отозвался, снова отмечая про себя: а ведь она опять тебя опередила.
      - Нет, я здесь не могу, - сказала она. - Я так не могу...
      Не помню, как мы ушли, как попрощались с хозяйкой, погруженной в свой мир, тем особым погружением, какое свойственно всем беременным женщинам. Помню лишь, что чай мой остался недопитым, и был он не ахти какой, и мы очень-очень торопились, настолько, что поймали такси.
      На четвертый поднимались через "темное парадное".
      На площадке играли дети.
      Мальчик Ираны катался на доске, а девочка крутилась возле Рамина и еще какого-то крикливого малыша.
      Больше всех удивился Рамин, увидав нас вместе.
      - Вы откуда? - спросил он.
      - Ходили по делам, - сказал я и искоса глянул на Ирану.
      Она улыбнулась. Ей явно понравилось, что Рамин нас заметил, почувствовал что-то. Еще бы ему не почувствовать, если он уже знает, что после "прихода и ухода" директора магазина автозапчастей, его мать тут же кинется на базар за продуктами.
      Мы, как отпетые воришки, прошмыгнули через прихожую, слитую с кухней (немолодая гувернантка татаристого типа опустила глаза долу: дело барское, я ничего не видела, не знаю), маленькую детскую (когда-то хорошо мне известную хашимовскую комнатку), просторную гостиную и...
      ...в спальню.
      - Пожалуйста, дверь захлопни, - попросила она шепотом, начиная с пуговиц блузки. - Только я тебя прошу... у меня... кажется, еще не кончились, то есть кончились, но я не уверена...
      - О чем ты... - сказал я тоже тихим голосом и тоже почему-то начал с рубашки, как люди, у которых и времени много, и в квартире никого кроме них; сейчас же это походило на замаскированный тайм-аут. По Москве знаю, когда сверху начинаешь раздеваться, у тебя времени больше настроиться, особенно если то, что случилось - неожиданно, не в тот день и час. Но в Москве у меня это почему-то всегда - и не тот день, и не тот час, и всегда происходит в лучшем случае под легким киром, а в Баку - всерьез, на трезвую, со всеми вытекающими последствиями; и это совсем по-другому - и куда как острее и опаснее для души уязвимой, и к этому ведь снова надо привыкнуть, хотя бы на неполный месяц.
      А кровать (вернее две составленные вместе кровати) была у них с Хашимом из той еще недавней эпохи, которую Нинка презрительно называет эпохой семейных трусов. Мягкая. Глубокая... На таких кроватях браки долго не держатся: все движения - на разъединение, мимо и куда-то далеко вниз. И все смешно, со скрипом получается. Прямо какой-то театр Сатиры. Не знаю, почему ей там не понравилось, почему сюда прийти захотелось? Может, своя кровать (пусть даже такая), как своя рубашка - ближе к телу. Но это же - бром, элениум, а не кровать.
      Опять у меня такое чувство, будто за мной кто-то наблюдает сверху. Регистрирует событие. Скрупулезно, внимательно фиксирует каждую мелочь, каждую прихоть двух сросшихся тел.
      Я думал, как же мне ограбить Хашима, вместо того, чтобы...
      Будучи в самом центре его тайного мира, я искал и не находил этот мир, ни в Иране, ни вокруг нее; а если и находил какой-то микроскопический кусочек, он ни-коим образом не казался мне связанным ни с его мировоззрением, ни с ее.
      Насколько же мой сон в поезде был желанней и телесней того, что происходит сейчас. И все-таки именно сон-то и выручил меня, я словно занял у него немного звериной витальности. Если бы я не вспомнил свой сон, как говорят в таких случаях, "потерпел бы фиаско".
      Когда она поняла, что конец уже близок, начала догонять меня. И по-моему догнала. Но я все равно спросил ее:
      - Ты успела?..
      Глупый, конечно, вопрос, зачем спрашивать о том, что ты обязан почувствовать сам; но этим вопросом я как бы намекнул ей, что понял все и оценил, и если дело дойдет до следующего раза, тот раз уже непременно будет ее.
      В отпуске все дни (кроме предотъездного) чаще всего текут себе потихонечку без чисел.
