Фрау Шрам
ModernLib.Net / Отечественная проза / Мамедов Афанасий / Фрау Шрам - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Мамедов Афанасий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(503 Кб)
- Скачать в формате fb2
(238 Кб)
- Скачать в формате doc
(226 Кб)
- Скачать в формате txt
(219 Кб)
- Скачать в формате html
(238 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
Вообще я заметил - маленькие женщины уменьшаются в росте, как правило, только на улице, дома же они, наоборот, - прибавляют, и еще как. Ей не дать больше двадцати четырех-двадцати шести, и по ней не скажешь, что у нее двое детей. (Просто девушка на выданье.) На ней ярко-синее шелковое платье со сверкающей то тут, то там холодной электрической искрой, с отрытой спиной (в красных точках, похожих на комариные укусы) и с длинным разрезом сбоку, открывающим смуглую мускулистую ляжку, перченную черными чуть проросшими волосками. Я смотрю, как она на весу, в зеркало не глядя, легко и быстро завязывает галстук двойным узлом: я терпеть не могу двойной узел, меня всегда удивляют люди, завязывающие так ловко галстуки на весу, цепко держа в уме образ чьей-то вожделенной выи. Она подошла ко мне... Покорно сгибаю шею, успевая отметить про себя, что в этом моем движении было все-таки что-то отвратительно рабское, что-то мычаще-пастбищное, против чего всегда восставала моя душа, жаждущая вертикального, и из-за чего, можно сказать, я и бежал в холодную Москву. Как же не нравился мне сейчас этот длинношеий Илья Новогрудский в галстуке ручной работы, в туфлях, купленных мамой на последние деньги. Между ним и тем, кто ходил к Белому дому, наметилась непреодолимая пропасть. И такое ощущение, будто я заметил это только сейчас, благодаря галстуку, туфлям, наступившему лету... - Знаешь, а ведь я собираюсь отлично повеселиться сегодня, - сказала она тихо, чтобы не слышали дети, после чего так сильно затянула на мне галстук, шутя, конечно, что у меня едва глаза из орбит не полезли. Поскольку губы ее были уже накрашены модным оранжевым цветом, она в награду лишь лизнула меня в шею, и хотя немного промахнулась - задела кончиком языка воротник рубашки, а все равно по телу моему пробежала теплая волна, выворачивая всего наизнанку. Глазами показываю на ее дочь: девчонка вблизи от нас. Она то пробует встать на носки, по-детски непосредственно восторгаясь своими белыми лакированными туфельками (в скором времени ножки будет брить, как мама, тоже темпераментная особа), то, вращаясь, как балерина, жаждет взвихрить белое воздушное платье с золотыми парчовыми вставками на груди и плечах; и то и другое ей никак не удается, что делает малышку очень милой и чрезвычайно забавной. - Перестань, - говорит раздраженно Ирана, - в глазах уже рябит. Она отходит от меня. Сама чувствует - снова сорвалась на дочке. Теперь занимается сыном - аккуратно подтирает уголком гигиенической салфетки тональный крем под его глазом; вчера он за что-то получил от Рамина и некоторое время назад гувернантка-татарка, спасительница марикова желудка и прочих не менее важных частей тела, подштукатурила малозаметный кровоподтек: у малыша, как и у матери, и у сестры, такая синева под глазами, что надобно сильно, очень сильно напрячься, чтобы обнаружить маленькое вспухшее красное пятнышко - звездочку. Священнодействуя над своим чадом, Ирана во всю клянет Рамина. Мне не нравится это. Я делаю ей замечание. - А ты вообще, дружочек, помолчал бы, когда дело доходит до этой семейки! - оборвала она меня и позвала гувернантку, чтобы та увела на время девочку, потому что она опять начала крутиться как заведенная и, не удержавшись на ногах, налетела на журнальный столик, едва не опрокинув настольную лампу в форме вазы для цветов. Когда гувернантка и девочка ушли в детскую, я, как бы между прочим, обронил: "Знаешь, а я ведь вообще могу молчать сутками, я