Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Фрау Шрам

ModernLib.Net / Отечественная проза / Мамедов Афанасий / Фрау Шрам - Чтение (стр. 9)
Автор: Мамедов Афанасий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Глаза его загорелись демонически огоньком, а широкое лицо с недавним бритвенным порезом, начало заметно разглаживаться и молодеть: "А хотите историю? Настоящую. И грех, и боль, и та самая тонкая грань, едва перешагнув которую...Тогда сейчас... Минуточку..."
      Арамыч выскочил из комнаты, подволокнув задремавший у ноги шлепанец.
      Такая прыть полного, немолодого мужчины в халате "унисекс" не могла не вызвать улыбки, и я улыбнулся. Снисходительно. И начал разглядывать черепаховые очки - семейную реликвию, которую он мне подарил, после нашей болтовни - о пороке, о тонкой грани, о мужчине и женщине: "...берите, берите они вам нужнее, плюс единичка - в самый раз".
      Через пару минут он вернулся с початой бутылкой коньяка, зажатой под мышкой, словно градусник, двумя хрустальными рюмочками и блюдцем, на котором лежала половинка лимона с таким большим отростком на конце, что он напоминал куриную попку.
      Не утруждая себя тостом, Арамыч налил, выпил и начал без вступления. Рассказ получался с "атмосферой" - о том, о чем человек его возраста, его положения, несомненно, решил бы умолчать или же придать истории гротескный характер.
      Похоже, единственными и несомненными достопримечательностями этого городка, так умно расположенного на зеленых холмах у моря еще древними греками, считались широкая, относительно прямая набережная, уже с ранней весны по осень позднюю запруженная беззаботными курортниками, едва лишь начинало смеркаться да небо прокалывалось первыми звездами, и темные, невысокие развалины зубчатых стен генуэзской крепости, будто раскрошенных упорным обстрелом кариеса.
      Двенадцатилетним мальчишкой оказался Христофор в этом городке, продуваемом теплыми понтийскими ветрами, и первое, что увидел мальчик из окна бабушкиного дома, были развалины старой крепости; сюда и зачастил он: тихо, хорошо, над головою облака, а если кто приставать вдруг надумает, ну, как к "сыну врага", - до дома, до бабушки, рукой подать. По средневековой лесенке без перил вниз винтом узким юрким, - и вот под балконом ты уже своим. Кто тебя здесь тронет? Кто посмеет? Да и не могли пристать, ведь поменяли же ему фамилию с отцовской - Тумасов, за которую лагерями пришлось заплатить, на материнскую - Мустакас, добром известную в этом городке.
      Забравшись на полуразрушенную башню, любил Христофор смотреть на разминированное море - светло-зеленое, теплое поближе к берегу и темно-синее, холодное вдали, на паривших чаек любил смотреть и на набережную с мороженщиками, ушлыми фотографами и не менее ушлой немецкой обезьянкой по имени Курт, достававшей из плоского солдатского котелка фатальные записочки, а потом (почему-то всегда вдруг) по-обезьяньи бесстыдно задиравшей тельняшку и демонстрировавшей свои Куртовы гениталии послевоенной толпе, до которой (с той самой заминкой, вполне достаточной, чтобы разразиться хохотом) вдруг доходило, что Курт, оказывается и не Курт-то вовсе.
      Со временем на башне, на стене с узкими бойницами, уходил, исчезал помаленьку страх и то ощущение скованности и подавленности, связанное с насилием, какое донимало мальчика сначала в пересыльной тюрьме (в бараках на Шелепихе), потом в "теплушках", охраняемых конвоем, когда их с матерью целых три месяца гнали в далекий Минусинск, потом на приисках, когда мать приходила из шахты, еле дыша, валилась с ног и говорила: "хочу умереть", и ему казалось, что мать, действительно, вот-вот умрет. Со временем на развалинах генуэзской крепости мирная жизнь все понятней и понятней становилась Христофору. Набережная была уже не только местом, где всевозможные наслаждения отнимают желания у людей, и те к концу сезона начинают походить на след, оставленный пенистой волной, - а сценой, на которой развертывалась удивительная игра, в которой он, Христофор, всею душою жаждал теперь участвовать и на которую так боялся опоздать - "если бы вы знали, как мне хотелось взглянуть на башню снизу: ведь вообразив себе нечто навеки утраченное, можно придать смысл тому, что еще осталось, но для того, чтобы вообразить, необходимо расстояние, нужна перспектива".