      Вот уже два дня как я не видел Ирану. Она не спускается вниз, а я не поднимаюсь наверх. Причина?.. Да я как-то и не задумываюсь о ней; ну, не подошли друг другу и ладно, и все. Бывает... Как сказала бы Верещагина, широко разводя руками, хитро улыбаясь и внутренне подготавливаясь уже к трехкратному "эф": Quod bonum, felix, faustum, fortunatumque sit!?[1] Я только ем, отсыпаюсь, смотрю у Нанки видео и читаю самого модного нынче писателя Довлатова; он как нельзя кстатити с его обаятельным, почти амебным героем. Наверняка в жизни сам Довлатов разыгрывал иную карту. Тут Нинка конечно же права. У таких писателей все до мелочей рассчитано; (наследство Хемингуэя.) Афористичность, устойчивость голоса, стремление во что бы то ни стало уплотнить фразу, - это из-за боязни ошибиться, из-за повышенной ранимости; вобще-то ничего в этом плохого нет, - но все-таки мне больше по душе искусство, в котором много лишнего. Например - Саша Соколов.
      [1] "Слава Богу, что только раз" и "В добрый час" (лат.).
      После того как мы установили на крыше антенну и освободился гриф от штанги, я глядел на него, глядел, а потом подумал, почему бы мне не начать здесь качаться - я и протеин с собою привез. Железо многому меня научило, не только настроением управлять; бокс, книги и железо... Я даже решил писать роман, и у меня уже появилась первая строчка, сразу же погружающая в материал: "Открываю глаза", но дальше этой строчки дело не заладилось, не пошло, дальше... бред. Тогда я для разгона решил написать рассказ, который так понравился Иране, что она меня тут же к своей родственнице затащила, несмотря на то, что у нее еще не закончились месячные. Я подумал, а что если этот рассказ будет вставным в романе, через него, как через те черепаховые очки, что Арамыч мне подарил, можно будет по-иному взглянуть на целое, но я по какой-то странной причине боюсь его писать; может потом, когда-нибудь. И все-таки, я, как тот довлатовский герой, нашел компромиссный вариант; я сел за письмо Нине: просила же она, не забывать ее и писать каждую неделю. Только вывел: "Дорогая Нина...", как в комнату вошла Ирана.
      - Ты почему не поднимаешься ко мне? Что-то не так?
      - Показалось...тебе не понравилось...
      - Мне не пятнадцать лет, я прекрасно понимаю, редко бывает так, чтобы сразу понравилось. А кто такая Нина? - лукаво взглянула на лист бумаги через мое плечо и обняла меня сзади, как мужчины обычно обнимают; оттягивает воротник рубашки и губами влажными раскаленными едва-едва... отчего дрожь холодная, морозная у меня по телу всему...
      - Нина - это приятельница моя, - отвечаю я совсем тихо и хочу повернуться к ней лицом, но она не отпускает меня, не хочет.
      - Ну, тогда бы и написал: "Дорогая моя приятельница...", а то смотри, домурлыкаешься...
      Наконец поворачиваюсь к ней лицом и смотрю долго прямо в глаза, (они сейчас - адрес почтовый, чаемый звонок, они куда как сильнее глаз, отведенных чуть в сторону), а потом... я ее в себя вжимаю, сильнее, еще сильнее...
      - Вечером, - шепчет она, - вечером...
      Вечером во время просмотра телесериала я поднялся наверх.
      Дверь уже была открыта. Ирана ждала меня на кухне...
      Баку, Вторая Параллельная, 20/67.
      Дорогая Нина, с этого момента роман мой вышел из-под контроля и теперь уже течет в пустоту сам по себе; я чувствую себя сторонним наблюдателем, как будто все, что происходит, - происходит как бы не со мной. Да. Точно, Нина.