вообще многое могу..." Поправляя на мальчишке черную бабочку, она только многозначительно посмотрела на меня и ничего не сказала. Я предложил Иране выйти на улицу через другое, "темное парадное": после всего, что случилось на днях, не хотелось бы, чтобы Нанка видела, как мы, вот так вот, торжественно, "всем семейством", более чем благополучно спускаемся с четвертого этажа; а ведь я знаю, знаю, что она подумает: "за Хашимом все готов подобрать, и жену его бывшую, и детей, и свитер поношенный". Ирана мне не возразила, хотя я и почувствовал, как сильно хотелось ей спуститься через наше "светлое парадное", чтобы дверь в Нанину кухню была открыта, чтобы та увидела нас, увидела бы вот таких расфуфыренных и чванливых полубогов, "выходящих в свет", до которого ей, Нане, черни, голи перекатной, ну никак, ну ни в жизнь не добраться. Сейчас-то я, конечно, понимаю, насколько же наивен был в начале своего отпуска, когда мне почему-то показалось, что Ирана стала другой, что в сознании ее верх (четвертый этаж) и низ (все остальные, включая полуподвальный) слились. Нет, нет и нет. Люди редко меняются в лучшую сторону. Должно что-то случиться. Что именно? Быть может, надо потерять все, остаться ни с чем? Не знаю. Знаю только, что страна механических часов, финансовой аристократии и голубых озер ее тоже не переменит. Бедный, бедный господин Кестлер... У парикмахерской, на Джабара Джабарлы, мы поймали первое же такси - старую колымагу, "Волгу" советских времен. Я хотел сесть вперед рядом с водителем: когда ты сидишь впереди, ты своим затылком вроде как отделен от тех, кто сидит сзади тебя, а мне очень хотелось на короткое время, хотя бы отчасти отделиться звуконепроницаемым стеклом, однако мальчишка, видимо, решив поиграть во взрослого мужчину, опередил меня. Я открыл заднюю дверь. Ирана пропустила вперед себя дочь, потом села сама, потом сел и я. Искусственная кожа сидения была раскалена так, что первое время я сидел попеременно то на одной ягодице, то на другой. В салоне по непонятной причине сильно пахло камфорным маслом (запах этот у меня всегда ассоциируется с высокой температурой, шуршанием вощеной бумаги и провалами в полубред-полусон), из-за чего все вокруг казалось одновременно и постаревшим на тысячу лет, это как минимум, учитывая древность самого автомобиля, и совсем еще детским, в росте малым, капризным, хрупким. И водитель, водитель тоже казался старым мальчиком в кепке, играющим в шофера, отделенным от мира треснувшим лобовым стеклом, больным с высокой температурой, - а еще, казалось, он очень рискованно ведет машину, очень, словно в бреду, и все повороты, которые он берет (со свистом покрышек), кроме него и удалых кочевников-тюрков никто никогда не брал. - Так что ты там говорил, - спросила она, - умеешь молчать и еще что-то делать? Оставаясь большей частью своего облитого шелком тела на моей половине, она поставила левую ногу на выступ между сиденьями (я подумал: хорошо, что разрез у нее слева, а я сижу справа) и примирительно прильнула ко мне. Я почувствовал жар и податливость, исходившие от нее... Хотел ей ответить, дать понять, что я отнюдь не шутил, говоря, что "вообще многое могу", вкладывая в эти слова, конечно же, определенный смысл, но дети вдруг наперебой начали рассказывать, как же хорошо у них в клубе, как они зимой справляли Новый год и как там весело было, какая огнистая елка стояла под самый потолок, как разбирали и делили подарки, а дядя Марк фотографировал всех, а потом всю ночь писали в темноте бенгальскими огнями свои имена, стреляли в море из петард и разноцветные их хвосты долго отражались в воде... Я представил себе Новый год в закрытом клубе, моего друга американца в окружении воротил, этаких бесспорных хозяев жизни, их разукрашенных драгоценностями наглых женушек и избалованных детишек, я представил себе Марка, присевшего на одно