      Христофор уже совершил несколько удачных вылазок вниз, на набережную; он, даже обратившись за помощью к всеведущему демону бабушкиного зеркала, начал было готовить маску, пока еще похожую на его же собственное лицо, как тут начались гонения на греков и его с матерью вновь выслали, на сей раз уже в Казахстан, в степи широкие и бескрайние, как то первое в своей жизни море, на которое он любил смотреть.
      Там, в степях, юный Христофор начал проявлять интерес к судьбе погибшего отца. Он и раньше просил мать рассказать о нем все, что она знала, все, что могла когда-либо от кого-либо слышать, - но та считала, что чем меньше ее сын будет бередить прошлое, тем лучше для них обоих. Однако вскоре мать мнение свое изменила, она и сама-то заметно изменилась - подобралась, помолодела, обзавелась новой прической. И вот однажды повела она Христофора в больницу (большой, выкрашенный зеленой краской барак с "карантинной" пристройкой) и познакомила с человеком, водившим тесное приятельство с его отцом еще в Испании. Был это новый главврач больницы (скорее санчасти) умница, настоящий книгоящер, почитатель вдов, закоренелый любитель медицинского спирта и по-настоящему отличный рассказчик, несмотря на довольно сильное заикание. Ему-то юноша, потерявший отца ("хранителя очага"), и был обязан первым поворотом в жизни и становлением на долгий путь ("с которого я то сходил, то вновь возвращался, пока не научился идти и не смотреть ни вперед, ни назад, а просто идти".)
      Христофор устроился медбратом ("жалованье небольшое, но ведь деньги все же, работа странная, что и говорить, однако нравилась".) Теперь Христофор взахлеб читал по ночам "умные книги", которые советовал ему соратник отца, изучал анатомический атлас, штудировал латынь и слушал его байки, освященные зеленокупольной настольной лампой, иногда сопровождаемые тем или иным пожелтевшим и сломанным снимком или старой вещью, благодаря которым он ярче представлял себе то или иное событие, образ ("все-таки, насколько же прозрачен, порист и сквозист мир!")
      Узнал Христофор, что его отец "поднимал революцию" в Хорезме, охотился на "банды басмачей", как на диких животных, а те охотились на него. Всю жизнь он мечтал стать театральным художником, но почему-то так и не закончив ВХУТЕМАС, вдруг занялся журналистикой, - и, надо сказать, довольно успешно. Работал в "Правде" у товарища Мехлиса. И поскольку Арам Тумасов человек был "рисковый", большевик с головы до ног, партия решила направить его в Испанию. Его репортажи и очерки, написанные в "телеграфном стиле", читала тогда вся страна. После Испании - снова "Правда". А потом - Великая Отечественная. В сорок первом под Житомиром военный корреспондент Арам Тумасов угодил в окружение. С боями прорывался до самого Малоярославца.
      А в декабре, когда уже до наших чудом удалось добраться, - начинаются допросы особистов. Потом вроде отпускают совсем ненадолго и вновь забирают, забирают с квартиры любовницы, молодой красивой польки, проживавшей где-то на Патриарших прудах. Ходили упорные слухи, что Арама забрали по навету старшей сестры этой самой красавицы. Снова лагерь, снова допросы, а через год "вышка". Ну вот, пожалуй, и все, что мог рассказать сыну своего друга главврач затерянной где-то в казахских степях больницы. ("Хотя, вот еще одна деталь напоследок...") Были у Арама Тумасова очки, немецкие, трофейные, в добротной черепаховой оправе; успел их Арам оставить своей возлюбленной - Марии, Марии Осиповне, вернее, Иосифовне, так как очки могли сыграть недобрую службу ("как ведутся допросы, он уже знал, и как ловят на "улику" - тоже"), ведь ему вменялось сотрудничество с немцами на оккупированной территории.