      Вот уже больше недели, как я отдыхаю в этом городе; теперь хорошо понимаю, почему ты говорила, что прозу мою мало кто примет в Москве, так как она написана человеком с другой, чуждой москвичам ментальностью, почему на мои слабые возражения так резко ответила: "А кто ты вообще такой, чтобы люди еще ломали глаза, тратили свое время драгоценное на то чтобы понять какого-то там Илью Новогрудского, из какого-то там одурманенного, парализованного солнцем Баку". Все так... вроде так, но тогда скажи, Нина, почему, навещая этот какой-то там парализованный город через каждые год-два, я, будучи родом из этого города, не одурманиваюсь, как должен бы по твоему раскладу, нет, Нина, я перестаю понимать многое из того, что происходит тут последнее время. Вот, к примеру, - идет война и гибнут люди (ты, конечно же, помнишь тех мальчишек на грузовике, о которых я тебе рассказывал?), а здесь, Нина, соседи мои, как ни в чем не бывало, вечерами собираются и смотрят бразильские, мексиканские и американские телесериалы (герои которых, между прочим, если не с "чуждой", то вне всякого сомнения с другой ментальностью), и не просто ведь смотрят, Нина, нет, они переживают, они цепенеют перед экранами с носовыми платками в руках; или вот тебе еще: взахлеб читают "Коктейль дайджест" и "Дабл гюн" - газетенки пошибче нашего московского "Спида" будут. Нина, по утрам здесь едят черную икру, - она, видите ли, браконьерская и пока что стоит дешевле уворованного в Гяндже коньяка, делают вид, что цивилизованно выбирают Президента, тогда как он, на самом-то деле, давно уже избран без их участия и уже мнит себя шейхом-вседержителем. Здесь, Нина, девяносто процентов населения ратуют за так называемый "исламский мир" (очередная фальсификация арабских террористов), сами же с удовольствием смотрят нашумевшие "Молчание ягнят" и "Основной инстинкт" по турецким каналам, а кто-то - создает крепкую славянскую общину, куда - как я узнал от моей верхней соседки - входят не только славяне; моя верхняя соседка - бывшая жена моего бывшего друга - сама недавно крестилась (по крещении Ириной нареклась), и теперь она регулярно посещает своего духовника, молоденького рыжебородого отца Алексея, председателя этой общины, что, впрочем, не мешает этой Иране-Ирине три раза в неделю ходить на иглоукалывание по-корейски и каждый вечер встречаться со мной.
      Дорогая Нина, в этом большом, воображаемом и так и не отправленном тебе в Москву письме, я стремлюсь быть предельно откровенным, намного более того, чем могут позволить наши отношения (возможно, тому виною и разлука, и расстояние?), впрочем, никогда не начал бы так откровенничать, если бы до такой степени не нуждался сейчас в посреднике; Нина, я ведь знаю, ты поймешь меня (ты и только ты, с твоим безошибочным вкусом, обаянием и терпимостью), дело в том, что рассказывать о своих амурных похождениях надо либо с юмором в настоящем времени, либо в прошедшем, на "третьем" языке и лучше через посредника, такого, как ты, иначе, Нина, неминуемо сорвешься в пошлость, которой полнятся газеты типа "Коктейля дайджеста" и "Дабл гюна". Я хочу говорить с тобой так, как никогда не говорил ни в один из наших московских вечеров.
      Нина, этого бы со мной никогда не случилось (в нашем доме дореволюционной постройки слишком уж велика пресловутая дистанция между соседями нижних этажей и соседями с четвертого, верхнего, надстройки советских времен), не расскажи я этой женщине историю, которую мне буквально перед самым отьездом за рюмочкой коньяка поведал небезызвестный тебе сожитель Людмилы, и которую я, желая произвести самое выгодное впечатление на дочь бывшего замминистра торговли, ничтоже сумняшеся, выдал за свое творчество. Нина, теперь я знаю: чужой, не тобою выстраданный опыт, опрометчиво выданный за свой, в самый незначительный срок совершенно меняет тебя: ты сам уже чувствуешь, как все вокруг ждут иных поступков, ранее несвойственных тебе ни при каких обстоятельствах, и, самое интересное, Нина, - что ты их совершаешь с неподдельной легкостью, той, что доступна лишь навязчиво повторяющимся снам; и тогда вокруг все довольны, все, кроме тебя, потому что сам ты уже начинаешь догадываться, какую игру затеял, в какие сети угодил.