колено и переворачивающего фотоаппарат из привычного горизонтального положения в вертикальное (причиной тому - елка.) Сытые, умиленные лица родителей, уверенных в завтрашнем дне, за чрезмерно обильными столами, я представил себе все это, хотя никогда не был в закрытом клубе, а потом... Давно уже заметил, стоит кому-то вспомнить, где и с кем он встречал последний Новый год, и вот ты уже автоматически начинаешь вспоминать, как встречал его сам. Это похоже на то, как если бы кто-то имел неосторожность сладко зевнуть подле тебя, и ты, мгновенно заражаясь этой упоительной сладостью, сам начинаешь зевать, зеваешь и никак не можешь остановиться. Как и где встречал я этот новый одна тысяча девятьсот девяносто второй год, - помню отлично. Помню, позвонил мужу моей кузины и сказал, что развелся, и мне негде жить. Конечно, на том конце очень сильно удивились, долго раскручивали провод телефонной трубки. Я слышал, как кузина моя, гремя посудой в раковине, точно заправская кухарка, отпускала сальные, под стать той же кухарке, шуточки в мой адрес и в адрес моей бывшей супруги; кузина у меня язва страшная, не дай Бог попасться такой на язык. Вскоре мы договорились, что я в ближайшее же время перееду на Патриаршие пруды. Тридцать первого, рано утром, я, уже припорошенный снежком, ввалился с вещами (вещей было - кот наплакал: все годы, что я в Москве, я неукоснительно придерживался того правила, что у настоящего эмигранта не должно быть более двух чемоданов - дали тебе пинок под зад, взял один чемодан в одну руку, другой в другую и... поминай как звали.) Меня встретил хозяин комнаты, муж моей кузины, человек без шеи, с боксерскими надбровными дугами, протиравший тряпкой пепельницу (типичный товар с тишинской барахолки); вместо мокрой руки муж моей кузины протянул мне свое жилистое культуристское запястье. Тут же, прямо в коридоре, произошло и мое первое, коротенькое знакомство с Людмилой, которую я не воспринял как женщину (тому виною, быть может, слабое освещение), и двумя презабавными допотопными старушками, Ядвигой Иосифовной и Марией Осиповной, как ни странно - родными сестрами. Пробую вспомнить, были ли на ком-нибудь из них очки в черепаховой оправе? Нет, не могу припомнить. Когда я в первый раз увидел свою нынешнюю комнату (до той поры мне доводилось слышать лишь легенды об этой гарсоньерке), после оставленных трехкомнатных хором на Преображенке показалось небесные силы стиснули меня с четырех сторон, причем с двух очень-очень основательно, впоследствии я уже не замечал вытянутости своего жилья, мне даже чем-то нравилась такая горизонтальность, например - очень напоминала мою маленькую комнату в Баку. Постепенно складывалось впечатление, будто я никуда и не уезжал вовсе. Муж моей кузины, дымя ядренейшей дукатовской сигаретой в мундштуке, быстро знакомил меня с достопримечательностями комнатенки; должно быть, так, в темпе престо, знакомили бедных совтуристов гиды из дымчатых окон автобусов со столицами мира: вот сундук, до отказа набитый журналами шестидесятых годов - Шамбор, настоящая жемчужина французской архитектуры, вот письменный стол с выдвижной чертежной доской - чем не Виндзорский замок, летняя резиденция британских монархов, а вот и скрипучий трехстворчатый шифоньер стоит, как Кафедральный собор... Больше всего мне понравилась карта Средиземноморья (тогда еще девственно чистая) и кресло американских ракетчиков. Вскоре он ушел, а я весь день пытался привыкнуть к своему новому жилью. Под вечер мне это удалось. Более-менее устроившись, вышел, купил в Елисеевском бутылку коктейля "Три апельсина", плитку молочного шоколада и упаковку китайских пельменей. Я не боялся встречать Новый год в полном одиночестве, со мной такое уже бывало, я даже находил в этом что-то волнующее-привлекательное, что-то очень дзенское, что совершенно необходимо для молодого думающего