      Когда Арамыч клюкнул еще раз и закусил лимоном, который я к тому времени порезал и успел посыпать сахаром, у меня появилось странное желание поморщиться за него, сделать традиционное "фу!", поправить полы халата, как это сделал он буквально минутой раньше.
      Перед тем как уснуть - а во все годы своей жизни Христофор засыпал с величайшим трудом, только вконец измаявшись, - он учился заполнять лакуны в отцовской судьбе, представлял себе красавицу польку из машинописного бюро газеты "Правда", отца в трофейных очках в таком-то и таком-то году-месяце, четырехкомнатную квартиру на Патриарших прудах с большим и светлым чуланом...
      Вернулись они с матерью на полуостров только через семь лет, после "закрытого письма" Хрущева об "имевшихся перегибах" и открытого письма бабки, открыто умолявшей дочь и внука поскорее приехать, потому что не в силах больше удерживать в своем теле душу, уставшую от такой жизни, а вот как приедут они, как передаст она им свой рай земной - домик маленький с большим балконом и кошкой, как посмотрит на них, живых и невредимых, тогда и успокоится и отдаст Богу душу, - ей ведь бояться нечего, за всю долгую жизнь она никому вреда не причинила.
      Так оно и вышло: бабка, видимо, вознамерившись во что бы то ни стало сохранить очаг за семьей, все-таки дождалась их возвращения и через некоторое время тихо представилась, так и не приходя в сознание. Христофор сам держал зеркальце у ее рта.
      На работу Христофор очень долго не мог устроиться: "городишко ведь тесный", в отличие от матери, которая, как приехала, почти тут же нашла работу в прачечной Дома отдыха, неподалеку от Рабочего поселка, а затем в этот же Дом отдыха устроила и Христофора учеником массажиста, который свой рабочий день неизменно начинал с фразы: "главное в мужчине широкое сердце и сильные руки, а не то, о чем думают на набережной".
      Едва случилась очередная весна, как "целомудренного" учителя Христофора погнали вон за чрезмерное усердие, которым он якобы награждал одну столичную барыню, мужу которой ("уважаемому человеку, лауреату гос. премии") всезнающие и заинтересованные в скандале люди не преминули о сем усердии доложить.
      Христофору ничего не оставалось, как принять вид покорности и занять освободившееся место.
      Он отдался работе так, как восторженный дервиш, накрутившись волчком, отдается небу, но тут на набережной случайно - так ему, по крайней мере, казалось, тогда казалось: "разве может в этом городке, на этом полуострове произойти что-либо случайно?" - познакомился с Д.. Круглые главпочтамтские часы, вечно отстающие то на пять, то на десять минут (такое отставание от точного времени идет на пользу курортным местам и особенно полезно сердечникам), с ленцой исполнили обязанность - поделили апостолов, когда почтальон, обгоняя на велосипеде девушку с собакой (улыбчиво-вертлявый щен кавказской овчарки), затренькал звоночком. Собака моментально откликнулась резво подалась вправо, Христофор, дабы избежать неминуемого столкновения, подался вперед и влево; велосипед дал на прощание соблазнительную петлю и собака передумала, Христофор метнулся было в противоположную сторону и тут же оказался скрученным собачьим поводком. Альбан (так звали собаку) выбил из руки Христофора несессер, Христофор нагнулся за ним и девушка тоже... Мир сократился до толстых Альбановых лап, серых плит набережной, распахнутого несессера и удивительного, свежего лица, такого знакомого и такого желанного. "Вот черт!" - подумал Христофор. "О, Боже мой!!" - сказала девушка и, улыбаясь, потерла лоб. Через некоторое время они уже сидели в открытом кафе, и Христофор с удовольствием трепал по загривку Альбана. Когда Христофор возвращался домой, часы на главпочтамте собрали апостолов вместе, верно, чтобы рассказать им новость. Спустя каких-нибудь пару недель, на развалинах у башни - Христофор, чувствуя себя должником всех почтальонов, впервые объяснился.