      Ты ведь знаешь, я не злой и совершенно не мстительный, бакинским соседям сверху я и до своего переезда в Москву никогда не завидовал, и после - уж тем более. Когда у меня с моей верхней соседкой первый раз плохо получилось, ты, конечно, можешь мне не поверить, но я даже рад был; я думал - ну и хорошо, вот и отдохну, собой займусь. Только под вечер жара спадет - с железом буду баловаться: у меня здесь и протеин американский, и такая замечательная штанга, не то что в Москве; отец оставил, когда из дома ушел к своей будущей второй жене. Я думал - начну писать, в день по странице чистого текста. Но начать думал с письма к тебе. Нет, не с этого, с настоящего, Нина, я уже даже вывел на бумаге: "Дорогая Нина...", как тут...
      Минуту улучив, я, как и обещал ей, поднялся вечером наверх. (Когда поднимался, казалось, вниз спускаюсь, казалось - ниже подвалов уже, и дыхание надо бы задержать из-за воздуха спертого. Так казалось...)
      Ирана ждала меня на кухне.
      Отворенный бар в стенке из светлого дерева тускло и неравномерно обливал небольшую квадратную гостиную.
      Дверь на балкон была распахнута и тюлевая занавесь спиритически поднималась и трепетала; задержи подольше взгляд - минорный кадр из фильма Тарковского, только падения яблок не хватает и льющейся воды: что-то должно произойти... но что, но как?!..
      Из дальнего и темного угла комнаты сочилась музыка; так тихо - совсем не разобрать.
      - ... Сначала ликер, - сказала она шепотом (спали дети) и достала из бара, где на вытяжку, как гвардейцы, стояла целая шеренга бутылок, самую беспородную, - Кокосовый. Пойдет?"
      Могла бы и не спрашивать, правда, Нина? Мы ведь непривередливые.
      Пока она разливала по рюмкам, я осваивался с полумраком. Нина, в этом доме ни одной книги, ни одной, представляешь; я глянул на дверь, за которой спали дети, и тут же подумал, хорошо, что их с Хашимом кровать сегодня занята детьми.
      Она пододвинула свой стул ко мне. Села, поставила ноги на перекладину моего стула, - так сдвинутые ее колени оказались почти что вровень с моей незанятой рюмкой рукой. Кажется, это называется началом прелюдии, Нина, хотя я могу что-то и напутать. В моих отношениях с женщинами это самое сложное и самое загадочное место, подстать трепетанию занавеси, тусклому свету, который так идет дорогим коврам, и еле-еле слышной музыке; к тому же, Нина, я никогда не знал, как долго должны длиться начало прелюдии и сама прелюдия, потому-то вскоре и затушил сигарету...
      Мы перешли в соседнюю комнатку подальше от детей (когда-то комната Хашима), была она без двери, и мы не включали свет и все делали впотьмах на полу.
      Я хотел доставить этой женщине удовольствие, Нина, очень хотел. Прислушивался внимательно к сбивчивому ее дыханию, но оно обманывало меня всякий раз, только мне казалось, что я у цели и теперь могу немного подумать о себе; я поддерживал огонь в крови странным приемом, который, однако, всегда помогает мне в подобных ситуациях (только не смейся, Нина), я шаманил про себя: "медисон сквер гардон рокки марчиано рота французских парашютистов высадилась в чаде город ебби-бу голландия тотальный футбол ехан круиф все атакуют все защищаются". Героический ритм этой белиберды помогал мне крутить и нагибать Ирану в разные стороны. И тут, Нина, мне вдруг все надоело, ВСЕ, и я подумал тогда, - какого черта!.. Вспомнил, как в этой самой комнате, лет этак двенадцать назад покупал у Хашима свитер (он уверял меня, что одевал всего один сезон), свитер пропах хашимовским одеколоном и американским табаком, - и я твердил про себя, какого черта, Илья, точно так же, как сейчас, но мне очень нравился этот свитер из мягкой верблюжьей шерсти и я купил его у Хашима. Помнишь, Нина, мой свитер, на который помочился Значительный? Это ведь был ближайший родственник того свитера. Я покупал его в Москве, в Краснопресненском универмаге, на свои честно заработанные рубли, потому-то он мне и дорог так был. Короче, вспомнил я этот давнишний момент, вспомнил запах моего бывшего друга Хашима, и такая лютая злость меня вдруг обуяла, разумеется, уже не до галантного секса было...
      ...лежала она на полу, как солдат, утомленный маршевым броском.