мужчины (особенно если он совсем недавно развелся и собирается начать "новую жизнь"), пробующего по-настоящему понять, осмыслить узелки прошлого года (о, как легко они отыскиваются в письмах, отправленных и не отправленных, воображаемых письмах) и подготовиться к следующему двенадцатимесячному циклу, можно сказать, это медитация своего рода, но вернее будет - "разбор полетов". Да кстати, о полетах... Доводилось мне как-то встречать Новый год и в небе. Эскадрилью нашу подняли по тревоге, чтобы перебросить из Ейска в Буденновск. Транспортник принадлежал ростовскому авиаотряду, и, по словам командира экипажа, у машины было что-то не совсем в порядке с герметизацией, потому шли мы эшелоном 3600, в вихрях и косах мокрого снега. Рядом со мной находилась бортовая панель приборов, и я хорошо помню, как все время смотрел на часы, а потом, перекрикивая рокот двигателей, как бы невзначай бросил: "двенадцать!" и все почему-то вскочили и прильнули к иллюминаторам, чтобы увидеть в черном круге то, о чем никто никогда ни с кем не говорил. Нет, я не боялся встречать Новый год один. Я курил, попивал коктейль "Три апельсина", и все бубнил про себя, глядя в морозное окно, как ребята в иллюминатор ростовского транспортника, понравившуюся строчку из недавно обнаруженного мною и Ниной стихотворения, как нельзя подходившую моему настроению: "Sie haben alle mьde Mьnde und helle Seelen ohne Saum" особенно нравилось вот это сросшееся - "mьdeMьnde"[1]. А потом постучалась и вошла вместе со своим котом Людмила. "Что же это вы, намерены один встречать Новый год?" Я сказал ей, что да, намерен, и, честно говоря, не вижу в этом ничего страшного, ведь Новый год - праздник исключительно домашний. "Вот именно". Она сочла меня очень стеснительным и почти насильно увела к себе: "Нет, нет, нет. Поднимайтесь - и к нам". Так я познакомился с Христофором Арамовичем. За столом он все время путал мое имя, называл то Аркадием, то Арсением и Афанасием, то вообще... Серафимом. "Скажите, голубчик, неужели в вашем институте могут научить писать?" - спросил он. "Это происходит как-то само собой от курса к курсу". - "Что же он вам в конечном итоге даст, мил друг?" Я сказал ему, что он уже многое мне дал, например, как только я поступил в наш институт, я понял, что не один такой идиот, и, между прочим, жить сразу же стало легче. Арамыч аплодировал мне, как оперному певцу и все повторял: "Браво, браво, брависсимо!.." А потом он на салфетках, дырявя их шариковой авторучкой, составлял нам личные гороскопы ("...мне нужно точное время вашего рождения, Серафим"), я назвал какую-то цифру от балды, тогда он предупредил меня, сказал, что этот год будет для меня переломным, и, если я достойно выдержу все испытания, - непременно избавлюсь от сидения на двух стульях и, наконец, выйду на свою дорогу ("поймаю быка".) Первого числа все мои институтские друзья встречались у Нины и Гриши, я же должен был заступить на смену, принять ее у сталиниста-компрессорщика. Поскольку я еврей и к тому же еще и демократ, опаздывать я не мог ни на минуту, даже когда институт выдавал мне справку на период сессий. Перед глазами проплывает сейчас наш уютный институтский дворик в косых линиях дождя. Я вижу огороженную сеткой и старыми деревьями баскетбольную площадку с травою кое-где по колено (спортивный дух Оксфорда и Кембриджа никогда не был присущ нашему институту); съежившуюся Нину под прозрачным зонтиком, привезенным ею из "городу Парижу", грациозно перемахивающую через дымчатое стекло луж, в которых отражаются чугунные лапы скамейки, покосившийся флигель библиотеки и первый этаж здания дневного отделения; вижу слегка позеленевшего, крапленого голубиным пометом господина Герцена, то ли уже зачитавшего александрийское меню со свитка, похожего на женский шарфик, то ли только что принявшего выгодный заказ на "Былое и думы" у чугунной ограды, у бульвара с любознательными японцами за оградой - и теплая волна нежности почти ко всему, что я оставил в том, другом городе, внезапно захлестывает меня всего. [1] "У них у всех уста устали, и души досветла ясны". Строка из стихотворения Рильке "Ангелы" (пер. В. Куприянова). ...