      Д. в ту пору (в конце пятидесятых) едва исполнилось семнадцать, и все, что девушка успела к первой своей весне, - это кое-как сжиться с именем, которое ей почему-то не нравилось, - мать нарекла в честь какой-то уходящей в кинематографическое далеко американской звезды, - да всего пару раз тайком от матери и отчима встретиться в своем саду с назойливым соседским Ромео.
      Д. была роста среднего, аккуратная, тонкокостная, с несколько великоватой (именно для такого типа женщин) грудью и худыми голенастыми ногами. Никогда бы Христофор не обратил на Д. внимание, если бы она уже в те годы не обладала какой-то удивительной телесной и душевной хрупкостью, совершенно необъяснимой притягательностью, как поймет он после, притягательностью жертвы ("...есть такие люди: сюжет только набирает ход, а они уже жертвы, и очень часто виноваты куда больше, чем их губители".)
      Д. и Христофор теперь встречались чуть ли не каждый день. Кафе, очередная поездка в Ялту на маршрутном "ЗИСе", ходившем от Симферополя, или на кораблике, огибая Аюдаг, заглядываясь на широкое полукружье радуги почти над самым Ливадийским дворцом, до Алупки, до Симеиза (страшной туберкулезной лечебницы "Красный маяк"), или же - все та же набережная, кинотеатр, развалины крепости... Душа Христофора, обретшая, наконец, два сильных и послушных крыла, парила над крышами этого городишки и ни за что уже не желала опускаться ниже уличных фонарей. Каждый вляп штукатурки на стене, каждое теплевшее в ночи окно, осколок темного разговора спешащих мимо людей, пение так и не обнаруженной и не опознанной на слух птицы - все, все сейчас имело свое значение, полнилось глубочайшим смыслом и казалось неопровержимым знаком судьбы.
      В конце весны в начале лета молодые решили обручиться, - "вернее сказать, я решил, мне повсюду козни да подвохи мерещились, особенно со стороны ее деда, ведь Д. была внучкой бывшего эмгэбэшника, человека и богатого, и со связями, не так давно еще влиятельнейшее лицо в администрации города, - а у меня что фельдшерское образование: поглаживание, растирание, вибрация, борный вазелин... Да узнай только этот полковник в отставке, о том, что я задумал!.."
      В день знакомства с ее родителями (матерью и отчимом - с дедом решили знакомиться в самый последний момент) Христофор ушел пораньше с работы, он дважды брился, а, надевая единственный в его гардеробе светло-серый костюм, сообщил через зеркало притихшей матери, что намерен в ближайшее время жениться. Та уже знала, с какой семьей предстоит ей породниться в скором будущем. "Можете представить себе реакцию моей матушки. О чем она думала в тот момент, об отце, изменявшем ей, которого даже забрали-то не из своего дома или о том часе, когда она останется одна, а может, она вспоминала теплушку и парашу, которую ей удалось так удачно занавесить, чтобы ее Христик не видел того, чего ему не положено видеть". Кто знает, о чем думала тогда эта женщина, но видать, была она с характером, если все, что сказала, выдержав паузу, это: "Христофор, ты принимаешь море за землю и Запад за Восток. Христофор, тебе пора носить очки, а на свадьбу я подарю тебе термометр". На что Христофор незамедлительно ответил: "Отца очки не спасли".
      В тот день Д. на развалины крепости не пришла.
      Букет алых роз полетел в первый же попавшийся мусорный бак.
      Несколько ночей Христофор ходил взад-вперед по своей комнатке и тихо разговаривал сам с собой. Но вот, наконец, он узнает, почему не пришла его возлюбленная: у девушки умирал дед.