      Я ловил темный и теплый воздух из ее рта. Злость и что-то еще звали меня откликнуться на движения пальцев, будто из небытья плетущих на моей спине какой-то сложный ковровый узор и... повторить еще раз все с самого начала, повторить ритм ее бывшего мужа, который я очень хорошо помнил и знал по чердаку.
      Вскоре мы еще дальше переместились - на кухню, значительно расширенную в результате недавнего ремонта и совсем не похожую на ту, какой была она прежде, еще при Хашиме.
      Бывшая жена моего бывшего друга теперь в одних трусиках стояла у плиты, заваривала мне мате под моим чутким руководством и вскользь рассказывала об очень удачной поездке своего отца в Гянджу; мое руководство отличалось тем, что я то вставал и подходил к плите, то садился за стол или смотрел из окна СВЕРХУ на наш двор, потягивая ликер. СВЕРХУ он совершенно другой; он, Нина, кажется маленьким, квадратным, очень глупеньким и суетным (особенно сейчас, когда она рассказывает, как тяжело было ее отцу уговорить русских летчиков, хотя он с такими большими деньгами приехал.)
      - Русским летчикам тоже ведь нужно есть, а еще летать, - высказался я.
      - За них не беспокойся. Они летают, и еще как. Они и над нами летают, и над ними. Так что у них на еду хватает. - Она поставила передо мною чашку с дымящимся мате.
      - Я вообще не знаю, кому нужна такая война.
      Но я так сказал, Нина, чтобы особо не накалять разговор, памятуя еще о нашей первой встрече в Москве у высотки на Баррикадной, на самом-то деле я знаю: эта война нужна тем, кому на мир не хватает. Это на поверхности... Правда, я тут же одернул себя встречным вопросом, Нина: а что ты знаешь о тех, кому на мир не хватает, спросил я себя и - снова глянул на наш двор из ее окна, а потом и на нее.
      Ирана, похоже, уже сожалела о том, что рассказала мне о такой удачной поездке отца в Гянджу.
      Я спросил Ирану, что это за красные точки у нее по всему телу; она посмотрела на свои ноги и руки, как смотрят малолетние дети, и ответила, что ходит на иглоукалывание.
      - Что-нибудь серьезное?
      - Теперь уже намного лучше. - Ткнула пальцем мне в грудь.
      - Хочешь сказать, у тебя никого не было после Хашима.
      - Были... Нервы и папин охранник. Нервы лечу, с охранником сложнее оказался трус. То у него с головой что-то, то мышцы растянул на тренировке, то мастер его по дзю-до потребовал от него длительного воздержания. На самом деле этот урод просто боится моего отца, боится остаться без работы. Почему ты так смотришь на меня? Тебе ведь нечего бояться, ты ведь в отпуске и скоро уедешь.
      Наверное, Нина, мне понравилось смотреть на наш двор из ее окна, наверное, мне в тот момент еще большего захотелось, иначе разве сказал бы я:
      - Москва не дальше Швейцарии или куда ты там собралась.
      Она примостилась у меня на коленях и елейным голосом произнесла:
      - Уехать не успеешь, Илья, как все, что здесь оставил, дальше, чем было станет.
      Я занялся подсчитыванием красных точек на ее маленьком смуглом теле, и вскоре мы вновь оказались в комнатке Хашима.
      Нина, в этом моем каникулярном романе, лестница играет чуть ли не самую важную роль; с первого по третий она, как дореволюционные книги из библиотеки моего прадеда - степенна, благородна, никуда не торопится, когда поднимаешься - всегда хочется положить руку на перила; она имеет выступ на втором этаже, значение которого никому неведомо, прямо от нашей двери начиная, новые типовые ступени спешат наверх, словно они существуют сами по себе и никак не связаны с тремя нижними этажами. Нина, как же далеко ты от меня, пока я поднимаюсь, и насколько ты ближе, когда я вновь оказываюсь на марше своего родного третьего этажа, рядом со своей дверью, которая одним своим видом противоречит четвертому. Да, был когда-то доходный трехэтажный дом с латинским приветствием на первой ступени, кому пришла в голову идея поднять его на один этаж, да еще заселить преуспевающими людьми, совершенно не подумав, как эти люди повлияют на судьбы жильцов всего дома.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17