- Ну, скажи мне, разве не права я? - спрашивает меня Ирана. - Как бы тяжело ни было, порядочная женщина никогда на такое не пойдет. Насчет порядочности могла бы, между прочим, и помолчать, подумал я; во всяком случае, не ей, любительнице швейцарских счетов и сексуальных изысков, чихвостить Нанку, да и что такое по-настоящему тяжелая жизнь, откуда вам, madam, знать. Вас вон, малость самую прижало, и вы уже ищете в Баку Тибет, торопитесь на иглоукалывание. - Мама, я пукнула. - Девочка оперлась на ногу Ираны, заголила ее. Ирана раздраженно одергивает платье и делает вид, что не слышит дочь. Та повторяет с еще большей доверительностью. - Ты не понимаешь, что нельзя так говорить? Мальчик хихикает. - Идиотка!! Теперь он хихикает еще гнусавее. Рамин за дело его разукрасил. Жаль, что такие вот, гнусаво хихикающие мальчики в бабочках никогда не попадут на Карабахский фронт. Водитель сворачивает с Азнефти направо, в сторону фуникулера и пристраивается в хвост медленно ползущему автокрану. Обогнать динозавра в этом месте дороги невозможно, даже если ты старый-престарый мальчик в кепке, а руль твой, педали и коробка скоростей состоят в самом ближайшем родстве с лихими кочевниками. Ирана это понимает. Смотрит на свои золотые часики и рот оранжевый кривит. - С этим комендантским часом приходится минуты считать. А я спокоен. Мне-то что, я свои часы снял. Я на море смотрю сквозь ряды деревьев, я любуюсь... Море - избыток и нехватка, уничтожающие разом все слабости твоего духа; безымянные корабли, равнодушные друг к другу, от причала до причала. ...Корабли... Как бы близко ни были, всегда - пятно вдали. Вглядываюсь в горизонт, и, кажется, уже не принадлежу этому берегу. Да, точно. Я такое же вот безымянное пятнышко, только пятнышко где-то там - между морем и небом, между прошлым и... "прошлым". У Дома работников науки, у канатной дороги нам удалось все-таки обойти автокран: выскочили на встречную полосу и чуть не влетели в троллейбус. Я просто почувствовал, как моментально взмокла голова шофера под кепкой. Мы проезжаем растворившийся в благородной тишине - тишине разлуки ухоженный дворик старого "Интуриста", чем-то неуловимо напоминающий древнеримский, за несколько дней до... погружения в вечность, хотя... почему неуловимо, вон, даже фонтан тут как тут и красная дорожка, и мраморная скамейка для Плиния Старшего; затем зоопарк с его длинной и узкой каменной лестницей (интересно, как живется индийскому слону, он еще индийский, он еще символ благополучия?); от длинного завода Парижской коммуны, на котором мне приходилось бывать, когда ремонтировали в доках "Геннадия Максимовича", забираем вправо, берем крутой, булыжником выложенный, подъем в сторону Баилова и через несколько троллейбусных остановок, еще раз забирая вправо, резко сбрасываем скорость и тормозим у бывшего Английского клуба, рядом с которым небрежно стоят с полдюжины дорогих иномарок, щедро облитых ослепительными, медно-красными лучами заходящего солнца. Такое впечатление, что оно, солнце, свою борьбу с ненавистной буржуазией намерено начать с поджога этих самых автомобилей. Вот сейчас сгорят они, и самому порядочному слону из всех слонов в мире сразу же станет легче. Выхожу, падаю руку Иране. Осматриваюсь... Слева внизу - море, гавань. Справа - низкорослые деревца, на которые (по западной моде) накинуты провода с маленькими лампочками. Бывший Английский клуб - одноэтажное здание из ракушечника, буквой "п", на высоком цоколе, с частым рядом окон в частом переплете и несколькими витражами. Здание недавно отпескоструили, что