      "Передать не могу, как же я обрадовался. Нет-нет, не тому, что где-то умирал человек, руки которого были обагрены кровью сограждан, руководивший нашей высылкой в Казахстан, способный вмешаться в мою судьбу еще раз и, если потребуется, - еще; обрадовался я тому, что причиной был не я, не мой греко-армянский нос, постепенное расставание с девственностью, унизительная бедность... Я радовался еще одному шансу, выпавшему на мою долю".
      А дед ее, оказывается, был кормильцем четырех семей! Четырех!!
      "Нет нужды говорить, как любят вот таких вот кормильцев ближайшая и дальняя родня, друзья, соседи и даже собаки (две злющие кавказские овчарки), и какая буча заваривается после смерти всеобщего "любимца", какая война за движимое и недвижимое имущество, за припрятанные в разных местах камешки и золотишко".
      Христофор встретился с Д., и они, не мешкая, поехали в Симферополь, в больницу к деду.
      Дед лежал в реанимационной; попасть к нему было невозможно.
      Д. лишь разрешили поговорить по телефону, висевшему в фойе.
      "Старик сказал, что будет смотреть в окно и попросил ее помахать ему на прощанье рукой, когда она будет уходить.
      Она и я прекрасно понимали, не могли не понимать, что этот взгляд из окна - последний для старика.
      Мы условились, что я буду идти на некотором расстоянии от нее: зачем посылать больному с бурлящей жизнью улицы еще одну загадку, еще один вопрос, сами понимаете - третий инфаркт.
      Но как только мы вышли, и она повернулась, чтобы помахать ему рукой (яркий солнечный свет оплавил стекла больницы), не ведая, что творю, я подошел к ней так близко, как только это было возможно, взял за руку и крепко сжал ее. Зачем я так поступил? Зачем захотел, чтобы старик увидел меня, увидел нас вместе?"
      Дед Д. умер, как умирали и пока еще умирают в нашей стране богатые и влиятельные люди: сплетение страшных тайн, семейных и партийных, итогом коих является такая же страшная путаница в бумагах, по которым совершенно нельзя понять, кого же все-таки этот человек сильнее всего любил, способен ли был вообще любить, на кого и на что рассчитывал.
      Помолвка была расстроена и отложена на неопределенный срок. И все-таки через несколько недель Христофор встретился с матерью Д.
      Во дворе лаяла и рвалась с длинной цепи кавказская овчарка - должно быть, мать Альбана.
      Д. улыбнулась, когда немного удивленный Христофор (с той самой заминкой, вполне достаточной, чтобы...) взялся за медную ручку двери в форме маленькой человечьей руки, нагретой солнцем почти до той теплоты, какая свойственна всему живому; взялся, как взял руку невесты в Симферополе, несмотря на уговор идти на том расстоянии друг от друга, которое пока еще ни к чему не обязывает, - теперь же у него было такое чувство, будто он инициирован и уже несет ту меру ответственности, какую во все времена обязан нести мужчина за свою женщину.
      Молодая красивая женщина, - за которую нес ответственность другой мужчина и которую раньше он видел только издали мельком, и потому ему, профессиональному массажисту, показалось, что фигуре ее угрожает полнота, особенно в ногах, - открыла дверь дочери и мокрому от дождя Христофору. (Тот посчитал дождь хорошей приметой и, неся зонт над головою невесты, решил не уменьшать себя в росте и не укрываться под зонтом.) Он подарил своей будущей теще цветы и поцеловал руку, она, в свою очередь, пригласила его в гостиную и попросила Д. помочь ей довершить сервировку стола, на котором уже стояло столько "стекла и фарфора", что бедный Христофор вконец растерялся и не знал, как ему себя вести.
      В целом вечер прошел удачно. Единственное, что насторожило Христофора, мать Д. была крайне неразговорчива, с круглого белого лица, похожего на лицо-маску с набережной, маску, ищущую скорейшего заключения в рамку, - не сходила едва заметная улыбка, и она избегала смотреть на него, "взглядывала куда-то чуть-чуть в сторону от меня, тем самым одновременно и отталкивая и приближая к себе, - взгляд, вбирающий невидимое вокруг, как бы окутанный флером стыдливости..."