придает ему какой-то казусный, если не сказать вульгарный - то есть тот самый пискоструйный вид. Я-то английского этого старичка хорошо помню совсем другим - в благородно закопченном одеянии. Тут раньше, в советские времена, какой-то революционный музей был, и, помнится, всю нашу дебильную шестидесятую школу таскали сюда. А еще раньше, в начале века, вот на этой открытой веранде (где сейчас охрана стоит и языки свои чешет) любили сиживать мой прадед Самуил Новогрудский с прабабкой Софьей Соломоновной, Софья - это по-русски, это для русских, а вообще-то ее звали Шейнефейгл - Красивая птичка; она действительно была царственно красива, фотографические портреты, выполненные в модной для той поры манере, а ля Наппельбаум - лишнее тому подтверждение. А когда-то, еще раньше, перед первой революцией, в туалете этого клуба судьба неожиданно столкнула баловня судьбы, шекинского хана Ханджанова (фамилия-то какая! в переводе значит - душевный!! Вот и попробуй-ка упрекни госпожу Судьбу в слепоте) с очень странным типом, похожим на загнанного в мыле дикого зверя, вскоре после чего хан допустил роковую ошибку - не выдал жандармскому офицеру отпетого преступника по кличке Молочный: "Милостивый государь, - обратился он к ротмистру, - неужели вы думаете, в сем достойнейшем из заведений нашего города могла укрыться такая мразь?! Право же, невозможно. Как, как вы изволили назвать его?.. - спросил он брезгливо уже у квартального. - Ах, да, да... Нет, совершенно такое невозможно". Интересно, что творилось в душах ротмистра и квартального, уверенных точно в том, что государственный преступник Рябой Иоська, он же Молочный, он же Сосо, он же - Иосиф Джугашвили, прячется не где-нибудь, а именно здесь, в Английском клубе, в благороднейшем из заведений города, знали ли они, чувствовали ли, что от них, быть может, зависит сейчас судьба империи, России-матушки... Впрочем, бабушка Дора уверяла, что история сия имела место быть не в Английском клубе, а во дворце Его Превосходительства Губернатора Воронцова, что сразу же делает этот клозетный вольт еще более пикантным. Вот приеду в Москву и обязательно расскажу эту историю моему напарнику по компрессорной - сталинисту и антисемиту, чтобы в очередной раз сойтись с ним в клинче. Поднимаясь по лестнице (выемка в форме буквы "п") на веранду, прямо ко входу в здание, мельком взглядываю на последнее угловое окно, идущее за витражами. Я не обратил бы на него внимания, не поверни Ирана своей головы в ту сторону. В распахнутом окне спинами к нам, к морю, к автомобилям стояли и о чем-то беседовали мужчина и женщина. О чем они говорили и на каком языке, можно было только гадать, но говорили они так, будто тема разговора требовала от них поражения речевых центров. (Афазия, афазия, страшна до безобразия.) Не знаю почему, но что-то подсказывало мне, что женщина та беременна, причем на последних месяцах, а спина мужчины в сорочке ванильного цвета, показалась знакомой, может быть, из-за пробежавшего по ней коротенького смешка. Под ложечкой посасывало... Я испытывал какое-то странное волнение. Казалось, охранники (кто из них отстреливал головы и руки манекенам?) глядят на меня с недоверием, будто я подхожу к храму в затрапезном банном халате и домашних тапочках. Одного я узнал - водитель Заура-муаллима. В кругу других охранников, он, видимо, был старший по чину, знал несравненно больше, и, разумеется, молчал больше. В случаях, когда любое знакомое лицо - все равно, что трос для альпиниста, как важно на глазах у других обменяться приветом: точно пропуск предъявил, - но гад этот поздоровался с Ираной, улыбнулся детям, на мой же кивок не ответил, отвернулся. С чего начинается театр, я знаю, а вот с чего начинается закрытый клуб, где на годовой взнос (если, конечно, судить по цифрам, на компьютере в Крепости) может спокойно кормиться целый год наш институт? Когда