      Он по-своему расценил и эту улыбку, и этот взгляд, отведенный чуть в сторону: ей было просто неудобно за такое откровенное, романтическое, "в духе "Алых парусов", проявление чувств к ее дочери, ведь первая любовь, еще не научившаяся себя скрывать, - а уж тем паче защищаться, выведенная на совершенно еще чистом челе аршинными буквами, всегда и смешит и раздражает зрелых, тертых жизнью людей, умеющих оставлять преступление под пологом ночи. Возможно, она беспокоилась за свою дочь, считала партию невыгодной, жалела, что не вовремя умер ее отец: он бы, конечно, разобрался с этим романтиком-массажистом, у которого дома, небось, всего-то две простыни на смену.
      Так думал Христофор и был не прав или прав, но лишь отчасти.
      Спустя еще некоторое время Христофор как-то попал на отчима Д.
      Тот оказался немногим старше самого Христофора, и, в отличие от своей супруги, матери Д., был не в меру распахнут и словоохотлив. Эту его словоохотливость, - а порою откровенный цинизм, Христофор связывал с недавней кончиной бериевского сокола, которому сейчас от отчима Д. доставалось больше всего: "...ходок еще тот был, прости мою душу грешную, на сисястых да на задок крепеньких ни обещаний, ни денег не жалел, последний раз женился, конь монгольский, на тридцать лет моложе себя взял; баба евонная - ну шалава шалавой - ко мне в ширинку уже на свадьбе лезла; вот она, крыса, и ухайдакала его".
      В тот день, распив бутылку белой на двоих, отлакировав ее мадерой, Христофор многое узнал из болтовни отчима невесты и о многом (так ему самому казалось) догадался. Отчим удивительно верно для своего возраста и характера (такой почему-то принято называть "легким" и приписывать необьяснимому свойству русской души) воспользовался большими областными связями тестя и супруги: хлебная должность - замполит "уютненькой колонии", разъезжающий на казенном "додже три четверти" с камуфлированной фанерной надстройкой. Любил он и в преферанс перекинуться, и приударить за какой-нибудь "приезжей симпампулькой", и, несмотря на это, имел семью "прочную и нерушимую, как наша советская власть", да еще проверенную годами, вполне удобную связь на стороне. Ввиду того обстоятельства, что колония и удобная связь находилась километрах в семидесяти с чем-то от курортного городка, он часто отсутствовал дома.
      (Как только Христофор сообщил мне эту весьма и весьма значительную подробность, я почти тут же догадался, кто у нас будет жертвой номер два в линейно разворачивающемся сюжете.)
      Приходит как-то раз Христофор к Д., - а дверь открывает ему... Да, дверь открывает она!
      Естественно, вскоре (в рассказе его "вскоре" - "тот же самый день") у нашего жениха спадает пелена с глаз и он видит перед собой не "еще молодую, еще красивую", а просто молодую и красивую женщину с мерцающим взглядом, как бы продолжением того, самого первого - уклончивого; взглядом, вне всякого сомнения, ожидающим от него самых что ни на есть решительных действий, взглядом-заклинанием, никакой речи не под силу.
      Я подумал: а не был ли этот взгляд, вырывавший Христофора из самого себя, отражением его собственного - "на Запад как Восток"?
      Вечность потребовалась, чтобы не слышать хриплого лая собак во дворе и другого заклинания - внутреннего голоса, вечность потребовалась чтобы захлопнуть за собой дверь: дверь - тело, дверь - город и люди, дверь - море и башня, девушка семнадцати лет, имевшая неосторожность заглянуть в твои глаза, и война, которою ты уже обьявил самому себе на долгие и долгие годы. Вечность потребовалась, чтобы преодолеть то самое расстояние, ту самую едва различимую грань, преодолев которую, уже перестаешь быть тем, кем ты был и мог бы быть.
      "Вы так поморщились, думаете, это типичное серийное сочетание, зря думаете, Магомет считал связь с тещей одним из самых злейших пороков".
      Я был плохого мнения о Христофоре, когда почему-то решил эту историю в какой-то степени уже завершенной (надо было лишь чуть ярче высветить предикатные связи-отношения.) В самом деле, ну, что еще он мог, - рассыпать горсть точных и тонких деталей для нагнетания атмосферы злейшего порока, чтобы потом выступить в классической и уже всем обрыдлой до тошноты роли моралиста? Но Христофор и в этот раз оказался на высоте.
      "На серванте в гостиной стоял внушительных размеров фотографический портрет с траурной лентой; вы уже наверняка догадались чей? Да, верно, это был портрет деда. Благородная с волной седина, волевое широкое лицо, глаза, не знавшие поражений, равнодушные и безжалостные ко всему, что нельзя считать своим кровным. О, как должно быть его любили волкодавы, как неслись к нему, когда он голосом Левитана подзывал их к себе".
      ...О качестве пиджака и профессионализме портного говорили скульптурные плечи и борта. Скорее всего этот пиджак, как и другие костюмы и пиджаки, он одевал редко, предпочитая все же форму; это было заметно, это легко угадывалось.
      И тут - второе озарение Христофора! Мать Д., - теперь уже не только мать, - была точной копией своего отца в женском варианте.
      "Никогда не замечали - через некоторых женщин просвечивают отцы? Особенно ярко и четко - мужчины-охотники-хранители очага. С одной стороны, мне нравился в ней именно этот мужчина, он мог решить многое, чего не умел и никогда не научусь решать я; с другой - именно его-то я и ненавидел в ней - мужчину, похожего на названия газет "Правда", "Известия", "Труд", на заголовки передовиц, на советский гимн, который у меня ассоциировался с разверстой, кровоточащей каждое утро раной; мужчину, рождавшего во мне тот страх и трепет, от которого я старался избавиться на развалинах генуэзской крепости.
      В те, теперь уже далекие времена бытовало расхожее мнение, что сексуальность чужда нашим женщинам, так как они являются не более чем приютом для советских детей и хозяйками примусов и кухонных плит. Мой случай оказался совершенно иным. Как передать вам то ощущение, что возникало у меня всякий раз, едва я откидывался на спину, восстанавливая дыхание и силу. Я чувствовал себя уничтожителем этого мужчины и всего, что было связано с ним. Я мстил за расстрелянного отца, за "парашу", искусно занавешенную матерью, за злые казахские морозы... Но чем дальше я отступал от самого себя, от того лица, которому готовил маску взрослого в бабушкином зеркале, тем очевиднее для меня становилась красота этой женщины. Красота пагубная, собирающая и забирающая меня всего без остатка, сосредотачивающая только на себе одной, красота, от которой я уже не умел и не знал, как отгородиться. Красота, предававшая меня медленной, но верной смерти. Эта женщина умела из крика строить святилище, она знала, что именно окно в сад и создает сад, охраняемый кавказскими овчарками и окруженный высокою стеною. О, теперь я понимал Овидия: "Я люблю женщину, коей возраст перешел за тридцать пять. Пускай те, кто торопится, пьют молодое вино".
      Кажется, я уже могу ответить, каким таким мотивом Христофор руководствовался, подходя к Д. "так близко, насколько это только было возможно", хотя он и обещал держаться от нее в стороне, пока лаврентиевский сокол, быть может, в последний раз смотрел в окно из последнего привилегированного гнездышка. Христофору мало было отнять, он еще хотел, чтобы старик понял, - теряет не только свою жизнь, но и влияние на другие - уже на самом пределе, на пороге между светом, который отражается в стеклах спецбольницы и потому - дважды, трижды, четырежды свет, - и темнотой, в которую тому предстояло упасть так скоро и уже без подготовки, из-за того, что некий молодой человек, мститель, воспользовавшись случаем, только мгновение назад отобрал у него самое дорогое, самое ценное.