мы вошли в фойе, первое, что я увидел, это череду фотографических портретов на стене и два черных пятна в углу - автомат для чистки обуви с рекламной наклейкой и приросший к нему холеный сочный батюшка. Батюшка стоял на одной ноге у содрогавшегося параллелепипеда, поставив другую под разогнавшиеся мохнатые валики; заметив нас, он с поспешностью царицы Савской, разгадавшей маневр Соломона, встал на обе ноги, опустил рясу и, дождавшись полной остановки автомата, сияя, двинулся к нам. - Говорят, вчера еще поставили. Чего только у них не придумают, поделился он с Ираной своим искренним восхищением от недавно прибывшей заморской техники. Отец Алексей был первый, кому Ирана представила меня. - А, сочинитель из Москвы, - я глянул на его неприлично сверкавшие мокасины. - Как же, как же, слышал, слышал. Из-за его баритона (батюшка говорил, как пел, сим пением наслаждаясь) я вспомнил, что оставил в Москве свой нательный крест, что давно, очень давно не исповедовался и не причащался, что отношения мои с Ираной... да что там говорить, конечно же, я почувствовал себя виноватым рядом с ним. - Ну и как вам родные края? - он сцепил пальцы на животе, как это частенько делают на востоке мужчины, убеленные сединами, вне зависимости от того, какую веру исповедуют. - Да все как-то дальше и дальше становятся. Отец Алексей взглянул на меня с некоторым сожалением из-под своих девичьих ресниц. - Нет такого города, в который нельзя было бы вернуться, - глубокомысленно изрек член Общества славян Закавказья, учтиво взял под локоток мою спутницу и отошел в сторону. Гадая, что бы могли значить его слова, я вдруг почувствовал одиночество, тоску по Москве, а еще - будто за мной наблюдают с трех сторон, причем очень внимательно и недружелюбно, много-много пар глаз... Подхожу поближе к фотопортретам: вдруг знакомое лицо увижу. Как я понял, на снимках были запечатлены "самые-самые": самые замечательные и знаменитые, самые независимые деятели партии Независимость. Висели они в один ряд в классических черных рамках и серых паспарту. Занимали неполные три стены, как бы удваивая букву "п": повторяя таким образом форму здания. Меня немало удивил тот факт, что среди "независимцев" я не увидел ни одной женщины (казалось, что сама независимость их, не только тут, но и вообще в городе, отрицалась начисто.) Но еще больше удивляло то, что среди этих уважаемых господ, я не заметил ни одного, еще раз повторяю, ни одного представителя какой-либо иной некоренной национальности, как будто еврей или русский изначально не могли продвинуться в этой - как уверяла меня Ирана исключительно продвинутой партии. Фотограф сделал все от него зависящее, чтобы выявить мирские страсти, тайные пороки сих достославных мужей мужчин-охотников-хранителей очага. На первом месте, конечно же, корысть, далее можно по словарю Даля. Я представил себе, как они, время драгоценное выкраивая, - а у них ведь в отличие от нас, простофиль, глупцов мятежных, все еще верящих в свободу, равенство и братство, так много хлопотных безотлагательных дел, - приезжали в Крепость, и снимались "алла прима"[1] - способ исполнения хорошо отрепетированный на том последнем манекене, которого мой друг американец спас от расстрела, затем, выкурив сигаретку, откушав чайку и потрепав поощрительно милого фотографа-еврейчика (он, говорят, несчастный такой, кокаинист, отца и мать в автокатастрофе потерял), спешат отправиться на большие дела, о которых народ простой узнает из газет, в частности - газеты "Дабл гюн". [1] В один прием. Я спрашиваю себя, зачем здесь эти портреты? Может, их основная задача предсказывать и предписывать дальнейшее развитие ритуала? Но разве не говорят они все от имени другого, того, кого ставят выше себя самих. Кто он, этот другой? Уж не Заур ли? А может, их несколько, таких вот муаллимов, пользующихся бессрочным кредитом доверия? Оставались еще вопросы, но Ирана взяла меня под руку и прижалась так, будто мы с ней на улице поздней осенью и она должна завтра уже уехать в свою Швейцарию... Когда замужняя женщина с двумя детьми берет так под руку мужчину, с которым она (почему бы, не сказать правду?) просто... ну, хорошо, воздержимся от ненормативной лексики, просто проводит время, может означать только одно женщина та намеренно бросает вызов. Но кому? Неужели только отцу Алексею, провожающему нас взглядом? А может быть, всем им, висящим на стене, к которым у меня еще остаются кое-какие вопросы? Коридор узенький и длинный. И шаги наши глушит ковер, родословная которого восходит аж к былинному Ковру Ковровичу. Ирана только приоткрыла дверь справа, а волна очень холодного кондиционированного воздуха уже окатила нас с головы до ног. Несколько официантов в малиновых жилетах с латунными пуговицами, похожие на гордых и задумчивых птиц в ледниковом периоде накрахмаленных скатертей, сосредоточенно сервировали столы. Тихонечко, - а здесь все хотелось делать именно так: даже мальчик и девочка вели себя тихо, - закрываем дверь, возвращаясь в теплый и темный коридорный воздух с тем характерным запахом, который получается, если мясорубку с остатками свежего мяса оставляют в раковине под горячей водой. Этот запах свежей баранины и металла держится долго, пока его не перебьет какой-либо другой не менее сильный, не менее дикий. Потом, минуя еще одну дверь, за которой слышится бульканье русского и азербайджанского языков, гортанный смех в зубных пломбах и звуки, напоминающие столкновение бильярдных шаров, сворачиваем посередине коридора налево в крохотный квадратный зальчик, и там, прямо у стенда с фотографиями города, налетаем на администратора, на которого не налететь, впрочем, было никак невозможно: он сидел за столиком на двух стульях: один бы не выдержал его. Раскланиваясь с нами, этот недужного вида человек, похожий на борца сумо, сообщил, что все собрались в баре. Уже собрались. Дети, получив наводку от толстяка, пустились наперегонки. Мать окликнула их, зашипела: "Забыли уговор?!" Достала из сумочки конверт, привезенный мною из Москвы в журнале "Пари Матч". Она поправила платье на девочке и передала ей конверт, красиво перевязанный ленточкой. "Ты все помнишь, что должна сказать? Не напутаешь? Смотри мне..." Надо же, подумал я, с ее-то деньгами по второму разу использовать конверт. Что это? Бережливость, жадность, суеверие? А может, не то, не другое и не третье, а... В баре собралось человек двадцать, никак не меньше. Все они хорошо знали друг друга и вели себя соответственно положению в обществе, то есть как должна вести себя экономическая и политическая элита. Одни стояли маленькими группками, покуривали и попивали, разговаривая приглушенными голосами, другие делали то же самое, сидя за круглыми столиками на невысоком подиуме. Посторонних не было. Когда мы входили, все смотрели на нас. (На меня - из-под нахмуренных бровей, но с нескрываемым интересом - как смотрят на забавную зверушку.) Я не сразу увидел Хашима. Из-за жаркого света, лившегося сквозь настоящие витражи (не какая-нибудь там лабуда современная из пластмассы и клея, а цветное стекло, скрепленное свинцовыми обрамлениями), казалось, все кругом полыхает. Все, кроме стойки бара и бармена за стойкой. И в языках пламени уже не разобрать, кто именно горит. Но если бы даже я увидел его сразу, конечно, не сразу бы узнал. Почему это мне всегда казалось, что мы с ним почти одного роста? Да он же как минимум на полголовы выше. И выглядит отлично. И полыхающая рубашка ванильного цвета, и галстук в голубенькую горизонтальную полоску - "морской пароль", и синие брюки (их огонь пока щадит), очень ему идут. И на веласкесовского карлика из того железнодорожного сна он совсем не похож.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|