      (Нет ничего удивительного в том, что старик, отдав Богу душу, продолжал отвечать Христофору местью на месть, вопреки всем законам физики.)
      Шло время (в рассказе Христофора затертый этот оборот напоминает переход с одной стороны совершенно обезлюдевшей улицы на другую, необходимый, чтобы как можно скорее продвинуться в нужном направлении), мать Д. и Христофор стараются скрыть связь, а скрывать становится все труднее и труднее: то муж появится внезапно "с чего бы это вдруг?!" - хорошо, вначале ворота скрипучие откроет, чтобы во двор на казенном своем "додже" въехать, - то Ромео в третий раз, будто нарочно, окажется на узенькой улочке в тот самый неподходящий момент, когда жених наш, один, без невесты, тихонечко отворит калитку с тыла, фальшиво-ласковым голосом успокаивая свирепых собак, привыкших к другому голосу; то за столом Христофор "не так" посмотрит на мать Д., и той покажется, - взгляд этот слишком откровенен и слишком долог, - а дочь, перехватив его, наверняка уже начала догадываться; то еще что-нибудь в таком же роде. Спасали мгновения и чистая случайность, которые еще больше разжигали порочную страсть и вместе с тем рождали чувство обманчивой неуязвимости, дозволенности свыше.
      Меж тем, Христофор все чаще и чаще чувствует себя не столько похитителем, сколько похищенным, не столько охотником, сколько жертвой. Эта мысль, это чувство, эта догадка укрепляются в нем еще и после странного случая произошедшего с ним на работе, в Доме отдыха.
      "Мял" как-то Христофор одну очень экстравагантную рыхлозадую матрону, ни под каким предлогом не снимавшую с себя украшений, дошел до шейных позвонков, чтобы удобнее было, поднял вспотевшие кудельки на затылке и увидел в темной впадине небольшую родинку, - да он их тысячи видел на других телах, беспорядочной россыпью, созвездиями или в одиночку, он столько знал о телах своих клиентов, отклике мышц, нервной возбудимости, явлениях застоя и простудных шариках, убегавших от пальцев, запахах усталости, страха, наслаждения и подвижности связочного аппарата, что ему как-то порою уже и неудобно становилось на набережной, когда вдруг встречал их и, на всякий случай, хладно раскланивался, а тут вдруг, надо же, - махонькая родинка. Повел Христофор взгляд вниз по обесцвеченному ворсистому следку, напоминавшему елочную веточку, и увидел шрам под лопаткой. "Вы никогда не замечали неглубокие шрамы на теле, каким бы оно загорелым ни было, всегда остаются белыми, словно стремятся выделиться, в отличие от глубоких? Я сделал для себя открытие, которое когда-нибудь делает почти каждый человек: corpus, тело вещь с отмеренным сроком и ничего более, если это так (а сомнений не было), как же мог я тогда бессмертную душу свою на усладу менять?!".
      Зная, как восточные женщины любят философию, как боятся таких слов, как: атараксия и апатия, я не стал "грузить" Ирану тем отступлением от сюжета, какое сделал Христофор исключительно для меня, в общих чертах обьясняя одно из Пирроновых положений в пересказе Секста Эмпирика. Так что "судящий" для Ираны остался "судящим".
      Тогда-то, может быть, и решил он поступать в медицинский на факультет душеведенья. Все, хватит массировать жирные ляжки, хватит поклоняться фасцинусу, мстить, лгать и подличать. К тому же учеба помогла бы ему забыть Д., забыть пока не поздно, снять обязательства и избавиться от ответственности и еще - от ее матери, в которую имел неосторожность влюбиться; вернуться на путь, с которого сошел. Но...
      Но однажды Д. застает мать в спальне с Христофором. К тому времени у нее уже было подозрение, - правда, бедная и предположить-то не могла, что волчица, покушающаяся на ее счастье - собственная мать. Она застает их в спальне, а они не могут остановиться, они не могут остановиться, а эта дурочка стоит и смотрит.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17